Лесная герцогиня Вилар Симона
Когда Меченый наконец появился, она едва не набросилась на него.
– Не смей больше уходить! Ты что, не понимаешь, чем это тебе грозит? Ты воин, конечно, но они – волки, и их много.
Эврар как-то странно поглядел на нее. Снег сосульками свисал с его усов, бровей, опушки шапки.
– Ты так волновалась за меня?
Он свалил ветки у входа. Стал ворчать, что огонь надо было развести ближе к проему, тогда бы дым выходил наружу. Но когда увидел, что Эмма растирает влажные спины лошадей и задает им овса, даже улыбнулся.
– Кто научил тебя возиться с животными? Ты ведь была почти королевой.
По сути, он первый раз заговорил с ней. И Эмма с охотой поддержала разговор. Долгое молчание и непрестанные мысли о своих бедах уже стали разъедать ее душу. Хотелось отвлечься. И она стала рассказывать о норманнских лошадях, о том, как училась ездить верхом и сама ухаживать за ними. Имени Ролло она старательно избегала. Но каждое ее слово косвенно служило невольной похвалой ему. Даже ее восторженные рассказы о разводимой в Нормандии новой породе лошадей – сильной, рослой и красивой, являлись повествованием о его работе. А когда Эврар вдруг упомянул имя Роллона в связи с похищением его коня, она вздрогнула. Эврар заметил это, когда подавал ей металлическую чашу с нагретой водой из талого снега. Отвел глаза, вслушиваясь в завывание ветра за башней. Его порывы заносили снег под арку, который тут же таял у огня, растекаясь лужей. Пламя металось, трещали еловые сучья. Эврар вытер тыльной стороной руки слезящиеся от дыма глаза.
Тут Эмма резко сказала:
– Твоему вороному прекрасно живется в конюшнях Ролло. Любимый конь герцога Нормандского! Ты должен быть польщен, мелит, ты, который так почитает сильных мира сего.
Он понял, что она намекает на его привязанность к Ренье Длинной Шее, и удивился, что такого предосудительного она в этом нашла, – человек должен же быть кому-нибудь предан.
– Ренье Лотарингский – мой господин и благодетель. Не гляди, что я брожу по земле один, без свиты. В Лотарингии я знатный сеньор, у меня есть земли, мансы, крепостные. У меня богатые виноградники в долине Мозеле, каменоломни в Вогезах, я светский аббат двух монастырей, владелец каменоломни, пашни. Есть и богатые виллы, не хуже, чем у иных князей во Франкии – в Аахене, Трире, Маастрихте.
Он осекся, поняв, что Эмму может удивить, откуда у него взялось такое богатство. Она ведь не знает, что он вот уже около двадцати лет служит Ренье, еще с тех пор, как Длинная Шея только начал возвышаться. Для нее же он простой наемник, который кому только не служил за плату – Фульку Анжуйскому, Роберту Нейстрийскому… Эврар не хотел, чтобы рыжая его расспрашивала. Иначе ей придет в голову, что он – мастер боя, службой которого может гордиться любой сеньор, по сути, заслужил свое положение, будучи шпионом Ренье. Хотя, возможно, так оно и было… Нет, он отогнал эту мысль. Шпионить и интриговать – удел Леонтия. Он же выполнял те поручения, какие Длинная Шея не мог доверить больше никому.
Они сидели у огня и ели. За световым кругом костра выступала мощная кладка стены. Волки выли в ночи. Лошади взволнованно фыркали, прядали ушами. Их глаза влажно блестели. Потом успокаивались, мирно жевали овес, упрятав морды в мешки с кормом.
– Куда ты меня везешь? – спросила Эмма.
Эврар чуть повел бровью. Про себя отметил, что она в первый раз поинтересовалась своей дальнейшей судьбой. Значит, жизнь снова берет верх в ней. Сильная девочка.
– Здесь, в Арденнах, у меня есть небольшая усадьба и рудник, который дает неплохой доход. Место это глухое, мало кто о нем знает. Но там есть все, чтобы ты могла жить, – кров, слуги, скот, дичь в лесу, мед, сладкое молоко и хороший сыр. Ты поживешь там, пока герцог не даст мне указа относительно тебя.
Эмма вздохнула. Что ж, временный приют. Однако она испытывала облегчение от того, что Меченый не сразу отвезет ее к мужу.
– Ты будешь там госпожой. Пока я не вернусь, – добавил Эврар.
– А за кого ты меня выдашь в своем имении? За супругу Ренье?
Эврар хмыкнул, отгрыз кусок копченой грудинки.
– Эти дикие люди и не знают толком, кто глава в Лотарингии. Для них господин лишь я, ибо все они – мои колоны[10]. Поэтому я лишь скажу, что ты моя… дочь, – добавил он после короткой паузы.
Эмма повернулась к нему. Глядела как-то странно.
– Что? – почему-то растерялся мелит.
– Знаешь, Меченый, – неожиданно потеплевшим голосом сказала Эмма, – я так привыкла, что люди отрекаются от меня. А ты… Тебе ведь ничего от меня не нужно, а ты заботишься обо мне, добр ко мне. Спасибо.
Эврар почувствовал себя смущенным. Заерзал на месте, вытер руки об обтянутые ремнями меховые голенища сапог. Она глядела на него так тепло. В самом деле, ему от этой Птички ничего не нужно, а вот он возится с ней. Но разве она не жена его герцога? Хотя и оставленная на произвол судьбы.
Он встал, взял несколько еловых лап, уложил недалеко, а сверху набросил свою меховую накидку.
– Ложитесь лучше спать.
– А ты? Раньше вы дежурили по очереди с проводником, теперь же ты что, не будешь спать всю ночь?
– Я сказал, ложись! – рявкнул Эврар. Мягкость и забота в ее словах и злили его, и одновременно тешили. И он терялся от этого непривычного сомнения, нервничал.
Эмма послушно повиновалась. Не знала, сколько проспала, когда что-то укололо ее в руку. Вздрогнула и резко села. Горящий кусок ветки вылетел из костра и обжег кожу. Она потерла ранку. Увидела, что мелит заснул сидя, упершись лбом в рукоять меча. Она растормошила его и вынудила занять ее место. Он отказывался, говоря, что ему нужно следить за огнем, дабы шныряющие вокруг башни волки не проникли внутрь. Эмма еле убедила его, что от него сейчас мало проку и она сама подежурит остаток ночи.
– А ты не боишься их? – Он кивнул в сторону темноты за аркой, откуда долетал волчий вой.
– Боюсь. Но как-нибудь справлюсь. Когда-то я даже смогла убить волка-оборотня.
Почему-то он ей сразу поверил. Заснул моментально. А когда очнулся, было уже светло, а Эмма хлопотала у огня, разогревая олений окорок. Эврар подумал, что приятно, когда о тебе кто-то заботится, на кого можно положиться и даже заснуть, отложив меч.
Но весь следующий день он был также молчалив, и они в дороге едва обмолвились несколькими словами. Метель утихла, за ночь намело большие сугробы, и путники продвигались с трудом. И все же Эврар уже хорошо знал места и уверенно двигался вперед, но, как он ни спешил, даже когда стемнело, они все еще находились в дороге. Глупо было делать остановку, когда так близко приют.
Ночь настала тихая, но светлая. Лунный свет блестел на покрывающих склоны снегах.
Они ехали теперь довольно быстро, и пар поднимался от заиндевелых лошадиных тел, а звон металлических уздечек и колец казался удивительно громким. Эмма закуталась в мех до самых глаз. Порой видела, как Меченый делал рукой древний знак, предохраняющий от темных сил, но самой не было страшно. Более того, окружающая ее нетронутая красота этого величественного леса, склоны, лунный свет приводили ее в умиротворенное настроение. В эту лунную ночь весь мир был белым. Горные хребты вздымались, как волны, одни за другими под темным, усыпанным морозными звездами небом. Даже тени, бросаемые на снежные склоны скалами, казались удивительно светлыми и легкими, потому что месяц заливал их столь ярко.
Эврар первый учуял запах дыма. И когда они въехали на гору, то отчетливо увидели поселок внизу, выделявшийся черными изгибами у блестевшего под луной ручья. Более десятка крестьянских домов расположились в долине, из отверстий в крышах поднимались струйки дыма. Эврара, казалось, этот вид привел в хорошее расположение духа. Он спешился, взял под уздцы лошадь Эммы и своего коня и так и спустился по крутому спуску. Он рассказал, что это селение зовется Белый Колодец, и получил Эврар это владение давно, и долго считал его чем-то ненужным, если бы не рудник, который стал приносить ему немалую прибыль.
Эмма была так утомлена, что едва ли прислушивалась к неожиданно многословной речи Эврара. Кое-где спуск, по которому они ехали, столь стремительно уходил вниз, что лошади испуганно ржали, и ей тоже пришлось спешиться и помогать Эврару справляться с ними.
Наконец утомительный путь был окончен. Они въехали в деревню, вмиг огласившуюся многоголосьем собачьего лая. Кое-где мелькнул свет, когда крестьяне, откинув занавешенные шкурами проемы дверей, вглядывались, кто потревожил морозную тишь ночи.
Эврар направил коней в конец деревни, где под скалой виднелось внушительного вида строение. Большой дом под покатой крышей, в торцах которого возвышались две круглые каменные башни. За оградой они были едва не оглушены лаем не менее дюжины огромных цепных псов. Потом показался закутанный в шкуры мужчина с плошкой с огнем в руке, вздрогнул от резкого окрика Эврара и тут же кинулся целовать его ногу в стремени.
В доме было полутемно, пахло торфом, сухим сеном и копченой рыбой, связки которой были развешаны вдоль длинной балки, тянувшейся от стены до стены. Эмма даже удивилась, что хоть что-то разглядела, так как здесь было полутемно, лишь красновато рдели уголья в открытом очаге на возвышении среди обширного помещения да в плошке тлел фитиль, плававший в растопленном сале, и его неровное пламя колебалось и коптило. Кутающаяся в овчину женщина что-то говорила Эмме на том малознакомом ей лотарингском диалекте, какой девушка с трудом понимала.
Эмма заметила, что говорившая немолода, но у нее доброе приветливое лицо. Женщина опустилась у ее ног, стянула укутывающие ноги меховые обмотки, помогла снять заледеневший плащ.
– Моя дочь Эмма, – различила девушка голос Эврара, но даже сил встать и представиться не было.
Женщина налила ей в ковш козьего молока из крынки. Молоко припахивало дымом и малость горчило, но Эмме оно пришлось по вкусу: она была смертельно голодна. Когда огонь развели поярче, увидела гладко выметенный земляной пол, тяжелые, врытые в него скамьи и стол. При слабом освещении старое стершееся дерево неуютно отсвечивало своей наготой. На одной из скамей-лежанок у стены продолжали спать, несмотря на движение и голоса, две маленькие девочки, и их вид повлиял на Эмму так, что она тут же стала засыпать, прямо за столом, машинально покачиваясь из стороны в сторону. Ей было тепло, хотя от дыма першило в горле, а когда их заиндевелые плащи развесили у огня и от них пошел пар, стало трудно дышать.
Но Эмму это уже мало трогало, и она заснула, едва голова коснулась валика из шкур на одной из лавок.
Дом оказался довольно обширный, но состоящий из одной комнаты, не считая маленьких сеней с занавешенным шкурой проходом. Выше человеческого роста виднелись крошечные окошки, закрытые ставнями, и Эмма не могла понять, сколько она проспала и который сейчас час. Но огонь развели поярче, и дым от него поднимался к скатам кровли из теса и тростника, опиравшейся на крепкие дубовые балки, черные от копоти. По плотно утрамбованным земляным полам разгуливали куры, живущие вместе с людьми, дабы уберечься от холода, а большой черный петух хлопал крыльями и оглушительно кукарекал, взлетев на стоявшую у одной из стен прялку. Его-то шум и разбудил Эмму. Она поднялась на локте, зашуршав подложенным под шкуры сеном. И тотчас ощутила на себе множество взглядов.
Теперь Эмма заново оглядела обитателей усадьбы, тех, кому Эврар поручил приглядывать за домом. Управляющий был сутулый крепкий мужчина, кряжистый, как старый дуб. Но в его черных, заплетенных в косицу волосах не было ни единой седой пряди, и Эмма поняла, что он еще нестар. Дети в доме – две замеченные вчера девочки лет восьми-десяти, черноволосые, в длинных холщовых рубахах и овчинных безрукавках мехом наружу, и мальчик-подросток, одетый приблизительно так же, такой же черноволосый и черноглазый, как сестры, – видимо, были детьми смотрителя усадьбы. Была еще вчерашняя хозяйка, по живости движений и крепости стана которой Эмма тоже предположила, что она моложе, чем показалось с вечера. Эмма знала, почему подумала о ней как о старухе. Женщины в таких забытых богом селениях если и выживали после нескончаемых родов, то потом жили долго, хотя и рано старели. Она сама выросла в таком селении и теперь понимала, что жизнь, сделав круг яростных страстей и событий, сквозь которые она прошла, вернулась на прежнее место, и вновь придется жить в глуши с ее дремотной тишиной, деревенскими сплетнями, тесным общением, где праздники и ссоры являются самыми главными событиями, о которых помнят годами.
– Где Эврар? – спросила она, вставая и оглядываясь по сторонам.
Оказалось, что за час до рассвета Меченый уехал за гору в аббатство святого Губерта, чтобы прислать для «дочери» все необходимое для благородной женщины. Эмма толком не представляла, что именно ей понадобится, но, видимо, Эврар разбирался в этом лучше, знал местное хозяйство. Ибо оно и в самом деле было запущено и являло собой все тот же крестьянский дом, только побольше размером. Эмма это поняла, когда смотритель – его звали Вазо – взял плошку с огнем и показал ей все, чем она теперь владела. Башни из грубо отесанных камней, примыкавшие к основному дому с торцов, по сути, являлись складами, но, отметила Эмма про себя, отнюдь не бедными: в бочонках хранилось овечье сало для приготовления свечей, на полках стояла утварь – миски, ковши, тарелки, кувшины из глины. Были и кожи, прекрасно выделанные, и куски плотной ткани.
Эмма тут же стала отдавать распоряжения, чтобы шкурами завесили стены в большом доме, будет уютней, а несколько резных скамеек и большое кресло отобрала лично для себя. Вазо глядел на нее недовольно, но помалкивал. Видимо, хранителя шокировало, как дерзко распоряжается вещами Эврара эта рыжая девица.
Вся первая половина дня прошла в хлопотах. И полутьме. Эмма заметила это, когда вышла на улицу, и застыла, прикрыв глаза от слепящего солнца, от ослепительного снега. Постояла немного, привыкая. Итак, ее новая жизнь начиналась здесь. На первый взгляд местность не впечатляла. Деревня затаилась в глубокой долине среди известковых скал, стоящих уступами, подобно лестнице в доме великана. А сверху темнел вечнозеленый лес, поднимавшийся по горам под огромным куполом зимнего ясного неба. Долина казалась замкнутой, закрытой от всего мира. Даже протекавший по ее дну ручей появлялся неизвестно откуда и также неизвестно где исчезал. Лишь позднее Эмма узнала, что он бьет из-под скалы в конце долины, а начало берет у аббатства святого Губерта и, проходя под горой, втекает в Белый Колодец. Вот уж действительно Белый Колодец – спрятавшийся среди отвесных скал светлого известняка мирок лесной долины, живущий своей жизнью, отрешенный от всего мира нескончаемостью Арденнского леса, горным кряжем. И ей здесь теперь придется жить.
Большой дом усадьбы располагался в единственном месте долины, где был пологий подъем. Утоптанная дорога вела из долины и сразу за частоколом усадьбы поворачивала и поднималась в гору. Это была дорога к руднику, куда с наступлением тепла всегда отправлялись жители деревни, ибо рудник был основным кормильцем.
Вазо пояснил Эмме, что землепашество не в чести у жителей Белого Колодца. Конечно, кое-где корчуют лес и сеют рожь, но в основном в Белом Колодце живут за счет леса. Он дает все: дерево на топливо, на изготовление башмаков, на факелы и частоколы; мох и сухие листья для подстилки; плоды букового дерева, чтобы выжимать из них масло. Жители добывали пропитание себе и охотой: в ручье водилась форель, на высокогорных выгонах целое лето пасли овец, а зимой женщины проводила время за прядением и ткачеством. Вазо давал Эмме понять, что жизнь в лесу полна забот, не дающих скучать, но ее внимание привлекла его фраза, что все мучные продукты жители Белого Колодца изготовляют из муки, какую получают за продажу руды. Если есть торг, значит, есть и дорога из этой глуши. И она сразу спросила об этом управляющего. Вазо пояснил, что руду свозят в аббатство, а оттуда по горным перевалам везут на вьючных осликах к реке Урт, по которой на барже отправляют на рынки города Льежа.
Для самого Вазо эти названия были, казалось, пустым звуком, да и он сам признался в этом, сказав, что Эмма может расспросить об этом старосту Бруно или самого настоятеля Седулия, когда пожелает побывать в аббатстве за горой. При этом он как-то странно глянул на Эмму, и, когда она спросила его, что его так удивило, смущаясь, пояснил, что она первая женщина, которая поинтересовалась путем из Белого Колодца.
– Женщине не положено носиться по свету, – добавил он словно с укоризной. – Женщина, как семя, должна пускать корни там, куда принесет ее ветер судьбы. Да и батюшка ваш говорил, что вам долгонько предстоит жить в усадьбе Белого Колодца.
Пожалуй, Эврару это было виднее, ведь он действовал по повелению герцога Ренье. Она решила, что сама расспросит его об этом, но когда из аббатства прибыли груженные поклажей вьючные ослики, оказалось, что Меченый уехал, даже не удосужившись проститься с «дочерью».
Пожалуй, Эмма почувствовала себя задетой. Эврар, симпатией к которому она только начала проникаться, повел себя так, словно только то и делал, что выполнял поручения Ренье, а до самой Эммы ему и дела не было. И она вновь и вновь расспрашивала о нем прибывших с караваном монахов, но те только ссылались на распоряжения своего настоятеля и говорили, что если госпоже и угодно что-либо узнать, то она сама может отправиться с ними в аббатство и расспросить преподобного Седулия, с которым у Эврара состоялся долгий разговор наедине.
Короткий зимний день угасал, и если Эмма и хотела что-то узнать, то не ранее чем завтра, когда они тронутся в путь. Она стала разглядывать привезенные товары и невольно заулыбалась. Эврар или аббат Седулий – она не знала кто – хорошо позаботились о ней. Вино в бочонках, пряности, сахар, добротные ткани – ничто не было упущено. А большая пуховая перина вызвала благоговейное восхищение домочадцев Вазо – настоящая роскошь, какая им и не снилась, и они прониклись к новой госпоже особым почтением.
Эмма невольно оживилась, как всегда оживляется женщина, получив подарки. Отдавала распоряжения, суетилась. Вазо обескураженно стоял в стороне, поняв, что новая госпожа большее предпочтение отдает его жене. Ренула, так звали хозяйку, оказалась женщиной общительной и веселой, и Эмме легче было с ней, чем с ее угрюмым супругом. К тому же мужское внимание после случая с Леонтием еще вызывало в ней некое нервное напряжение. А все мужчины в долине действительно глядели на новую хозяйку усадьбы как на невиданное чудо, но даже в их взглядах проглядывало чисто мужское, хищное, оценивающее, что пугало ее.
Птичка, так упивавшаяся мужским восхищением, начала опасаться подобного внимания. Когда-то с ней уже было такое. Но жизнь зарубцевала старые раны. Теперь же все начиналось сначала: она была провозглашена их госпожой, но оставалась слабой женщиной, бог весть откуда возникшей и такой красивой, что неизвестно, какие мысли родились под меховыми шапками этих дикарей, когда они замирали, неотрывно глядя на нее.
Но особенно поразило молодую женщину то явное внимание, с каким глядел на нее староста Бруно. Он прибыл вместе с монахами, и Эмма сразу выделила его из всей толпы. Огромного роста, мощный в плечах, поджарый, он стоял, облаченный в шкуру медведя, которого, как шепнула Эмме Ренула, убил собственноручно, сжав его так, что у хозяина лесов переломился хребет. Но и сам Бруно пострадал: спина у него по сей день, как вспаханное поле – вся в шрамах. А когда Бруно скинул облегавший его голову капюшон из медвежьей головы – с зубами и ушами, стал виден белый шрам, шедший из-под пышных светло-русых волос и пересекавший лоб наискосок до переносицы. Сам староста явно чувствовал себя первым человеком в Белом Колодце, держался хозяином. Он был высок, почти на голову выше окружающих, в его движениях проглядывало достоинство, какое скорее присуще опоясанному воину, а не крестьянину. Даже управитель усадьбы Вазо словно бы заискивал перед ним.
Эмма старалась сделать вид, что не замечает пристального внимания дерзкого колона, но все же ощутила нервозность. Этот мужчина явно хотел ее. И это пугало. Поэтому она старалась разговаривать только со святыми братьями. По монахам можно было судить, что им неплохо живется в лесном аббатстве святого Губерта. Они были упитанны, щеки их так и лоснились, поверх сутан они носили подбитые мехом накидки. И их латынь звучала живо и правильно, из чего Эмма сделала вывод, что преподобный Седулий, о котором она уже была наслышана, не только хороший хозяин, но и образованный человек. Она расспросила об аббате, и монахи с готовностью отвечали: да, их настоятель – человек великого ума и добрый пастырь. Родом он из Ирландии, прибыл в арденнские чащобы как миссионер. Когда-то здесь был простой отшельничий скит, но стараниями преподобного отца выросло аббатство. Теперь оно принадлежит Льежской епархии, и хотя из-за труднопроходимых дорог они отрезаны от суетного мира, у них имеется все необходимое и вся округа почитает их лесное аббатство. И селение при аббатстве куда больше, чем Белый Колодец, а еще отец Седулий взял под свою опеку затерянные в лесу хутора углежогов, охотников и дубильщиков кож, и те по нескольку раз в год стекаются к монастырю святого Губерта, чтобы помолиться в церкви и принять святое причастие.
Конечно, эти люди еще наполовину язычники, но отец Седулий строго следит, чтобы у них главенствовала вера в Иисуса Христа, крестит их детей и делает все, чтобы брачные союзы освящались в церкви. Это же касается и жителей его деревни, и Белого Колодца. Добрые нравы, когда мужчина должен иметь в своем доме лишь ту женщину, с которой венчался перед алтарем, всячески поощряются аббатом, и он беспощаден с теми, кто пытается вести разнузданную жизнь. При этом монах опасливо покосился через плечо Эммы, и она, даже не оглядываясь, поняла, что он смотрел на Бруно. Сама она непрестанно чувствовала спиной и затылком его взгляд, но сдерживала себя, продолжая слушать повествование болтливого брата-бенедиктинца о других добродетелях их настоятеля, пока напряжение не стало совсем невыносимым.
Эмма резко обернулась.
– Хотела бы я знать, Бруно, что такого необычного углядели вы у меня на затылке, что пялитесь на меня, как бродяга на серебряный солид?
Она сказала это достаточно гневно и краем глаза заметила, как подносившая котелок с варевом Ренула замерла, а Вазо даже слегка привстал со скамьи, переводя взгляд с нее на старосту и обратно.
Но Бруно лишь усмехнулся в усы. У него была своя уверенность – уверенность хищника-самца, привыкшего повелевать и знавшего, что он нравится женщинам. Даже Эмма, несмотря на свой гнев, не могла не отметить, что Бруно хорош собой.
– Разве женщине не приятно, когда мужчина не может отвести от нее глаз?
– Когда мужчина серв, а женщина – госпожа, ему надлежит стоять опустив очи. А если он достаточно дерзок, ему следует изведать плетей.
Улыбка Бруно стала еще шире.
– И кто же, осмелюсь узнать, решится выпороть своего старосту?
Эмма чувствовала, что если сразу же не поставить наглеца на место, то у нее будет много неприятностей с ним.
– Для начала я поведаю о вашей дерзости преподобному Седулию.
Она и не ожидала, что попадет в цель. Бруно тотчас перестал улыбаться.
– А во-вторых, когда в Белый Колодец вернется Эврар, – она все еще не решалась назвать Меченого отцом, – то уж он поступит с вами как с негодным рабом, если не побрезгует марать благородную сталь меча кровью подневольного.
Поздно вечером, укладывая Эмме в ногах разогретые в огне камни, Ренула поведала ей, что лучше подальше держаться от Бруно. Эврар возвысил его, ибо тот прекрасно справляется с работами на руднике, и Бруно бог весть что о себе возомнил. Однако нрав у него – боже упаси! Когда нет Эврара, он считает себя главным в Белом Колодце, и только аббат Седулий имеет над ним власть, ибо запугал его муками ада. Бруно страшится геенны огненной за свои грехи – гордыню, властолюбие и блуд. Ибо он очень падок на женщин, да и они – чего греха таить! – сами льнут к Бруно, и если он протягивает руку – ни одна не может устоять. Поэтому отцы прячут от него своих дочерей, а мужья – жен. Говорят, у Бруно дурной глаз, раз женщины бесятся, стоит ему лишь поглядеть. Он женат, и его жена каждый год рожает детей, но всем известно, что и в Белом Колодце, и в селении святого Губерта у него немало ублюдков. А что касается лесных деревень, то в каждой у него по жене. И никто не может ему противостоять. Один лесоруб схватился было за топор, когда Бруно соблазнил его жену, но староста самого его изрубил, да еще развесил части его порубленного тела в окрестных деревнях: чтобы все знали, что ожидает того, кто выступит против него. Седулий тогда едва не проклял старосту, и Бруно, страшась ада, еле вымолил у него прощение. Но и после этого ничего не изменилось: староста продолжает свои похождения. А господин Эврар и слушать не хочет ни о чем – Бруно его устраивает. Поэтому госпоже лучше не связываться с ним. Она-то, конечно, здесь хозяйка, да батюшка заступится за нее – но ведь недаром говорят, что Бруно наполовину зверь, ибо мать его понесла от медведя, а не от мужа.
Эмма невольно поежилась. «Глупости, – решила она. – Просто староста властолюбив, а здесь ему раздолье. Дикий край, где обнаглевший серв в отсутствие хозяина сам почувствовал себя господином. А то, что он не имеет отказа в женщинах, – так разве власть не суть мужского очарования?» И она вспомнила другого властолюбца, который завораживал ее своим честолюбием, силой, дерзостью, вспомнила своего варвара, которым так гордилась, к которому ее так влекло.
И опять разум запретил думать о прошлом. Лучше уж размышлять, как приструнить дерзкого серва, который возомнил себе… Даже смешно! А вот что не смешно, это то, что он так взволновал Эмму. И не только тем, что напугал и разгневал. В глубине души она понимала тех женщин, что теряли от Бруно голову. Было в нем нечто притягательное. И сама она не потому разозлилась, что он дерзок, а потому, что почувствовала, как от его взгляда что-то растаяло в душе. Эмма задрожала от собственных мыслей: оказаться в руках этого дикаря?!. Это было бы ужасно… и сладостно – ощутить себя слабой и беззащитной перед его животным обаянием.
Ночью она проснулась вся в холодном поту. Ей снилось, что на нее набросился медведь. Хотя она не знала, был ли это зверь или староста под его медвежьей шкурой.
– Ужасно… – прошептала она, стряхивая наваждение, вслушиваясь в ровное сонное дыхание спящих. – Ужасно, когда даже привлекательный мужчина олицетворяет собой страх и боль.
Когда наутро она решила отбыть в аббатство святого Губерта, чтобы познакомиться с его настоятелем, Бруно вызвался проводить ее, но она поспешно отказалась. Нет, она поедет с добрыми монахами, а назад ее проводит сынишка Вазо, Бальдерик. Они возьмут с собой пять-шесть псов, которые станут их охранять. Она торопливо объяснила это старосте, когда вдруг запнулась, поняв, что госпоже незачем так отчитываться перед подданным. Но было в огромном Бруно нечто заставлявшее ее нервничать, быть то дерзкой, то любезной. Кажется, и он это почувствовал, и в глазах его блеснули веселые искорки.
Эмма отвернулась. Она не хотела показывать Бруно, что боится его. Весь путь она была задумчива, порой отвечала невпопад на бесконечные расспросы Бальдерика. Сын Вазо был очаровательным подростком лет четырнадцати. Эмма подумала, что у норманнов мальчики в этом возрасте уже управляются с мечом, а этот кудрявый черноглазый паренек, по сути, был сущим ребенком. Он вел ее белого коня под уздцы и не переставал им восхищаться.
В селении лошадей не было, и те кони, каких привел Эврар, были настоящим богатством. Селяне приходили на них поглядеть, но пялились в основном на Эмму. Появление «дочери» хозяина и этих лошадей было настоящим событием в глуши Арденнской долины, а когда она верхом, укутанная в лисий мех, отбывала в аббатство, на нее вышло полюбоваться все село.
– Они говорят, что вы не совсем человек, – сообщил Бальдерик, оглядываясь на Эмму. – Они говорят, что вы так прекрасны, что если вашим отцом и был наш господин, то уж матерью была, несомненно, лесная фея. И вы потому так печальны, что не можете жить среди смертных.
– А разве я печальна?
Бальдерик почесал затылок под мохнатой овчинной шапкой.
– Но ведь вы не смеетесь, даже не улыбаетесь никогда!
Эмма попыталась все же улыбнуться. Вяло. «Когда у меня появится дитя, они уже не будут считать меня ни эльфом, ни феей. Я стану женщиной, родившей без мужа, и это уменьшит почтение диких людей к своей госпоже».
Она понимала этих наивных людей, ибо сама выросла в глуши лесов Луары, где появление каждого нового лица казалось событием. И мать вырастила ее без отца. Но она была сестрой графа, монахиней, была окружена ореолом мученичества после того, как избежала пленения норманном. Она же, Эмма, точно несла в себе пламя, так привлекавшее мужчин, которые не приносили ей ничего доброго, а лишь унижение и зло.
Монахи, трясясь на осликах, тихо двигались по чаще: кто из них напевал литанию, кто непринужденно беседовал, пользуясь свободой. Бальдерик изводил Эмму вопросами: а правда, что за Арденнами живут существа, руки которых могут жалить подобно змеям? И что в развалинах монастырей обитают люди-оборотни, которые в полнолуние покрываются шерстью и воют на луну? А правда ли, что их господин Эврар знает заклинание, которое позволяет ему ездить в одиночку по лесам и никакая нечисть – будь то горные девы или подземные кузнецы-гномы, лешие или русалки, водяные или эльфы – не смеет преградить ему путь?
Эмма против воли вспоминала впечатления своего детства. Она также упивалась этими сказками, в которых в единое смешивалось ужасное и прекрасное. Однако круговерть жизни словно заставила ее забыть о сказаниях прошлого. Она пережила столько страстей и событий, повидала столько мест и людей, что древние поверья отступили и уже не волновали душу, как прежде. Поэтому вопросы Бальдерика лишь забавляли ее, и она слабо улыбалась и качала головой.
– Когда-нибудь я расскажу тебе о других землях. О приливах горы Мон-Томб, о скрывающихся в Бретани друидах, о великолепии христианских храмов Суассона и Реймса, о чудотворной статуэтке маленькой Мадонны из города Шартра и о новом герцогстве Нормандском и завоевателях с Севера, нашедших во Франкии новую родину.
«Когда-нибудь» не устраивало любопытного подростка. Он быстро свыкся с новой госпожой и с беспечной ребячливостью теребил ее за полы плаща, требовал начать прямо сейчас, пока его грубо не оборвал один из монахов:
– Угомонись ты, щенок. Сейчас мы будем у Креста, так что позаботься, чтобы душа твоя была готова к молитве.
Монах тут же стал объяснять, что сейчас они подходят к перевалу в соседнюю долину. Когда-то на этом месте стоял древний каменный идол, и местные жители тайно приносили сюда свои подношения, пока аббат Седулий не велел его разбить. В этом месте установили крест, который в округе окрестили «оленьим» распятием. Когда Эмма выразила свое удивление по поводу столь странного названия, монах с охотой поведал ей о святом покровителе Арденнского леса, охотнике Губерте. Он жил здесь в древние времена и был таким же язычником, как и все местные жители. Но однажды на охоте он встретил белого оленя, меж рогов которого сиял ослепительный крест. Вид священного животного с символом новой веры так поразил Губерта, что он отрекся от своих заблуждений и всю оставшуюся жизнь посвятил проповеди истинной религии. Он сделал много добра, церковь причислила его к лику святых, и в Арденнах есть немало монастырей, посвященных Губерту, как и их скромная обитель. К тому же местные жители утверждают, что по ночам в лесу можно слышать рог святого Губерта, когда ветер вдруг проносится по чаще, словно cвятой по-прежнему загоняет дичь.
Эмма сказала ему, что в нормандских землях, где она жила раньше, тоже существует легенда о невидимом охотнике, но там ее называют охотой северного бога Одина. Однако монах поглядел на нее так, словно она поведала немыслимую глупость, и Эмма предпочла умолкнуть, тем более что лес вдруг расступился и она увидела огромный, выше человеческого роста, крест из светлого известняка и невольно замерла, пораженная его целомудренной красотой на фоне темнеющей массы елей. Но в следующий миг воскликнула:
– Смотрите, там кто-то есть!
У подножия каменного изваяния стояла коленопреклоненная фигура в меховой накидке с непокрытой головой, и видны были длинные серебристо-белые волосы, рассыпанные по плечам. Поначалу Эмма приняла молящегося за женщину, но монахи сразу распознали, кто это:
– А, это лесной Видегунд! Он всегда приходит сюда молиться!
Человек поднялся, и Эмма невольно затаила дыхание, пораженная красотой того, кого назвали «лесным Видегундом». По тому, что человек поднял со снега лук со стрелами, она поняла, что он охотник. Об этом же свидетельствовал и висящий на тесемке на его груди нож. В меховом плаще из шкуры светлой рыси он казался крупным, но по гибкости движений и тонкости стянутого поясом стана можно было догадаться, что он изящно сложен. И очень юн. Эмма поняла это, когда они приблизились. У юноши была нежная, удивительно белая кожа, тонкие черты лица и большие зеленые глаза с длинными загнутыми ресницами. Молодая женщина не в силах была оторвать от него глаз. Она подумала, что еще ни разу ей не доводилось видеть столь прекрасное человеческое существо. Светловолосый, изящный, в своих светлых мехах, он был похож на короля эльфов… вышедшего из леса, чтобы помолиться перед символом веры Христа.
Она не сразу заметила, что и юноша разглядывает ее с не меньшим восхищением. Лишь несколько растерялась, когда тот выронил лук и, осев на колени, снова молитвенно сложил ладони.
– О, Пречистая Дева!.. О, Прекрасная Богоматерь!
Как гром грянул громкий хохот монахов. Бальдерик тоже залился тонким мальчишеским смехом.
– Дурачок Видегунд принял вас за небесную Деву, сударыня!
Эмма увидела, как юноша словно очнулся, втянул голову в плечи, съежился. А потом, подхватив лук, кинулся в чащу леса, легко перепрыгивая через сугробы. Спутники Эммы продолжали смеяться, заулюлюкали вслед беглецу.
– Замолчите! – прикрикнула на них Эмма.
Они еле угомонились.
– Этот Видегунд – дурачок, совсем того, – постучав пальцем по лбу, объяснил один из монахов. – И всегда таковым был. Его родила женщина, которую мы отбили у лесных разбойников. Она сама была странная, неразговорчивая, дичилась людей. При родах она умерла, а дитя аббат Седулий оставил при монастыре. Но мальчишка пошел в мать, такой же странноватый. Седулий его любил, возился с ним, пока Видегунд не разбил статую святого Гилария, заявив, что тот слишком непочтительно пялится на изображение Девы Марии у противоположной стены. Узнав о происшествии, все мы хохотали до колик, а преподобный Седулий помрачнел и сказал, что, видимо, из парнишки не получится доброго священнослужителя. Видегунду уже шел пятнадцатый год, и наш настоятель нашел ему жену из местных, обвенчал их. Но Видегунд не хотел жить в селении, и им выделили домик в лесу. Жена Видегунда вскоре понесла, но роды были слишком тяжелые, младенец помер, а сама она помешалась. Видегунду предложили взять в дом другую женщину, но он отказался. Что с дурачка возьмешь! Он ухаживал за своей бесноватой, кормил, мыл ее, людей по-прежнему сторонился, лишь изредка наведывался в аббатство к преподобному Седулию, который по-прежнему к нему благоволил. Но прошлым летом его бесноватая жена погибла, и хотя местные красотки шутливо заманивали дурачка, он бежал от них как черт от ладана, пока совсем не одичал. Да и помешался окончательно. Вздрагивает от всякого шума, убегает.
Все это монах рассказывал на хорошей латыни, которую Эмма понимала, хотя у рассказчика и был иноземный выговор. Эмма уже знала, что часть братии в монастыре – ирландцы, прибывшие с Седулием. Но сейчас она думала, что нет ничего ужасного или безумного в том, что Видегунд не пожелал оставить больную жену, а если он одичал, то это вполне закономерно, если учесть, как его травили в селениях.
– Он вас за Богородицу принял, сударыня! – все потешался Бальдерик, пока Эмма не оборвала его веселье, напомнив, что он сам не так давно думал, что она порождение феи.
Они уже почти спустились в долину, и монахи уверяли, что скоро они услышат благовест монастыря святого Губерта, зовущего к обедне, но первые звуки, какие они различили, были глухие удары, мерные, словно биение сердца.
– Лесорубы, – сказал один из монахов.
Тут же удары прекратились, и в тишине раздался треск падающего дерева.
Вскоре они увидели их.
Несколько человек хлопотали возле поваленного ствола, рубили сучья. При появлении монахов лесорубы прекратили свое занятие. Глядели на путников, но еще больше – на Эмму.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – перекрестил их ладонью первый монах.
Эмма разглядывала встретившихся. Одеты в шкуры, в штаны из козьего меха шерстью наружу, обмотанные крест-накрест ремнями, поддерживающими башмаки. Они окружили вереницу всадников так, что перегородили тропу.
– В чем дело, бездельники?! – строго возмутился первый монах. – Что вас заставило остановить работу?
Один ответил:
– Ничего. Просто, каждый хочет удостовериться, что ничего.
Эмма невольно улыбнулась и поглядела на того, кто отвечал. Тот улыбался во весь рот.
Молодой парень стоял, облокотясь о длинное топорище. И в его позе, и в улыбке, и в том, как он глядел, сквозило дерзкое веселье местного острослова. Совсем молодой парень, смуглое открытое лицо, крупный нос и светлые глаза, искрящиеся живым огнем. Ему было жарко, и олений кафтан на груди распахнут. На смоляных, красиво вьющихся волосах тают снежинки. Но что-то в его лице привлекло внимание Эммы. И в следующий миг она с удивлением поняла, что он похож на Эврара. Неужели?..
– Так вы и есть новая госпожа из Белого Колодца? Добро пожаловать в Арденны, сестренка!
Да, она не ошиблась, перед ней стоял бастард мелита.
Один из монахов тут же замахнулся на него.
– Прочь с дороги, Тьерри. И прикуси свой язык, если не хочешь разгневать госпожу.
– Совсем не хочу. Но думаю, ей будет приятно встретить родного человека в гуще лесов.
– Этот Тьерри, – пояснил Эмме монах позже, – настоящий прохвост. С ним нет никакого сладу, и он не дает прохода ни одной девице, хотя решительно не желает венчаться ни с одной из соблазненных красоток.
«Что-то куда ни погляжу – здесь одни бабники. А этот монах еще и толкует о добрых нравах, какими славятся эти места».
Но что монахи пекутся о нравственности, она поняла во время службы в монастырской церкви. Люди приходили в нее целыми семьями – мужья и жены, молодежь. Женщины уходили на женскую половину, мужчины – на мужскую. Хор монахов красиво пел славу великому государю, царю всех царей. В церкви было полутемно, хотя в дальнем ее конце горело множество свечей у подножья распятия, висевшего на каменной стене. Церковь была на удивление большой для столь уединенного от мира места, но именно это и влияло на прихожан. Они держались почтительно и благоговейно, в теплой зимней одежде, ибо в церкви было холоднее, чем на улице. Одни стояли, другие сидели на деревянных чурбанах.
Эмме почтительно предложили место поближе к алтарю. Вокруг раздался глухой гул, перешептывание. Люди глядели на нее с любопытством, едва не указывали пальцами. Она старалась не обращать на это внимания. Смотрела на настоятеля Седулия, который стоял возле престола и читал стихи Библии.
Седулий был человеком немолодым, но статным, даже благородным и красивым. Его сразу можно было выделить из всех окружающих, таким одухотворенным выглядело его умное лицо. И хотя резкие морщины избороздили его щеки, можно было видеть, что он непростой породы. Тонзуру он не брил, и длинные волосы, когда-то огненно-рыжие, а сейчас – светлые, почти розоватые от седины, были расчесаны на прямой пробор и ниспадали до плеч. И вместе с тем в выражении его лица читалась заметная суровость, даже жесткость. Но, видимо, именно такой человек нужен был, чтобы укротить диких жителей лесных долин, заставить их поклоняться Богу… и себе.
Держался он величественно.
– А теперь я поведаю вам, дети мои, как появился первый человек, – откладывая книгу, торжественно изрек Седулий.
– Святой отец, – раздался голос с мужской половины. – Лучше расскажите, как появился третий человек.
Все засмеялись, Эмма тоже. Увидела, что дерзкий выкрик принадлежал Тьерри. Заметив, что она смотрит на него, юноша ей весело подмигнул.
– Третьего звали Каин, – спокойно произнес аббат. – И если ты не забыл, Тьерри, он плохо закончил.
– Но уж лучше, чем Авель, – отозвался тот.
Седулий спокойно подождал, пока утихнет веселье, и продолжил. Под конец он благословил паству ребром ладони, и Эмма увидела, что у него недостает двух пальцев на руке. Видимо, этот священнослужитель многое перенес, прежде чем нашел успокоение в глуши Арденн.
Об этом ей поведал сам настоятель, когда они разговаривали после мессы в его келье.
Отец Седулий пришел не сразу, и Эмма какое-то время ожидала его, приоткрыв узенькое одностворчатое окошко и разглядывая селение в долине аббатства. Оно было куда больше, чем Белый Колодец: среди маленьких хижин возвышались и дома в два этажа, вернее, с высокими мансардами под покатыми крышами, что нависали над крыльцом. В конце долины виднелась мельница с массивным водяным колесом; склоны, более пологие, чем в Белом Колодце, были расчищены от леса и устроены под пашни, где то там, то здесь темнели стога сена, покрытые корой, прижатой жердями. Ограды вокруг селения не было в отличие от самого аббатства, которое окружал двойной частокол из заостренных бревен. Но сами постройки в святом Губерте были из камня и производили внушающее впечатление.
Аббат явно рдел за всю обитель, здесь чувствовались заботливая хозяйская рука и достаток. А еще желание все украсить: деревянная резьба колонн галерей поражала своей почти кружевной изысканностью, резьбой были отделаны и оконные наличники, а массивный вход в саму крипту украшен узорчатыми деревянными архивольтами и встроенными по бокам гладко отесанными колоннами.
Эмма невольно восхитилась мастерством резчика, сумевшего придать неуклюжим каменным постройкам такое изысканное завершение, облагородившее облик сурового монастыря. Но Эмма также подумала, что собственного хозяйства лесной обители вряд ли бы хватило, чтобы поставить все на столь широкую ногу. Все дело было в руднике. Эврар был неграмотен, он говорил о хороших доходах, но, видимо, полностью и не представлял всей стоимости рудника, а довольствовался лишь взиманием арендной платы. Но аббат… Эмма вдруг отметила, что, подняв в глухой чащобе такое мощное аббатство, Седулий мало позаботился о личных выгодах. Об этом можно было судить по почти убогому помещению, какое он уготовил для себя. Маленькая, каменной кладки горница-келья была холодной, а жесткое ложе у стены свидетельствовало о почти аскетической нечувствительности ее владельца.
Позже она узнала, что преподобный, кроме того, что спал на этой скамье, и трапезничал там же, не признавая ни кровати, ни стола. Единственным, что привлекало здесь взгляд, был большой сундук, весь изукрашенный тонкой резьбой, да аналой в глубокой оконной нише, на которой стоял подсвечник с толстой свечой. Если этот человек отказывал себе во всем ради престижа аббатства, то это свидетельствовало о его искренней религиозности, и Эмма почувствовала невольное уважение к духовному отцу лесной долины. Поэтому, едва он вошел, она тут же поспешила к нему под благословение – не так часто ей приходилось встречать столь искренних в вере, не жаждущих лично для себя никаких выгод, священнослужителей.
Как оказалось, Седулий был единственным, кого Эврар посвятил в тайну, кем на самом деле является его «дочь».
– Вы не должны беспокоиться, что я выдам ваш секрет. Хотя мои люди едва ли отдают себе отчет, кто такой герцог Ренье.
Эмма осторожно порасспросила настоятеля, что именно поведал о ней Эврар. Оказалось, он даже сообщил, что она – дочь короля Эда, но ни словом не обмолвился о ее жизни в Нормандии. Эмма же сама не спешила предаваться откровенности. Кажется, Седулий это понял. Заговорил о другом.
– Как женщине и принцессе вам трудно будет прижиться в этой глуши. И оставаться госпожой. Для этого вы слишком красивы, и хоть я изо дня в день повторяю на проповеди, что «если твое око соблазняет тебя – вырви его», плотские желания у моей паствы зачастую берут верх над благочестием.
Он умолк, заметив, как Эмма вздрогнула. Потом вспылила:
– Неужели, преподобный отче, вы думаете, что я дам кому-нибудь из колонов повод потешиться с дочерью короля?
Его поразила гневная страстность в ее голосе. Он сказал лишь, что будет рад, если она не забудет этих своих слов, а в остальном может полностью полагаться на его покровительство. Это успокоило Эмму. Она знала, как беззащитна женщина в этом мире, и ей не обойтись без покровителя, а Седулий явно пользовался авторитетом в округе.
Потом они заговорили о другом. Аббат поведал ей о жизни в лесах, о принятых здесь обычаях и нравах. Люди здесь дики, но благородны, и он старается всеми силами поддерживать в них почтение к религии, хотя и закрывает глаза на некоторые пережитки язычества – на почитание древних празднеств, на веру в леших и домовых. Лишить людей этого – значит, заставить их усомниться в милосердии Бога. Для них Отец Небесный должен являть пример сурового, но снисходительного наставника, но, боже упаси, не вызывать неприязнь. Когда Седулий только пришел в эти края, то был поражен тем нетерпением, с каким жители Арденн относились к истинной религии, почитая ее жестокой и унижающей. Об этом позаботились те, кто был здесь до него, и Седулию пришлось приложить немало сил, чтобы вызвать симпатию к новой вере. Конечно, и ему приходилось быть строгим и порой просто запугивать дерзких – таких, как Бруно, например, – но в основном за те двадцать с лишним лет, что он провел миссионером в глуши лесов, он все же добился желаемого: возвел монастырь и обратил в лоно истинной религии не одну языческую душу.
– И заслужили тем самым место в раю, – улыбнулась Эмма.
Настоятель вдруг помрачнел.
– Клянусь ранами Христа, мало, кто столь нуждается в милосердии небес, как я, и ни единый миг я не почитал себя достойным звания праведника!
Это было сказано с таким отчаянием, что Эмма невольно внутренне сжалась. Силы небесные, что же совершил сей достойный человек, если он столь непримирим к себе? Она не стала спрашивать, но, когда Седулий перевел разговор на другую тему и открыл ларь, в котором хранились книги, она заметила в нем и плетку для самобичевания с железными крюками на конце. Седулий поспешил закрыть ларь. Словно не замечая изумления молодой женщины, заговорил о древних фолиантах, что монахи-каллиграфы переписывали в скриптории.
– Это наследие прошлого – Гомер, Тацит, Сенека; конечно, все они были язычниками, но их поэзия, мудрость и стиль не должны кануть в Лету.
Нет, Эмме действительно понравился настоятель монастыря святого Губерта. И говорил он не как человек, выросший в глуши, а на прекрасной латыни, с изящными оборотами. Его ирландский акцент был почти незаметен. Но когда Эмма спросила его о прежней родине, лицо настоятеля стало мрачным. Да, он познал много зла и сам был причастен ко злу. Мир с его жестокостями был тяжелым воспоминанием для прелата. И все же он поведал Эмме о той своей жизни, когда он, уже будучи монахом, не раз брался за оружие и проливал кровь. Эмма вздрогнула, когда узнала причину этого – норманны, эти северные исчадия ада, набеги которых терзали изумрудно-зеленую родину Седулия. И тогда он бежал от них, бежал, чтобы найти тихий уголок, где мог молиться и нести в мир веру Христа.
Эмма вдруг поняла, что в ответ на откровенность Седулий ждет ее рассказа, но отводила глаза. Она поняла, что аббат таким образом желает вызвать ее на исповедь, дать ей возможность облегчить душу. И подсознательно она сама желала исповедаться, но не могла признаться человеку, взгляд которого только что так полыхал яростью при одном упоминании о северянах, что именно среди них она оставила столько друзей, столько тепла и нежности. И она была благодарна прелату, что он не стал настаивать на исповеди, а перевел разговор на другую тему.
Они проговорили дотемна. Свеча, которую зажег Седулий, придала холодной келье мирный и уютный вид, а речи – Эмме давно не приходилось ни с кем так разговаривать по душам – внесли покой в ее душу. Голос настоятеля словно убаюкивал ее, гасил в ней боль, страх и озлобленность на весь мир, что владели ею все последнее время. И она чувствовала, что в ней вновь просыпаются силы для жизни.
Уже совсем стемнело, и Эмма с охотой приняла предложение Седулия заночевать в монастыре.
– Вы можете приезжать сюда, когда пожелаете. Ибо отныне для вас весь мир будет ограничен нашей обителью и Белым Колодцем. Я говорю это исходя из слов Эврара. Ибо отныне только Богу известно, когда вы снова вернетесь в мир.
Лучше бы он не говорил этого, ибо в Эмме вдруг что-то полыхнуло, как зарница, и погасло. И тогда пришла тоска. Она ничего не хотела знать о своем будущем, но теперь отчетливо увидела бесконечную вереницу дней, когда она словно в заточении будет коротать время в глуши и безвестности.
Но разве еще недавно она не желала покоя? Нет. Теперь она ясно видела, что, когда бурный поток жизни занес ее в тихую заводь, она испугалась. Она так любила мир с его страстями и событиями, что покой пугал ее. Застыть, замереть, исчезнуть после всего, что она пережила?.. Это будет успокоение, оно излечит боль, но… «Только Богу известно, когда вы снова вернетесь в мир». Видать, у Эврара были причины так говорить. Он знал больше о намерениях Ренье. Для герцога она жена, но жена, которую он был готов отдать на растерзание палачу. В лучшем случае забыть. И тогда Меченый оказал ей единственную милость, какую мог себе позволить, – он спрятал ее в глуши, он уготовил ей тихое существование. И забытье… Ее хотели забыть – и она оказалась спрятанной в Арденнах, словно заточенной.
Она вздохнула, дрожь пронзила ее тело. Когда познавший все искушения мира оказывается загнанным в угол – он может завыть от тоски. Но ему обещают покой. Покой в прозябании.
Она думала об этом, когда поздним вечером стояла под сенью галереи монастыря. Видела, как монахи с песнопениями попарно шли в церковь. Высокий силуэт Седулия возглавлял шествие. Эмма подумала, что этот человек хотел уйти от мира и обрел здесь покой. Но разве это так? Разве его жизнь не наполнена делами и заботами?
«Я буду такой же, – решила для себя Эмма. – Я сделаю свою жизнь яркой и насыщенной. Даже здесь».
Взявшись обеими руками за столбики колонн галереи, она вглядывалась в тихую лунную ночь. Вдали, за селением, иссиня-черная, поросшая лесом горная гряда сливалась со следующими. Она была как граница, отрезавшая ее от жизни, закрывшая доступ в мир, подавлявшая, лишавшая надежды на счастье. Счастье с тем, кого она навсегда потеряла.
Эмма вдруг словно с каким-то удивлением поняла, что, даже выходя замуж за Ренье, даже уезжая, она где-то в подсознании надеялась на встречу со своим викингом. Ведь их любовь была так необычна, огромна, всепоглощающа. И даже думая о разлуке, о вечной разлуке с Ролло, она знала, что хоть изредка будет получать весточку о нем, что какие-то слухи станут долетать и до него и, когда утихнет боль обид, придавленный ненавистью цветок любви вновь подымет головку. И она все же надеялась, что хоть когда-нибудь, хоть через вечность, они встретятся. Глупости, она не верила в это, но ждала этого. И надеялась… Теперь же она словно оказалась в какой-то новой жизни. Она затеряется в ней, и никто никогда не узнает о Птичке. И Ролло – полюбит ли он Гизеллу или утешится другими женщинами, – но даже если личико Гийома и напомнит ему о прежней любви, никогда и ничего он не узнает о ней. Она просто исчезнет…
«Только Богу известно, когда вы снова вернетесь в мир». Вернется ли вообще хоть когда-нибудь, если все захотели забыть ее? Все…
– Ролло… – прошептала она, и вдруг тоска по нему безнадежной мукой вспыхнула в раненом сердце; он – единственный человек на свете, кто по-настоящему ее любил, и даже в его отречении от нее была ярость, но не безразличие. Безразличие страшнее всего. С безразличием пожелал позабыть о ней именно Ренье. А в ярости Ролло была боль смертельно раненного зверя. О, как много поводов давала она ему для злобы! С самого начала. Капля за каплей, пока чаша не переполнилась.
И когда она подумала, как он отныне далек, то вдруг поняла, что все простила ему, что для нее он был и остается единственным человеком, с каким она познала счастье. И она ждет от него ребенка.
Мир стал расплываться в пелене слез. Эмма судорожно глотнула, потерла кулачком мокрые глаза, как обиженный ребенок. И уже в этом ее непокорная натура опять брала верх: что ж, ее прошлое остается при ней. В ней.
Она положила ладони на живот – пройдет много дней, прежде чем она ощутит первые толчки, яростное напоминание о том, что она все же не одна в этом мире. Как странно, но даже ненависть Ролло давала ей силы для жизни. И она будет думать об этом будущем…
– Мое дитя, – громко произнесла, будто поклялась она. – Спи пока, мой родной. Теперь мы вместе. И нам предстоит много дел!
Она еще какое-то время стояла на галерее, почти машинально проследила за возвращавшимися со службы монахами, но почти не видела их. Она строила планы, она сосредоточилась на будущем.
Глава 5
В марте люди выходили из домов и со страхом глядели на небо. Яркая комета прочертила небосвод, и люди в чаще Арденн глядели на это небесное диво, на длинные огненные хвосты, исполосовавшие пространство, и шептались, что это кровавое пламя на небесах не сулит ничего хорошего – будут беды, мор, неурожай. В церкви молились особенно рьяно, а после бежали в лес, приносили жертвы старым богам-покровителям – духам деревьев, священным источникам и камням.
Эмму же комета восхищала. Она выходила на крылечко из душного помещения, стояла, кутаясь в тяжелую овчинную накидку, чуть притопывая ногами по талому снегу. Ее новая жизнь начиналась в хаосе, хотя и не бесцельном. Эмма решительно взялась перестраивать усадьбу. И теперь двор был загроможден штабелями бревен для новых построек, кучами булыжника, котлами для изготовления раствора. Работу по благоустройству имения следует провести как можно скорее, до того, как ее маленький принц появится на свет и у нее начнутся совсем другие заботы.
«Мой ребенок не должен жить в неустроенности и бедности. Когда он родится – старая усадьба уже будет домом, и мой малыш станет маленьким господином, живущим в своей вотчине».
По всей видимости, она принадлежала к тем женщинам, чьи силы во время беременности только возрастают, будто в ответ на нужды зарождающейся жизни. Так было в первый раз, когда она носила Гийома, так и теперь, хотя вторая беременность проходила у нее тяжелее, ее мутило по утрам, порой накатывали слабость и головокружение. Но хотя лицо ее осунулось, а глаза запали, она выглядела безукоризненно – ее одежда из грубых тканей всегда была чистой и опрятной, из украшений была только медная застежка у горла, а вот волосы – они всегда были уложены с затейливым вкусом: мелкие косы обвивали основную массу, или кольцами, заплетенными от висков, проходили вдоль щек и закалывались на затылке, или, как сейчас, толстой косой, будто венцом, обвивали голову. Эмма уже заметила, что некоторые местные кумушки стали перенимать у нее этот обычай. «Так носит госпожа», – говорили они с довольным видом.
Эмма удовлетворенно вдохнула сырой весенний воздух. Да, она добилась того, чего хотела. За каких-то полтора месяца. И добилась этого сама, ибо, если не считать услуг, оказываемых ей аббатом Седулием, она смогла подчинить себе этих диких людей, заставила их почитать себя и быть услужливыми. И это приносило несказанное удовлетворение.
Послышались шаги. По тропинке от селения шла закутанная в грубошерстное покрывало жена управителя со старшей дочерью Рустикой. Подойдя, она отослала девочку в дом, сама осталась постоять с Эммой. Они заговорили о том, что, как обычно, ранней весной ощущается нехватка продуктов, у людей стали кровоточить десны и приходится пить горькое пойло из хвои. Эмме нравилась Ренула, она была простодушной, но деятельной в отличие от своего мрачноватого супруга, который, как поняла Эмма, оказался настоящим лентяем и которого начавшееся в усадьбе оживление просто угнетало.
Поняв, что новую госпожу не переспорить, он, выражая свой протест, стал чаще отлучаться, переложив все хлопоты на Эмму. А вот Ренулу и ее детей кипучая деятельность в усадьбе просто приводила в восторг. Их жизнь была настолько скучной, однообразной, что перемены сулили новое развлечение.
Зима в Арденнах отходила нехотя. Уже был конец марта, но холода все держались. И от таявшего мокрого снега веяло сыростью, вместе со звуками журчащей воды долетали запахи мокрого дерева и влажной земли. Но весенняя оттепель уже слизнула снег с окружавших долину скал, хотя к ночи здесь становилось особенно промозгло. И от этого еще ярче казался след кометы над притихшим ущельем. Собак на ночь спускали с цепи, и сейчас большая черная сука, поскуливая и играя, как щенок, ластилась к Эмме. Теперь эти мохнатые звери стали ее преданными друзьями, и она никогда не уходила в лес, не взяв с собой одного-двух из этих лохматых охранников.
Сейчас Ренула задумчиво глядела, как Эмма, смеясь, отталкивала по-щенячьи прыгающую на нее собаку. Думала о чем-то своем.
– В селении за последнее время родился уже четвертый ребенок. Я только что от роженицы.
– О, как славно, – подхватив собаку за лапы, только и сказала Эмма и тут же засмеялась, отворачиваясь, когда собака постаралась лизнуть ее в лицо.
– Ничего славного в этом нет, – буркнула Ренула. – Дети в это время, когда наступает голод, редко выживают. Словно в наказание родителям за грехи лета.
Эмма не поняла. Тогда Ренула поведала ей, что, несмотря на строгость нравов, каких удалось добиться аббату Седулию, существует один день в году, когда словно лукавый путает мысли смертных и они спариваются друг с другом, как блудливый скот.
– Это происходит на старый праздник летнего солнцестояния[11], или день Солнца, как говорили в старину. Но аббат Седулий говорит, что этот день по церковному календарю считается праздником святого Иоанна Крестителя. Он настоял, чтобы в этот день все окрестные жители сходились на торжественную мессу в аббатство, и все держатся благочестиво до той поры, когда приходит время зажигать традиционный костер. Всем весело, все пляшут, а потом… Я сама в молодости убегала с парнями в лес, ибо считается, что эта ночь наиболее сладка для влюбленных. Так оно и было. Однако за сладостью следует кара. Трижды потом я рожала в марте, и всякий раз младенчики не проживали и месяца. Только после того, как Вазо подвел меня к алтарю и надел на руку кольцо, я смогла сохранить своих детей.
Эмма вглядывалась сквозь мрак в Ренулу. Сколько ей лет? Сама Ренула вряд ли бы смогла ответить. По виду она старуха, лицо в морщинах, руки узловатые. Но тело ее, когда пару раз Эмма замечала, как с занимающихся любовью супругов сползало одеяло, было еще молодым – крепким, жилистым, мускулистым.
Эта мысль навела на совершенно иные планы. Нехорошо, что они живут в одном помещении и любовные утехи супругов происходят на глазах у всех. Ей просто необходима отдельная комната – и как госпоже, и как будущей матери.
– А когда вы, сударыня, думаете, придет ваш час? – неожиданно спросила Ренула.
Эмма невольно вздрогнула. Она давно поняла, что хозяйка знает, что она в тягости. И все же сейчас несколько опешила, даже смутилась. Но постаралась ответить как можно спокойнее.
– В конце сентября.
Ренула кивнула.
– Хорошее время. Лес дает богатый урожай, из аббатства подвозят муку, закрома полны. И если это, – она кивнула на алую полосу в небе, – не принесет новых бед, все обойдется благополучно.
Она умолкла, но Эмма чувствовала, что женщина что-то недоговаривает. Присела, почесывая брюхо собаке.
– А отец ребенка?.. – все же спросила Ренула. Обычное женское любопытство, но у Эммы заныло в груди. Отец, который никогда не узнает о своем дитяти. Отныне она женщина без мужа. Муж-то у нее, конечно, есть, но ему и дела нет до нее.