Война никогда не кончается (сборник) Деген Ион
Лейтенант, все так же неподвижно стоявший у подъезда, казалось, изогнулся в почтительном поклоне.
Образцом купеческой роскоши в Москве казался мне ресторан «Метрополь». Необычная атмосфера окутывала меня в ресторанах Центрального дома литераторов или журналистов. Но и сегодня, уже имея представление об отличных ресторанах в различных концах мира, я не могу забыть чуда, в которое пригласил меня Саша — к Мартынычу, как он почему-то назвал этот сверхзакрытый ресторан для сверх-сверх-избранных.
Постепенно каскад золотисто-каштановых волос представился мне обычным казацким чубом. Борода и облачение стали незаметными. Из-под груды язвительного цинизма проступило Сашино понимание. И здесь, в этом ресторане из тысячи и одной ночи, в котором слово «Израиль», если и произносится сверх-сверх-избранными, то только в антисемитском анекдоте, я рассказал о своей мечте, об Израиле, таком же далеком и недосягаемом, как предполагаемые планеты в созвездии Гончих псов.
— Дай тебе твой Бог, в которого ты веришь.
Саша наклонился и пожал мою руку. В этом пожатии было значительно больше, чем можно выразить словами.
Я чуть не опоздал к своему девятичасовому поезду. Вот когда пригодился черный «ЗиЛ», сильный не только мотором и корпусом…
Простились мы на перроне Киевского вокзала. Странно, но под любопытными взглядами пассажиров, провожающих, проводников, как и тогда, на эстакаде танкового завода, нам пришлось быть суровыми мужчинами.
Вот и все. Так уж сложилось, что больше мы не встретились. Вероятно, я виноват. Меа culpa.
Незадолго до нашего отъезда в Израиль жена и сын видели его в Загорске. Он действительно поднялся на две заветных ступени, осуществив, казалось бы, неосуществимое.
Я прохожу по Русскому подворью в Иерусалиме. В современной толпе мелькает средневековое облачение хасидов из Меа Шаарим. В дрожащем полуденном зное огромная круглая шапка из дорогого меха мерно покачивается рядом с белой куфией. Розовая клетчатая куфия, такая же, как на вожаке международных разбойников, проходит мимо клобука серого монаха, подпоясанного бечевкой. Величественная тиара армянского священнослужителя пересекает путь православной скуфейке.
Каменный собор похож на многие десятки виденных. В пору моего детства их превращали в склады, музеи, хранилища или просто разрушали. Вспоминаю собор, опоясанный рядами колючей проволоки. Часовые подозрительно поглядывают на редких прохожих. Склад оружия и взрывчатки.
Убийцам еврейских детей священнослужитель привозил в Иерусалим оружие в багажнике своего автомобиля. Священнослужитель не православный. Католический. И не рядовой пастырь. Архиепископ. Интересно, верующий ли он?
Внутрь собора на Русском подворье я не заходил ни разу. Что там у них за алтарем? Какие воинские звания у благочестивых?
Сашка демобилизовался в звании старшего лейтенанта. В своих войсках он маршал. Большой маршал! Собор на Русском подворье только одно из многочисленных подразделений его войска.
Захочет ли он узнать меня после торжественного приема у нашего президента? Думаю, что узнает.
Тогда я нарушу протокол. Я повезу его в израильскую танковую дивизию, полностью экипированную советским оружием. Мы его отобрали у наших врагов, которых Советский Союз щедро вооружил, надеясь на то, что они завершат незавершенное немецкими фашистами. Я покажу Александру сотни советских танков. На подобных этим мы честно воевали, пока пути наши разошлись. Он — в духовную семинарию. Я — в медицинский институт…
Так возникают в моем сознании воспоминания о цепи удивительных встреч, когда я пересекаю Русское подворье в Иерусалиме.
1981 г.
Курсантское счастье
Самый смутный намек на мысль о коллективном протесте не вмещается в моем сознании. Слышал ли кто-нибудь о забастовке даже в мирное время? И вообще, какие могут быть забастовки в социалистическом обществе? Против кого бастовать? Это все равно что подрубавать сук, на котором сидишь. Ну а уж в военное время! Вы представляете себе, что было бы, если бы какой-нибудь броненосец «Потемкин» либо, скажем, рота курсантов училища во время войны выразила протест против червивого мяса или еще какого-то пустячка? Ведь даже червивое мясо или, скажем, какой-то пустячок тоже служат делу воспитания воина, беспредельно преданного родине. Так что, протестовать против этого? Даже думать о такой крамоле смешно.
То, что произошло в нашей роте, не имеет ничего общего с «коллективкой». Просто люди изредка, ну, очень-очень редко, неосознанно стараются почувствовать себя счастливыми. Вот и все.
Счастье, конечно, категория относительная, и этот случай вы можете посчитать тем самым пустячком, который не имеет никакого отношения к счастью. Это ваше дело. Но тем не менее в этом случае счастье ста двадцати пяти курсантов (виноват, ста двадцати четырех; старшина роты, как вы увидите, не в счет) в массе вдруг превысило сумму счастья ста двадцати четырех индивидуумов.
Старшиной нашей роты назначили Кирилла Градиленко. Большинство курсантов были знакомы с ним еще по фронту.
Градиленко служил начальником склада горюче-смазочных материалов в одном из танковых батальонов. На фронте мы привыкли называть его просто Кирюшей, не обращая внимания на то, что он был лет на десять — пятнадцать старше большинства ребят в экипажах.
В отличие от многих из нас, Кирюша охотно уехал в училище. Не помню, что именно произошло, но у начальства появился повод быть недовольным старшиной. Это было совершенно удивительным потому, что Кирюша мастерски без мыла влезал в задний проход любого, кто стоял выше его пусть даже на полступеньки. Градиленко понимал, что безоблачная (с точки зрения воюющего танкиста) жизнь на складе может превратиться в трудное (с любой точки зрения) существование в экипаже. Так Кирюша очутился в училище.
Назначение его старшиной роты представлялось закономерным и не вызвало у нас недовольства. Еще до войны он был сверхсрочником. Из нашей среды его выделял не только возраст, но и этакая генеральская импозантность.
Кирюша был несколько выше среднего роста. Плотный, даже несколько полноватый. Лицо смуглое, хотя смуглость была какой-то землистой, болезненной. Обрюзгшие щеки придавали лицу выражение недовольства. Тонкие губы и тяжелый, хотя и не строго очерченный подбородок усиливали это выражение. Маленькие глазки, беспокойные, испуганные, нарушали гармонию уверенного и невозмутимого лица. Короткая жирная шея соединяла голову с гимнастеркой, начинавшейся тоненькой линией белого целлулоидного подворотничка. Гимнастерка в двух направлениях пересекалась ремнем и портупеей. Ремень почему-то всегда находился ниже того места, где ему следовало быть по штату. Но, с другой стороны, поскольку штатным местом для ремня у любого военнослужащего является талия, Кирюшу нельзя было обвинить в нарушении, так как ни портной, ни даже анатом не могли бы обнаружить у него такого образования. Брюки обычные, темно-синие, диагоналевые. Но зато сапоги! Поразительно, до какого совершенства можно довести кирзовые солдатские сапоги! Мазь, приготовленная из солидола, жженой резины и сахара, сгладила все неровности, свойственные кирзе. На приготовление мази Кирюше приходилось тратить значительную часть курсантской порции сахара. Но всем как-то было известно, что даже после этого Кирюшин чай способом, не нарушавшим законов природы (но не других), был слаще нашего. Я лично ни разу чая этого не пробовал и даже не сидел за старшинским столом.
Кирюшины сапоги блестели ослепительно. Сапоги пели. Сердца официанток офицерской столовой плавились в сиянии, излучаемом Кирюшиными сапогами. Да что там официантки! Блеск сапог гипнотизировал даже начальство. Не этот ли блеск послужил причиной назначения старшины Градиленко старшиной роты?
Первые дни его правления не мог бы описать даже самый педантичный летописец. Ничего знаменательного.
Затем мы начали чувствовать, что у нас есть старшина. Власть штука пьянящая. Она кружит головы. Особенно охотно — слабые. Недаром говорят: тяжела ты шапка Мономаха (для паршивой головы).
Кирюша, выражаясь деликатно, был туповат. Не очень мудрые училищные науки он постигал с огромным трудом. Успехи курсантов он воспринимал как личное оскорбление. Будь он рядовым курсантом, все могло бы ограничиться слепой завистью. Но зависть человека, обладающего властью, штука очень опасная. Наряды вне очереди сыпались на наши незащищенные головы. Успевающий курсант распекался перед строем роты не менее пяти минут, конечно, не за успехи в учении, а за провинность — действительную или вымышленную. Был бы курсант, а провинность всегда найдется.
Образное мышление у Кирюши отсутствовало напрочь. Запас сравнений был более чем скудным. Поэтому все сводилось к тому, что ты не курсант, а грязная свинья, что место тебе не в училище, а в свинюшнике (вариант — в нужнике).
Когда Кирюша назначал курсанта на чистку отхожего места, выражение лица у него было таким, будто он ест свое самое любимое блюдо или наконец-то получил возможность помочиться после десятичасового беспрерывного марша в зимнее время.
Кирюша страдал, не находя чего-нибудь, к чему можно придраться. Чтобы не страдать, он находил.
Жаловаться на старшину было бессмысленно. Градиленко был на хорошем счету у начальства, вплоть до батальонного. А начальство выше батальонного старшинами не занималось. Кроме того, чтобы обратиться с жалобой, надо было получить разрешение старшины.
Рота страдала от Кирюшиной тирании. Но хуже всех приходилось курсанту Армашову.
До призыва в армию Ростислав был инженером. Родился и вырос в интеллигентной семье. Об армии и физическом труде, тем более труде подневольном, имел смутное представление. В нашей роте Ростислав был одним из очень немногих курсантов, пришедших в училище с гражданки. Следовательно, он даже не был знаком с Кирюшей по фронту, что ставило его в еще более тяжкие условия существования.
Кирюшу в Армашове раздражало все: грамотная речь культурного человека, насмешка, которую Ростислав не умел скрыть, слушая ответы Кирюши на занятиях, легкость, с какой Армашов схватывал училищную премудрость, и даже то, что часы самоподготовки он тратил на чтение художественной литературы. Но необузданную ярость будило в Кирюше чувство собственного достоинства, которое Армашов не умел скрывать, стоя навытяжку перед старшиной.
На первых порах оскорбления и наряды Ростислав переносил спокойно, с присущим ему чувством юмора.
Как-то вне очереди он мыл казарменный пол. Кирюша стоял над ним, долго следил за неуверенными, но старательными движениями поломоя и наконец процедил сквозь зубы:
— Я из тебя образованность выколочу.
— Не думаю.
— А ты думай! Тут тебе не университет! Тут думать надо!
Этот диалог оббежал роту, а затем училище с быстротой, характерной для армии и провинциальных городков, и сделался дежурным анекдотом.
Прошло немного времени. Ростислав, измученный внеочередными работами, а еще больше — несправедливостью, начал терять чувство юмора.
Мы уже опасались, как бы Кирюша и в самом деле не выколотил из него образованность. Во время самоподготовки Ростислав бессмысленно смотрел в раскрытую книгу, по часу не перелистывая страницу. Он сделался апатичным и неряшливым. Суконку для чистки сапог Армашов носил в кармане, а столовую ложку — за голенищем сапога. Наши советы и дружеские замечания он отвергал с грубостью. А после того, как мы отказались устроить Кирюше «темную», он стал нас попросту презирать.
В нашей роте Армашов был прибором наиболее чутко реагировавшим на самодурство Кирюши.
Продолжалось обычное училищное утро. В 8 часов 50 минут на широком тротуаре у входа в казарму собралась рота для построения на завтрак. В тени плюс 38 градусов по Цельсию. Тротуару не повезло. Он не попал в тень. Подъем был всего лишь три часа назад. Но эти три часа уже успели вымотать даже физически выносливых курсантов. Утренний осмотр. Пятикилометровая пробежка вместо физзарядки. Многочисленные построения. Два часа занятий в душных классах или под немилосердно пекущим среднеазиатским солнцем. И это еще не полный перечень того, что предшествовало сбору на завтрак. В столовой больше, чем еда, нас прельщала тень. Но пока не явится пятый взвод, о столовой не могло быть и речи.
Четыре взвода вольно стояли в строю, измученные, злые, готовые вспыхнуть по малейшему поводу.
Кирюша с насмешкой поглядывал на нас из казарменного подъезда. Солнце не припекало его. Как и мы, он отлично знал, что пятый взвод задержался на занятиях по боевому восстановлению танков, что курсанты не учли времени, необходимого для приведения класса в божеский вид, а без этого педантичный инженер-майор не отпустит взвод. Такое случалось и в других ротах, и старшины отправляли подразделения, предоставляя возможность опоздавшему взводу самостоятельно прийти в столовую. Кто-то напомнил об этом Кирюше. Тот рявкнул в ответ:
— В других ротах? В других ротах и свинюшник могут разводить, а у меня я не позволю!
— Вы правы, старшина, вы не позволите…
— Курсант Армашов! Еще одно слово и вы за чисткой нужника у меня поговорите.
— Чего ты пристаешь к нему, старшина? — спросил спокойный рассудительный Митя Гуркин.
Кирюша побаивался его еще с фронта. Мгновение он колебался: не уступить ли поле боя. Решение было типичным для Градиленко:
— Молчать! Кто разрешил заводить колхозный базар? Да я вас всех… — и знойный воздух наполнился отборной бранью.
Девять часов, пять минут. Мы опаздываем на завтрак. Старшине может влететь. Где-то в душе мы начинаем надеяться на такой исход. Может быть, это сдерживало возмущение, готовое вырваться наружу.
Наконец появился пятый взвод. Пока он достраивался к роте, старшина распекал помкомвзвода. Это был единственный случай, когда старшина нашел в нас единодушную поддержку.
Но вот:
— Ррравняаайсь! Иррнаа! Шаговом арш!
Сто двадцать четыре ноги одновременно ударили по тротуару.
— Запевай!
Проходит предельное время — разрыв между командой и исполнением, но рота шагает молча.
— Запевай!!!
Молчание.
— На месте!!!
С каждой секундой солнце все выше. Небольшие пыльные смерчи в неподвижном раскаленном воздухе. Рота топчется на месте.
— Прямо!
Идем.
— Запевай!!!
Рота шагает молча. Кирюша забежал в голову колонны. Он тоже изнемогает от жары. Лицо его побагровело.
— На месте! Запевай, сукины сыны! Замучу! Запевай!
Рота молчит. Четыре раза пройдено расстояние между казармой и столовой. Позавтракавшие подразделения расходятся на занятия. На нас смотрят с удивлением и любопытством.
Кирюша нарывается на чрезвычайное происшествие. Девять часов двадцать пять минут. Кончилось время, отпущенное на столовую. Даже не поев, мы опаздываем на занятия. Кирюша зарвался. Гнев тупого человека подавил в нем гипертрофированное чувство осторожности. Струйки пота стекают по озверевшему лицу старшины. Крупные капли мгновение висят на подбородке. Отрываются. Падают на живот.
— На месте!!! Сволочи!!! Я вас!.. Прямо!!! Запевай, свиньи!!!
Рота шагает молча. Но это уже молчание, не похожее на то, которое вышагивало с ротой еще пятнадцать минут назад.
Я больше не чувствую усталости и жары. Лица идущих рядом со мной бодры и насмешливы. Передо мной Ростислав Армашов. Белый материк на его гимнастерке, образованный выпотевшей солью, все больше затопляется черной влагой со стороны подмышек. Но по его спине, по четким движениям рук в такт шагу, даже по пилотке с влажными от пота краями я чувствую, что это Армашов начального периода подспудного сопротивления Кирюше.
Идущий за мной Митя Гуркин радостно шепнул:
— Глянь, генерал идет, елки зеленые!
Через плац навстречу нам медленно шел начальник училища. Через секунду его увидели все, кроме ослепленного бешенством Кирюши.
И песня, радостная, безудержная, разухабистая рванулась над ротой.
- Жила была бабушка
- Край местечка.
Дурачась, мы как-то в строю запели эту песню, зная, что нас не услышит начальство. Но сейчас! При генерале! И, честное слово, даже под пыткой я бы не мог назвать зачинщика. Не было его. Песня взорвалась в недрах роты.
- Захотелось бабушке
- Искупаться в речке.
В безобидные и бессмысленные слова рота умудрилась вложить неописуемое похабство. Какой-то шальной подспудный смысл вырывался из внешне вполне благопристойных слов.
- Бабушка купила
- Целый пуд мочала.
- Эта песня хороша,
- Начинай сначала.
Без команды, приноравливаясь к ритму песни, рота замедлила шаг. Движения сделались залихватскими и расслабленными.
- Жила-была бабушка…
Черт его знает, чья это была идея. Но она была изумительна своей абсолютной пробивной силой. Генерал любил нашу роту, — первый в училище набор фронтовиков, и, как это ни странно в танковых войсках, не терпел пошлости.
Старшина заметил начальника училища в тот момент, когда генерал посмотрел на часы. Девять часов, тридцать пять минут.
— Атставить песню!
На багровом лице Кирюши появились белые пятна.
Рота оборвала песню на полуслове.
— Ирррна! Равнение наа лева!
Трах-тах, трах-тах. Синхронные удары сапог по плитам тротуара. Красота! Триумф победителей. Я весь старание и восторг. Всего себя я вложил в строевой шаг. Я частица существа, состоявшего еще из ста двадцати трех таких же ликующих старательных и умелых курсантов.
— Таарищ енерал-майор танковых войск, одиннадцатая рота третьего тальона вверенного вам училища направляется на завтрак. Докладывает старшина роты старшина Градиленко.
Генерал внимательно осмотрел Кирюшу.
— Здравствуйте, товарищи танкисты!
— Здравь!!!
— Вольно! Старшина, ко мне. Старший сержант Рева, ведите роту в столовую.
Это был не завтрак, а пир. Веселью и шуткам не было предела. Даже осточертевший плов, обильно заправленный хлопковым маслом, казался самым утонченным и изысканным блюдом.
Мы уже допивали чай, когда в столовой появился Кирюша. Таким мы его еще не видели. Он сразу слинял и осунулся. Болезненную землистость его лица никто сейчас не принял бы за смуглость.
Кончился завтрак. Как школьники, мы радовались тому, что пропущен час занятий, что случилось это по вине Кирюши и вряд ли за такой проступок он останется не наказанным.
Градиленко не спешил строить роту. Нам показалось, что он вообще безучастно относится к тому, построимся ли мы, или толпой завалимся в казарму. Он ежился под нашими взглядами. Чего только не было в них — злорадство, насмешка, любопытство.
Прошло еще несколько минут. И наконец, Кирюша обратился к стоявшему рядом старшему сержанту:
— Рева… давай это… строй роту…
Каждое слово, каждый звук рождались в муках. Вот когда я впервые узнал, как вынужденно отрекаются от власти самодержцы.
На тротуаре у входа в казарму нас ждали офицеры — ротный и пять командиров взводов.
Командир роты, высокий худой капитан Федин принял доклад Ревы. С трудом скрывая раздражение, — только что генерал снимал с него стружку, — капитан скомандовал:
— Старшина Градиленко, выйти из строя!
Кирюша вышел и повернулся лицом к роте. Испуганные маленькие глазки беспокойно шарили по фронту строя. Возможно, глядя на нас, он вспоминал причиненные нам гадости. И если вспоминал, то отнюдь не раскаиваясь, а прикидывая, какое уготовано ему возмездие. Зная нас еще по фронту, он правильно предполагал, что мы — не ангелы, и христианского всепрощения ему от нас не дождаться.
Плох был Кирюша. Он стоял, вобрав голову в плечи. Шея совсем исчезла. Целлулоидный подворотничок врезался в подбородок. Ремень был еще ниже, чем обычно. Непонятно, почему даже портупея не могла удержать этот злополучный ремень. Но самое главное — сапоги.
Становясь в строй, Кирюша не смахнул суконкой пыль со своих сапог. Впервые он не позаботился об этом.
Промах Кирюши был непростителен. Сапоги больше не сверкали, не ослепляли. Исчезла их магическая сила. Выяснилось, что это обычные кирзовые сапоги.
Вероятно, офицеры роты сегодня впервые увидели старшину Градиленко не в сиянии, излучаемом сапогами.
И, глядя с презрением на сникшего Кирюшу (а может это был гнев, вызванный генеральским втыком), капитан Федин сказал:
— Старшину Градиленко с должности старшины роты снять. За нарушение учебного процесса — пять суток гауптвахты. Стать в строй. Командирам взводов развести подразделения на занятия.
Вот и все. Вот так сто двадцать четыре курсанта одновременно почувствовали себя счастливыми людьми. И никакой «коллективки».
1956 г.
Ген агрессивности
В Чирчике, небольшом узбекском городе, уживались три военных училища: авиационное, пехотное и танковое. По инерции, матери штампа, я чуть не написал «мирно уживались». Но, вспомнив взаимоотношения курсантов авиационного и танкового училища, вовремя остановился. Остановился и подумал, уживались ли? Ведь слово «уживаться» трактуется как налаживание согласности жизни. Даже пытаясь изобразить взаимоотношение авиационного и танкового училищ в лучших традициях социалистического реализма, термин «уживались» был бы неприемлем. Правда, словари дают и другое определение слову «уживались» — привыкание к новому месту. Не знаю, как авиационное, но Первое Харьковское танковое училище действительно привыкало к новому месту, к Чирчику. Наша одиннадцатая рота третьего батальона стала первым набором фронтовиков. Из ста двадцати пяти курсантов не фронтовиками были человек пять или шесть. До нас, как и в авиационном училище, все курсанты призывались из гражданки. Может быть, именно этим объяснялась агрессивность фронтовиков, которую они еще не успели выплеснуть в бою.
Я почему-то уверен, что в хромосомах человека гнездится ген агрессивности. Если ученые посчитают, что это бред сивой кобылы, пусть они объяснят мне, что заставило меня десяти-одиннадцатилетнего пацана стать членом боевой дружины, которая воевала с такой же командой соседней улицы. Причем война эта не походила на игру. Нашим оружием были палки, рогатки и вполне увесистые камни. А боевые потери приходилось залечивать не только амбулаторно, иногда даже стационарно, в больнице. Пусть объяснят мне ученые, какая побудительная причина этих сражений. Что я потерял на соседней улице? Какую территорию я пытался завоевать? На какие трофеи я надеялся? Какую самку я старался покорить? Мне могут сказать, что хотя у меня в ту пору еще не проснулся половой инстинкт, он все же был заложен. Согласен. Но зачем мне нужен был этот инстинкт, если на соседней улице я к тому времени еще не заметил ни одной достойной самки? Нет, что ни говорите, но ген агрессивности время от времени, безусловно, предопределяет наше поведение.
То, что этот наглый ген обусловливал поведение курсантов-летчиков и курсантов-танкистов, у меня нет сомнения. Как иначе объяснить не прекращавшуюся войну этих двух контингентов? Что они не поделили? Уже после войны я узнал, что точно такие постоянные войны велись во всех гарнизонах Советского Союза, в которых были авиационные и танковые училища.
Чирчикским гарнизоном командовал начальник нашего училища, генерал-майор танковых войск. Я видел его несколько раз. Ничего особенного. Генерал как генерал. И хотя нам очень импонировало, что гарнизоном командует именно наш генерал, в глубине души мы осознавали некоторую несправедливость такого положения. Дело в том, что начальником авиационного училища был тоже генерал-майор. Генерал-майор авиации. Но от нашего генерал-майора его отличало звание Героя Советского Союза.
До дня, о котором намереваюсь рассказать, я ни разу не видел его. Вернее, не видел его на земле. Но когда он поднимался в небо на «ишачке» — истребителе И-16, или на бипланах — «кукурузнике» У-2, или Р-5, его нельзя было не видеть. Что он вытворял! «Мертвые петли», «бочки», «иммельманы», «штопоры» и еще десятки акробатических трюков, от которых у нас, наблюдавших с устойчивой земли, голова кружилась. Трудно было не признать этого генерала генералом. Говорили, что звание Героя он получил, потопив какой-то очень важный немецкий корабль. И потопил не просто, а угодив бомбой точно в трубу корабля. Тогда я как-то не задумывался о некоторых противоречиях. Генерал — летчик, а бомбу сбрасывает штурман. Тогда это не имело для меня значения. Генерал Герой. А главное — я видел его в небе. И то, что не он, а наш генерал начальник гарнизона, намекало на некоторую несправедливость в самой справедливой стране.
Я уже сказал, что наша рота была первым набором фронтовиков. Все мы попали в училище из танковых частей Северной группы Северо-Кавказского фронта. Успели повоевать и дали возможность проявить себя гену агрессивности. Но атмосфера училища и всего гарнизона постепенно втянула нас в противостояние с летчиками. На первых порах рота делала это весьма неохотно. Видно, еще не накопился нужный запас агрессивности, запущенной подлым геном. Но когда уже накопился! Одиннадцатая рота была в училище на особом положении. Мы могли позволить себе то, что не разрешалось обычным курсантам, еще не вкусившим прелести фронта. О драках с летчиками и говорить не приходится. Даже при явном численном превосходстве они, интеллигентные мальчики, должны были как можно быстрее убраться с пути отчаянного жлобья, каковым, увы, мы являлись.
Героем события в тот день стал мой друг Мишка Стребков. С Михаилом я познакомился на фронте летом 1942 года, чуть ли не за год до этого события. Вернее, не познакомился, а встретился.
Был у нас в дивизионе бронепоездов бронеавтомобиль БА-10. К этому броневичку мы относились с некоторым пренебрежением, считая его не боевой, а просто транспортной единицей. Нередко он функционировал как дрезина. Для этого резиновые скаты мы меняли на вагонные колеса и броневичок ставили на железнодорожную колею. Не помню, чего вдруг на передовой оказался воентехник Тертычко. В дивизионе он занимал должность паровозного мастера. Настоящий русский умелец, Тертычко мог починить все, что движется, и все, что стоит на месте. Вероятно, на передовой он тоже появился для того, чтобы отремонтировать какое-то оружие. Вдвоем с Тертычко мы ехали в тыл на броневичке по железнодорожному пути. Километрах в двух от передовой перед нами возникло препятствие. На насыпи, взгромоздившись гусеницами на рельс и задрав к небу пушку, стоял американский танк М3 — «Стюарт». Командир танка, младший лейтенант с одним кубиком на петлицах, и паренек в комбинезоне, оказавшийся механиком-водителем, возились в трансмиссии. Танк стоял под углом почти сорок пять градусов. Малое удовольствие работать в таких условиях. Рядом с танком за их работой наблюдал старший сержант с дымящейся «козьей ножкой» огромных размеров. На насыпи сидел сержант и читал книжку без переплета с разорванными страницами. На гимнастерке, на красной прямоугольной ленточке висел серебряный кружок медали «За отвагу», награда редкая в ту пору сплошных поражений и отступлений. Воентехник Тертычко подошел к танку, заглянул в трансмиссию через головы работавших, потом забрался внутрь на сиденье механика-водителя. Пробыл он внутри минуты три. Младший лейтенант заметил его только тогда, когда он выбрался из танка и подошел к корме.
— Ну-ка, отойдите отседова, — скомандовал Тертычко.
Младший лейтенант посмотрел на два кубика на петлице воентехника и подчинился команде.
— Малец, — крикнул мне Тертычко, — дай-ка мне ключ на четырнадцать!
Меня опередил механик-водитель. Тертычко выпрямился над кормой и гневно посмотрел на младшего лейтенанта.
— Ну куда ты полез? Под каким максимальным углом может взобраться твой танк? Не знаешь? А должен знать машину, которой ты командуешь. Тридцать градусов. А здесь сколько? Тоже не знаешь? Больше сорока. А разницу между углом сорок градусов и водкой крепостью сорок градусов знаешь? Дай ключ на шестнадцать и пассатижи.
Сержант с медалью «За отвагу» отложил книгу и с явным интересом наблюдал за тем, что происходит возле танка. Его интеллигентное лицо светилось. Похоже, что ему доставляла удовольствие грубость и юмор воентехника.
— Как этот американец? — спросил я, кивнув на танк.
— Говно. Машина для прогулок по хорошим дорогам.
— Но я смотрю, пулеметов сколько торчит.
— А толку? Два браунинга установлены неподвижно. Много шума из ничего. Только боеприпасы тратишь впустую. Воевал я на «тридцатьчетверке». Нет в ней кожаной обивки и всех причиндалов для хорошей американской жизни. Но в ней можно воевать. И не застряли бы мы в ней на таком подъеме.
— А броня как?
— Говно. Чуть толще, чем жесть банок со свиной тушенкой. Лучше бы они прислали нам свиную тушенку в таком весе, как этот танк.
Я рассмеялся. Тертычко смачно матюгнулся и приказал механику-водителю завести мотор.
— Включи заднюю передачу и сползай потихоньку. И уматывайте отседова к… матери. А колею пересечете на переезде.
Сержант с довольной улыбкой пожал мою руку и вскочил в башню. Завелся мотор. Младший лейтенант виновато поблагодарил Тертычко и сел на левое крыло танка, медленно сползающего с насыпи. Мы забрались в броневичок и поехали. Воентехник еще долго материл незадачливых танкистов.
Примерно спустя полгода в Баку, после выписки из госпиталя, с командой направлявшихся в училище, я пытался попасть на борт корабля «Туркменистан». Тщетно. После ранения я еще не чувствовал себя достаточно крепким, чтобы ввязаться в драку и уцелеть в спрессованной толпе у входа на палубу с причала. Тут я увидел того самого сержанта. Он тоже узнал меня. Не знаю, почему мы обрадовались встрече. Недалеко от нас стояла небольшая группа раненых моряков. Все на костылях. Они, естественно, тоже не пытались штурмовать вход на борт. Внезапно меня озарила идея. Я подошел к морякам и предложил им соорудить из костылей мостик в месте, где между причалом и закруглением борта расстояние не превышало одного метра. Идея им понравилась. Мы ее осуществили и оказались на корабле.
— Выходит, не только воентехник, но и ты соображаешь, — сказал сержант. — Это что же, все в вашей части головастые? Кстати, будем знакомы. Михаил Стребков.
— Ион Деген.
Михаил посмотрел на меня внимательно и ничего не сказал. С этого дня и до окончания училища мы были неразлучны. А где-то посредине этой неразлучности произошло событие, имевшее непосредственное отношение к противостоянию курсантов-авиаторов и курсантов-танкистов.
В тот день наш взвод выполнял стрельбу из танка с места. Каждый курсант должен был выстрелить три снаряда по мишени-пушке в восьмистах метрах от танка. Я уже отстрелялся и изнывал от среднеазиатской жары в группе выполнивших упражнение. Рядом с нами стояли курсанты, которым еще только предстояло стрелять. Подошла очередь Мишки Стребкова. Он моргнул мне и забрался в башню. Командир роты капитан Федин и командир взвода лейтенант Осипов, как и мы, доходили от зноя. Блестели они не только от пота, но и от гордости за свое подразделение. Такие стрельбы вполне можно было сделать показательными. Почти каждый курсант сносил мишень первым снарядом. Удивляться этому не следовало. Ведь все мы на фронте были танкистами.
На флагштоке поднялся зеленый флаг, разрешающий стрельбу.
И тут началось нечто невероятное. Танк стоял точно направленным на мишень. Для поражения ее следовало только прицелить пушку. Но башня «тридцатьчетверки» стала быстро разворачиваться вправо, в сторону ближнего аэродрома авиационного училища. До самого левого в ряду самолета Р-5, который стоял ближе всего к стрельбищу, как и до мишени, было восемьсот метров. Раздался выстрел. Снаряд взорвался метрах в тридцати от самолета. На флагштоке тут же взвился красный флаг, а капитан Федин взвился на корму танка. Следом за ним — лейтенант Осипов. Из башни выглянула невинно-удивленная морда Мишки Стребкова. Поверьте мне: из пушки он стрелял не хуже, вероятно, даже лучше любого из нас.
Я вынужден упустить неуставную, более того, непечатную лексику речи капитана Федина и утомить читателя несколькими техническими подробностями, без которых будет непонятно объяснение Мишки Стребкова.
В танке Т-34–76 были два прицела, ТМФД-7, спаренный с пушкой (танковый Марона-Финкельштейна длинный. В ту пору я еще не обращал внимания на фамилии создателей этого замечательного прибора), и ПТ-7 — перископический, верхняя часть которого находилась над башней. Если командир танка стрелял с помощью ТМФД-7, башня и пушка двигались точно вместе с прицелом. Но нередко командиру приходилось искать цель перископом. Найдя цель, он включал фиксатор, удерживал цель в перекрестье прицела и поворачивал башню до щелчка стопора, то есть пока ось пушки не совмещалась с направлением перископа.
Мишка показал командирам, что ПТ-7 нацелен точно на мишень-пушку. Он только не показал, что вывинтил стопор прицела, а ТМФД-7 направил именно туда, где взорвался снаряд. Так вот почему он моргнул мне, залезая в танк!
С момента взрыва снаряда до появления перед нами на «виллисе» генерал-майора авиации прошло меньше времени, чем понадобилось мне, чтобы объяснить действия моего друга. Генерал-майор приехал сам. Шофера у него не было. Буквально спустя несколько секунд приехал еще один «виллис» с генерал-майором танковых войск. Его привез шофер, а на заднем сиденьи находились еще три офицера. Мы оказались свидетелями диалога двух генералов. Молодой летчик, стройный, красивый, с орденами и Золотой Звездой на кителе чуть ли не с кулаками накинулся на пожилого танкиста, солидного, с пузом, с одной медалью «ХХ лет РККА». Танкист напомнил летчику, что тот фактически его подчиненный, и поэтому обязан соблюдать субординацию, так как именно танкист является начальником гарнизона. Кроме того, не следует забывать о присутствии курсантов и младших офицеров. Дискуссия будет перенесена в другое место, где можно будет побеседовать конфиденциально. До этого генерал-майор танковых войск намерен выяснить, что произошло и, если понадобится, наказать виновных.
— Ах, так! — закричал генерал-майор авиации. — Ну ладно! Сейчас посмотрим! — Он вскочил в «виллис» и прямо по выжженной траве умчался на ближний аэродром.
Капитан Федин доложил начальнику училища, что именно произошло. Не знаю, как прореагировал бы генерал-майор танковых войск и как был бы наказан Мишка Стребков, не взлети в этот момент Р-5. Самолет направился прямо на нас. Летел он на высоте не более ста метров. Над танком, над нами он сделал круг с очень малым радиусом, так что при вираже мы четко видели лицо генерал-майора авиации. И вдруг на нас с отвратным, таким знакомым нам фырканием полетела бомба. Шестидесятикилограммовая цементная чушка вонзилась в землю метрах в трех перед танком. Попади такая штука в танк, она пробила бы не только крышу башни или моторного отделения, но заодно даже днище.
Не знаю, был ли наш генерал знаком с фырканием, но он побелел, затрясся и чуть ли не фальцетом закричал:
— Одиннадцатая рота! Всем увольнение! Дневальных не оставлять! Их заменят курсанты десятой роты! Всем увольнение! И если сегодня вечером после двадцати часов на улице останется хоть один летчик, не важно, курсант или офицер, до окончания училища вам не видеть ни одного увольнения! — Он сел в «виллис» и уехал.
Капитан Федин не промолвил и слова, махнул рукой и ушел. Взвод продолжал стрельбу тремя снарядами с места под наблюдением лейтенанта Осипова, который тоже не комментировал происшедшего.
Генерал-майору танковых войск, вероятно, понравилась вечерняя работа курсантов одиннадцатой роты. Увольнение всей роте он дал и на следующий день.
— Мишка, зачем ты это сделал? — спросил я его в тот же день. — Ведь мы с тобой до этого не очень воевали с пропеллерами.
— Ты виноват.
— Я?
— Помнишь, тогда, когда застрял наш «Стюарт». Очень обидело меня пренебрежительное отношение твоего воентехника. Человек он, конечно, забавный, не лишенный чувства юмора. Но в бою вы ведь наш экипаж не видели. Мне захотелось показать тебе, что и мы кое-что умеем.
Хотя это объяснение, казалось бы, не имеет ничего общего с геном агрессивности, я все же не могу отказаться от своей гипотезы. Тем более что вечером этого дня и в следующий вечер мы с Мишкой очень усердно очищали улицы Чирчика от летчиков. Поэтому пусть ученые даже не пытаются меня переубедить.
1963 г.
Счастливое время
В роте из ста двадцати пяти курсантов не более пяти— семи призваны из гражданки. Остальные — фронтовики. Одиннадцатая рота Первого Харьковского танкового училища средних танков имени товарища Сталина в январе 1943 года стала первым набором фронтовиков. Все — с Северо-Кавказского фронта. Подавляющее большинство — танкисты. Это вовсе не значит, что все они воевали. Например, старшиной роты назначили старшину Кирюшу Градиленко, который на фронте ведал складом горюче-смазочных материалов. Зато у бывшего стреляющего Мишки Стребкова на гимнастерке сверкала медаль «За отвагу». В 1941 и 1942 годах награды были редкостью. А у Мити кроме медали «За отвагу» был еще орден Красной Звезды. Шутка ли! Как и всех курсантов, Митю на построении окликали по фамилии. Но между собой его мы почему-то называли только по имени, да еще в уменьшительном варианте. Митя значит Митя. Не буду задним числом подправлять события.
Митя воевал механиком-водителем на «тридцатьчетверке», а потом на американском М-ЗЛ. Вытянуть из Мити подробности о боях и вообще о войне было так же трудно, как перетягивать гусеницу «тридцатьчетверки». Вообще он был не очень разговорчивым. А о боях! Единственное, что могли узнать у него еще не воевавшие курсанты других рот, что после «тридцатьчетверки» М-3Л можно было считать комфортабельным говном. Причем это определение было самым приближенным к нормативной лексике словом в тираде, которую при всех нынешних вольностях написать не решился бы даже отчаянно прогрессивный модернист. А слово «комфортабельным» было вообще настолько необычным в репертуаре курсантов нашей роты, что вызывало почтение к интеллигентности и учености произнесшего это слово.
Митя был замечательным товарищем. Кроме всего прочего, я должен быть благодарен ему за предотвращение глупости, которую мог совершить и сорвать этим выполнение приказа. Глупость эта, как и все прочие, имела объяснение. Дело в том, что мои сексуальные познания застыли на вроде бы вполне информативных сведениях, почерпнутых в первом или во втором классе школы. А мне уже шел восемнадцатый год, и в роте я почитался ветераном. Никак два ранения. Об этой глупости все же придется поведать, так как она имеет непосредственное отношение к теме рассказа, вознесенной в оглавление.
А еще следует заметить, что Митя был невероятным матерщинником. Нет, конечно, если сравнить количество произнесенных им матерных слов в течение недели с количеством моих или любого другого курсанта, то можно сказать, что он был самым воспитанным человеком. Но ведь все относительно. Процент матюгов в его речи был не меньше восьмидесяти. При чем же тут абсолютное количество?
У меня не было представления о довоенной Митиной биографии. Я уже не помню причины. То ли стеснялся расспросить, Митя ведь был на пять лет старше меня, то ли спросил, а он не пожелал ответить на мой вопрос.
Несмотря на мат, не могло быть сомнений в том, что Митя интеллигент. Разумеется, это заключение не связано с тем, что он произнес слово «комфортабельный». Митя играл на балалайке. Но как! Не «Ой вы сени, мои сени» и не «Во саду ли в огороде». В его репертуаре была самая знаменитая мелодия Паганини и даже Вторая венгерская рапсодия Листа. На балалайке! Вы представляете?! Играл он только для себя и для очень немногих избранных. Его уговаривали выступить в самодеятельности. Даже приказывали. Но это был единственный случай, когда до случая, о котором этот рассказ, он воспользовался положением и правами орденоносца. Отказался. Несколько раз слушали его игру музыканты духового оркестра училища. Цокали языками. Безусловно, Митя был виртуозом. И курсантом он был успешным. Училищную науку усваивал быстрее и легче многих в нашем взводе.
Так вот о случае, когда Митя предотвратил мою глупость.
Тактику преподавал нам полковник Кузьмичев. Славный был дядька. Старенький. Лет сорока пяти— пятидесяти. Нашу роту он любил.
В ту ночь мы отрабатывали тему танковый взвод в разведке. Танковый взвод — это три танка. Но был только один танк БТ-7, а роль двух танков исполнял грузовик ГАЗ-АА. Полковник Кузьмичев назначил меня командиром «бетушки», Митю — механиком-водителем, а Мишку — башнером. Собственно говоря, это был наш постоянный экипаж во время всех занятий и тренировок. Шинелей у нас не было. Они вообще не очень были нужны. Все-таки август, да еще в Узбекистане, куда из Харькова эвакуировали училище. Но раз положено, значит, положено. И вместо скаток шинелей скатками служили байковые одеяла.
Полковник Кузьмичев выдал задание «бетушке» выйти в головной дозор, по возможности скрытно подойти к арыку, разведать обстановку, ну и дальше уже по обстановке. Нашему экипажу полковник не должен был разъяснять, что значит действовать по обстановке. За арыком была огромная колхозная бахча. Запах спелых дынь легкий ветерок доносил даже сюда, километра за два от бахчи.
Ночь светлая. Каждый листик, каждую травинку разглядеть можно. Луна, как огромная осветительная ракета, неподвижно повисшая точно на юге по курсу нашего движения. Даже не будь приказа о скрытности, фары нет надобности включать. «Бетушка», можно сказать, беззвучно чапала на первой передаче. Митя был классным водителем. Танк остановился за старой чинарой почти у самого арыка шириной примерно метра в три. Мы выбрались из машины. Тут я чуть не вырвал.
За арыком перед высоким глиняным дувалом мужчина со спущенными штанами согнулся под прямым углом. Сзади вплотную к нему тоже со спущенными штанами прижался второй невысокого роста и с маятниковой периодичностью совершал колебательные движения. А третий, высокий и худой, размахивал руками и что-то кричал. Что именно? Не знаю. Я ведь не владел узбекским языком.
Моего сексуального опыта, приобретенного в начальной школе, было достаточно, чтобы догадаться, что происходит. Но ведь подобное происходит между мужчиной и женщиной! И кажется, не в такой позе. Эта необычность почему-то послужила причиной рвотного рефлекса.
Из люка механика-водителя я быстро достал ракетницу и уже прицелился в кричащую группу этих чудовищ. Но Митя крепко схватил меня за руку, а второй рукой осторожно забрал ракетницу.
— Х… моржовый! Ты же командир головного дозора! Какой ты на… командир? Какое тебе, говнюку, дано задание? Нам же сам Аллах помогает выполнить его. А ты…
Митя был прав. И мы выполнили. Раскатав скатки, несколько раз переправлялись через арык. Промокли до пояса. Но какое это имело значение.
Дыни переносились в байковых одеялах. Вес был солидным. Но приятным. Мы занимались своим делом, а охрана бахчи — своим. Не знаю, как охране, но нам трудно было остановиться. Жадность, понимаете. А тут еще на соседней бахче мы увидели арбузы. И какие! Эх, жаль! Конструкторы «бетушки» не учли возможностей и потребностей этой ночи.
Все боевое отделение до предела заполнили изумительные продолговатые дыни. Мы попытались отделить сиденье механика-водителя снарядными чемоданами, но насколько дынь скатились вниз и могли помешать Мите управлять педалями.
Разумеется, для Миши и для меня в башне места не нашлось. Куда там! Даже для еще одного одеяла с дынями не нашлось бы места. Ехали мы на корме танка, прижимая к себе одеяла с дынями.
Взвод, хотя не сомневался в нашей боевой и моральной подготовке, ахнул, увидев результаты действия головного дозора. Полковник Кузьмичев удивлено спросил:
— Как вам это удалось?
Мы не стали объяснять. А Митя и Миша оказались настолько деликатными, что даже никому не рассказали о моем позоре, о рвотном рефлексе, как они считали, без малейшего повода для этого.
После возвращения в училище грузовик отвез полковнику Кузьмичеву половину трофеев танкового взвода.
Тяжелее было со второй половиной. Перед завтраком взвод оприходовал три огромных дыни. Но как сберечь остальные? Эта непростая операция была осуществлена под изобретательным и умелым Митиным руководством.
Именно такое руководство и стало причиной события этого рассказа.
Ночью три курсанта нашего взвода отправились в Майский совхоз и благополучно притащили ворох винограда. Митя, как специалист, должен был и виноград сохранить.
Именно об этом шла речь, когда Митя и командир нашего взвода лейтенант Осипов шли из класса боевого восстановления машин в казарму. Разумеется, они мирно разговаривали — курсант и офицер. Обычная беседа в повествовательной манере. В основном говорил Митя, излагая необходимость времени для осуществления операции. Время должен был обеспечить лейтенант Осипов. Это был тот самый редкий случай, когда, убеждая, Мите пришлось выдать весь месячный разговорный запас. Но вы ведь уже знаете, что не менее восьмидесяти процентов предложений состояли из слов, которые невозможно изобразить даже троеточиями.
Ничего, кроме этих слов, к которым лейтенант Осипов привык так же, как любой из курсантов взвода, не было чем-то экстраординарным. Несчастье только в том, что лейтенант и курсант не заметили шествовавшего в нескольких шагах за ними полковника, еще недавно полкового комиссара, заместителя начальника училища по политчасти.
Не знаю, дошла ли до него тема беседы. Но, услышав Митины перлы, полковник посчитал, что курсант дико оскорбляет честь советского офицера.
Сразу после завтрака перед строем взвода полковник вкатил Мите высшую дозу — десять суток строгой гауптвахты. Он мог дать и двадцать суток, но простой. А ведь строгая на то и строгая, что отличается от простой. На простой арестованного кормят как человека. Хотя, следует заметить, что человеки, несмотря на девятую курсантскую норму, тоже почему-то никогда не бывали сытыми. Не случайно приходилось искать источники дополнительного питания. Но на строгой только порция хлеба и вода. И раз в двое суток скудный приварок. Правда, на строгой гауптвахте арестант не работает.
Здесь же перед строем с Мити сняли погоны, орден, медаль, поясной ремень, даже звездочку с пилотки и под конвоем отвели на гарнизонную гауптвахту. Училищная гауптвахта не была рассчитана на строгий режим. Там не было изолированной одиночной камеры, карцера. Да и караул состоял из тех же курсантов. Считалось, что ворон ворону глаз не выклюет. Другое дело караул частей гарнизона, доходящие от голода солдаты стрелковых подразделений, ненавидевшие даже самих себя.
Итак, десять суток строгой гауптвахты. Трудно сказать, что именно превратило для Мити самое строгое наказание в дом отдыха. Идеологический или материальный фактор?
Дело в том, что, сняв ремень, погоны и все прочее, заместитель начальника училища по политчасти не учел особенностей среднеазиатского лета с температурой, в тени доходившей до пятидесяти градусов Цельсия. Гимнастерки безжалостно выцветали. Пот на спине рисовал географические карты из соли. Но орден и медаль на Митиной гимнастерке оставили первобытный цвет. Таким образом, караул гауптвахты получил арестанта с визитной карточкой. Это идеология.
А материальный фактор обнаружился в первый же день ареста. Солдат-пехотинец из караула гауптвахты пошел в столовую училища получить для Мити хлеб. Положенная вода была в помещении гауптвахты. В тот день дежурной по училищу была двенадцатая рота, койки которой в казарме примыкали к нашим. Митя был известен даже курсантам первого, второго и четвертого батальонов, что уж говорить о нашем, о третьем. А тут еще ближайшие соседи. Поэтому помдеж по кухне не стал выяснять, на какой гауптвахте Митя, на простой, или на строгой, и выдал арестанту полный обед. Но поскольку солдат-пехотинец пришел без посуды, помдеж начерпал ему полное ведро первого и полную кастрюлю второго. То есть порцию на четырнадцать курсантов. А весь караул гауптвахты, включая начальника караула, сержанта, девять человек. Девять вечно смертельно голодных пехотинцев. Поэтому вы абсолютно правильно представляете себе трапезу восьми арестантов совместно с одним арестованным. Стоявшего в карауле потом сменили и накормили. Это курсанты жаловались на то, что плов, как они выражались, готовят на машинном масле, но для изголодавшихся солдат это была неслыханная мифическая пища богов. Естественно, менялись караулы. Но три раза в день, в завтрак обед и ужин, один из караульных отправлялся в столовую училища и получал порцию на четырнадцать курсантов. Сменявшиеся помдежи знали, кто сидит на гауптвахте.
Разумеется, никакого карцера не было. Вернее, был, но Митя в него попадал на несколько минут, когда караульный подавал сигнал, что пришел какой-нибудь проверяющий. Тогда Митя поспешно прятал игральные карты или балалайку и проворно забирался в конуру, а за ним мгновенно дверь закрывали на замок. Но это случалось даже не ежедневно.
А мы тем временем вкалывали по-черному. По-моему, именно в это время нагрузка достигла своего пика. В один из дней роте преподнесли пятнадцатикилометровый кросс с ограничением времени, с полной выкладкой, в противогазах. Добрую треть пути пришлось пробежать, чтобы к финишу прийти вовремя. Несколько человек, задыхаясь, вытащили резинки из выдыхательного клапана противогаза. Как и все, они не имели представления, что ждет нас в конце кросса. А ждала нас камера окуривания со слезоточивым газом, в которую нас впихивали в еще не снятых противогазах. Как они настрадались от боли в глазах! Потом трехдневные маневры батальона. Почти без сна. С длиннющими переходами. С ползанием по-пластунски. Со спринтерским бегом к мишеням во время стрельбы из винтовки. Хорошо хоть количество патронов было ограниченным. Что говорить!
А Митя тем временем наслаждался жизнью. Уже поздней осенью он как-то сказал мне, что за всю войну у него не было таких счастливых дней, когда можно было выспаться, сытно поесть и ничего не делать. На мой рассказ о деятельности роты в течение этих дней его ареста он осторожно отреагировал: