Другая машинистка Ринделл Сюзанна
– Уилл Хейс[8] вонзил свои когти и добился запрета. Дескать, для публичного показа чересчур пикантно. Недостаточно пристойно, понимаете?
– Как удобно.
– На что это ты намекаешь?
– Ничего, просто говорю: поверю, когда картину увижу.
– А я говорю: чего слыхал, то и слыхал.
– Не всему верь, что слыхал. По мне, она шикарная девчонка.
– Соглашусь. Шик у нее есть.
– Ну не знаю, а мне говорили, ее парень – гангстер. Ага, и вот откуда у нее эти блестяшки – от пахана. Банда ее внедрила в полицию, обычное дело.
– Легче! – восклицал обычно какой-нибудь доброжелатель, взявший на себя роль Голоса Разума. – Это не забава – вы по неосторожности запятнаете репутацию девушки.
– Я ж не утверждаю, что это по правде. Говорю, что слыхал.
Так оно почти всегда и шло. Включалась пластинка, и разговор гудел неумолчным хором на заднем плане и никак не желал – не мог – уняться. Кто пустил слухи, так и не выяснилось, зато все беззастенчиво их пересказывали. Видимо, большинству из нас в участке поднадоели пьяницы, насильники и бутлегеры. Одалия сделалась единственным источником развлечения, и сочинители сплетен (в основном Грейбен, Мари и Харли) дали волю романтическому воображению и превратили Одалию в героиню последних газетных сенсаций. Клара Боу, Уильям Хейс – все это было чересчур недавно. Тут как с отцовством младшенького отпрыска Дотти – хронологические нестыковки подрывали доверие к подобным гипотезам.
Даже если Одалия догадывалась о бурливших вокруг сплетнях, виду она не подавала. Включала и выключала свое обаяние, словно электрический ток, и на силе заряда слухи никак не отражались. Но при неисчерпаемом запасе шарма, который у нее всегда имелся наготове, как ни странно, Одалия вовсе не была открытой книгой и ни с кем по-настоящему не сближалась. Во всяком случае, на тот момент из моих наблюдений напрашивался такой вывод.
Всякий раз, кладя на стол Одалии отчеты за неделю, которые следовало перепечатать, Мари пыталась завязать разговор. Одалия отвечала вежливо, однако без лишних подробностей, и сама вопросов не задавала, что, кажется, изрядно обижало Мари. Но я, будучи и сама сдержанной и щепетильной в выборе друзей, пожалуй, втайне одобряла такую линию. Вернее, одобряла, пока Одалия не обнаружила полное отсутствие ума и вкуса, пригласив пообедать Айрис. Выбери она в первые подруги Мари, разочаровала бы меня еще больше, – но Айрис! Айрис – заячья губа, застегнутая на все пуговицы, бесцветная Айрис. Знаю, я кажусь чудовищно заурядной внешне, Айрис же – из тех людей, кто чудовищно зауряден внутри. Мне она как-то заявила: «Увлечения – это для детей» – и себе никаких интересов не позволяла. Ни интересов, ни пристрастий, ни даже настоящего чтения – насколько мне известно, читает она только газету, и то зануднейшим способом: изучает все подряд, с первой полосы до последней, не пропуская ничего, даже некрологи и объявления. А когда закончит, прокомментирует только одно – погоду. Разумеется, у меня нет никакого права судить, но даже я вижу, какая она никакая.
Лично я сплетнями не увлекаюсь и вовсе не одобряю склонность Мари всюду сунуть нос и всех обсудить, но я решительно не выношу людей, которые норовят пристыдить тебя только за то, что ты интересуешься чужой жизнью. В конце концов, любопытство присуще человеку от природы, и отрицать это способен только ханжа. Вот Айрис как раз такая ханжа и есть. Однажды, когда я заметила, что сержант уже неделю приходит на работу без коробки с обедом, и подумала вслух, уж не ссора ли назрела между ним и его супругой, Айрис тут же чирикнула: «Право, Роуз, это неуместно. Лучше не лезь не в свое дело, а то про тебя и сержанта что подумают. Неужели на курсах стенографисток тебе не привили должный профессионализм…» Не любя сплетни, еще сильнее я ненавижу людей, которые прикидываются, будто они выше этого и вправе свысока взирать на всех прочих.
Когда Одалия и Айрис вернулись с обеда, я обменялась с ними любезными и формальными репликами и вновь сосредоточила внимание на рапорте, который печатала в тот момент. Разумеется, я сказала себе, что нисколько не огорчена их сближением, но что-то меня все же глодало. Я нервничала, я была раздражена. Может, выпила чересчур много кофе: пальцы дрожали и не попадали по клавишам, я случайно сделала несколько опечаток, выдернула из каретки и выбросила страницу, вставила новый лист и тут же впопыхах набила кучу точно таких же ошибок. Почувствовала, как закипаю от злости, и предпочла вовремя сдаться. Надела перчатки, достала из стола контрабандную сигарету и сунула в длинный раструб левой перчатки. Оказывается, перчатки словно созданы для укрывательства краденых сигарет. Никто и головы не поднял, когда я, коротко извинившись, вышла.
Я прошла несколько кварталов до переулка, где пряталась в первый раз, когда пыталась выкурить эту проклятую штуковину. На этот раз я не забыла прихватить то, чем ее зажигают. Лейтенант-детектив все утро жевал спичку (он сует их в рот, когда под рукой нет зубочистки), и, едва он оставил спичку на столе без присмотра, я позволила себе добавить и ее к пестрой кучке находок, собиравшейся в глубине моего ящика. (Здесь, полагаю, уместно сделать примечание: может показаться, будто у меня развилась регулярная привычка к воровству, но, уверяю вас, это отнюдь не так. Спички вовсе нельзя рассматривать как частную собственность: они предназначены для использования каждым, кто имеет в них нужду. А с брошью я уже примирилась – это была законная находка, ведь я всего лишь подняла ее там, где она упала.)
В переулке я украдкой огляделась, ясно сознавая, как выгляжу со стороны. Дрожащей рукой я чиркнула серной головкой спички по кирпичной стене. С шипением взметнулся огонек. Я никогда прежде не курила, но много раз видела, как это делают мужчины в кафе. Поднеся огонь к кончику сигареты, я вдохнула, слегка втянув щеки, и тут же в легких сделалось сухо, горячо и запершило. Я весьма неграциозно зашлась в приступе кашля, по-прежнему лихорадочно озираясь, надеясь остаться незамеченной.
Вроде бы сигарета подействовала. Голова слегка закружилась, будто превратилась в воздушный шарик и начала отделяться от тела. Неужели, подумала я, вот так чувствует себя и Одалия, когда курит сигареты? Дымит ли она в кафе? На вечеринках? Хватает нахальства? Я думала о ней и старалась держать сигарету как она. Голова плыла. Я сделала несколько шикарных, шипящих затяжек, следя, как кончик сигареты светится крошечным, докрасна раскаленным угольком, разгораясь ярче, когда я делаю вдох. И наслаждалась жизнью, пока высоко над головой не распахнулось окно. Испугавшись, я выбросила сигарету в грязную лужу и со всех ног помчалась прочь. Стук моих же каблуков по тротуару подгонял меня и еще больше пугал. Шаг я замедлила, только завидев двери участка. Переступая порог, я постаралась успокоиться, прийти в себя.
К счастью, мое появление вызвало не больший интерес, чем прежде отлучка, – иными словами, никто и глаз на меня не поднял. С трудом выровняв дыхание, я распрямила плечи и неторопливо прошла через комнату к своему столу. Мысли неслись вскачь, увлеченные моей новой тайной. Я курила! Я раскованная, курящая женщина – подумать только! Вот бы лейтенант-детектив удивился, со странным удовлетворением подумала я. Сержант… эта мысль была уже не столь приятна, и я поспешила отодвинуть ее подальше.
– Роуз! – Кто-то негромко меня окликнул. Я вздрогнула и обернулась: Одалия смотрела и улыбалась – слегка, с любопытством. – Ты как?
– О! Прекрасно! – ответила я. – Прекрасно, все прекрасно… Все у меня хорошо.
Она склонила голову к плечу, вгляделась.
– Ты вроде чем-то напугана, – заметила она. Принюхалась, и улыбка сделалась шире: любопытство исчезло, сменившись предвестием знания. Затем она пожала плечами, как бы отпуская меня с крючка. – На всякий случай спросила, – сказала она. Мгновение она еще удерживала мой взгляд, потом отвернулась и отошла к своему столу.
Тогда и я повернула голову и тут-то ощутила прилипший к моим волосам запах дыма. Этот запах до самого вечера тянулся за мной повсюду, словно шлейф платья, и я все думала, далеко ли он разносится.
Часом позже я получила ответ на этот вопрос – отошла к картотеке, а вернувшись, обнаружила на своем столе пачку сигарет. Новую пачку, нераспечатанную, и я сразу поняла, откуда она взялась. Я пересекла комнату и протянула сигареты Одалии – та с головой ушла в какие-то бумаги и на меня взглянула с недоумением.
– Спасибо, не надо, – сказала я, потрясая сигаретами перед ее носом. – Я не курю.
– А! Ты уверена?
– Да! – сказала я, не опуская руки.
– Что ж. Значит, я ошиблась, – сказала она (судя по тону, она вовсе так не думала) и вялым, аристократическим жестом приняла сигареты.
5
В ту пору произошел и другой эпизод, который не имел прямого отношения к Одалии, но почему-то проступает в памяти всякий раз, когда я мысленно возвращаюсь к ее первым неделям в участке. На самом деле, чем намекать, будто эпизод «не имел прямого отношения» к Одалии, было бы точнее сказать, что он вообще не имел к ней отношения. Он даже не в участке произошел – эта история случилась в пансионе, когда я вернулась с работы.
В тот день меня отпустили раньше обычного. После перерыва на обед наступило затишье, в участке воцарилась ленивая праздность. Примерно в полчетвертого лейтенант-детектив приблизился к моему столу своей развинченной, шаркающей походкой, запрыгнул на краешек стола, точно в дамское седло – свесив ноги и полуоблокотившись для устойчивости. Он придвинул к себе распечатку, будто чем-то заинтересовавшись, но взгляд его блуждал – едва ли он различал слова, напечатанные в этих рапортах. Несколько раз прокашлявшись, лейтенант-детектив наконец заговорил:
– По-моему, вы сегодня уже поработали за двоих, мисс Бейкер. Лучше отправим вас домой, пока вы не потребовали двойное жалованье. – Его взгляд метнулся от лежавших на столе отчетов к моему лицу, но, словно обжегшись, лейтенант-детектив поспешно отвел глаза.
– Мне кажется, сержант не выражал намерения отпустить меня раньше обычного, – возразила я.
– Как вы понимаете, я располагаю полномочиями, чтобы отпустить вас самолично. К тому же, я уверен, мы получим благословение и от сержанта, – учтиво, хотя и с некоторым усилием ответил лейтенант-детектив. Он подцепил кончиком пальца скрепку, притворился, будто занят ею. – Ни к чему нам неприятности с профсоюзом.
Это следовало принять как шутку. Профсоюзов машинисток не существовало – профсоюзов не было ни в одной профессии, где большинство составлял слабый пол.
– Хорошо, – резко ответила я, не удостоив его шутку улыбкой. – Если сержант не против, я возьму на полдня отгул.
И я стала проворно собирать вещи. Ухватила за краешек листы, на которые уселся лейтенант-детектив, и решительно потянула их из-под его седалища. Задрав брови, он слез со своего насеста и застыл, отчаянно моргая, как те пьяницы, что, выйдя из камеры предварительного заключения, из сумрачного участка, в растерянности замирают на тротуаре и хлопают глазами, ошеломленные ярким солнечным светом.
Он стоял и мигал, а я уже натянула перчатки и повесила сумку на локоть.
– Куда же вы пойдете? – Разговор явно сложился не так, как спланировал лейтенант-детектив.
Я удивленно глянула на него:
– Домой, разумеется. Вы же сами мне велели.
Он не сразу ответил. Я подождала. Со вздохом позволила сумочке соскользнуть с локтя, и она плюхнулась на стол.
– Или вы надо мной подшутили? – спросила я и начала сердито стягивать перчатки за кончики пальцев.
– Нет-нет! – поспешно ответил лейтенант-детектив. – Я ни в коем случае не шутил.
Сморщившись, он наблюдал, как я снова забираю сумку со стола и направляюсь к дверям. Растерянный, разочарованный, словно во рту у него застряла недоговоренная реплика и он тщетно пытался ее вытолкнуть. Возможно, он рассчитывал на более красноречивую благодарность. Но разгадывать таинственные мотивы начальственного поведения не входит в мои профессиональные обязанности, и по дороге домой я пообещала себе не думать об этой сцене и уж тем более не тревожиться.
Вскоре я уже приближалась к пансиону. Дорогу к нему обрамляли клены и вязы, и, свернув на свою улицу, я по щиколотку утонула в опавших осенних листьях. Живые краски уже потускнели, кленовый янтарь и пурпур обернулись шуршащей грудой серо-бурых бумажных ошметков, которые перекатывались под легким ветерком. Воздух искрил морозным электричеством: пахло снегом, которого уже недолго ждать; надвигалась зима. Помню, у дверей пансиона я оглядела это здание из коричневого камня, что без зазора сливалось с соседними фасадами, его крутое крыльцо и узорные металлические перила и вздохнула с удовлетворением: «Я дома». А еще даже не темнело. Мне уже было все равно, какими побуждениями руководствовался лейтенант-детектив; так приятно попасть домой посреди дня. И захотелось немножко побаловать себя, полениться.
Открыв дверь, я, как всегда, окунулась в горячее, пропахшее жарким облако. Но в тот день даже эти запахи означали не духоту и стесненность жизни, а домашний уют, и я ощутила, как понемногу пробуждается аппетит. Я повесила пальто на крючок у двери и подышала на пальцы, чтобы отогреть их от уличной промозглости. Из кухни доносились голоса, и я направилась туда. Узнала интонации Дотти и Хелен, увлеченных оживленной беседой: звук взмывал и опадал, будто деловито жужжала пара насекомых. Неплохо бы, подумала я, раз в жизни присоединиться к их посиделкам и пересудам. Я шагнула к распашной двери, как вдруг услышала нечто неожиданное: собственное имя. Глухо забилось сердце; я замерла, ухо словно инстинктивно оттопырилось поближе к тонкой полоске света из-за двери.
– Ну уж и не знаю, что я могла еще сделать. Она безнадежна, я тебе говорю: безнадежна!
– Вот и стала бы для нее примером, – услышала я ответ Дотти. – Ей бы это пошло на пользу.
Я слегка отклонилась вправо, чтобы разглядеть в щелку угол комнаты. Хелен сидела на стуле с кружкой чая в руках. Шляпные шпильки ухарски торчали под странными углами из ее рыжеватых волос, но сама шляпа – чересчур большая и эффектная, к тому же вышедшая из моды – лежала на кухонном столе у ее локтя. Дотти же возилась у плиты, спиной к Хелен, и свои реплики подавала через плечо, не отрываясь от готовки.
– Понимаю, она сирота, зла никому не делает, ее следует пожалеть и так далее… Но какая же она зануда, разговаривать с ней все равно что ждать, пока лак высохнет! Что уж винить Ленни, если он начал зубоскалить у нее за спиной.
Дотти отодвинулась от плиты, и Хелен устремила ей в лицо взор кроткой лани – я сразу узнала это выражение из того репертуара, который Хелен постоянно отрабатывала перед зеркалом. И вновь она заговорила, еще нежнее и застенчивее:
– Думаешь, с моей стороны это жестоко, да?
– Сама знаешь, как говорится: не суди человека, пока не пройдешь милю в его ботинках.
– Фу! В ее-то уродской обуви!
– Еще говорят, доброе сердце украшает любую женщину, – продолжала Дотти знакомым нравоучительным тоном, обычно она приберегала его для выговоров детям. Она подсунула грязное полотенце под гусятницу, которую только что извлекла из духовки, и передохнула, утирая пот со лба. – Не то чтобы за последние годы я видала от людей много доброты, а ведь могли бы и вспомнить о нас, когда Дэнни убили, и детишки, и все это… Представь, Миллисент Джаспер, которая при Дэнни так с нами дружила, не удосужилась принести нам хоть какое угощение, не говоря уж о том, чтобы посидеть разок с детьми, дать мне роздых. И эта Хелен Крамб ничем не лучше…
И Дотти пустилась перечислять знакомых, не проявивших милосердия и участия к ее вдовству и тяготам воспитания четырех сирот. Список этот мне доводилось слышать и раньше, и я знала, что Дотти пополняет его каждый день. Собеседницу же ее героическая борьба интересовала намного меньше, чем саму героиню. Хелен перевернула солонку, тонкой струйкой высыпала сверкающие кристаллы и кончиками пальцев принялась гонять их по кухонному столу. При этом она хмурилась, словно что-то обдумывая.
– Брось щепотку через левое плечо! – скомандовала Дотти, заметив, чем занята Хелен.
Та рассеянно повиновалась; мысли, которые ее одолевали, подступили наконец к губам.
– Роуз никакие примеры не помогут! – сказала она. – Ее наряды, манеры – все такое простецкое, и она даже не прикидывается, будто ее интересует то, что всех нормальных женщин.
– А ты в соседки ждала леди Диану Мэннерс?[9] Девочку воспитывали монахини. Сама понимаешь, ее к финтифлюшкам не приучали.
– Понимаю, но все же… она ведь не вовсе страшненькая. В смысле, на лицо. Если б еще следила за собой, умела распорядиться тем, что имеет. Сама подумай, чего бы умная девочка добилась с такими глазищами, точно у Сары Бернар, – одного этого хватило бы.
– Не все девочки умненькие, как ты, дорогуша. А уж чтоб умная да еще хорошенькая – и того реже, – напомнила ей Дотти. – Благодари Бога за то, что имеешь, и будь подобрее к другим, на кого парни так не заглядываются. И потом, не у всех же… – Она примолкла, складывая полотенце, уставилась на потолок в поисках нужного слова. – Не у всех же одинаковые интересы, понимаешь, о чем я?
– О чем? – переспросила Хелен и с любопытством вытаращилась на Дотти.
Дотти помедлила, обвела взглядом кухню, будто проверяя, не подслушивают ли их (но так и не заметила, что подслушивают), и придвинулась ближе к столу. Уселась напротив Хелен и понизила голос:
– Ну, слыхать, Роуз была близка с одной монашкой. По-особому, понимаешь? С послушницей молодой, Аделью звали, и дружба у них была… не как у всех.
– Ничего себе! – выдохнула Хелен.
Дотти многозначительно кивнула, стараясь сдержать злорадство, но физиономия чуть трещинами не пошла, так перли из сплетницы «прискорбные сведения». Еще на полградуса ближе склонившись к Хелен, совсем уже шепотом, она уточнила:
– Я ее письмо читала.
– Чье? Послушницы?
– Да. Она писала Роуз, чтоб оставила ее в покое и не лезла. Я над плитой письмо вскрыла, над паром, а потом обратно засунула и заклеила жидким тестом.
Вот так новости! Липкий пот проступил на лбу, с температурой творилось что-то дикое: щеки горели, а кровь по венам текла – будто растаявший лед. Я прекрасно знала, о каком письме речь. Но мне в голову не приходило, что оно могло попасться кому-то на глаза.
– Она поясняет, что ее так… что Роуз такое сделала…
– Нет, просто пишет…
Они замерли, услышав громкий стук за кухонной дверью. Я попыталась поймать падавшую метлу, но опоздала и съежилась в ужасе, когда деревянная рукоять с грохотом обрушилась на половицы.
– Это еще что? – послышался возглас Дотти, но я уже удирала по ступенькам. Едва метла коснулась пола, я успела мигом скинуть туфли, схватила их и в одних чулках, на цыпочках, метнулась вверх по лестнице. Когда Хелен и Дотти выглянули из-за двери, они, я полагаю, нашли всего лишь валявшуюся на полу метлу – внезапный сквозняк опрокинул. Я легко могла вообразить эту сцену, что разыгралась в мое отсутствие: как они, досадливо пожимая плечами, ставят метлу на место и возвращаются к беседе.
Добравшись до своей комнаты, я раскрыла роман, но после неуклюжего бегства пульс еще частил, и я не могла вникнуть, что мистер Дарси говорил Элизабет Беннет, – или, пожалуй, чего он не говорил, ибо чаще всего в книгах мисс Остен это важнее. Я разволновалась, расстроилась. Ощущение праздника, роскошь неожиданно выпавшего досуга в одно мгновение испортила подлыми намеками девица, которую я даже подругой не считала. Какая мне разница, если Хелен со скуки занимает себя сплетнями на мой счет? И все-таки меня это глодало. А еще хуже – знать, что Дотти прочла письмо Адели. К горлу подкатила дурнота, когда я припомнила слова и подробности из этого письма: я мысленно перечитывала его и воображала, как все это могло представиться невежественному уму Дотти.
Вероятно, надо объяснить про Адель. Честно говоря, я догадываюсь, почему люди могут подумать про Адель неправильно. Но, заверяю вас, не было между нами ничего тайного или неподобающего. Как бы ужаснулась Адель, приди ей в голову, что ее письмо подвергнется искаженному истолкованию! Сообрази она, что у постороннего человека может сложиться такое впечатление, она бы вовсе не стала мне писать. Собственно говоря, в письме необходимости не было – все, что в нем сказано, я знала и прежде.
Видите ли, Дотти самую чуточку правильно угадала, как близки мы сделались с Аделью (ничего противоестественного, разумеется… просто сходство ума и наклонностей, мы были дороги друг другу, как сестры или, самое малое, задушевные подруги). Думаю, написать мне, сказать то, что она сказала, Адель побудили угрызения совести. Угрызения, которые неизбежны, если человек разрывается между своим церковным призванием и… ну, в общем, мирской жизнью. Такую жизнь, мне представляется, она бы хотела вести подле меня. Понимаете, мне кажется, в тайных глубинах души Адель ни о чем другом не мечтала, как сбросить рясу, сбежать из монастыря и начать жизнь заново. Мы с ней обсуждали это: накопим денег, будем путешествовать по дальним странам, поедем во Флоренцию и посмотрим там прекрасные картины в музеях или отправимся в экзотический Стамбул, целый день станем нежиться в турецких банях, на пару долларов скупим весь базар. Покинув приют, я много раз еще писала Адели о наших мечтах – не хотела, чтоб она подумала, будто я от них отказалась. Я ведь в самом деле надеялась, что все у нас сбудется. Признаюсь, я могла чрезмерно увлечься, расписывая эти планы, и, наверное, мой романтический напор отпугнул Адель, однако, повторяю, изначально то были общие наши грезы, я же не сумасшедшая, чтобы ни с того ни с сего заняться строительством воздушных замков. Так или иначе, осмелюсь предположить, что Адель чувствовала себя виноватой уже потому, что поддавалась желанию бежать, отречься от обета, а тут еще я искушала ее страстными разговорами о мире, который распростерся у наших ног и только и ждет, когда мы им овладеем.
Все это отнюдь не подразумевает, будто в юности я была соблазнительницей и губительницей невинных, уж никак на эту роль не гожусь, – и к тому же здесь, вероятно, следует указать, что я моложе Адели: в пору нашей встречи ей было шестнадцать, мне четырнадцать. В отличие от меня она не была сиротой. Адель поступила в монастырь после того, как однажды утром проснулась и объявила матери, что услышала призвание и посвятит свою жизнь Господу. Мать тут же претворила ее слова в дела и отвезла дочь прямиком к монахиням, а те приняли Адель с условием, что она будет до совершеннолетия готовиться, пока не повзрослеет достаточно и умом, и телом, чтобы произнести обеты, которые она так стремилась принять. Однажды я подслушала, как монахини злословили насчет матери Адели (возможно, вы не подозревали, но и монахини порой злословят, хотя почти всегда, как должно, тут же и раскаиваются): они критиковали поспешность, с какой эта женщина избавилась от обязанности предоставлять дочери кров и стол. Как удобно для домашнего бюджета, ворчали они. Но я бы не стала утверждать, что ее мать руководствовалась такими соображениями. Гораздо больше экономической выгоды беспокоили ее опасения иного рода: отчим повадился «нечаянно» заглядывать в ванную всякий раз, когда Адель раздевалась перед купанием.
Адель однажды, глубокой ночью, наедине, поведала мне об этих неприятных инцидентах. И меня врасплох застала вспышка собственной ярости – безумно захотелось причинить жестокую телесную боль этому негодяю, хоть я его никогда живьем не видала. Подозреваю также (хотя Адель об этом ни словом не обмолвилась), что она по глупости рассказала о подлом поведении отчима престарелой сестре Милдред: как-то раз они много часов пробеседовали в крошечном и затхлом кабинете монахини, который примыкал к школьному классу, а затем Адель вынудили пройти долгий и утомительный обряд покаяния, молиться, мыться и поститься, «очищая разум от дурных мыслей». Как это похоже на сестру Милдред – взвалить на Адель вину за оскорбление, которое ей же самой, бедняжке, и нанесли.
Сестра Милдред принадлежала к старинной традиции матриархов, закореневших в убеждении, что мужчина к женщине сам приставать не станет, если его не спровоцировать. Ее представления о мире – устарелые, зачерствевшие, словно обгрызенные по краям хлебные корки. По правде говоря, я думаю, затхлый запах не от тесноты и духоты завелся в ее кабинетике, а исходил от самой сестры Милдред; не зря же воспитанницы прозвали ее Милдред Святая Плесень.
Даже если бы у сестры Плесени имелись еще какие-то причины подобным образом истолковать рассказ Адели, кроме допотопных представлений, все равно представить не могу, чтобы отчим, этот омерзительный человек, пробудил в Адели хоть искру чувства. Я выслушала от Адели все подробности о нем и уверяю вас, судя по ее описанию, юная девушка никак не пожелала бы привлечь подобное существо.
Мать Адели поспешила сбыть ее из дому. Действовала она из женской ревности или материнского попечения, не мне судить, ведь я ничего о ней толком не знаю. Факт остается фактом: сдав дочь в надежные руки Всемогущего, она больше не наведывалась в монастырь. Мне кажется, из-за этого Адель чувствовала себя совсем заброшенной. У меня самой не осталось воспоминаний о родителях, потому не берусь утверждать, будто я в точности понимала страдания Адели, но развитое воображение у меня есть, и я старалась выразить ей симпатию и сочувствие, подсовывая записочки со словами утешения и засушенные цветы. Не успели мы оглянуться, как сделались закадычными подругами, что две горошины.
Одно особое событие помогло мне осознать, как глубоко я полюбила Адель. Мы с сестрой Гортензией месили в кухне тесто, из которого пекут облатки для причастия. И вдруг Адель обернулась ко мне и сказала:
– Роуз, у тебя так здорово получается! Тесто плотное, не опадает. До чего же ровно поднимается! Прямо идеально!
Естественно, мои щеки под легкой присыпкой муки невольно зарозовели. Адель же улыбалась и болтала дружелюбно, и мысли ее текли, будто сироп, который добавляют в тесто для приятного аромата.
– Может, ты унаследовала талант от матери, – вслух размышляла она, – или отца. Да, сама подумай: наверное, твой отец был пекарем! Это бы все объяснило, верно?
Услышав эту реплику, сестра Гортензия громко фыркнула, и Адель обернулась в испуге. Я-то отнюдь не дура и давно уже подслушала разговор монахинь, во всех подробностях обсуждавших мое происхождение. Собственно, я многократно слышала, как они перебирают обстоятельства, при которых я появилась в приюте. Если верить их рассказам, родители мои вовсе не были раздавлены злосчастной судьбой, как сплошь и рядом происходит в знаменитых романах Чарльза Диккенса. Иными словами, своим рождением я отнюдь не была обязана любви, увядшей в трущобах, и в приюте оказалась не из-за того, что мои опекуны сгорели вместе с усадьбой во всепожирающем пожаре. Говорят, факты порой удивительнее вымысла, а как по мне, правда всегда разочаровывает. В той версии истины, которую мне довелось услышать, мои родители оказались супружеской парой среднего класса, вполне обеспеченной. Пожалуй, у меня имелись все шансы остаться в семье и получить обычное воспитание, если бы отец не подхватил некое венерическое заболевание, которым невозможно заразиться иначе, нежели общаясь с многочисленным сословием… что ж, буду откровенна и назову их попросту ночными бабочками. По словам монахинь, мать «пожертвовала» меня в приют назло отцу и бросила ему вызов: мол, пусть только попробует вернуть меня против ее воли. Насколько мне известно, он подобных попыток не предпринимал, убоявшись, как я догадываюсь, гнева своей грозной супруги. Ее же понятие о справедливости было беспощадным и простым до красоты: раз он не желает хранить верность, она отказывается воспитывать его детей.
Разумеется, я бы предпочла всеобщую гибель в огне этой правде о мелочной ревности и злобе. Готова признать, что моя история, в отличие от большинства сиротских сюжетов, совершенно лишена красок, – потому я и верю, что монахини не присочинили. Плетеная колыбель, в которой меня подобрали, доказывала, что родители мои принадлежат к среднему классу, и в ту же корзину мать положила письмо с весьма наглядным, во всех деталях, описанием пороков моего отца, но преблагоразумно не поставила подпись, не указала примет, по которым смогли бы установить ее личность.
Когда Адель принялась строить догадки насчет моих родителей, сестра Гортензия тут же просветила ее и вкратце описала проступки отца и способ, которым мать с ним поквиталась. Сестра Гортензия никого не щадила, но, к счастью, монахини и прежде не потакали мне и не утешали детскими сказочками о моем происхождении. И все же губы мои невольно изогнулись в легкой, почти незаметной счастливой улыбке, когда Адель воскликнула:
– Как же так, сестра Гортензия! Неужели кто-то согласился по собственной воле отдать такую милую, умную девочку, нашу Роуз! – А потом обеими руками сжала мою ладонь и сказала: – Честное слово, Роуз, не верь в эту ужасную выдумку: ты достойна лучшего!
Сестра Гортензия раздраженно закатила глаза, обернула свой ком теста влажной марлей и сунула его в морозильник. А я застыла, сжимая руку Адель, и голова у меня кружилась и плыла, словно от удара шар-бабы. Что-то необычное происходило со мной: крошечная дверца отворилась в груди. Я увидела будущее, где я не одинока, и знала, что Адели в тот миг предстало то же видение.
Шепот Дотти на кухне, ее неверные, недостойные домыслы довели меня чуть ли не до тошноты, но пробудили воспоминания, и я поняла, как сильно все еще тоскую по Адели. Я сидела у себя в комнате и думала о ней: блестящие карие глаза, морщинка на лбу, которая никогда не разглаживалась, и как Адель напевала, если монахини посылали ее трудиться на кухню, а руки у нее вечно в цыпках от работы по хозяйству, и она частенько забывала повязать шарф, а порой отказывалась от зонтика, потому что опасалась, как бы желание уберечь волосы от дождя не сочли тщеславным. Много всего вспоминалось, и я сидела, погрузившись в свои мысли, перебирая подробности.
Дверь распахнулась – я резко распрямилась, – ворвалась Хелен. Тут я поняла, что с самого начала этого ждала, сидела почти неподвижно, перелистывала страницы, не различая строк. Хелен страшно удивилась, застав меня в этой позе – на кровати, с книгой в руках. Кажется, она вздрогнула; я же ощутила легкий укол высокомерного удовлетворения.
– Ой! Ты дома.
– Да.
– Я… мы не слышали, как ты вошла.
– Мм.
– Давно ты дома?
– Меня отпустили на вторую половину дня, – сообщила я. – В награду за прилежную работу.
Я понимала, конечно, что это не ответ на вопрос, но мне хотелось подразнить Хелен, подержать ее на крючке: пусть мучается, гадая, какую часть их злопыхательской беседы я успела разобрать – или не успела. Хелен прошла к туалетному столику, что располагался на отмеченной занавеской границе между нашими тайно воюющими территориями. Я следила за ней взглядом; она склонилась к зеркалу, изучая свое отражение, и нервно выдергивала забытые в волосах шляпные шпильки.
– Пораньше домой – умница наша! – Она выдавила смешок, подозрительно подглядывая за моим отражением в том же зеркале, потом вновь сосредоточилась на собственной физиономии. – Боже-боже! Только погляди! Словно в соляной шахте весь день проработала. – Взгляд ее не отрывался от зеркала, а тело само собой механически опустилось на стул перед туалетным столиком. Хелен то укладывала волосы, то пощипывала щеки – я понимала, что она пытается уклониться от разговора, и беспощадно сверлила ее взглядом.
– Я слышала тебя и Дотти, – тихо и вкрадчиво произнесла я.
На краткий миг ресницы Хелен вспорхнули, губы сложились удивленным колечком. «Победа, – сказала я себе. – Сейчас она будет пресмыкаться». Однако быстро сработала невидимая пружинка, и Хелен вновь сама безмятежность.
– Прости? Что ты сказала, дорогая?
Бодрый, слащавый тон. Наверное, мнит себя дипломатом. Хочет выкрутиться и чтоб я не лезла в ссору. Но я-то не боюсь. Я еще поднажала:
– Я сказала, что слышала, о чем вы с Дотти говорили, когда я вошла.
Она резко втянула воздух, что-то застряло у нее в горле, и Хелен с трудом подавила приступ захлебистого кашля.
– Вот как? – с наивным любопытством переспросила она, прочистив глотку. – Значит, ты слышала, как я жалуюсь на эту ужасную Грейс у нас в магазине. – Нервный смешок. – Как некрасиво. Ты же знаешь, я не одобряю сплетни… Ну что ж, бывает, все мы время от времени себе позволяем.
– О Грейс я не слышала ни слова. Но я слышала, как вы обсуждали кое-кого другого.
– Ну извини, тогда уж и не знаю, о чем ты. – Она усмехнулась – чересчур широко, так льстиво скалится трусишка-далматинец. А затем деловито отвернулась и продолжала прихорашиваться перед зеркалом.
Я не верила собственным глазам и ушам: она так и будет разыгрывать из себя невинность! Но я-то уже заглянула в ее карты и видела, что руки у шулерши дрожат.
– Видимо, ты не считаешь нужным извиниться.
Я передернулась, услышав себя как будто со стороны: точь-в-точь чопорная школьная училка, на последних словах голос взмыл несколькими октавами выше, отчего вовсе не сделался приятнее. Припомнилось, как в детстве миссис Лебран отчитала меня, когда я по ошибке сложила серебро не в тот ящик. А, наплевать: я высказалась напрямую и предвкушала облегчение – сейчас все пойдет в открытую. Еще минутку – и…
Хелен обернулась ко мне, заморгала, якобы озадаченная. Опять-таки я узнала выражение из того репертуара, который Хелен частенько отрабатывала перед зеркалом.
– О! – сказала она, будто внезапно припомнив какую-то ерунду. – Ну да, ты права, я совсем забыла. – Она оторвалась от зеркала, подошла к армуару и что-то из него вынула: – Вот твои перчатки, прости, что долго не возвращала.
И великодушным жестом протянула мне пару бордовых перчаток, которые я не видела уже год и не помнила, чтобы одалживала их соседке. Я думала, они потерялись, а тогда надвигалась зима, я наскребла небольшую сумму и купила взамен другие, серые, гораздо менее элегантные.
И вот Хелен потрясает моими потерянными перчатками у меня перед носом. Раскаленное добела негодование так и шипело под кожей. Я взяла перчатки – на вес и на ощупь точно две снулые, скользкие форели. Значит, вот какую игру она затеяла. Я сказала себе, что не стану больше добиваться извинения от девчонки настолько подлой, что она как угодно выкручиваться будет, лишь бы не признать себя виноватой. Отвернулась и пошла прочь – но тут же передумала. Несправедливо, решила я, так и оставить меня расхлебывать обиду в одиночестве. От гнева трясло, прямо все тело ходуном ходило. Я вновь развернулась и напряженно, механическим шагом, как заводная кукла, подступила к Хелен.
Я подошла вплотную, встала прямо перед ней чуть ли не нос к носу. Она встретила меня благосклонной улыбкой. А потом словно кто-то открыл кран – и краски отхлынули от ее лица. Очевидно, в этот миг она вполне осознала, что сейчас произойдет и на что я способна, если еще сильнее меня обозлить. Все так же напряженно, механически я подняла руку с парой перчаток и стремительно рассекла ими воздух. С ласкающим мой слух ШЛЕП! они хлестнули Хелен по щеке. Хелен сразу же взвыла, зарыдала в голос.
– Подлюка! – крикнула она мне, заливаясь слезами.
Но я отключила звук. Спокойно, тщательно натянула перчатки. Расправила каждый пальчик и вышла из комнаты, намереваясь прогуляться перед сном.
Я бродила несколько часов, блуждала там и сям и вернулась, когда ужин давно уже был и накрыт, и убран со стола. Поднявшись к себе, я убедилась, что Хелен усмирена. Видеть я ее не могла, поскольку она полностью задернула простыню посреди комнаты и совсем от меня отгородилась, однако я слышала, как она тихонько всхлипывает: последние спазмы, надо думать, продолжительного плача «от души», которому она предалась, едва я вышла за дверь. Я спрятала перчатки в свой комод (прекрасно понимая, что недолго им там лежать, воровку не отучишь от мелких краж) и забралась под одеяло с той книгой, которую тщетно пыталась читать днем.
Я надеялась, что на сей раз чтение пойдет легче, ведь я обличила Хелен и облегчила душу, отчасти восстановив справедливость, но все никак не могла сосредоточиться. Вновь я переворачивала страницы, толком не видя строк. Остро ощущалось присутствие Хелен по ту сторону простыни. Небось страдает, как жестоко ее обидели. С утра первым делом побежит жаловаться Дотти, если до сих пор не наябедничала. И не пожалеет трудов, распишет, сгустит краски. На пару понавыдумывают. Смутное желание проявить свою власть подняло меня с кровати – я выключила люстру, единственный на всю комнату источник света, однако Хелен и не пикнула. Я заползла обратно под одеяло и закрыла глаза. Понимала, что мне еще долго не уснуть, понимала и другое: в этом доме больше оставаться нельзя. Нужно что-то менять.
Прошло еще несколько недель, прежде чем мы с Одалией сблизились настолько, что я смогла полностью довериться ей и пожаловаться на Хелен. Но как только я на это отважилась, все преобразилось.
6
– Твоя Хелен – ничтожество. Как ты это терпишь? Переезжай ко мне в отель! – легко и небрежно заявила Одалия, когда я решилась поведать ей эту историю несколько недель спустя.
Она одарила меня невинной девичьей улыбкой и тут же (как странно одно не вязалось с другим) выпустила тонкую струю дыма. Дым повис в воздухе, соблазнительно свиваясь и развиваясь, точно пресловутый змей первородного греха, и, наконец, взвился к высокому сводчатому потолку ресторана. Одалия извлекла сигарету из тонкого мундштука слоновой кости и раздавила тлеющий окурок в граненой хрустальной пепельнице, не обращая ни малейшего внимания на укоризненное цоканье языков – какие-то две седовласые ханжи таращились на нас через весь зал. Я-то понимала, что мундштук сам по себе – уступка пугливым престарелым дамам: вообще-то Одалия предпочитала обходиться без него. Затушив сигарету, она глянула на меня – личико такое свежее, глаза так сияют, – и мне почудилось, она рада этой идее, жить со мной вместе. Сердце затрепыхалось.
Ох! Я тут немного сбилась. Нужно сперва объяснить, как вышло, что мы с Одалией подружились. Как она сумела покорить меня и все прочее. Врач, который теперь меня лечит, велит сосредоточиться и излагать в должном порядке – в хронологическом порядке, настаивает он. Говорит, что передавать события в той последовательности, как они происходили, целительно для разума.
И мне теперь не составит труда пересказать события, поскольку задним числом все прояснилось. Дверь к дружбе первой отворила сама Одалия и сделала это очень просто – предоставила мне разливаться сколько вздумается на самую дорогую моему сердцу тему: петь хвалы сержанту. Теперь, когда я лучше знаю Одалию, я спрашиваю себя: она угадала мою склонность к сержанту и заранее решила на ней сыграть – или случайно наткнулась на этот сюжет и сообразила, как этот разговор мне приятен?
Я не забыла, что уже успела кое-что рассказать о сержанте: закрученные усы, плотная фигура, нетерпимость к любого рода дурачествам, уважение к приличиям и респектабельности. Но и в совокупности перечень этих качеств не передает то, что мне кажется подлинным характером этого человека.
Сержант и я с самого начала нашли общий язык. Когда по окончании стенографических курсов меня направили в участок, собеседование со мной проводил сержант.
– Я могу прочесть эти бумаги, – сказал он, раскрыв картонную папку, которую утром доставил мальчишка-посыльный, – и они расскажут мне о вас практически все. Воспитывались в монастыре, хорошо учились в школе, и, хоть вы и сирота, обычных провинностей – обмана, воровства – за вами не числится. Или же… – он захлопнул папку и бросил ее на стол, развалился на стуле и двумя пальцами покрутил кончик левого уса, – или же я могу присмотреться к вам и сказать, что вижу настоящую молодую леди – благонравную и добросовестную.
Так это и случилось: между нами установилось взаимопонимание, и я получила работу. Словно подчеркивая, насколько он уверен в моей профессиональной пригодности, сержант не спросил даже мнения лейтенанта-детектива или суперинтенданта, а сразу пожал мне руку и поздравил со вступлением в ряды.
Провожая меня до дверей, он опустил ладонь мне на плечо.
– Понимаю, в жизни вам пришлось нелегко, – сказал он. Я не нашлась что ответить, просто чуть кивнула. Сержант улыбнулся, отеческое прикосновение его ладони грело изгиб моего плеча сквозь искусственный шелк лучшей блузы, какая у меня имелась. – Обещаю вам, Роуз, никто из ребят даже не намекнет на ваше происхождение. Хоть вы всего-навсего женщина, я вижу, что вы умеете приносить пользу, и в нашем участке ваше прилежание оценят.
Почему-то тяжесть большой, как медвежья лапа, ладони была мне приятна. И – внезапно обретенная уверенность в себе. Глубокая уверенность, ведь я не только успешно получила работу, но и убедилась, что на свете все еще есть добрые, честные люди, которые верят в обоснованную и беспристрастную справедливость, и эти люди – соль земли.
Причем сержант вовсе не показался мне застенчивым, блеклым человечком. Вот уж нет. Это человек крайностей, даже внешне: яростный красный оттенок всегда румяного лица и льдисто-голубые глаза. Но сильнее всего ощущалось – ощущается, правильнее будет сказать, – его самообладание. Все контрасты идеально уравновешивают друг друга.
В ту пору стол Одалии стоял прямо напротив моего. Казалось бы, само собой должно было возникнуть постоянное общение, однако поначалу мы обе молчали. Как я уже говорила, с первого взгляда эта девушка вызвала у меня странное, необъяснимое чувство, но я бы вовсе не назвала его мгновенной симпатией. Когда же она сблизилась с Айрис, а потом, что совсем уж обидно, чуть было не сдружилась с Мари, я сочла ее дурой и обливала холодным душем равнодушия – понимая, что это не пройдет незамеченным.
И вдруг, к моему изумлению, в один прекрасный день Одалия вышла из камеры для допросов и воскликнула:
– Он словно сам Закон, правда же?
Поскольку мы с ней беседовать не привыкли, я даже оглянулась, соображая, к кому она обращается. Уже наступила пора, когда дни становятся короче. Впереди нас ждала зима с длинными темными ночами, и, хотя было всего четыре часа, на смурном небе пепел сменялся золой, а в участке все еще шла работа. В предзакатные часы человеческая деятельность становится даже энергичнее. Горели электрические лампы, звонили телефоны, жужжали голоса, шуршали бумаги, скрипели шаги, и разом, в унисон, выбивали дробь печатные машинки. И какое нам дело, день снаружи или ночь: все заняты по горло, поглощены работой. Одалия остановилась у своего стола, обернувшись ко мне, ее вопрос (риторический) повис в воздухе без ответа. Я подняла голову и помню – и сейчас отчетливо помню, так и стоит перед глазами этот образ – мерцающий нимб от голой лампы вокруг ее головы, идеальная корона света запуталась в сиянии шелковых, черных, уже остриженных волос.
– Да, – выдавила я после паузы. – Сержант – замечательный человек.
Одалия склонила голову набок, с кошачьим коварством прищурилась.
– Весьма любопытно, – протянула она. – Расскажи мне о сержанте.
– Ну, что сказать… От него, как говорится, не скроешься, – начала я, подперев рукой щеку и отыскивая слова для ответа, ведь на такую тему порассуждать – одно удовольствие. – Он абсолютно неподкупен, а потому его инстинкт непогрешим. Когда нам попадается очевидно виновный, но упорствующий преступник, его всегда поручают сержанту, и тот ни разу не дал маху.
– Да, но про его личную жизнь тебе что-то известно?
От такого вопроса я застыла. Одалия, со свойственной ей проницательностью, тут же почувствовала это и поспешила извиниться:
– Не принимай в обиду. – И приспустила длинные черные ресницы. – Просто… мне показалось, ты так… восприимчива ко всему в участке.
– О личной жизни сержанта мне ничего не известно, – отрезала я и сосредоточилась на рапорте, дожидавшемся расшифровки у меня на столе.
– А, ну и не надо. Наверное, все как у всех: славная жена, славные детки и так далее.
– Ну… – Что-то подтолкнуло меня исправить ее заблуждение. – Не в точности так… Сержант – человек в высшей степени достойный и морально устойчивый, однако, раз уж ты спросила, мне кажется, его жена не вполне, скажем так, умеет ценить подобные качества. Ты только вообрази: на прошлой неделе сержант дважды приходил на работу без коробки с обедом! Я подозреваю, что они поссорились и она умышленно не собирала ему обед. Боже, представить себе не могу: чтобы с таким прекрасным человеком обходились столь пренебрежительно! На ее месте я бы никогда…
Я споткнулась с разгона: улыбка Одалии из чарующей и утешительной вдруг превратилась в насмешливую, даже циническую гримасу, и я сразу опомнилась.
– Я имела в виду… Просто это… Ну, ты же знаешь, как часто настоящих людей недооценивают… стыд и позор!
На мое счастье, нас прервал лейтенант-детектив: он попросил меня съездить в писчебумажный магазин и заказать бумагу, валики стенотипа, ленточки для печатных машинок и все остальное, что требовалось нашему участку на ближайший месяц.
– Как оформите заказ, можете быть свободны, мисс Бейкер, – добавил он, бросив взгляд на свои наручные часы и убедившись, что время уже позднее. Он ретировался было к своему столу, но по пути передумал и вновь обернулся к нам: – Возьмите с собой мисс Лазар, покажите ей, как это делается.
Одалия улыбнулась мне, прибрала у себя на столе, прошла к вешалке, скользнула в свое пальто, надела шляпу и перчатки.
Мы доехали в подземке до Таймс-сквер, где высотки внезапно взмывают к небесам, уличное движение ускоряется, репортеры рысят по тротуарам, спешат в редакцию, чтобы лихорадочно строчить и печатать до полуночи, когда все газеты отправляются в типографию. Под ногами пока еще было сухо, но темное небо набухло дождевыми тучами, и, едва мы вышли из подземки, над головами эхом пророкотал гром.
В писчебумажном магазине я составила обычный заказ на месяц и зачитала Одалии каждый пункт вслух. К моему удивлению, она не достала блокнотик и золотой карандаш, которые всегда носила в сумочке, и, по-моему, напрасно пренебрегла – она не из тех, кто способен хоть что-то запомнить без пометок. Она смотрела на меня пустыми, остекленевшими глазами, пока я не прекратила инструктаж. Я сдалась, молча заполнила бланк заказа и вернула продавцу. Тот кивнул, принял у меня бланк и рассеянно поблагодарил.
На улице нас захватил врасплох проливной дождь. Обе мы не взяли с собой зонты, и пришлось нам, словно играя в салочки, уворачиваться и перебегать, пытаясь укрыться под навесами и балконами. Небоскребы, эти символы прогресса, с их изящными вертикально взмывающими обводами, увы, никакой защиты прохожим не предоставляют, как вы, наверное, и сами знаете. Через несколько минут мы обе смахивали на парочку утонувших крыс. На углу мы вынуждены были остановиться у бордюра, дожидаясь переключения светофора, и проезжавший мимо грузовик зеленщика немилосердно окатил меня грязной водой из канавы. Одалия истерически расхохоталась. В досаде я обернулась, чтобы на том с ней и проститься:
– Желаю вам доброго вечера, мисс Лазар. Увидимся завтра в участке.
– Погоди! – сказала она, ухватив мою руку чуть повыше запястья. Цепким взглядом окинула меня с головы до ног. – Ну и видок у нас с тобой! – И вот так, смеясь, тонкими пальцами сжимая мою руку, она ступила с бордюра и махнула, останавливая такси. – По-моему, я знаю, как поправить дело, – прибавила она.
С моей точки зрения, поездки на такси – едва ли допустимая роскошь, сама я крайне редко себе такое позволяла, а потому пыталась воспротивиться, но инстинкту самосохранения удалось без труда одолеть инстинкт бережливости, и, когда машина плавно затормозила перед нами, по моему замерзшему, мокрому, усталому телу прокатилась волна благодарности. Безотчетно повинуясь Одалии, я забралась внутрь и услышала, как она дает водителю адрес отеля поблизости, почти в центре.
Мне и раньше доводилось слышать о девушках, живущих в отеле, но, по моему опыту, они были чрезвычайно богаты либо чрезвычайно распущенны. И я встревожилась, не принадлежит ли Одалия к одной из этих категорий – или к обеим сразу. Если быть до конца честной, эта мысль немного и возбуждала. Когда такси остановилось, Одалия расплатилась с водителем, добавив щедрые чаевые, и я вышла следом за ней из машины все еще как в тумане.
– Не промокните, девушки, – добрым отеческим тоном напутствовал нас водитель.
Мог бы и не беспокоиться: нас сразу укрыл освещенный навес, под ноги нам лег рыхлый красный ковер, мы поднялись на крыльцо и через позолоченную вращающуюся дверь вошли в отель. Одалия уверенно зашагала через вестибюль к лифтам, похожим на пару огромных, затейливых клеток для птиц. Я следовала за ней, как новорожденная лань на заплетающихся ногах, ошеломленная всей этой роскошью. Лифт спустился за нами, мы вошли, и Одалия дружелюбно мурлыкнула:
– Как обычно, Деннис.
Очевидно, это означало «на седьмой этаж», поскольку именно там Деннис остановил лифт и отворил дверцу золоченой клетки.
– Мэм! – бодро сказал он, улыбаясь Одалии, однако в ответ получил кислую гримасу.
– Фу! – сказала она мне, словно парень ее не слышал. – Терпеть не могу, когда меня зовут «мэм». – Она провела рукой по волосам, стряхивая воду. – Спасибо, Деннис, – добавила она, обращаясь к явно огорчившемуся лифтеру.
– Мэм – то есть мисс? – пробормотал он в растерянности. Но объясняться у него времени не было, работа призывала: пронзительно звякнул оловянный колокольчик, и парень, вернувшись в золотую клетку, дернул рукоять.
Одалия обернулась ко мне, и на ее лице мелькнула редкая улыбка – честная, тонкогубая.
– Юнец прыщавый! – сказала она, слегка поведя глазами, будто намекая, и мне почудилось, будто она цитирует стихи, но я не знала чьи.[10]
Одалия повела меня по длинному коридору. Ковер под ногами плюшевый, толстый, опять же красный. Стопы тонули в нем, и я даже чуть покачивалась, ноги притомились за день. И голова устала, впечатлений слишком много, да и жарко в отеле, прямо парно. И все же я следовала за Одалией словно заколдованная. Она подвела меня к номеру, отперла замок, распахнула дверь. Внутри – просторная гостиная с современной модной мебелью в бело-зеленую полоску. Ковер тоже зеленый, насыщенного, живого оттенка, распростерся от стены до стены. Помню, я подумала, что в этом оттенке есть что-то чистое до хруста. То был цвет свежескошенной травы, и не заурядной травы, а, скажем, на поле для гольфа или на газоне в богатой усадьбе, о каких я только в книгах читала. То был цвет денег – и буквально, и символически.
Я неуклюже застыла посреди комнаты, будто крокетный шар, затерявшийся в огромном просторе чересчур зеленой травы. С меня все еще текло, и я боялась испортить мебель. За спиной послышался щелчок – Одалия заперла дверь, а затем решительно, обеими руками подтолкнула меня вперед.
– Входи! – Смех ее прозвучал музыкой. – Снимем с тебя поскорее мокрое.
Я почувствовала, как меня пихают в сторону ванной. Там Одалия превратилась в какой-то вихрь энергии, разом открыла все краны, пустила пышущий паром поток, вытащила без числа стеклянных флаконов и золотых баночек со всевозможными ароматическими маслами и притираниями и принялась добавлять в воду то щепотью, то горстью, будто по верному рецепту. Наконец ведьмино варево взбухло плотной пузырчатой пеной в ладонь, а то и в локоть высотой, Одалия выключила воду, подколола мне волосы повыше (я стояла неподвижно, онемев и оцепенев, и только наблюдала за этой сценой в зеркало) и протянула кремовый шелковый халат. Часа не прошло с тех пор, как эта женщина была одной из служащих в участке, такой же машинисткой, и вдруг она открывает передо мной иную жизнь, какая мне и не воображалась, и велит погрузиться в эту ванну, сняв промокшую под дождем до нитки одежду. Видя мое замешательство, Одалия пожала плечами и захихикала:
– Давай, запрыгивай! Подыщу тебе пока сухое.
С этими словами она вышла в коридор и куда-то пропала. Я осмотрелась: черно-белый в шашечку пол, мраморный умывальник, ярая медь труб, огромная эмалированная ванна на когтистых лапах, пена уже почти через край. Еще мгновение я медлила, с испугом косясь на ванну, потом расстегнула блузу и юбку, уронила их на пол, спустила и скатала чулки и, наконец, стянула с себя комбинацию. Шелковый халат казался мне эмблемой немыслимого частного богатства, и при виде него почтительный ужас, охвативший меня в вестибюле и усилившийся в апартаментах, достиг предела. Хотя я люблю отскрестись дочиста, вынуждена признать, что мой ритуал омовения прежде сводился к быстрой и строго функциональной процедуре. Я смутно сознавала, что забрела далеко-далеко от привычного мира, в страну чудес. Озноб заставил меня вернуться в собственное тело, я так замерзла, что решила пока обойтись без халата: горячая вода настойчиво манила к себе песней сирен, с тихим шорохом вспучивались пузырьки пены. Я осторожно ступила в ванну одной ногой, затем другой, и горячая вода ужалила онемевшую от холода кожу.
Одалия предоставила меня самой себе довольно надолго. Почти три четверти часа прошло до ее возвращения, пузырьки полопались и опали, вся толща воды приобрела туманно-бледный оттенок аквамарина. Я услышала, как Одалия напевает за дверью. Вдруг я остро ощутила, что осевшая пена не прикрывает мое тощее нагое тело, и рывком вскочила. Вода шумно захлюпала, затягивая образовавшуюся на миг пустоту. Я сдернула с медного крюка полотенце, торопясь прикрыться.
– Как тебе? – спросила Одалия, будто не замечая моей скрюченной от смущения позы и предъявляя мне вешалку, с которой струилось очаровательное, цвета морской волны платье с заниженной талией.
– Ой! – пробормотала я, заморгав. – Не могу же я вернуться в таком домой. Но если бы… О!.. Хелен позеленеет и умрет от зависти.
– Кто такая Хелен? – как бы невзначай переспросила Одалия.
И впервые с тех пор, как мы познакомились, я пустилась рассказывать.
То был первый вечер нашей взаимной откровенности. Все еще тепленькая, размякшая после пенной ванны, я сделалась необычайно многоречива и подробно описала Хелен, мелкое воровство, оскорбительные намеки и все неприятности, которым я подвергалась ежедневно в злосчастном соседстве с этой девицей. Одалия похлопывала меня по руке, то и дело повторяя: «Вот же мелкая негодница! Как ты с этим миришься, не понимаю!» Разумеется, задним числом я вижу, зачем это ей понадобилось – соглашаться со мной, потакать мне, науськивать и раздувать пламя негодования против Хелен. И все же хочется верить, что Хелен в любом случае не пришлась бы Одалии по нраву. В жалких потугах моей соседки манипулировать окружающими не было и на йоту столь тщательно культивируемого Одалией стиля. Но обаяние Одалии и его природа – это уже иной разговор. Я вновь забегаю вперед и путаюсь.
На мое доверие Одалия ответила таким же доверием. Или… или так мне тогда показалось. Обсушив и облачив меня в свое платье, Одалия устроилась вместе со мной на больших бархатных подушках у камина в гостиной. Мы выпили не одну кружку чая, пока я во всех деталях расписывала поведение и преступления Хелен. Признаю, я была как в тумане и едва ли отдавала себе отчет, где нахожусь. Чтобы освоиться в кромешной роскоши апартаментов Одалии, требовалось время, но в тот вечер я кое-что узнала о роскоши: едва к ней привыкнешь, уже и не понимаешь, отчего тебе прежде было неловко. Я отнюдь не спешила вернуться в свой бруклинский пансион к противной Хелен, однако здравый смысл и правила приличия подсказывали, что уже пора. Поскольку я уважаю правила приличия, я поднялась, но вдруг прохладная ладонь легла на мой локоть и Одалия ясным и ласковым взглядом всмотрелась мне в глаза.
– Пока ты здесь, я, наверное, должна объяснить? В смысле, откуда у меня эти апартаменты.
Конечно, про себя я удивлялась, но хорошие манеры накладывают свои ограничения: я бы никогда не посмела спросить. И теперь я сморгнула и затаила дыхание: только бы не спугнуть фокусника, посулившего объяснить мне самый волшебный свой трюк.
– Понимаешь, за все платит мой отец.
Я кивнула.
– Моя семья… мы довольно богаты. Не чересчур, не в дурном вкусе – но отец хотел позаботиться обо мне и устроил меня здесь.
Я молча кивала, надеясь на продолжение.
– Дело в том… – чуть жеманясь, начала Одалия и замялась. Я догадалась: сейчас меня о чем-то попросят. – Дело в том… я не уверена, что другие в участке поймут. Но ты – ты такая умница, Роуз, у тебя просвещенный ум – ты же сама это знаешь, да? О, но ты должна знать, это же подлинная правда! Кстати: ты должна прийти, когда соберется наша «кофейная компания», – это люди искусства, богема. Настоящие интеллектуалы, всё знают о поэзии, о художниках. Они тебе непременно понравятся.
С этими словами она дружески взяла другую мою руку и обе слегка потрясла, а я почувствовала – уже не в первый раз, – как, покалывая, по щекам разливается тепло. В отличие от Одалии я не была так уж уверена, что одобрю эту компанию, скорее всего, каких-то бродяг, выдающих себя за интеллектуалов, – но самой Одалией я была очарована и уже не сопротивлялась. Снова этот легкий смешок, потом она кашлянула и вновь внимательно уставилась на меня.
– Но что касается отеля – я бы предпочла никому не рассказывать, где живу. И как живу. А то пойдут сплетни.
Вероятно, уже тогда в голове у меня должен был прозвенеть тревожный звонок, и не один. Но весь этот эпизод лишь пробудил мое неутолимое любопытство. Помнится, рассуждала я в ту пору примерно так: наверное, Одалия ощущает, как слухи кружат над ней, словно рой мух над вазой с фруктами. Она не хочет давать повод для кривотолков, сказала я себе. В общем, я кивком подтвердила свое соучастие, с величайшей неохотой покинула плюшевую роскошь апартаментов и возвратилась в холодный унылый мир.
Так я и выиграла первый приз в лотерее – дружбу с Одалией. С той роковой грозовой ночи мы постоянно ходили обедать вместе. Айрис и Мари угрюмо смотрели нам вслед, когда в полдень мы накидывали пальто, смеясь, распахивали дверь и спускались по ступенькам. Вернее, мне представлялось, что так они смотрят, потому что я быстро убедилась: всякий, кого Одалия лишает своего внимания, знобко ежится, словно черная туча заслонила от него солнце. Я сочла, что Одалия обнаружила наконец, какая ледяная зануда эта Айрис, а отношения с Мари пресекла, поскольку Мари не умела хранить тайну и, значит, в задушевные подруги не годилась. Теперь, решила я, Одалия всецело принадлежит мне.
Она выполнила свое обещание и познакомила меня с «кофейной компанией». Однажды вечером после работы Одалия повела меня в прокуренное кафе поблизости от Вашингтон-сквер. Не пойму, чего она хотела, разве что измерить мои глубины, и в таком случае мои отмели наверняка ее разочаровали. По правде сказать, не по вкусу мне весь этот новомодный мусор, что ныне сходит за искусство, и я не раз убеждалась в том, что люди, призывающие «мыслить шире», норовят навязать мне чрезвычайно узкий – оскорбительный для здравого смысла – путь к этой самой широте мышления. Лично я убеждена, что от великих, освященных временем традиций искусства богема отступается лишь потому, что следовать им ей недостает таланта и дисциплины.
В тот вечер, когда Одалия позвала меня с собой, ее «богемцы» взахлеб читали и обсуждали поэму, опубликованную годом или двумя ранее в жалкого вида журнальчике под названием «Циферблат»[11] и, видимо, изрядно нашумевшую. Если не ошибаюсь, поэта звали Элиот-и-так-далее, а сама поэма – сплошная чушь, вопли больного безумца. Но они все с изумительным аппетитом заглатывали каждую строчку. Женщина, сидевшая по левую руку от меня, обернулась ко мне и вскричала: