Война никогда не кончается (сборник) Деген Ион
Малец наотмашь хлестнул наглую самодовольную физиономию. Кавказец качнулся, и тут же из-под плаща появился пистолет.
До кисти, покрытой рыжеватыми волосами, с пистолетом ТТ не более двух метров. Мальцу уже случалось попадать в подобные ситуации. Не так уж страшен пистолет на таком расстоянии. Но сейчас Малец даже не успел сообразить что к чему. Рассказы о страшном кулаке Степана порой казались неправдоподобными. Посмотрели бы сомневающиеся! Кавказец неподвижно распластался на тротуаре. Малец быстро подобрал отлетевший в сторону пистолет. И тут… Солдат и командир испуганно посмотрели друг на друга.
Под распахнувшимся плащом над левым карманом полувоенного френча, точно такого же, как на товарище Сталине, блестели орден Ленина и значок депутата Верховного Совета.
Эх, Степан, Степан! Надо же было ему торговаться из-за какой-то бутылки араки!
Они помогли подняться приходящему в себя депутату. Малец извлек обойму и вернул пистолет владельцу. Депутат тут же всадил запасную обойму и пронзительно заорал:
— Ведяшкин!
Из-за угла возник маленький толстенький человечек с одним кубиком на петлицах, с автоматом ППД на груди.
— Взять их!
Младший лейтенант переступал с ноги на ногу.
— Рашид Махмудович, это ребята из бронедивизиона, помните, те, которые с перевала.
— Кому сказано? Взять!
— Давайте пройдемте, — виновато попросил Ведяшкин.
Делать было нечего. Рядом с младшим лейтенантом появились два автоматчика.
За углом стоял старенький «газик». Их погрузили в кузов рядом с Ведяшкиным и автоматчиками. Депутат сел в кабину. Грузовик пересек железнодорожные пути и, осторожно перебираясь через ухабы, поехал на восток.
Через полчаса они остановились перед добротным каменным домом в большом осетинском селе.
Депутат поднялся на крыльцо и вошел в дверь, поспешно открытую часовым. Ведяшкин соскочил из кузова и засеменил за хозяином.
Минут через десять, когда их ввели в просторную комнату, депутат и смущенный Ведяшкин спускались с крыльца.
У стола стоял детина почти Степанова роста в красивом шерстяном свитере, в синих диагоналевых галифе, заправленных в сверкающие хромовые сапоги. На спинке стула висел китель. Три кубика на петлицах с голубым кантом. Малец знал, что старший лейтенант в НКВД считается старшим сержантом.
Энкавэдист подошел к Степану, не обращая внимания на Мальца ни даже на его медаль. Минуту он разглядывал солдата, словно удивляясь тому, что на свете есть кто-то крупнее его самого. Удар крюком снизу откинул голову Степана. Мощное тело ударилось об стенку. Но тут же солдат стал впереди Мальца, раньше энкавэдиста заметив реакцию командира.
— Так что? Спекуляции вам недостаточно? Вы еще посмели поднять руку на первого секретаря обкома партии? Надеюсь, я не должен объяснять, каким будет приговор трибунала? У-у, бляди, девяти грамм жалко на вас! Я бы вас без всякого трибунала придавил бы своими руками!
В том же доме, со двора, в комнате, где тусклый свет двух коптилок задыхался в махорочном дыму, у них выпотрошили карманы, забрали документы и кисеты с табаком, сняли ремни, медаль, спороли петлицы.
Недалеко от входа прогремел пистолетный выстрел: служивый чистил оружие.
— Ты что… твою мать! Куды ты в пол стреляешь, мать твою?.. Там же люди!
— Будя тебе. Люди. Списанные они. Да я что, нарочно?
Их вывели в ночь. Наощупь вниз по ступенькам. И еще вниз, в подвал справа от крыльца.
Смрад немытых тел и прелых портянок. Они наступили на чьи-то ноги. Кто-то хрипло матюгнулся. Ничего не видя, втиснулись между спрессованной человечиной. Только утром в крохах света, едва проникающего сквозь щели в дощатой двери, разобрались, куда они попали.
В подвале особого отдела 60-й стрелковой бригады двадцать один человек, приговоренные к смертной казни, ждали исполнения приговора.
Их вывели в дворовую уборную, предупредив, что шаг вправо, шаг влево считают побегом и стреляют без предупреждения. Слева от уборной за вытоптанным бурьяном высился каменный забор, иссеченный пулями, как стены вокзала за минуту до отступления.
На завтрак им выдали крохотный кусочек хлеба и манерку жидкой бурды на троих. Третьим подсело существо, потерявшее человеческий облик. Заросшее лицо с ввалившимися глазами и руки были такого же цвета, как грязная свалявшаяся солома, служившая подстилкой. Жрать хотелось невыносимо. Но вид руки, поспешно погрузившей ложку в манерку, остановил Мальца и Степана. Они проглотили хлеб и постарались не думать о еде.
Приказ 227 дивизиону зачитали еще в июле. Приказ — ни шагу назад. Правильный приказ. Но когда после завтрака вывели их компаньона по котелку, слегка упиравшегося, размазывавшего грязные слезы, когда залп, прервав истошный вопль, прогремел, казалось, над самым ухом, дикий страх, несравнимый ни с чем в его переполненной страхами жизни, сковал сердце Мальца стальными обручами.
Стало так тихо, словно залп вобрал в себя все существовавшие в мире звуки.
Жизнь медленно возвращалась в подвал. Зашуршала солома. За дверью тихо матюгнулся часовой, помолчал и добавил: «Помилуй мя, Господи». Шепотом им рассказали историю расстрелянного старшего политрука. Он спорол с рукава звездочку, выходя из окружения. Знал, что немцы не берут в плен комиссаров.
Вторым расстреляли командира пулеметной роты. И в этом случае Малец считал приговор справедливым. Под Плановской он со Степаном чудом выбрались, когда пехотинцы внезапно, без предупреждения отступили, бросив четыре целеньких пулемета. Все справедливо. Но почему же так страшно?
К ним подсел тощий нацмен. Вместо обуви — растерзанные портянки, перевязанные бечевками.
— Послушай, я тебя узнал. Мы с тобой, помнишь, воевали под Дакшукино. Я еще удивлялся, панимаешь, что разведчиками командует совсем, панимаешь, ребенок. — Он ткнул грязным пальцем в дырку над карманом гимнастерки. — У тебя еще была медаль «За отвагу». Помнишь, я Садыков? Младший лейтенант Исмаил Садыков.
Да, он вспомнил ночь под Дакшукино. Он вспомнил смелого и умного младшего лейтенанта. Его-то за что? Тоже какая-нибудь патока?
Увы, все было намного страшнее. В то утро, когда они оставили Дакшукино, Садыков был контужен и попал в плен. У Мальца не было ни малейшего сомнения в том, что такие бойцы, как Садыков, в плен не сдаются. Он слушал рассказ младшего лейтенанта о побеге из плена. Можно ли сравнить с их перевалом то, что пережил этот герой?
— Почему же вы не рассказали это трибуналу?
— Я, панимаешь, хотел, но они даже слушать не стали. Я, панимаешь, не боюсь умереть. Я столько раз умирал, панимаешь, что мне уже не страшно. Но отцу сообщат, что у него сын изменник родины. Он этого не перенесет. У меня, панимаешь, очень хороший отец. Кроме вас двоих, отсюда никто не выйдет. А вы здесь случайно. Вы не из нашей бригады, панимаешь. Во имя Аллаха прошу, если вас не убьют, напиши моему отцу то, что я тебе рассказал. — Садыков несколько раз повторил адрес отца. — Напиши, панимаешь.
Младшего лейтенанта расстреляли десятым. В тот день больше не было казней.
На рассвете следующего дня снова «шаг вправо, шаг влево…» Каменный забор за вытоптанным бурьяном высился еще более зловеще, чем вчера. Бурые пятна спекшейся крови на камнях и на земле. Хотелось побыстрее скрыться пусть даже в вони подвала.
Еще до завтрака выводящий распахнул дверь.
— Из 42-го дивизиона бронепоездов которые, на выход!
Малец и Степан молча кивнули остававшимся. Так ушли почти все десять вчерашних. Ноги с трудом отрывались от грязной соломы. Подъем на перевал без веревок, без альпенштоков, с поклажей оружия и боеприпасов на стонущих от боли плечах не был таким крутым, как шесть каменных ступеней, поднимавшихся к…
Рядом с энкавэдистом во дворе стоял начальник особого отдела дивизиона.
Многотонные путы мигом свалились с ног, когда старший лейтенант едва заметно подмигнул им. Он пожал руку своему пехотному коллеге и страшным голосом пригрозил примерно наказать этих мерзавцев.
Чувство освобождения пришло только в кузове родного дивизионного «студебеккера». Особист заговорил лишь тогда, когда село скрылось за поворотом дороги:
— Ну и работенку вы нам задали. До самого командующего пришлось добираться, чтобы выцарапать вас отсюда.
— А медаль возвратили?
— Ну и дурак. Скажи спасибо, что тебя возвратили.
Спустя четыре дня Степан каким-то образом все-таки вынес из немецкого тыла своего раненого командира.
Малец лежал в госпитале в Орджоникидзе. Широкое окно палаты обрамляло Казбек, до которого, казалось, можно дотянуться рукой. В безоблачные дни бабьего лета ослепительно сверкала снежная шапка, и в памяти высвечивалось не то, что случилось совсем недавно, а снег на перевале, красивый и тихий, словно не было войны. Какое-то защитное устройство спасало Мальца от воспоминаний о двух ночах и дне в особом отделе 60-й стрелковой бригады. Только обида за потерянную медаль, ноющая сильнее раны, ненадолго возвращала его в смрадный подвал.
Фронт приближался к городу. Раненых эвакуировали в тыл. Мальца направили в Баку. Но в санитарном вагоне чокнутый лейтенант пристал к нему с просьбой поменяться направлениями. В Баку, видишь ли, у него девчонка. В Кировабаде, правда, родители, но ему очень хочется в Баку.
Кировабад! «Во имя Аллаха прошу тебя, напиши моему отцу то, что я тебе рассказал».
В Кировабаде отец Исмаила Садыкова. Ладно, пусть лейтенант едет к своей девчонке.
В госпитале в Кировабаде Мальца почему-то поместили в двухместную палату, в которой уже лежал старый военинженер первого ранга.
Военинженер никак не мог вспомнить, откуда ему знакомо лицо этого пацана. Определенно знакомо. Он даже помнит, что впервые увидев пацана, обратил внимание на явное несоответствие: грустные глаза на веселом лице.
Сволочи! Напрочь память отшибли. А какая была у него память! Почти как у этого Мальца, из которого стихи вылетают, как длинные очереди из скорострельного пулемета. Забавный пацан. Где же все-таки он его видел?
К середине ноября Малец уже мог писать. Белый лист лежал перед ним нетронутый, как заснеженная терраса на перевале, на которую ни немцы ни наши не решались спуститься. Как начать? «Уважаемый тов. Садыков»? Или «Уважаемый отец Исмаила»?
Или… Спросить бы у полковника. Но черт его знает почему, не хотелось затевать разговор на эту тему.
Как-то после обеда он выклянчил у кладовщицы свой танкошлем и сапоги, и прямо так, в госпитальном халате пошел по знакомому адресу. Добро, дом Садыковых был недалеко от госпиталя.
Военинженер первого ранга тоже собрался писать письмо. Он извлек из-под подушки планшет и, раскрыв его, увидел драгоценный документ — слегка потертую на сгибах газету, в которой среди военачальников, верных высокому долгу, значилась и его фамилия.
Военинженер осторожно развернул газету. С первой страницы, застенчиво улыбаясь, смотрел на него Малец, герой перевала. Так вот откуда он его знает!
Провожаемый старым Садыковым, Малец подошел к госпиталю. Никогда еще на него не наваливалась такая тяжесть. У проходной Садыков подарил ему плетеную корзину с хурмой.
— Спасибо тебе, сынок. Может быть, когда ты станешь отцом, ты поймешь, какое дело ты сделал. Да благословит тебя Аллах, сынок. Приходи к нам.
Военинженер первого ранга поблагодарил Мальца за хурму и с удивлением посмотрел на увесистую корзину.
— Откуда у тебя такое богатство?
Серным смрадом преисподней, в которой он находился более трех лет, вновь дохнуло на него из рассказа Мальца о подвале особого отдела 60-й стрелковой бригады. Только в ноябре 1941 года, когда профессор военно-инженерной академии понадобился фронту под Москвой, его извлекли из ада. Под бомбежкой и во время обстрелов он боялся своего страха. Он боялся возвращения в преисподнюю, если обычный страх живого существа перед угрозой уничтожения окажется сильнее страха снова оказаться в аду.
Военинженер первого ранга задумчиво посмотрел на свои изуродованные ногти и спросил:
— Скажи-ка, сынок, положа руку на сердце, там, на перевале, ты понимал, какой подвиг ты совершаешь?
— А как же, конечно, понимал.
Но, встретив добрый взгляд сидящего на койке старика, он смущенно улыбнулся и добавил:
— Если, положа руку на сердце, товарищ полковник, мне и в голову не приходило, что я получу медаль «За отвагу». Да все равно у меня ее нет.
Военинженер поежился, запахнул халат и уже было открыл рот, чтобы дать Мальцу добрый совет — держать язык за зубами и никому не рассказывать о Садыкове. Но тут же он резко осадил себя. В отличие от Мальца, военинженер первого ранга знал, что такое опасность.
1987 г.
Еще одна встреча
Русское подворье в Иерусалиме… Каждый раз, когда я пересекаю его, в моем сознании (или в подсознании?) включается какое-то смутное устройство, то ли проецирующее пережитое на трехмерный экран будущего, то ли соединяющее каким-то невероятным способом знакомое предстоящее с реальной цепью прошедших встреч.
Каменный собор похож на десятки виденных. Поэтому воспоминания могли бы быть о детстве, о теплом запахе пыли, слегка прибитой куриным дождем, о сладостном вкусе недозревших оскоминокислых слив, сворованных в церковном саду. Воспоминания могли бы быть о скитаниях по старым русским городам, о неутолимой жажде приобщения к прекрасному и невольном приобщении к чужим святыням.
В конце концов воспоминания могли бы быть о событии, поведанном мне Ицхаком.
Как-то на Русском подворье он случайно встретил батюшку, при виде которого у Ицика мучительно заныла челюсть со вставными зубами. Тогда, в 1945 году, уже после первых пыток Ицхак был готов подписать что угодно. Но следователь товарищ капитан Проваторов не удовлетворялся подписью. Пытать доставляло ему огромное удовольствие. И вот сейчас на Русском подворье в Иерусалиме Ицхак встретил своего палача в церковной рясе.
— Капитан Проваторов! — окликнул его Ицхак.
Батюшка служиво оглянулся на оклик, тут же спохватился, сделал вид, что оклик его не касается, отвернулся и, подобрав рясу, офицерским шагом заспешил к собору. Ицхак бросился за ним. Но батюшка скрылся за дверью и запер ее изнутри.
Ицхак колотил кулаками, ногами. Лицо его исказилось от бешенства. Собралась толпа. Срываясь с иврита на русский мат, Ицхак рассказал о батюшке-капитане.
Зазвенели разбитые стекла. Полиция арестовала хулиганов. В полиции Ицхак продолжал бушевать. Потребовал немедленно вызвать следователя из Службы безопасности.
Следователь появился почти немедленно, по-видимому, уже осведомленный о происшедшем. Когда Ицхак, возмущенно размахивая руками, рассказал о изощренном садизме капитана Проваторова, следователь спокойно извлек две фотографии — Проваторов в форме майора МГБ и он же в церковном облачении.
Ицхака тут же освободили, объяснив ему, что это такое — дипломатические отношения с великой державой и законность в демократической стране.
Говорят, после этого происшествия в Иерусалим стали присылать священнослужителей, в которых никто из израильтян уже не узнавал своих истязателей.
Нет, не это. Другое вспоминаю я, проходя по Русскому подворью.
21-й учебно-танковый полк в заштатном грузинском городке Шулавери на скорую руку испекал из призывников танковые экипажи. Из госпиталей в полк попадали раненые танкисты, чтобы влиться в маршевые роты, каждый день отправляемые на фронт.
Только через пять месяцев мне должно было исполниться восемнадцать лет. Но на сей раз, в отличие от первого ранения, возвращение в армию обошлось без особых затруднений.
Впервые за всю службу в армии в 21-м УТП я почувствовал себя ограбленным и униженным. И в начале войны, и в прошлом году, и сейчас, в январе 1943 года, патриотизм, долг, назовите это как хотите, неумолимо гнал меня на фронт. Возможно, сейчас, после двух ранений к этому слегка примешивалась боязнь обнаружить свою трусость. Впрочем, это особая статья. В ту пору мне казалось, что патриотизм движет поступками любого солдата в 21-м УТП. Но командование полка, по-видимому, на патриотизм не уповало, считая, что голод — более надежная эмоция.
Незадолго до последнего ранения я увидел, как собаки с минами на спине бросаются под немецкие танки. Проводник собак Коля Аксенов рассказал мне о методах дрессировки. Несколько дней несчастная собака воет от голода. Затем ее спускают с цепи. Под днищем учебного танка прикреплен кусок пахучей колбасы. Собака с грузом на спине рвется под танк. Этот прием повторяют несколько раз. За пару дней до предполагаемой немецкой атаки собак перестают кормить. Как только появляются танки, к спине собаки прикрепляется противотанковая мина. Снимают поводок. И несчастное животное мчится под немецкий танк за обещанной колбасой. Результаты я видел.
По такому же методу воспитывали патриотизм в 21-м УТП. От голода разве что не пухли. А ветераны, поступавшие из госпиталей, рассказывали, что на фронте погибают, конечно, но не от голода.
В тот вечер в тускло освещенной столовой, давясь от отвращения, я ел какое-то варево из немолотой заплесневевшей кукурузы. Стол, хотя его слегка поскоблили перед ужином, казался покрытым блевотиной.
Я увидел его в толпе «закрывающих амбразуру своим телом». Так называли несчастных, клянчивших у окна раздачи добавку этого кукурузного говна. Его нельзя было не заметить. В толпе попрошаек он выглядел как удод среди воробьев. Темно-золотой чуб выбился из-под танкошлема, нависая над правым глазом. Большой красивый нос. Четко очерченные полные губы, рвущиеся в улыбку. А главное — глаза! Черные-черные. С этаким воровским прищуром. Ресницы густые, длинные, шелковистые. И ощущение — подкинь сейчас помдеж полмиски тухлой кукурузы, этот парень отколет такую чечетку, что мрачная столовая превратится в праздничный зал.
Определенно, я где-то встречал этого танкиста. Но где? Он отошел от окна раздачи, матюгаясь, и недовольно посмотрел на меня, свидетеля его бессмысленного позора.
— Славянин, где это я встречал тебя?
Ресницы описали дугу, окидывая меня взглядом с ног до головы.
— Не, я тебя не встречал.
Разговорились. Стали задавать друг другу вопросы.
Выяснилось, что воевали мы в разных частях. В госпиталях тоже не могли встретиться. Откуда же так знакомо мне его лицо?
— А родом ты откуда будешь? — спросил он.
Я ответил.
— Не, не бывал я в твоих краях.
— А ты откуда?
— Терский я казак. Из Муртазово. Слыхал такое?
— Муртазово? Сторожка на южном переезде?
Как током хлестнуло его. Глаза распахнулись, стали огромными.
— Привет тебе, Александр, от мамы. Я был у нее в октябре.
— Как это в октябре? Немцы-то ведь заняли Муртазово в сентябре?
Вырвавшись из вони столовой в мокрую темноту Шулавери, я рассказал ему, слушавшему с затаенным дыханием, что случилось со мной три месяца назад по ту сторону Кавказского хребта.
Задание сперва казалось не очень сложным: добраться до станции Муртазово и установить связь с партизанским отрядом, вернее, с подразделением НКВД, оставленным в немецком тылу. И только. По занятой противником территории предстояло пройти не более десяти километров. А местность мы знали, как свою ладонь — только недавно отступили оттуда.
Как и обычно, пошел со мной Степан Лагутин, молчаливый алтайский охотник. При весе более ста двадцати килограммов и двухметровом росте он мог бесшумно пройти по хворосту. Юркий вороватый Гутеев сам напросился на это задание. Четвертой пошла Люба с новенькой английской радиостанцией, поступившей к нам через Иран.
В черной темноте, угадывая напряженно следившие за мной глаза, я ни словом не упомянул о том, что Люба была моей недосягаемой звездой, моей мукой. Она была невероятно красивой. Во всяком случае, такой она мне казалась. Ей уже исполнилось восемнадцать лет, и я, вероятно, казался ей пацаном. Положение командира не позволяло мне даже ненароком открыть клокотавшие во мне чувства. Капитан Жук назвал меня собакой на сене, когда однажды я чуть не пристрелил его, увидев, как он повалил Любу на гальку железнодорожной насыпи.
Не рассказал я, что, пробираясь по немецким тылам, я испытывал мальчишескую гордость, демонстрируя Любе свою храбрость, и одновременно — взрослую не по годам тревогу за ее жизнь. Но именно эта непроизнесенная часть рассказа оказалась музыкальным ключом, определившим тональность наших взаимоотношений с Александром в будущем.
Сейчас я просто излагал факты. Без эмоций. Без комментариев.
В три часа утра мы вышли к южному переезду. Было темно. Но, притаившись в мокрых кустах, мы видели сторожку, и переезд, и даже слегка поблескивавшие железнодорожные пути.
Около четырех часов по переезду прошел немецкий патруль и растаял в темноте по пути к вокзалу.
Ребята остались в кустах для прикрытия, а я одним броском оказался у двери сторожки и тихо пробарабанил по стеклу условный сигнал. Дверь почти тут же отворилась, и меня втянули в непроницаемую темноту.
Вспыхнувшая спичка осветила лицо пожилой женщины, лет сорока примерно. Я испуганно посмотрел на окно, но тут же успокоился, увидев, что оно завешено старым байковым одеялом.
Женщина зажгла свечку в кондукторском фонаре и осмотрела меня.
— Хлопчыку, так ты же еще совсем хлопчык! И до чего же ты похож на мого Сашу!
Четко я изложил ей задание. Женщина молча кивнула, взяла фонарь и скрылась в подвале. Появилась она оттуда с глечиком сметаны. Я наотрез отказался от еды, объяснив ей, что в кустах меня ждут товарищи.
— Добре. Возьмешь глечик с собой.
Александр, подозрительным сопением реагируя на знакомые ему подробности, застонал при упоминании глечика со сметаной.
Мы договорились о встрече со связным партизанского отряда. Можно было уходить. Женщина снова осветила мое лицо фонарем, повздыхала и подвела меня к большой раме с множеством фотографий. Были тут казаки с лихо закрученными усами, напряженно положившими руки на плечи сидящих женщин, и опирающиеся на эфесы сабель, и молодая пара, обнимавшая понятливую голову лошади, и еще множество. Но женщина показала на полуоткрытку, с которой смотрел мальчишка с наглыми прищуренными глазами, с большим, но красивым носом и чубом, лихо нависающим над правым глазом.
— Сыночек мой, Александр. И до чего же ты похож на него, хлопчику!
Трудно было понять, как я могу быть похожим на этого красивого парня. Но я не стал возражать старой женщине.
Увидел я ее еще раз вечером, когда она привела в заросли на берегу Терека связного из партизанского отряда. Вот, собственно, и все.
Александр не переставал задавать вопросы. А что я мог ему поведать? Ведь после уже не было ни сторожки, ни фотографий, ни переезда. После была непрерывная цепь ошибок и несчастий. И все по моей вине.
Еще до подхода к переднему краю в тесной долине, примыкающей к Тереку, там, где вчера ночью мы относительно легко пробрались мимо редких немецких постов, сейчас все было забито танками, тягачами, орудиями, грузовиками.
Необходимо было снять двух часовых, чтобы проскользнуть у самой кромки воды. В темноте мы подползли к ним почти вплотную. Степан и я вскочили одновременно. Он схватил своими лапищами немца за горло так, что тот не успел издать ни единого звука. В то же мгновение я всадил кинжал сверху вниз над левой ключицей второго немца. Кинжал погрузился по самую рукоятку. Фонтан липкой крови брызнул мне в лицо. Меня стошнило, и я начал рвать. Степан бросил бездыханного немца и закрыл мне рот своей огромной рукой. Но было поздно. Немцы услышали, как я блюю. Нас окликнули.
Уже через минуту, когда, преодолевая течение и соскальзывая с отполированных камней, мы пробирались к левому берегу, по нам открыли огонь, казалось, из всего немецкого оружия, сосредоточенного на Северокавказском фронте.
Я даже не услышал, а скорее догадался, как вскрикнула Люба. Раньше меня ее успел подхватить Степан.
Ближе к левому берегу было уже довольно глубоко. Вода ледяная. Течение отнесло нас к северу, в сторону немецкого тыла. Вероятно, это спасло нас. Потому что, когда зажглись осветительные ракеты, мы были далеко от того места, где я так глупо обнаружил себя.
Удар в спину, который чуть не свалил меня в тот миг, когда вскрикнула Люба, оказался довольно серьезным ранением. Сейчас, притаившись за валуном у почти отвесного левого берега, я начал ощущать боль, а главное — голова моя стала мутиться, и все происходящее окуталось тошнотворным туманом.
Уже перед самым рассветом Степан опустил в нашу траншею мертвую Любу. Затем он снова пополз и вытащил меня. К тому времени, переходя немецкий передний край, я был ранен еще в живот, руку и ногу.
Рассвело. Зарозовела снежная шапка Казбека. Вынести убитого Гутеева не удалось. Вот и все.
— Зовут-то тебя как? — нарушил молчание Александр.
Я назвался. В ту пору мне только показалось, что имя мое вызвало удивление. Это я ощущал излишне болезненно.
Саша был старше меня на год. Он успел окончить школу и начал воевать осенью 1942 года.
Не знаю как он, я на мандатной комиссии всячески отбивался и требовал послать меня на фронт. Но в 21-м УТП у человека не могло быть ни желания, ни мнения, как, собственно говоря, не могло быть и самого человека.
Вместе с Александром мы попали в танковое училище и в течение шестнадцати месяцев жизни в тылу были самыми неразлучными друзьями.
Быть Сашиным другом значило взвалить на себя груз дополнительных забот. В феврале он узнал о гибели матери. Ее повесили немцы. Не знаю, откуда взялось у меня в ту пору умение стать его наставником и более сильным товарищем. Впрочем, вскоре мне пришлось просто быть сильнее, уже не морально, а физически.
Женщины теряли головы при его появлении. Несколько раз мне приходилось вырывать его из лап разъяренных мужей. Мало радости курсанту вступать в драку с офицером из соседнего авиационного училища. Много пикантных историй можно было бы рассказать по этому поводу.
Мы были диаметрально противоположны. Признавая мое превосходство в нашей дружбе, Саша не переставал издеваться надо мной по поводу моего пуританства. Это он прозвал меня капуцином. А я нудно отчитывал его за очередную даму и предрекал ему визит к венерологу.
В мае 1944 года мы прибыли в Нижний Тагил получать танки.
Запасной полк при танковом заводе был близнецом 21-го УТП — та же система воспитания патриотизма, то же бездушие и пренебрежение к человеческой личности. А я-то думал, что 21-й УТП единственный в своем роде!
В течение десяти дней пребывания в Нижнем Тагиле Саша успел сменить двух любовниц. Обычный порядок вещей.
Просьба направить нас в одну и ту же часть вызвала подленькую ухмылку у капитана, всю войну просидевшего в тылу. Почему бы не сделать подлость, если у тебя в руках какая ни есть власть?
Мы простились на эстакаде. Мы были суровыми мужчинами. Мы постарались не выдать своих чувств. Саша вскочил на платформу. Два паровоза потащили эшелон с тридцатью танками в неизвестном для нас направлении.
На следующий день таких же два паровоза помчали куда-то на запад эшелон, на одной из платформ которого стояла моя новенькая тридцатьчетверка.
Прошел год и три месяца. Порой удивляешься — время, прожитое на войне, составляет относительно небольшую часть твоей жизни. Почему же доля этого времени так весома? Почему ты никогда совсем не уходишь от него в настоящее? Марши. Бои. Марши. Бои. Гибель друзей. Ранение. Возвращение сознания и возвращение в жизнь.
Воспоминания и осмысливание. Твое. Индивидуальное. Как красная линия маршрута на твоей километровой карте, когда ты даже не знаешь направления главного удара. Не твое собачье дело. Знай свое направление. Знай свою красную линию. История делается не тобой — полководцами. Откуда выведать историку, что бой, ставший ступенькой на лестнице человечества, будет представлен генералами не так, как был задуман, а так, как он состоялся. А состоялся он так благодаря твоему единственному танку, благодаря случаю, благодаря… Но историю делаешь не ты. Историю делают личности, которые порой даже не могут разобраться в красной линии маршрута на твоей километровой карте.
Прошел год и три месяца после нашего прощания на эстакаде танкового завода. Я очутился в Москве, в полку резерва офицеров бронетанковых и механизированных войск.
Мимо мрачных пустырей я плелся на костылях от станции метро «Сокол» на Песчанку, возвращаясь из города в казарму. В первый же день пребывания в полку я случайно услышал о происшествии: какого-то старшего лейтенанта извлекли из постели не то жены не то дочери генерала. Не знаю почему, но я тут же решил, что это Саша, хотя в каждой танковой части, естественно, мог быть свой собственный ловелас. Я тут же пошел в казарму первого батальона и тут же нашел моего друга, томившегося под домашним арестом.
То ли за год и три месяца изменилась наша сущность, то ли эмоции мирного времени отличаются от эмоций во время войны, но нам не удалось казаться суровыми мужчинами.
Сашу можно было освободить от домашнего ареста значительно раньше срока. Он сам себя арестовал, посвятив каждую свободную минуту общению со мной. А тут еще произошло нечто совершенно чудовищное.
Офицеров из полка направляли в разные части. Большинство демобилизовывали. Батальоны были наполнены ропотом недовольных. Многие увольняемые хотели остаться в армии. Оставляемые в армии хотели демобилизоваться или поехать не туда, куда их направляли.
Я спокойно ожидал своей очереди, понимая, что инвалидность, если и не обеспечивает мне полной независимости, то, по крайней мере, не помешает осуществить задуманного — стать студентом медицинского института, о чем я мечтал, належавшись и насмотревшись в госпиталях.
Но командование, которое, конечно, более сведуще в том, чем должен заниматься каждый военнослужащий, решило, что я буду танковым инженером.
Подавленный и возмущенный я вернулся в казарму, где меня уже ждал Саша. Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, кто кого сейчас должен утешать.
Казалось бы, что могло быть хуже моего положения? Но когда Саша рассказал о беседе в политотделе полка, я понял, что худшему нет предела. Саша зачислен в духовную семинарию. Это не только приказ командования, но и партийное поручение.
Я повалился на койку от хохота, представив себе Сашу в облачении священника. Но убитый вид друга быстро заставил меня перестать смеяться.
Вскоре я получил отпуск и сбежал в медицинский институт. Еще через несколько месяцев я без труда демобилизовался, воспользовавшись всеобщей неразберихой и очень удобной ситуацией, когда правая рука не знает, что делает левая.
В Сашином случае руки знали свое дело отлично и держали раба Божьего цепко вплоть до окончания им семинарии, а затем — духовной академии.
Сашины письма, сперва примитивно-солдатские, постепенно становились все более отшлифованными, а через несколько лет стали образцом эпистолярного жанра. Но и в начале и потом они состояли наполовину из ерничанья, а на другую половину — из цинизма, все еще коробившего меня. Переписка тлела несколько лет, а затем угасла. Новые друзья. Новые интересы.
Нередко мы смотрели на фотографию Саши в альбоме на странице военных лет. Юный офицер в новенькой гимнастерке с парадными погонами, портупея. Но форма ничего не могла прибавить к насмешливо прищуренным воровским глазам, большому красивому носу, казацкому чубу, нависающему над правым глазом, а главное — к впечатлению неповторимости, исключительности, необычности.
В январе 1965 года я привез в Москву диссертацию. Дела были завершены. Ощущение удивительной легкости и раскованности подхватило меня, когда я вышел из ворот Центрального института травматологии и ортопедии. С портфелем, вмещавшим зубную щетку и пустоту на месте сданных экземпляров диссертации, я сел в троллейбус, даже не обратив внимания на номер.
Случилось так, что вместо станции метро «Войковская» я почему-то оказался возле станции «Сокол».
Почти двадцать лет назад я плелся здесь на костылях к своей казарме. Все было пустынно, необитаемо. И станция «Сокол» была конечной. Сейчас ее окружал массив огромных зданий. Город разросся неимоверно.
Я разглядывал незнакомый пейзаж, и наледь под колесами отъезжавших троллейбусов, и снег, искрившийся под январским солнцем. Я вспоминал август 1945 года, полк, Сашу под домашним арестом. Снег искрился, как письма из духовной академии.
Вместо троллейбуса к остановке мягко подкатил черный «ЗИЛ». Милиционер уже собирался поднести к губам свисток. Но, увидев марку автомобиля, сделал вид, что не заметил нарушения, и охотно стал отвечать обратившейся к нему старушке.
Выскочил шофер и открыл правую заднюю дверь лимузина. И милиционер, и зеваки, и я в их числе с любопытством смотрели на величественно вышедшего красавца-священника в темно-лиловой бархатной скуфье, в серо-лиловой рясе, сидевшей на священнике, как парадный китель на кадровом строевом офицере, с панагией такой красоты на груди, что от нее трудно было оторвать взгляд.
Признаться, я совсем растерялся, когда священнослужитель вдруг обнял меня и прижался к моему лицу золотисто-каштановой бородой.
— Хер моржовый, — прошептал он мне на ухо, — нельзя забывать друзей.
— Сашка!!!
— Научись говорить в полголоса. Ты ведь не в танке. Обывателю вовсе не необходимо знать мое мирское имя.
Мы стояли окруженные толпой любопытных. Троллейбус подошел и покорно остановился за лимузином. Саша отдал мой портфель шоферу, взял меня под руку и, одаряя землю своими шагами, направился к переходу.
— Здесь мы расстались. Здесь мы невероятным образом встретились. Погуляем немного по Песчанке и поедем выпить за встречу.
За несколько минут я успел рассказать ему все о себе, о причине приезда в Москву и даже, надеясь, что это может быть ему приятно, о том, как, заинтересовавшись историей моего народа, прочитал Библию, затем стал перечитывать ее и, наконец, понял, что Пятикнижие могло быть только творением Всевышнего.
Саша рассмеялся, стараясь не нарушить благообразия, излучаемого не только его лицом, но всем обликом.
— Ерунда. Всевышний и моя святость — одного поля ягоды.
Саша стал рассказывать о себе. Мы медленно шли вдоль незнакомых мне домов по направлению к старым казармам. Лимузин бесшумно катил за нами.
— Благословен будь этот мудак-полковник из политотдела, который загнал меня в семинарию. Я катаюсь как сыр в масле. Я с удовольствием маневрирую между интригами и столкновениями противоречивых интересов, что помогло мне взобраться довольно высоко. Мне сорок один год. Я самый молодой, невероятно молодой в своем ранге. До вершины мне осталось подняться всего лишь на две ступени. И будь уверен, я поднимусь.
Яркое морозное солнце. Пушистые шапки снега на ветвях деревьев. Шумные стайки детей, скользящих на наледях между домами. Малыши на саночках. Женщины, вожделенно поглядывающие на Александра. Я улыбнулся. Я подумал о том, что коровы во время течки чуют мускусного быка на расстоянии нескольких километров. Интересно, на каком расстоянии самки чуют Сашу? Он шел, смиренно опустив долу тяжелые ресницы, и время от времени прерывал нашу беседу едва слышным.
— Этой я бы отдался. Эту я бы трахнул.
— Как ты Бога не боишься, блядун неисправимый?
Саша растянул в улыбку красивый рот, окаймленный золотисто-каштановыми усами и бородой с редкими платиновыми нитями.
— Парадокс. Прошло двадцать лет, а мы остались неизменными. Разве что твое капуцинство действительно привело тебя к Богу. Впрочем, этому есть другое объяснение. Ты ученый. Докапываясь до сущности вещей, ты приходишь к агностицизму. Здесь бы тебе остановиться и стать подобно мне блядуном и эпикурейцем. Ан нет. Бог тебе нужен. Ну и живи с Богом. Нет, брат, мне мирские блага нужны. Ты вот глаз не отводишь от панагии. Есть у тебя вкус. Ты не ошибся. Это раритет. Музейная ценность. Дома у меня ты увидишь иконы — ахнешь. В Третьяковке и в Русском музее нет подобных. Для меня это не культ, а предмет искусства и капитал. Вот так-то, брат. Кстати, где ты остановился?
— В гостинице «Алтай», на выставке.
— Ну, брат, это не по чину. Останешься у меня, в Загорске. И машина в твоем распоряжении.
Я поблагодарил Сашу и объяснил, что сегодня ночью должен вернуться домой.
Мы сели в автомобиль.
— К Мартынычу, — незнакомым голосом хозяин приказал шоферу.
Увидев, как изумил меня интерьер автомобиля, Саша улыбнулся:
— Что, слегка удобнее, чем в тридцатьчетверке? А ты говоришь — Всевышний. Как это у твоего любимого Гейне? «Мы хотим на земле счастливыми быть… а небо оставим ангелам и воробьям».
Недалеко от площади Свердлова автомобиль подплыл к тротуару. Я уже прикоснулся к дверной ручке, но Саша одернул меня. Сиди, мол. И я подождал, пока шофер отворил дверь, каждой клеткой своего тела ощущая стыд и неудобство.
У подъезда административного здания лейтенант милиции с подозрением окинул меня взглядом. Хоть и импортное, но вполне рядовое пальто. Шапка, правда, пыжиковая, но под шапкой явно еврейское лицо.
— Со мной, — сухо изрек Саша.