Война никогда не кончается (сборник) Деген Ион
— Если вы уцелеете в этой бойне, у вас еще будет возможность убедиться в справедливости моих слов. И поверьте мне, вы перестанете гордо заявлять, что вы еврей. Фашизм всегда фашизм. Коричневый или красный. Увидите, какой антисемитизм расцветет в вашей стране. Обидно, что социализм оказался химерой. Но существуют законы природы, и против них не попрешь. Нельзя создать перпетуум-мобиле.
Личность моя раздваивалась. Этот гнусный фашист клеветал на мою родину, на мою святыню, за которую я шел в бой. Мне хотелось тут же застрелить эту гадину. Но вместе с тем непонятная, непозволительная, подлая симпатия к сидевшему напротив меня человеку демобилизовала во мне все то, без чего мой танк был бы просто грудой бесполезного металла.
Мне стало стыдно, что я такой слюнтяй, что я сейчас не мог нажать спусковой крючок парабеллума. Я приказал солдатам увести его в штаб полка.
Сделав несколько шагов, гауптштурмфюрер остановился:
— Младший лейтенант, возьмите это на память.
Он протянул мне автоматическую ручку удивительной красоты — красную, с вкраплениями перламутра, с изящным золотым пером, с золотым кольцом вокруг колпачка и таким же держателем. Как она не попала в поле зрения славян, взявших его в плен?
Экипаж обогатился более существенными трофеями — консервами и водкой.
Мы завтракали, когда вдруг появился забытый нами Варивода и приказал танку следовать в фольварк, из которого взвод спустился в Вильнюс.
Накрапывал теплый дождик. Танк перевалил через железнодорожные пути и медленно поднимался по уже знакомой улице мимо кладбища.
Я был пьян. От водки. От сознания, что выжил в пятидневном аду. От силы, прущей из каждого мускула.
Общевойсковой капитан поднятой рукой остановил мою машину.
— Гвардии младший лейтенант, это вы командир взвода?
— Я.
— С вами хочет побеседовать товарищ Эренбург, — капитан ткнул указательным пальцем в сторону кладбища.
На мраморной плите сидел Илья Эренбург в черном, блестящем от дождя немецком плаще. Напротив сидел немецкий генерал. Несколько солдат с автоматами охраняли эту группу.
Илья Эренбург! Как мне хотелось поговорить с ним! Пламенные статьи Эренбурга и «Василий Теркин» Твардовского воевали рядом со мной. И вот сейчас, здесь, в нескольких метрах от меня настоящий, живой Илья Эренбург и почему-то хочет побеседовать со мной.
Откуда мне было знать, что вчера в Москве прогремел салют — двадцать залпов из двухсот двадцати четырех орудий в честь взятия Вильнюса. Эх, мне бы двадцать выстрелов из одного моего танка! Уверен, что салют не стал бы менее громким, если бы стреляли только двести двадцать три орудия.
Но это я так думаю сейчас. В ту пору подобная крамола не могла забраться под мой пропыленный и промасленный танкошлем. И конечно, я не знал, что в приказе Верховного главнокомандующего среди особо отличившихся частей назвали Вторую отдельную гвардейскую танковую бригаду и добавили к ее многочисленным титулам звание Вильнюсской за то, что из восемнадцати танковых взводов бригады воевал только один, а еще точнее — из шестидесяти пяти воевало только три танка. Уверен, что Верховного главнокомандующего не волновали подробности, которых он к тому же не знал. Но дотошный Эренбург, наверное, знал. И может быть, именно поэтому он хотел побеседовать с младшим лейтенантом.
А уж как младший лейтенант хотел побеседовать с Эренбургом! Прочитать бы ему мои стихи. Но ведь я же, свинья, надрался. От меня же разит водкой на километр. И гимнастерка моя заправлена в брюки. И парабеллум торчит на пузе. Не стану же я объяснять Эренбургу, что в танке нельзя иначе.
Эренбург посмотрел на меня из-за кладбищенской ограды грустными еврейскими глазами. Мундштуком трубки, как крюком, он оттянул и без того оттопыренную нижнюю губу.
Мне так хотелось подойти к нему!
— Виноват, товарищ капитан, мне приказано немедленно прибыть в бригаду.
К сожалению, капитан, по-видимому, не знал, что исполняется последний приказ. Он даже не повторил приглашения.
Много лет я укорял себя за малодушие. Иногда я представлял себе, как эта встреча могла повлиять на мою судьбу. Только значительно позже я понял, что все должно было быть, как случилось. И пять дней штурма в Вильнюсском гетто. И встреча с евреями-партизанами. И потом, через две недели, оцепенение в Девятом форту в Каунасе, когда я стоял перед горой детских ботиночек и слезы, как расплавленная лава, текли из моих глаз. И сбывшееся пророчество гауптштурмфюрера, которого случайно, как мне показалось, я не пристрелил.
Все должно было случиться как случилось, чтобы сегодня я вспоминал о Вильнюсе у себя дома, в Израиле.
1990 г.
Постскриптум с Барухом Шубом
До этого дня, до шестидесятилетия со дня Победы, мы были знакомы с Барухом Шубом лет двадцать пять. Мне нравился этот старый ветеран. Да и он, я ощущал, симпатизировал мне. Поэтому согласился участвовать в радиопередаче второго, главного канала израильского радиовещания, на которую нас и еще моего друга Авраама Коэна, председателя Союза воинов и партизан инвалидов войны с нацизмом, пригласил видный журналист Ицхак Ной. Передача, посвященная шестидесятилетию Победы над Германией, транслировалась вечером восьмого мая.
Передача уже приближалась к концу, когда журналист спросил Авраама Коэна, где он встретил День Победы. «В госпитале», — ответил Авраам. Такой же вопрос Ицхак задал мне. И я ответил: «В госпитале». Затем журналист спросил об этом Баруха. Ответ отличился от нашего. Оказывается, победа не вызвала всплеска эмоций подобных нашим, у небольшой группы евреев, бывших партизан, оказавшихся в Румынии, через которую они пытались нелегально пробраться в Грецию и дальше в Палестину, прикрываясь фальшивыми документами. Конечно, они не могли не обрадоваться победе. Но слишком сложным, напряженным и небезопасным было их положение в чужой стране. Обстановка была неидеальной для всплеска эмоций.
— Ну хорошо, — спросил Ицхак, — но был у тебя на войне какой-нибудь особый день, который ты запомнил?
— Конечно, был. И этот день я никогда не забуду. Это было тринадцатого июля 1944 года. Наш еврейский партизанский отряд вступил в Вильно. Мы с севера вступили. Красная армия наступала с востока.
Я улыбнулся. Ицхак Ной заметил мою улыбку и спросил:
— Что-нибудь не так?
— Так. Только Красная армия окружила Вильнюс еще восьмого июля.
Барух посмотрел на меня, кивнул и продолжил:
— Так вот этот день тринадцатого июля, это утро я никогда не забуду. Я помню его, как будто это было вчера.
— И погоду ты помнишь? — спросил я.
— Конечно. Моросил теплый летний дождик.
— И помнишь, где вы остановились, когда пришли в город?
— Конечно. Возле советского танка. И ты не поверишь, — сказал Барух, обращаясь ко мне, — командиром этого танка был еврейский мальчик.
— Поверю, Барух, поверю. Пожми руку этому еврейскому мальчику. Это был я.
Глаза Баруха повлажнели. Он схватил мою руку. Авраам и Ицхак на мгновение потеряли дар речи. Студию заполонила явно непредусмотренная пауза. Первым, как и положено, пришел в себя Ицхак Ной:
— Невероятно!
2005 г.
После боя
Запахло жженной резиной. Мы выбрались из танка и осмотрели катки. Сапоги утопали в месиве горячего песка и хвои. Широкие лапы сосен, клейкие и душные, подталкивали нас в спину.
Так и есть — горят резиновые бандажи. Доконали их песчаные просеки. Надо перетягивать гусеницы. Собачья жизнь.
Подъехал второй танк. Леша соскочил с надкрылка и подошел к нам.
— Помочь?
Ну и видок у него! Лицо словно высекли из серого песчаника. Комки грязи в уголках глаз. Мы тоже не чище. Марш — это не свадебное путешествие. Но не в пыли дело.
И не в усталости. Такая тоска на его лице — посмотрит птица и умолкнет. Тяжело нам далась эта ночь. В бригаде только вдвоем мы остались из нашего выпуска. А было восемнадцать свежеиспеченных младших лейтенантов. Затоскуешь. Следа не осталось у него от недавней радости. Три года Леша ничего не знал о маме. После освобождения Одессы они нашли друг друга. Никого, кроме Леши, у нее нет. Он ей денежный аттестат выслал. Как не радоваться? Но сейчас у него такое лицо…
— Помочь, спрашиваю?
Уже не усталость, а изможденность. Какой из него помощник? Еле стоит. Жидковат он для танкиста. В училище на занятиях по боевому восстановлению машин, когда приходилось поднимать тяжести, я всегда старался подсобить ему. И экипаж у него не то, что мои битюги. Завалиться бы им сейчас минут на шестьсот. Действительно, это не свадебное путешествие.
— Что ты уставился на меня, как старшина на обворованную каптерку? Помочь тебе, что ли?
— Нет, не надо, Леха. Ты лучше поезжай потихонечку. Может, на малой скорости сохранишь бандажи. Выберешься из леса — не торопись. Через полчаса я тебя догоню.
Танк объехал нас, ломая подлесок, и, тихо шлепая траками, ушел в густую духоту просеки.
Мы разделись почти догола и стали натягивать гусеницу. Вчетвером раскачивали тяжелое бревно, как тараном, что есть силы ударяли им по ступице ленивца, а механик-водитель в это время, лежа на спине внутри танка, кряхтя от натуги, затягивал гайку ключом-трещеткой.
Мы проклинали немцев, комаров, войну и натягивали гусеницу. Мы проклинали немцев, конструкторов танков, в мать и перемать и натягивали вторую гусеницу. Потом увязали бревно. Всласть до крови расчесали комариные укусы, выпили остатки воды из бачка. Надели гимнастерки и поехали догонять Лешкину машину.
Лес оборвался внезапно. А с ним — и песок. Узкий утоптанный проселок петлял между фольварками, между копнами убранной ржи. Механик нажал, и «тридцатьчетверка» понеслась мимо запыленных посадок, мимо крестов с распятым Иисусом, мимо игрушечных льняных полей, мимо картофельных огородов и чистых лужаек, на которых спокойно паслись коровы. Живут люди! В Белоруссии такого не увидишь. Там немцы уничтожили все подчистую.
Лешина машина стояла за поворотом. Трудно поверить, но мне показалось, что «тридцатьчетверка» ссутулилась, втянула башню в плечи, словно подбитая. А ведь до войны было еще далеко, километров пятнадцать, пожалуй.
Я сразу ощутил беду. И вспомнил Лешино лицо там, в лесу, на просеке.
А тут еще «виллис» отъехал — заметил я его, почти вплотную подойдя к танку. Но мне было не до «виллиса».
Башнер привалился к кормовой броне и плакал навзрыд. Лешкин башнер, весельчак и матерщинник. Даже наши десантники считали его сорвиголовой.
Стреляющий еле выдавливал из себя слова:
— Умаялись мы. Вздремнули. А механик тихо плелся. Как вы приказали. А за нами увязался генеральский «виллис». Кто его знал? Дорога узкая. Никак не мог обогнать. А как объехал, остановил нас и давай драить. Кто, говорит, разрешил вам дрыхнуть на марше? Почему, говорит, нет наблюдения? Целый час, говорит, проманежили меня. А какой там час? Вы же сами знаете, только из леса выехали. Лейтенант, значит, виноват, мол, всю ночь в бою, устали. А тот говорит — разгильдяи! Почему, говорит, погоны помяты? Почему воротник не застегнут? И давай, значит, в мать и в душу. А лейтенант и скажи, мол, мать не надо трогать. За матерей, мол, и за родину воюем. Тут генерал выхватил пистолет и… А те двое, старшие лейтенанты, уже, поди, в мертвого выстрелили, в лежачего. А шофер ногами спихнул с дороги. Пьяные, видать.
— А вы чего смотрели?
— А что мы? Генерал ведь.
— Какой генерал?
— Кто его знает? Генерал. Нормальный. Общевойсковой.
Леша лежал ничком у обочины. Щупленький. Черные пятна крови, припорошенные пылью, расползлись вокруг дырочек на спине гимнастерки. Лилово-красный репей прицепился к рукаву. Ноги в сапогах с широкими голенищами свалились в кювет.
Я держался за буксирный крюк. Как же это?.. Столько атак и оставался в живых. И письмо от мамы. И аттестат ей послал. И в училище на соседних койках. А как воевал!
Ребята стояли молча. Плакал башнер, привалившись к броне. Я смотрел на них, почти ничего не видя.
— Эх, вы! Генерал! Сволочи они! Фашисты! — Я рванулся к танку. Как молнией хлестнуло мой экипаж. Миг — и все на местах, быстрее меня. Я даже не скомандовал.
Взвыл стартер. «Тридцатьчетверка», как сумасшедшая, понеслась по дороге. А «виллис» уже едва угадывался вдали.
Нет, черт возьми! Чему-то научила меня война! Я раскрыл планшет. Родная моя километровка! Дорога сворачивала влево по крутой дуге.
Мы рванули напрямую по стерне. Я думал, что из меня вытряхнет душу. Обеими руками я вцепился в люк механика-водителя. Прилип к броне. Вот еще раз так тряхнет, оторвет меня от надкрылка и швырнет под гусеницу. Но я держался изо всех сил. Держался и просил Бога, дьявола, водителя, мотор — быстрее, быстрее, быстрее! Ага, вот они — вязы! Дорога! Быстрее! Быстрее!
Не успели. «Виллис» проскочил перед нашим носом. Я даже смог разглядеть этих гадов. Где-то мне уже встречалась лоснящаяся красная морда генерала. А эти — старшие лейтенанты! Что, испугались, сволочи? Страшно? Ишь, как орденами увешаны. В бою небось не доживешь до такого иконостаса. Пригрелись под генеральской жопой, трусы проклятые! Страшно небось, когда гонится за вами танк? Даже свой. В экипаже вас научили бы прятать страх на самое дно вашей подлой душонки!
Мы пересекли дорогу. «Виллис» оторвался от нас метров на двести, вильнул вправо и скрылся за поворотом. Пока мы добрались туда, «виллис» был почти над нами, на следующем витке серпантина, взбиравшегося на плоскогорье. Точно, как на карте.
Рукой скомандовал механику, быстро забрался в башню. Развернул ее пушкой назад.
Танк взбирался по крутому подъему. Затрещал орешник. Мотор завизжал от боли. Мотор надрывался. Но машина ползла. Стрелка водяного термометра безжизненно уперлась в красную цифру 105 градусов. Дизель звенел на небывало высокой ноте.
Еще мгновение и она оборвется. Но машина ползла, умница. Она понимала, что надо. Еще совсем немного.
На четвертом витке мы почти настигли гадов. Почти… Опять вырвались.
И снова танк круто взбирается в гору, подминая лещину и ломая тонкие стволы случайных берез.
Мы выскочили на плоскогорье почти одновременно. «Виллис» метрах в сорока левее. Но танк на кочках среди кустарника, а «виллис» по дороге убегал к лесу. До опушки не больше километра.
Я еще не думал, что сделаю с «виллисом», когда взбирался на плоскогорье. У меня просто не было времени подумать. Мне кажется, что только сейчас, когда после стольких усилий мы проиграли погоню, что только сейчас до меня дошла нелепость происходящего: от лейтенанта удирает генерал.
Но он не должен удрать. У возмездия нет воинского звания.
Я быстро поменялся местами со стреляющим. Развернул башню.
— Осколочный без колпачка!
— Есть, осколочный без колпачка!
Рассеялся дым. «Виллис» невредимый уходил к лесу. Механик-водитель повернулся и с недоумением посмотрел на меня. Экипаж привык к тому, что на стрельбах я попадал с первого снаряда и требовал это от своего стреляющего. Но мы ведь не на стрельбах…
Спокойно, Счастливчик, спокойно. Не дай им добраться до опушки.
— Заряжай!
— Есть, осколочный без колпачка!
Стукнул затвор. Спокойно, Счастливчик, спокойно. Ишь, как оглядываются! Только шофер прикипел к баранке. Протрезвел генерал! Жирная складка шеи навалилась на целлулоидный подворотничок, как пожилая потаскуха на руку юнца. А старшие лейтенанты! Глаза сейчас выскочат? Страшно, сволочи? А нам не страшно каждый день целоваться со смертью? Но должна же на свете быть справедливость? Не для того ли Леша скрывал свой страх?
Леша… Что я напишу его маме? Зачем я отпустил его? Почему я не согласился на его помощь?
Спокойно. Все вопросы потом. Чуть-чуть выше кузова. В промежуток между старшими лейтенантами. Я довернул подъемный механизм. Вот так. Пальцы мягко охватили рукоятку. Спокойно. Раз. Два. Огонь!
Откат. Звякнула гильза. Рукоятка спуска больно впилась в ладонь.
Вдребезги! А я все еще не мог оторваться от прицела. Казалось, то, что осталось от «виллиса», всего лишь в нескольких метрах от нас.
Тусклое пламя. Черный дым. Груда обломков. Куски окровавленной человечины. Сизый лес, как немецкий китель.
До боя надо успеть выслать деньги в Одессу. Пусто. Тихо. Только в радиаторах клокочет кипящая вода.
1957 г.
Победитель
Солнце неторопливо погружалось в море. Неназойливый ветерок, скатываясь с гор, осторожно шевелил веера пальм, медленно сдувал с пустеющего пляжа сутолоку и гам. Самое лучшее время на берегу. Но расписанный порядок турбазы не снимал своих цепей даже в эти минуты всемирной раскованности и покоя. Я пошел переодеваться.
Над красным пластиком кабины высоко торчала белобрысая голова.
Я вошел в кабину, решив, что и на двоих там хватит места. Тут же в лабиринт входа вслед за мной втиснулся коренастый крепыш. Я хотел сказать ему, что нас уже многовато, но меня отвлекло нечто очень необычное.
Белобрысый поднял правую ногу, вмещая в трусы обнаженную долговязость. И я увидел на его колене рубец, которого просто не могло быть.
Аккуратный послеоперационный рубец. Даже в старых хирургических руководствах не описано ничего подобного. Чуть ли не от середины бедра до верхней трети голени, прямо через колено по передней поверхности ноги протянулся ровный, под линеечку, послеоперационный рубец. Пересекая его на уровне чашечки, поперечно белел еще один. Этого креста просто не могло быть. Нет такой операции на коленном суставе, при которой мог понадобиться подобный разрез.
По-видимому, я смотрел очень пристально. Белобрысый, недоуменно застыв с поднятой ногой, уставился на меня. Мне стало неловко, и я сказал:
— Извините меня, пожалуйста. Это просто профессиональный интерес. Я хирург и не могу понять, зачем мог понадобиться такой разрез.
— Entschuldigt, bitte, ich ferstehe nicht russisch[4].
Так. Понятно. Немец. Я замолчал. Наступила неловкая пауза.
— Operation. Patella[5], — ткнул себя в ногу белобрысый.
Профессиональный интерес оказался сильнее возникших на войне и прочно устоявшихся эмоций. Я превозмог себя и заговорил с ним на своем невозможном школьно-военно-немецком языке.
Долговязый рассказал, что его после тяжелого ранения оперировал профессор Белер.
— Lorenz Boeler?
— О, ja, ja! Professor Lorernz Boeler.
Крепыш на первых порах нетерпеливо топтался в лабиринте, ожидая, когда освободится кабина. Сейчас он смотрел на нас с явным интересом.
— Что? Друзья? Демократические немцы?
Я кивнул.
— Блядь буду, если вы друг друга не подранили.
Конечно, он ляпнул. Но просто так, на всякий случай я спросил белобрысого, когда он был ранен. В августе 1944-го, ответил немец. Я спросил, где? И услышал — в Литве, Жвирждайцы. И уже почему-то с замирающим сердцем я спросил:
— Du bist Panzerschutzer?[6]
— Ja, ja![7]
— Artsturm?[8]
— Ja, naturlich, «Ferdinand»![9]
— Слушай, блядь буду, вы друг друга подранили! Друзья…
Крепыш смачно с завихрениями матюгнулся.
Белобрысый спросил меня, воевал ли я тоже. Я мог бы ответить, что знаю даже знак и номер на его машине. Что помню секунду, когда подкалиберный снаряд звезданул в левый борт его «Фердинанда». Что не понимаю, каким образом он жив. Потому что из его «Фердинанда» рванулось пламя и черный столб дыма ввинтился в серое литовское небо и замер неподвижно. И я не заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из горящей самоходки. Но он стоял передо мной. Он спрашивал. А я застыл в кабине из красного пластика и молчал. Я чувствовал, что кровь отлила от головы. Так она всегда отливает, когда мне кажется, что осколок вдруг зашевелился под черепом.
Нет, он меня не «подранил». Это уже потом, в Пруссии, под Кенигсбергом.
Я кивнул и сказал, что ранен под Кенигсбергом. Мне почему-то не хотелось рассказывать, где еще я был ранен.
Он выкрутил плавки, попрощался и вышел из кабины. Долго еще над пустеющим пляжем, пока, прихрамывая, удалялась долговязая фигура, раздавалось его бодрое «Auf wiederschein!»
Уже ушел, отматюгавшись, крепыш. А я все еще почему-то оставался в кабине.
Вместо пустующего пляжа я увидел, как от Немана мы поднимаемся по узкой лощине. По такой узкой, что на моем танке, который шел первым, завалилась правая гусеница, и нам под огнем пришлось натягивать ее. Добро, десантники выскочили наверх, в нескошенную рожь, и прикрыли нас, пока мы подкапывали склон и возились с гусеницей. А потом за полем, не этим, вторым или пятым выехали на дорогу, на брусчатку, и четыре танка в колонне понеслись к фольварку. А еще два танка пошли правее, в низину, которая оказалась болотом. Одна машина была рыжего Коли Букина, а вторая — уже не помню чья. Колю помню, потому что в училище наши койки стояли почти рядом. Рыжий был славным парнем. И всегда ему не везло.
От дороги в стороны по жнивью рассыпалась очумевшая от страха немецкая пехота. Четыре танка из восьми пулеметов расстреливали ее в упор. А я еще скомандовал «Картечь!». И Вася Осипов, он был башнером в моем экипаже, поставил шрапнельные снаряды на картечь. Впервые за всю войну я стрелял картечью. Что там творилось! Я опьянел от убийства и крови. Ох, как меня достала эта лощина и гусеница под немецким огнем! Я что-то кричал, задыхаясь, видя мясорубку пулеметов и картечи. Я кричал, забыл о солидности, так необходимой мне, девятнадцатилетнему лейтенанту. Я кричал от восторга, потому что для меня они сейчас были не человеческими существами, потому что совсем недавно мы прошли по Белоруссии, превращенной в пустыню, потому что, стесняясь непрошеных слез, я слушал рассказы евреев, чудом уцелевших во время «акций» в Вильнюсе и Каунасе, рассказы о невозможном, о невероятном в нашем мире, лишенные эмоций рассказы людей из гетто и лагерей уничтожения. И я кричал, озверев от мести, когда по немецким трупам мы ворвались в фольварк.
Танки остановились в небольшом вишневом садике. Машина старшего лейтенанта Куковца выглядела нелепо. Она стояла за домом с задранной к небу пушкой. Сорвало подъемный механизм, когда танк перемахивал траншею и орудие садануло о землю. И надо же, только у Куковца остались снаряды!
У меня был расстрелян весь боекомплект. Лишь два подкалиберных снаряда сиротливо затаились в нише башни. У других ребят со снарядами было не лучше. А Куковец — подлая душонка — не отдавал снарядов, хоть ему они уже не могли понадобиться, потому что пушка была бессмысленно задрана и стрелять из нее можно было только в облака.
Именно в этот момент слева, примерно в километре, я увидел «Фердинанд». Он медленно полз. Останавливался, будто прощупывал дорогу. И снова полз.
Пока я рассматривал в бинокль башенный знак и номер на левом борту, он уже оказался чуть восточнее фольварка.
Я осторожно выкатил свою «тридцатьчетверку» из-за дома, сам сел за орудие, — нет, нет, стреляющий у меня был хороший, но, понимаете, очень уж был велик риск, если не гробануть его в борт с первого снаряда, он развернется и тогда нам конец: на километр в лоб мой снаряд ему, что укус комара, а он прошьет меня насквозь, — и прицелился.
Никогда еще я так долго и старательно не целился. Не было никакого восторга. Я ничего не кричал. Я тихо вел острие прицела вслед за ползущим «Фердинандом». Острие не отрывалось от номера на броне. Я мог нажать спуск. Но все еще ждал, надеясь на то, что он остановится. Безбожник, я молил Бога, чтобы «Фердинанд» остановился. И он вдруг застыл на месте. Я плавно нажал спуск.
Вспыхнуло пламя над «Фердинандом». И черный столб дыма ввинтился в серое литовское небо. И я не заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из горящей самоходки.
Ребята жали мне руку. А старший лейтенант Куковец даже стиснул меня в объятиях. Но и сейчас не дал снарядов, жадюга.
Вот тогда в нескольких сотнях метров прямо перед собой, прямо на западе, над холмиками за речкой, мы увидели торчащие набалдашники восьмидесятивось-мимиллиметровых пушек.
Не просто пушек. Девять «тигров» нацелились на фольварк. Нас они еще не видели. И не видели двух танков в болоте.
Не было ни малейшего сомнения в том, что они поедут сюда.
Четыре танка. Каких там четыре? Куковец не в счет. Три «тридцатьчетверки» против девяти «тигров», которые куда страшнее «Фердинанда». Лобовая броня башни до трехсот миллиметров, а пушка такая же, как у самоходки. Но дело даже не в этом.
Когда мы взяли Куковца за жабры, оказалось, что из шестнадцати снарядов у него только два бронебойных. Да у меня один. И еще три у ребят. Итого — шесть бронебойных снарядов против девяти «тигров». Верная бессмысленная гибель Надо уматывать.
А танки в болоте? Связаться с ними по радио не удалось. Сукины сыны! Хоть бы один сидел у рации! Копаются в болоте. «Тигров», конечно, не видят. Интересно, есть ли у них снаряды? Но что они сделают «тиграм», если те пойдут в лоб?
Гибель оправдана, если может принести какую-нибудь пользу. Но в такой ситуации…
Надо смываться. Другого выхода нет. Так решили все. И мы смылись. Но как? Едва танки выскочили из фольварка, десятки болванок зафыркали нам вслед. (Я-то не видел. Я ничего не видел, так мы улепетывали. Это потом рассказали наши тыловики. Они смотрели на всю катавасию из имения.) А летели мы так, что конструкторы «тридцатьчетверки» не поверили бы своим глазам. И ни одна болванка не задела нас. И что самое забавное, оба танка выскочили из болота и рванули вслед за нами параллельным курсом.
Когда уже все затихло, я спросил Кольку Букина, чего он драпал, если не видел «тигров». А он ответил: «Знамо дело, стали бы вы так улепетывать, если бы вам не присмолили зад. Ну а я, что — рыжий?» Но ведь Колька действительно был рыжим.
Остановились мы у изгороди имения. Тут подскочил пехотный подполковник и стал нас чихвостить за драп.
Мы в свою очередь послали его. Пехота ведь отстала от нас и не дошла до фольварка.
А подполковник, увидев непочтительность лейтенантов, завелся и, подпрыгивая на носках, кричал, что сейчас, когда вся героическая Красная армия неудержимо наступает на запад, позор горстке трусов, да еще из знаменитой гвардейской бригады, бесстыдно покидать свои позиции.
Он бы еще долго нудил. Он уже здорово раскрутился. И кто знает, чем бы все это окончилось. Ведь после всего пережитого мы не очень смахивали на примерных учеников и уже начали огрызаться, невзирая на звания и должности. И уже попахивало тем, что дело сгоряча может дойти до пистолетов.
Но появилась шестерка «Илов», покружила над нами, над фольварком, над речушкой, а немцы запустили в нашу сторону белую ракету, и штурмовики пошли на нас.
Между прочим, в отличие от немцев, знавших, не случайно запустивших белую ракету, мы не знали сигналов взаимодействия с авиацией на этот день.
Танк мой левым бортом вплотную прижался к проволочной изгороди имения. Справа — пустое поле. По нему уже пошли фонтанчики, поднятые очередями из штурмовиков.
Пехотный подполковник, за секунду до этого так красноречиво рассуждавший о героизме, юркнул под днище моего танка. Ну как тут было не ткнуть его сапогом в зад? Что я сделал не без удовольствия.
Подполковник вполне мог решить, что снаряд или ракета настигла его задницу.
«Илы» выстроились в круг и началась карусель. Уже кто-то из наших свалился замертво. Кричали раненые. Добро еще старые липы имения спрятали несколько танков.
Может быть, потому, что подполковник загородил своим задом лаз под мою машину и мне некуда было деться, а штурмовики крыли вовсю из пушек, и я знал, что у каждого из них в запасе есть еще реактивные снаряды, подвешенные вместо бомб, я добежал до танка майора Дороша, который не участвовал в атаке и не покидал имения, и взял у его механика ракетницу и белую ракету.
Белая полоса перечеркнула серое небо в сторону немцев.
Слава Богу, что-то разладилось в небесной карусели. «Илы» постреляли по фольварку, где нас, к счастью, уже не было, и улетели домой докладывать о своем героическом вылете, за определенное количество которых каждому летчику причитался какой-то орден.
Пехотный подполковник, когда уже все утихло, выбрался из-под моего танка. Грязи на нем сейчас было больше, чем раньше спеси. Тем более что именно в этот момент по фольварку, где нас, слава Богу, уже не было, как, впрочем, не было и немцев, дружно ударили «катюши» этого самого подполковника. Что и говорить, веселый был денек.
А я все стоял и смотрел поверх пластика кабины на быстро темнеющее море, на угасающее небо над ним. И даже таинственный шепот набегающих волн, магический, убаюкивающий, сейчас почему-то не успокаивал меня.
Я никак не мог понять, почему снова увидел все это, если, собственно говоря, должен был увидеть только «Фердинанд», из которого рванулось пламя, должен был увидеть, как черный столб дыма ввинтился в серое литовское небо и замер неподвижно.
Но так бывает всегда, когда кажется, что под черепом зашевелился осколок. Никогда не знаешь, до какой точки докатятся воспоминания. Улыбнешься ли чему-нибудь забавному или снова будешь умирать от черного подлого страха.
Через несколько минут с женой и сыном мы пошли на ужин. Столовая гагринской турбазы ничем или почти ничем не отличалась от подобных общепитовских заведений.
Здесь, пожалуй, уже можно было бы обойтись без подробностей, так как всем известно, что пищу принимают в несколько смен, и меню… — надо ли говорить про меню? — и теснота в двух больших залах, одинаково похожих на столовую и на конюшню.
Но нас это не касалось. Мы ужинали в третьем зале, существенно отличавшемся от двух, похожих на конюшню.
Высокие окна, задрапированные легкими кремовыми портьерами, смотрели на море. У окон стояли со вкусом сервированные столики. На каждом столике на деревянной подставочке кокетливо красовался красно-желто-черный флажок с гербом Германской Демократической Республики. Миловидная официантка-грузинка грациозно разносила семгу, такую розовую, сочную и нежную, что от одного ее вида блаженство наполняло мой рот и растекалось по всему телу. А люди, которым, в отличие от меня, разрешали в шортах входить в столовую, развалились за этими столиками в позах, которые мне тревожно напоминали то ли что-то уже описанное, то ли виденное мной в натуре, что-то такое, что мне ужасно не хотелось вспоминать сейчас, в Гаграх 1968 года.
С женой и сыном за особые заслуги, оказанные гагринцам на ниве здравоохранения, я тоже сподобился ужинать в этом зале. Правда, входить сюда мы были обязаны, как формулировалось, прилично одетыми. Но все же… не в конюшню.
Сидели мы не у окна за столиком с красно-желто-черным флажком, а у противоположной стены. И между теми столиками и нашими был еще один ряд столов, пустующих, ничейных, как нейтралка.
И семги на ужин нам не подали. Вместо семги на закуску выдали ложечку икры. Баклажанной. Консервированной в позапрошлом году. И даже вид ее не улучшал пищеварения. И почему-то мясного рагу хватило только на столики у окон. А у нас был все тот же шницель рубленый в котором мясо обнаруживалось только при тщательнейшем качественном анализе.
Миловидная грузинка не подносила нам красивых чашек с какао.
Сын рыскал по столовой в поисках чайника, в котором еще можно было найти остывающий напиток.
Ужин проходил, как формулируют, в дружеской атмосфере.
Оттуда, из-за столика с красно-желто-черным флажком, мне приветливо помахал длиной рукой мой старый знакомый.
1969 г.
Вторая медаль «За отвагу»
Красивая была гармошка. Золотисто-желтый перламутр сверкал весело, как солнышко. Но во взводе никто не умел на ней играть. Десантники подарили гармошку лейтенанту на второй день после прорыва. Взяли в офицерском блиндаже вместе с другими трофеями. Консервы съели, водку выпили, а гармошку укутали в брезент и пристроили на корме танка. Так и возили ее. Перед боем снимали запасные баки, а гармошку оставляли. На счастье. Но даже в бою она уцелела. На привалах — кто хотел, пиликал на ней. В тот вечер, когда танки должны были форсировать Неман, лейтенант отдал ее в батальон. Красивая была гармошка.
Гвардии лейтенант считал себя человеком бывалым. Возможно, так оно и было. Война научила его спокойно относиться к вещам. К тому же гармошка была всего лишь трофеем, хотя не всякому командиру десантники притаскивают подарки. Но ведь не у всякого командира столько рубцов после ранений и ожогов. Вот только с усами невезение. У всех офицеров в батальоне усы, красивые, некрасивые — разные, а у него — золотистый пушок. Уже давно его не называют Мальцом. И все же отсутствие усов причиняло ему неудобство. То ли потому, что он был самым молодым офицером, то ли потому, что в роте, кроме него, не было евреев-офицеров, он невольно ощущал свою ненужную исключительность. А тут еще ни ежедневное бритье, ни смазывание губы газолью не превращало пушок в настоящие усы.
Конечно, гармошка была всего лишь трофеем, вещью. Но когда лейтенант вглядывался в золотистые сверкающие бока, в лунное свечение перламутровых ладов, когда он представил себе, как танки под огнем пойдут по наплавному мосту, он не смог не отдать ее в батальон.
В Немане танк не утонул. И за Неманом уцелел. А гармошка так и осталась в батальоне.
Бои шли тяжелые. Танкистам было не до музыки. Еще в Вильнюсе похоронили парня, который притащил гармошку. За Неманом от старого десанта не осталось ни одного человека. На танки посадили штрафников. Они-то и были в то утро, когда все это произошло.
Лейтенант еще не пришел в себя после ночного боя. За три года войны чего только не случалось, но можно ли было без содрогания вспоминать побоище, происшедшее той ночью? К рассвету танки все-таки ворвались в этот проклятый фольварк и заняли оборону фронтом на северо-запад.
Серебристое льняное поле расстилалось до самого леса. Справа от фольварка окопалась батарея семидесятишестимиллиметровых полковых пушек с нелепыми куцыми стволами. Как ни вглядывался лейтенант, он не замечал пехотинцев впереди батареи. Странно.
Немцы хорошо замаскировались в лесу. В бинокль их не удавалось разглядеть. Но танки ночью отступили в лес и, несомненно, только и ждали, чтобы наши высунули нос из фольварка. К счастью, такого приказа им не давали. А после ночного боя лейтенанту очень хотелось, чтобы на Земле не было больше стрельбы. Из всего батальона уцелело три танка, и лейтенанта назначили командиром этого сборного взвода.
Тихое утро окутало разбитый фольварк. Высоченные дикие груши надежно укрыли танки с неба. Над башнями кружили осы. Изредка где-то постреливали. Экипажи спали. Лейтенант тоже собирался вздремнуть. Но прикатил на мотоцикле адъютант старший с радостной вестью — бригаду вывели из боя. Танкам оставаться на месте. Фронт пойдет дальше. А здесь, в тылу, будет формироваться бригада.
Исполнилась мечта лейтенанта. Хоть на какое-то время для него прекратилась война.
Была в этом высшая справедливость. Лейтенант считал, что одна сегодняшняя ночь давала танкистам право на передышку, даже не будь нескольких десятков атак летнего наступления, Вильнюса, Немана и других прелестей.
Горький ком сдавливал горло, когда он вспоминал погибших ребят. Но на войне привыкают к потерям. Быстро привыкают. То ли потому, что после завтрака и выпивки славно кружилась голова, то ли сильнее водки пьянило предвкушение мирных дней формирования. А тут еще такая добрая неяркая красота серо-зеленых груш и спокойное, как широкая река, переливающееся серебром льняное поле.
Лейтенант дожевывал кусок американского бекона и думал о формировании, поэтому до него не сразу дошло, что сказал внезапно проснувшийся башнер:
— Ты что, не слышь? Танки!
Лейтенант перестал жевать и прислушался. Экипажи и штрафники тревожно прилипли к высокой каменной ограде. Они смотрели на лес, откуда доносилось тягучее нытье немецких моторов. Опять война?
На опушке показались танки. Тридцать «пантер» неровной линией выползли на льняное поле и пошли на батарею и туда, правее от нее, туда, где за стеной старых лип, если верить карте, должно быть шоссе.
Слава Богу, к танкистам это не имеет отношения. Немцы не войдут в полосу обороны взвода. Можно спокойно дожевывать бекон и ждать формирования.
Тридцать «пантер». На лугу перед фольварком дымятся вперемежку обугленные «тридцатьчетверки» и «пантеры». Ночью батальон стрелял в немецкие танки по вспышкам орудий. Батальон не видел немцев. Все произошло внезапно. Под самым носом уснувшего батальона вдруг вспыхнули осветительные ракеты. Это немецкие пехотинцы обошли десантников и почти вплотную подкрались к танкам.
Лейтенант не сомневался в том, что будь в десанте бригадные мотострелки, у немцев не выгорел бы такой номер. Штрафники воюют неплохо, но все же они не мотострелки.