Другая машинистка Ринделл Сюзанна
– С этими стихами поэзия никогда уже не будет прежней, вы согласны?
Я вгляделась в ее лицо, надеясь обнаружить хоть какой-то намек на иронию, – нет, все совершенно всерьез. Ясные карие глаза и белые щеки горели ярче рекламы на Таймс-сквер.
– Да, – ответила я. – Великому зданию поэзии понадобится немало времени, дабы восстановиться после удара здоровенной шар-бабой, которой этот господин столь беспощадно его сотряс.
Я отнюдь не предполагала сделать Элиоту комплимент, но моя собеседница захихикала и одарила меня такой счастливой улыбкой, словно я выразила глубочайшее восхищение ее кумиром. В оторопи я молча уставилась на нее – она подмигнула и перегнулась через стол, а сидевший напротив мужчина чиркнул спичкой и дал ей прикурить.
То была моя первая и последняя встреча с богемными поэтами и художниками. Не могу сказать, что знакомство меня особо вдохновило, но теперь я вижу, как ловко Одалия поступила, пригласив меня: эта встреча добавила нужную краску к тому образу Одалии, который как раз начал складываться в моей голове. В тот вечер, когда я сидела в прокуренном кафе и наблюдала, как она страстно спорит о поэтах-экспатриантах и испанских художниках, Одалия словно выставляла огни рампы, которые и будут впредь искусно высвечивать ее поступки. Грядущие события я стану воспринимать уже по-иному: поведение, которое я могла бы счесть недопустимым, будет переосмыслено как эксцентричное или авангардное. Так ли уж ее интересовали безумные эксперименты испанских художников? Сомневаюсь. Теперь-то я знаю, что ей требовалось одно – сделать вид, будто ее это волнует. Та к или иначе, впрыснув мне дозу la vie de boheme,[12] Одалия больше и не думала звать меня на такие вечера. Она – знаток человеческой природы, и я вполне уверена: Одалия знала точно, что я принимаю приглашение отнюдь не из интеллектуального любопытства, но лишь потому, что как высшей привилегии жажду находиться в ее обществе. Да – к тому времени так дело и обстояло.
Первые две недели дружбы пролетели, и я уже не представляла свою прежнюю жизнь – до того, как Одалия впервые одарила меня переливчатой перламутровой улыбкой. Оглянуться не успела, а мы уже сидели в ресторане, официант убирал посуду после обеда, а отголосок слов «переезжай ко мне в отель» еще вибрировал в воздухе.
– Ищу подружку, чтоб платила свою долю за аренду, – беззаботно пояснила она.
– Но ведь за апартаменты платит твой отец? И он, должно быть, хочет, чтобы ты жила одна?
– Конечно, но ему ведь не обязательно знать, кто со мной живет, – ответила она, с дьявольской улыбкой склоняясь ближе и подмигивая.
Я поняла: обойдемся без проливания слез. Предлагается не сестринская близость – всего лишь деловой расчет. Сердце упало, но самую чуточку, неглубоко. Мы так быстро сдружились, всего за несколько недель, и уже проводили вместе каждый вечер. Купидонов лук ее губ слегка изогнулся дразнящей заговорщической улыбкой.
– Дополнительный доход был бы весьма кстати, – сказала Одалия, искоса поглядывая на меня. – Нам обеим.
Похоже на правду. Я успела прийти к выводу, что Одалия – неисправимая мотовка. Быть может, мне удастся привить ей искусство бережливости, подумала я. Передам ей то, чему научила меня миссис Лебран. За краткий срок нашей дружбы мы с Одалией успели пообедать в девятнадцати довольно дорогих, до ужаса изысканных ресторанах. (Мы ходили туда не только ужинать, но и обедать! С изумлением я узнала, что на свете есть люди, которые наведываются в столь экзотические места ради будничного обеда!) Мы сиживали за столами, накрытыми снежно-белыми скатертями, нас обслуживали щеголи-официанты во фраках и перчатках. Здесь к каждому делу был приставлен особый человек: у одного вся работа – стоять навытяжку с серебряным соусником в руках и то и дело предлагать едокам подлить еще черпачок. Такие рестораны грезились мне прежде, да только не подворачивался случай (и компания). И счета я до сих пор в глаза не видела. Когда я спрашивала Одалию, как же это все устраивается, она эдак помавала рукою – небрежно, аристократически – и повторяла одно и то же: не о чем волноваться. Впрочем, Одалия никогда и ни о чем особо не волновалась – уж это-то без притворства.
Так и в тот день, когда завершилась трапеза, метрдотель с серебряным подносом в одной руке и белой салфеткой, аккуратно переброшенной через другую руку, подал нам кофе и украдкой сунул Одалии на подпись клочок бумаги.
– Спасибо, Джин, – сказала она и выдала очередную свою невинную, солнечную улыбку. Я уже насчитала по меньшей мере сотню улыбок в ее арсенале, но эта – которой она поблагодарила метрдотеля – использовалась чаще всего. Джин кивнул и двинулся прочь. Понизив голос, Одалия призналась: – Поведаю тебе секрет: я не уверена, в самом ли деле его зовут Джин. Но он не спорит, а я давно зову его так, и теперь уже все равно! – Она легкомысленно рассмеялась и, желая во всем быть с ней заодно, я тоже усмехнулась.
Я косила глазом на бумажку, которую подсунул ей официант, но никаких цифр не увидела, только пустое место для подписи. Одалия все так же беспечно схватила оставленное рядом со счетом перо и накорябала нечто решительно неразборчивое, а потом глянула на меня с улыбкой, все с той же солнечной улыбкой, но как-то рассеянно, и я догадалась, что Одалия уже заглядывает в будущее, обдумывает некий план. Я предположила, что она мысленно ведет подсчеты. Губы Одалии все еще приветливо кривились, но в глазах что-то мерцало.
– Сколько ты платишь?
– В смысле?
– За комнату. В пансионе. Сколько ты платишь? Девять долларов в неделю, десять?
– О! Примерно так, да. – Мой ответ прозвучал настороженно: монахини учили, что говорить о деньгах – невежливо, а называть точные суммы – попросту грубо.
– Сколько бы ни было, переезжай, будешь платить мне столько же.
– Ты серьезно?
– Разумеется! – сказала она, пожимая узкими, почти мальчишескими плечами. – Мне лишняя монета, а ты устроишься куда лучше нынешнего.
Как всякая добропорядочная американка, при столь откровенном намеке на имущественное неравенство я содрогнулась. Одалия прямо, без смущения, посмотрела мне в глаза:
– Ты же сама видела!
Верно: мне припомнился тот вечер и пенная ванна. Великолепное воспоминание, оставившее неизгладимый след.
– Тебе у меня будет свободнее – отдельной комнаты у тебя же, по сути, сейчас нет, – продолжала она. – Да и, сама понимаешь, со мной веселей, чем с этой инженю из погорелого театра и ее трагикомическими истериками.
Я все еще колебалась – а потом испугалась, как бы Одалия не уловила моих сомнений. По правде говоря, мне до смерти хотелось согласиться. И не только из любопытства: Одалия вызывала во мне не просто любопытство. Рядом с ней я становилась… пожалуй, не совсем собой. Это было замечательно: как будто мне открывались неизведанные возможности и я уже не просто Роуз, я – подруга Одалии. Каждый раз, вспоминая об этом, я гордилась и радовалась. К тому же Одалия сделалась моей конфиденткой. Я столько рассказала ей о детстве и об ужасных оскорблениях, которых я натерпелась от рук (вернее, языков) Дотти и Хелен – дело своих рук, пощечину, я из деликатности опустила и вовсе не упоминала Адель. Едва Одалия предложила мне поселиться у нее, я дала волю воображению, и мне представилась бесконечная череда ночей, когда мы, уютно угнездившись под одеялом, будем нашептывать друг другу секреты, пока розовый рассвет не прокрадется по карнизу к оконной раме. Прекрасные картины теснились в голове, слепой – или почти слепой – восторг охватил меня. Приглашение волновало – и пугало. Всю свою жизнь я провела в приюте и в пансионе, условия проживания и там, и там диктовала не я. Я подняла глаза на Одалию. Если она и уловила это краткое колебание, то предпочла сделать вид, будто ничего не заметила.
– Что же сказать Дотти? – В рассеянности я прикусила ноготь.
– Что вздумается, – посоветовала Одалия, закуривая очередную сигарету.
Тут я сообразила, что мы снова опаздываем в участок. Я нахмурилась: на той неделе мы и так уже дважды задержались.
– А если она обидится? – Мне представилось, как Дотти врывается в участок, дабы востребовать меня, а подле нее – тонкошеий адвокат. – У нее, наверное, есть какие-то права…
– Курам на смех! – парировала Одалия, и тогда истина проступила со всей отчетливостью: Одалия знала, что я уже согласна. Поглядев ей в глаза, я поняла, что и сама это знаю.
7
На следующей же неделе я перебралась в отель. Как я и предчувствовала, труднее всего оказалось выбраться из пансиона. Дотти стояла в дверях, укачивая на бедре малолетнюю Фрэнни, и подозрительным взглядом провожала каждый отправлявшийся в мой чемодан предмет, словно, презрев законы физики, я запихаю в багаж абажур, а то и тумбочку, лишь только хозяйка повернется спиной. Фрэнни же ревела и вопила не смолкая. Оплакивала она не разлуку со мной, а грошовые сладости, которые Хелен уплетала этажом ниже, а с ней не поделилась. Причину детских слез Дотти прекрасно знала и могла их унять, скормив Фрэнни ложку малинового варенья из кладовой, но в этой неудобной позе, с прижатым к материнскому боку рыдающим младенцем, она была прямо-таки воплощением обиды и страдания – чего и добивалась. Я и прежде замечала: всякий раз, когда к ней являлись с требованием погасить счета или соседи стучали в дверь и жаловались на расшумевшегося пса, Дотти подхватывала того из малышей, кто пребывал в наибольшем расстройстве, и принималась укачивать его на бедре.
В три года Фрэнни все еще рыдала самозабвенно, взахлеб, как грудной младенец, и вопли ее на одном дыхании взмывали от нечеловеческого, гортанного, животного рева к душераздирающему визгу. Словом, расставание вышло, мягко говоря, не из дружеских. Но поскольку особыми материальными богатствами я не располагала, то сборы не заняли много времени, и вот уже я затянула потрескавшиеся кожаные ремни чемодана и спускаюсь по лестнице к выходу.
– Дотти всегда подозревала, что ты так с ней обойдешься, – только и сказала мне Хелен, когда я проходила через холл, где она восседала, читая журнал.
Я бросила последний взгляд на одутловатое лицо бывшей соседки. Она закинула в рот очередную порцию дешевых леденцов, из-за которых убивалась Фрэнни, и зачмокала, скосив на меня глаза, гримасой внятнее слов комментируя: «Ай-я-яй, солдатскую вдову лишила куска хлеба». Меня это нисколько не трогало. Просто и прямо говоря, я не могла там оставаться ни минуты. С Дотти, с Хелен, с их перешептываниями на кухне обо мне и Адели, которую они в глаза не видели, но брались судить.
Дотти спустилась следом за мной в холл, и при виде Хелен, поедавшей липкие леденцы, Фрэнни зашлась в воплях, взяв новую высоту, полуоктавой выше прежней: сирена, от воя которой лопаются тонкие мембраны человеческого уха. Только этой мощной звуковой волны и не хватало, чтобы вынести меня за порог. Я быстро зашагала прочь, ни разу не обернувшись на обветшалый особняк, который несколько лет служил мне домом.
Подземка, пересадка, другой поезд – и я уже стою перед отелем. На тротуаре, под навесом, я подняла голову и вгляделась в свой новый дом, в золотые, ярко освещенные двери. Робость охватила меня. Теперь, когда переезд почти осуществился, вдруг стало не на шутку страшно. Я поднялась по каменным, застеленным ковром ступеням и подтолкнула вращающуюся дверь. Во мне шевельнулось сомнение и даже чуточку недоверие. Гостиницы для постоянного пребывания обычно вполне… вполне функциональны. Ничем особо не отличаются от пансионов. Особенно те, где проживают женщины. Но отель Одалии был настоящим, самым что ни на есть подлинным заведением для богатых приезжих. В тот судьбоносный грозовой день, когда я впервые сюда попала, отель меня ошеломил, но в день официального переселения эта роскошь растревожила до нервной дрожи. Дверь поддавалась с трудом: тяжелое пальто и объемистый чемодан сковывали мои движения. Не слишком торжественный выход: я неуклюже ввалилась в вестибюль, вращающаяся дверь выплюнула меня, словно распробовала и подавилась горечью.
Портье и коридорные глянули, не узнавая. Не их вина: я побывала в отеле всего лишь раз и, как я уже говорила, давно довела до совершенства искусство быть заурядной. На пути к лифту меня перехватили, не захотели пропускать, в итоге позвонили в номер Одалии и попросили ее спуститься. К повадкам Одалии тут, видимо, давно привыкли и понимали, что придется подождать, пока она снизойдет. Портье проводил меня к дивану и указал на будку с бесплатным телефоном: «Если желаете кому-нибудь позвонить…» Напрасно утруждался: ни у кого из моих знакомых телефона нет. Телефон, подумать только!
Протикало двадцать пять минут, и наконец с верхнего этажа спорхнула золотая клетка лифта. Одалия явилась к нам. Я сразу же заметила, какое впечатление она производит на публику. Едва лифт бодро дзынькнул, остановившись, все головы резко повернулись, все взгляды приклеились к фигуре Одалии. Та помедлила – совсем чуть-чуть, пауза, почти неразличимая, – затем с бойкой усмешкой шагнула вперед, девичьей скользящей походкой пересекла вестибюль. Головы поворачивались ей вслед, словно в трансе, синхронно, как у зрителей на теннисном матче. Я поднялась ей навстречу, и Одалия нежно подхватила меня под руку. Я закраснелась и не сдержала горделивой улыбки.
– Запомните это милое личико, парни, – сказала Одалия. (Милое личико – это я, вот как!) – Роуз теперь живет здесь.
Она провела меня по кругу, от одного служащего к другому, и представила каждому, как лейтенант-детектив знакомил ее с сотрудниками участка в первый день работы. Похоже, она всех знала по именам, или, быть может, окрестила по-своему, и никто не спорил, как не возражал и бедняга «Джин» из ресторана. Я пожимала им руки, одну белую перчатку за другой. Попробуй тут не смутись. Занесло же меня в вычурную обстановку, где мой наряд и вся внешность уместны разве что для поломойки, не для постоялицы. Но вот Одалия попросила коридорного, юношу с младенческим личиком, которого то ли вправду звали Бобби, то ли Одалии так вздумалось, доставить мой чемодан на седьмой этаж. Я хотела было протестовать, но рука уже отваливалась после того, как я таскала багаж вверх и вниз по лестницам подземки, и я с облегчением уступила эту честь и тяжесть коридорному. Мы поднялись в номер, Бобби занес чемодан, и Одалия дала ему десять центов за труды. Честно говоря, судя по тому, как он уставился на ее губы, когда она улыбнулась, чаевым он бы предпочел поцелуй. Бобби помедлил неуловимый миг на пороге, а затем покорно удалился, видимо осознав, что чересчур возмечтал.
Как только мы остались одни в комнате, которая отныне считалась моей, Одалия подняла чемодан и плюхнула его на кровать. Кровать была застелена изысканным покрывалом из синели, поверх лежали атласные подушки переливчато-павлиньего оттенка зелени.
– Устраивайся, – пригласила она. – Надеюсь, тебе тут будет неплохо.
Неплохо – не то слово. Я осмотрелась. В прошлый свой визит я успела заглянуть в щелочку и приняла эту комнату за кабинет: повсюду лампы с зелеными абажурами, так называемые «банкирские», и тяжеловесный стол красного дерева. Но с тех пор комната преобразилась в уютную спальню. У стены возле кровати появилась восточная ширма с золоченой рамой, разрисованная черными силуэтами журавлей. На тумбочке широкая ваза граненого хрусталя, переполненная белыми лилиями, кончики лепестков чувственно изгибались. Напротив, на другой тумбочке, стоял старый фонограф с валиками, его раструб изящной, как лилии, формой напоминал гигантскую ипомею. Одалия перехватила мой взгляд:
– Ничего, что я сунула к тебе эту рухлядь? Я все время его переставляю, никак не решу, куда лучше. По нынешним временам эта штука совсем устарела. У меня в спальне есть новенькая виктрола – приходи послушать, когда захочешь.
Я не знала, как на это ответить. Одалия говорила о «рухляди» с пренебрежением, которого я отнюдь не разделяла: у меня-то никогда не было фонографа, ни старого, ни нового, а так хотелось.
– Я… у меня и пластинок-то нет, – нелепо пролепетала я.
Одалия рассмеялась – естественная музыкальная трель, тут фонограф и пластинки ни к чему.
– У меня их горы. Выше крыши. – Она указала на стопку бумажных конвертов, высившуюся на книжной полке. – Слушай сколько хочешь, если тебя это старье не раздражает.
Внезапно ее настроение изменилось, она примолкла, склонила голову, сосредоточенно размышляя. А потом… засверкала классическая улыбка Одалии, будто солнце прорвалось из-за туч. Одалия захлопала в ладоши, точно девочка, получившая деньрожденный сюрприз:
– Знаешь что? Повод есть – нужно как следует отпраздновать.
Она схватила меня за руку и потащила к себе в спальню. Мне тут же вспомнились богемные друзья Одалии, что я слышала об их образе жизни, и все мышцы моего тела напряглись в предчувствии неизбежного.
– Гульнем! Сейчас подберем тебе наряд! – продолжала она, распахивая дверцы шкафа.
Сердцебиение стихло, ритм выровнялся. Идти никуда не хотелось, но Одалии я в этом не призналась. Она выбрала суперсовременное платье – сиреневое с черной лентой, которая пышным бантом завязывалась низко на бедрах. Приложила вешалку мне к горлу, прикидывая, как оно будет смотреться. Я постаралась скрыть неодобрение. Такие короткие юбки я никогда не носила.
– Хм. Да-да. Пожалуй, самое оно, – пробормотала она, хмурясь и обращаясь больше к самой себе.
– Я не смогу это надеть, – все же сказала я, но, когда Одалия уточнила почему, я так и не выговорила свою подлинную мысль: «Потому что это неприлично». Не могла же я оказаться неблагодарной, и к тому же в этих роскошных хоромах, которые стали вдруг моим домом, мне, естественно, и без того было не по себе, словно я перед кем-то провинилась.
Вскоре я сдалась, и платье облачило мою персону.
Куда Одалия поведет меня на этот раз? Внизу, в вестибюле отеля, она, как всегда, разом и приветливо, и повелительно поручила коридорному вызвать такси, а когда нас, почтительно суетясь, устроили на заднем сиденье и наши неприличные, ничего не прикрывающие юбки были аккуратно подоткнуты под зады, чтоб те не прилипали к кожаному дивану (а как пахли пудрой наши плечи!), Одалия назвала водителю адрес поблизости от участка. Странно, подумала я, понятия не имела, что в Нижнем Ист-Сайде есть порядочные увеселительные заведения. Впрочем, не стану прикидываться: я вообще мало что знала об увеселительных заведениях, и точка.
Водитель получил свою мзду, мы благополучно выгрузились на тротуар, и я огляделась, но ничего не увидела – во всяком случае, никаких признаков беззаботного веселья, которое я предвкушала. Из распахнутых дверей не доносились музыка и смех, не рдели электрическим огнем окна. Мы попали в торговый квартал, и в этот поздний час все лавки давно позакрывались. Витрины были темны и тяжелы, неуклюжи, налиты оцепеневшей силой, будто спящие великаны. Еще более странное и таинственное место, чем те, куда мы наведывались прежде.
– Но где же тут…
– Ш-ш-ш!
Одалия вытянула шею, украдкой оглядела улицу, и меня вдруг кольнул испуг: кто-то за нами следит.
– Все в порядке. Все чисто! – отрапортовала она очаровательным, хрипловатым шепотом. – Но давай потише.
Она взяла меня за руку, и мы побрели по переулку – как мне казалось, в тупик. Меня слегка пошатывало в туфлях на высоких каблуках, Одалия заставила их надеть, хотя мне они были великоваты и ремешок вокруг щиколотки болтался. Прохладный ночной воздух льнул к обнаженной коже, а когда ветерок раздул юбку, она затрепыхалась по бедрам, напоминая, что там она, собственно, и заканчивается. В глубине переулка уже не было магазинов, что понятно: в стороне от главной улицы торговля не идет. Но далеко впереди, в самом конце, одна лавка все же виднелась. Мы подошли ближе, и я с удивлением поняла, что магазин еще работает. Там продавали парики; убогое, сумрачное заведение, одинокий продавец, ссутулившись, дремал за кассой. Одалия захихикала – я уже знала этот возбужденный смешок, – переступила порог, и у нас над головами звякнул колокольчик. Едва мы вошли, молодой человек за кассой резко выпрямился:
– Чем па-амочь, что падыска-ать, мэм?
Странного облика существо – длинные сальные волосы лезут в глаза, подтяжки весьма необычной расцветки. И «мэм» он произнес необычно – скорее, «мам», как настоящий британец. Не так уж я стара и предпочла бы зваться «мисс», да и Одалия тоже, но я никогда не спешила напоминать про свой возраст, а здесь такое обращение даже придало мне уверенности.
– Ну-у, – протянула Одалия, рассеянно оглядывая витрины.
Она медленно описала полный круг, явно что-то высматривая. На полках вдоль стен торчали бестелесные головы манекенов, каждая в своем парике, но у всех намалевана одинаковая розовая улыбка. Я оторопела: у Одалии были самые прекрасные, пышные, темные волосы, какие я когда-либо видела. С какой стати ей вдруг понадобился парик? Наконец она вытянула загорелую руку и ловким движением сорвала парик с лысой, пустоглазой, тупо ухмыляющейся головы. Самый ужасный парик выбрала: накрученный викторианский пучок мог бы привлечь разве что Хелен, и то не будь он серым и безжизненно-тусклым до омерзения. Одалия отнесла эту гадость к продавцу и швырнула на прилавок рядом с кассой.
– Говорят, каштанового цвета лучше, – по-актерски продекламировала она. Я, ушам своим не веря, уставилась на нее и уловила беглую лукавую усмешку. – А красное дерево всего красивее, – закончила она, подмигнув.
Я стояла и моргала. Что за чушь? Но продавец, похоже, не считал это чушью. Он вытянулся наизготовку, будто Одалия отдала ему внятный приказ, и деловито забарабанил по клавишам кассового аппарата. Одна кнопка, вторая, нажал последнюю – и с громким металлическим щелчком распахнулась панель в стене у него за спиной, открылся темный проем, обрамленный красными бархатными шторами. Донеслись веселые голоса, взмывающий и сникающий говор, то и дело прерываемый женским смехом и бодрым звоном стаканов. И удалая песня Эла Джолсона, под ироничное уханье труб, под беспечный перезвон гитар с невидимого фонографа.
– Входите, мам.
Подпольный бар, вот оно что. Слыхать я про такие слыхала, но никогда не видела воочию и, конечно, растерялась. А магазин с париками всего лишь обманка, ширма. Владельцы, кто бы они ни были, уж конечно ни единого парика в жизни не продали – разве что по случайности. Одалия улыбнулась молодому человеку за прилавком и шагнула в потайной коридор. Продавец смотрел вслед, любуясь ее плавными движениями, а я смотрела, как он смотрит на нее… пока вдруг не сообразила, что она уже растворилась в темноте, а я все стою перед кассой и не трогаюсь с места. Молодой человек обернулся ко мне, иронически поднял бровь.
– Мам? Либо туда, либо сюда. Бизнес требует осторожности, сами понимаете.
Это он про панель, которую ему, конечно же, не терпелось задвинуть на место. Что-то в его покровительственной и одновременно заискивающей интонации меня рассердило. Я метнула на юнца яростный взор (ироническая бровь задралась еще выше, и вдруг я с удовлетворением заметила, как ее надломил испуг) и проследовала по темному коридору туда, где скрылась Одалия. Только вошла, панель у меня за спиной поспешно задвинулась. Глаза не сразу привыкли к темноте, и я не отваживалась тронуться с места, пока вновь не разгляжу пол, а то как бы не споткнуться.
– Сюда, Роуз.
Я пошла на призыв Одалии, переслоенный множеством других голосов, и распахнула бархатные шторы в конце коридора.
Сцена, представшая взгляду, захватила меня врасплох. Самый разгар веселой вечеринки. Поначалу меня больше поразило само помещение: бордовые обои из жатого бархата, потолок в полумраке уходил далеко вверх, как свод пещеры, посредине проступал изысканный гипсовый медальон и – неожиданная деталь – хрустальный канделябр. Было душно от скопления людей, и я узнала острый запах перебродившего можжевельника (все, кто работал в участке, уже привыкли к аромату самопального джина).
Так было многолюдно, что всех сразу и не разглядишь. Я выхватывала какие-то детали, то, что бросалось в глаза. Вот пара девушек в обнимку дрыгается в лихом чарльстоне. Еще одна девушка пьет из сувенирного бокала в форме дамской туфли на высоком каблуке что-то похожее на чересчур пенистое шампанское, и стеклянные бусины переливаются на длинных нитях вокруг очень современного прямоугольного выреза ее платья. Двое коренастых мужчин пыхтят сигарами и хлопают друг друга по спине, заходясь в истерическом хохоте, – лица покраснели, комически исказились, они все крепче и любовнее тузят друг друга. Поодаль женщина воссела на пианино, и ее окружила небольшая толпа – уговаривали снять туфли, а потом и чулки. Немного поломавшись для приличия, отнюдь не искренне и не от души, она стянула с себя эти предметы туалета и сымпровизировала собачий вальс, долбя по клавишам пальцами ног.
– Что будете?
Голос явно обращался ко мне, однако исходил откуда-то снизу. Я опустила взгляд и с изумлением увидела карлика в красных подтяжках и фетровой шляпе. Под глазами у него залегли синяки, темные, как баклажан, и ему определенно не помешало бы побриться. С ответом я затруднилась.
– Ей самопал не наливать, – вмешалась Одалия, внезапно появившись рядом и гибкой, податливой рукой обняв меня за талию. – Начнем с чего-нибудь покультурнее. Скажем, коктейль с шампанским, Рэдмонд?
Рэдмонд ответствовал едва заметным кивком, развернулся и заковылял прочь на толстых ногах-обрубках.
– Рэдмонд – лапочка.
– Куда ты меня привела?
Одалия рассмеялась:
– Идем, я тебя кое с кем познакомлю.
И, все так же обвивая рукой мою талию, она увлекла меня в дальний угол, где вокруг рулеточного стола толпились очень прилично одетые мужчины. Онемев, я следила, как вращается серебряное, до блеска отполированное колесо, с каждым оборотом в центре ярко вспыхивает перекрестье. Одалия остановилась возле высокого темноволосого мужчины. Костюм вроде бы дорогой.
– Роуз, я хочу представить тебе Гарри Гибсона.
Услышав свое имя, мужчина обернулся и, не скрываясь, окинул меня с ног до головы пренебрежительным взглядом знатока. Волчьим взглядом.
– Просто Гиб, – сказал он, вежливо и равнодушно протягивая руку. Я робко ее пожала, и, едва завершив приветственный ритуал, Гиб вновь сосредоточил внимание на рулетке. – Ну же, ну же, – бормотал он сквозь зубы. При этом, как ни странно, он вроде бы не ставил на какой-то номер, а был против любого. Я видела, как блеснули его глаза, когда вращение колеса стало замедляться и шарик замер, резко подскочив напоследок.
– Ваш коктейль, мисс.
Я глянула вниз и увидела Рэдмонда, который принес мне то, что заказала Одалия. То есть он принес напитки, а счета не было. Скоро я привыкну к тому, что с Одалией дело всегда обстоит так: выпивка, рестораны, билеты в театр – она все получала словно даром, а если и платила, то украдкой. И теперь лишь потому, что мы вместе, я тоже получала все за просто так. При виде крошки-официанта с дармовым коктейлем во мне забрезжило еще неясное представление о новой, полной щедрот жизни. Короткие ручки поднимались не выше головы, и все же карлик горделиво протягивал нам серебряный поднос с двумя бокалами для шампанского, заполненными какой-то клубящейся, слегка зеленоватой и пенящейся смесью. Одалия взяла бокал, поднесла к губам, вежливо, как бы смакуя, отпила. Я знала, что порядочные девушки никогда не пьют – не только в подпольных заведениях, но вообще нигде, – но я также понимала, что это испытание и отказываться нельзя.
– Что это? – спросила я, неуверенно забирая с подноса второй бокал.
– Пропуск на небеса, – ответила Одалия. Поймав мой испуганный взгляд, она рассмеялась и уточнила: – Одна доля абсента на две доли шампанского. Попробуй – нет ничего прекраснее.
– Я… я не пью. Что сказал бы сержант? – выпалила я.
Одалия вновь рассмеялась, и ее мелодичный голос разнесся по шумной комнате. Белый шарик на колесе рулетки наконец-то споткнулся и замер, вокруг стола послышались возбужденные восклицания. Гиб рассеянно обернулся к нам, услышал мою клятву воздержания и нахмурился.
– Что за подругу ты привела? – спросил он Одалию, словно я не стояла рядом.
– Другая машинистка. Из участка.
Он вздрогнул и внимательнее присмотрелся ко мне.
– Чиста?
Одалия раздраженно поморщилась – редкая гримаса на ее милом личике.
– Я поручусь за нее, если ты об этом.
– Нельзя приглашать сюда кого попало, – негромко предостерег Гиб. Но ему было не до нас: шарик рулетки вернулся в игру, закружился в лад с бойким вращением колеса, и Гиб вновь сосредоточился на нем.
– Попробуй коктейль, Роуз, покажи Гибу, что ты своя, – посоветовала мне Одалия.
Я почувствовала, что пить нужно, не откладывая, и повиновалась необходимости, хотя с трудом подавила желание выплюнуть шипучее, с привкусом лакрицы шампанское, которое обожгло мне горло.
– Хорошая девочка, – одобрила Одалия, и мне вновь показалось, будто слова ее предназначались не мне, но окружающим.
– Ладно, как знаешь, – отмахнулся Гиб.
– Роуз, пойдем подальше от этих скучных холостяков-игроков! – вскричала вдруг Одалия, подмигнув Гибу и обхватив меня за талию. – Пообщаемся с людьми.
Она так тесно прижимала меня к себе, что я невольно двигалась с нею шаг в шаг, словно дрессированное животное. От коктейля у меня на щеках, прямо под кожей, разгорались уголья, по всему телу расползалось тепло.
Отойдя подальше, я наконец осмелилась спросить:
– Кто он?
Подразумевала я Гиба, и Одалия поняла с полуслова.
– Он тут всем распоряжается. Во всяком случае, сегодня так. Не надо его бояться. Он этого не любит. Да и ничего в нем страшного нет, познакомишься поближе – убедишься, что он и мухи не обидит. – Она помедлила, улыбаясь как бы самой себе, что-то прикидывая. – И к тому же он мой… мой… ну, пожалуй, можно сказать, что мы женихаемся.
Я не была уверена, что в точности понимаю значение этого слова: я никогда не видела у Одалии кольца, не слышала ни слова о помолвке, а Гиб показался мне столь угрюмым, что я не могла вообразить, как он встает на колени и умоляет Одалию выйти за него замуж. Я вновь издали глянула на него: эти мрачно нависшие брови, темная тень на челюсти после невнимательного бритья – оскорбительна сама мысль, что подобный мужчина связан со столь лучезарным созданием. Бессмыслица. Одалия, ничего более не объясняя, подмигнула мне и пустилась знакомить дальше с выдающимися, как она выразилась, людьми. Кое-кто из мужчин имел отношение к индустрии кино – режиссеры и продюсеры; несколько девушек сыграли второстепенные роли в известных фильмах. Одна девица с невероятными желтыми волосами снялась статисткой в фильме Чарли Чаплина. Мне почудилось, будто я ее видела – не в кино, я никогда не бывала на картинах, а на фотографии, которая однажды мелькнула в журнале «Сплетник». Были там и художники, и музыканты, а в чьих-то профессиях я вовсе не разобралась. У меня сложилось впечатление, будто люди, с которыми знакомила меня Одалия, чем дальше, тем уклончивее объясняли свой род занятий; впрочем, Рэдмонд уже несколько раз возвращался с серебряным подносом, и пол качался у меня под ногами, словно корабельная палуба в шторм.
С какого-то момента мои воспоминания о событиях той ночи становятся малонадежными. Мне кажется, если не ошибаюсь, что мы с Одалией выходили на танцпол. Не притязаю на умение танцевать чарльстон, однако мне опять же кажется, будто я что-то такое припоминаю. И сохранилось подозрительно отчетливое представление о том, какова на вкус сигара. Я также помню, как развалилась на диване, беседуя с мужчиной, замечательным крупными чертами лица, и тот, решив просветить наивную дурочку, бесконечно разглагольствовал о различиях между акциями и облигациями. Чудовищно пьяная девица стояла рядом, шатаясь и перебивая разговор однообразным комментарием: «Сэр, какой у вас интересный нос… В жизни такого носа не встречала».
Не знаю, который был час, когда мы с Одалией ушли с вечеринки. Зато помню, как уже в такси, по дороге домой, меня замутило.
– Нельзя. Больше. В такие места. Ходить, – ухитрилась кое-как выговорить я. – Не. Для. Приличных. Девушек.
– Ой, брось! – сказала Одалия и, зашикав, похлопала и погладила меня по руке.
– Сержант не одобрит, – бормотала я. – Надо перед ним извиниться.
Голова сама собой склонилась к плечу, я прикрыла глаза. Вдруг две сильные руки, словно лозы, оплели мои плечи, встряхнули, и я даже чуточку протрезвела. Попыталась открыть глаза – и встретила напряженный взгляд Одалии.
– Слушай внимательно, Роуз, – четким и чужим голосом отчеканила она. – Сержант об этом не услышит ни слова.
Веки мои сами собой опустились, и это, видимо, рассердило Одалию: она снова меня встряхнула, на этот раз посильнее. Я уловила только, как изменилось настроение: что-то испортило наш праздник, Одалия сердится, Одалия говорит всерьез. Немножко испугавшись, я удивленно заглянула ей в лицо и вдруг увидела незнакомую женщину. Она все пыталась что-то мне внушить, и я инстинктивно угадала, что надо смотреть ей прямо в глаза и слушать внимательно. Преодолевая хмель, я заставила глазные яблоки прекратить непрерывное вращение – это было очень сложно, потому что глаза кружились в орбитах, качались слева направо, слева направо, направо, направо.
Видимо, Одалии мои усилия показались до смешного нелепыми: она вдруг рассмеялась, потом вздохнула и отпустила меня.
– Что с тобой делать? – Риторический вопрос и вновь смешок. – Наверное, волноваться не о чем. – Теперь тон ее сделался дружеским, материнским, сестринским. Она сжала мне руку: – Ты никому ничего не расскажешь. К тому же, – добавила она, – ты ведь только что переехала. Обидно будет вновь приниматься за поиски жилья.
Я смутно распознала угрозу, аккуратно упакованную и спрятанную в этих словах.
– Вряд ли Дотти примет тебя обратно с распростертыми объятиями, а?
Мы обе знали ответ. Я поглядела на Одалию, и меня только теперь осенило, в какую зависимость от нее я вляпалась, – но тут желудок принялся кувыркаться, и пришлось высунуть голову в окошко такси, чтобы избавиться от выпитого за вечер шампанского с абсентом.
8
Я из тех людей, кто всегда живет по правилам. За отсутствием близких во плоти я сотворила себе из правил мать и отца, сестер и братьев, даже возлюбленных, если можно сравнить с любовью одностороннюю преданность, которую я культивировала. Пусть никто не подтыкал мне одеяло, я находила утешение в строгом правиле выключать свет ровно в девять. И пусть никто не рассказывал мне сказку, пока я погружалась в сон, но имелся перечень молитв, которые следовало прочесть, и перечень утренних дел, который следовало вытвердить. Правила хранили меня. Пока я любила и соблюдала правила, я была уверена, что монахини будут меня кормить и одевать, курсы стенографисток подыщут работу, участок меня наймет. Пока я не повстречалась с Одалией, я знала одного лишь Бога – Бога Десяти Заповедей.
Как же странно, что на пару с Одалией я начала вдруг нарушать правила, которые прежде так высоко ценила! Видимо, любовь к правилам была вытеснена любовью к Одалии, и стремительность этой перемены ошеломила меня. С правилами такой подвох: стоит нарушить одно, и вскоре нарушишь другое, третье, и вся эта строгая структура, которая тебя уберегала, обрушится тебе же на голову. Могу сказать лишь, что поступала так из любви к Одалии, хотя доктор, который теперь меня ведет, не принимает подобного ответа.
Разумеется, после того инцидента газеты выставили Одалию жертвой. Их почитать, так это я – развращенная и распутная, я лгала, я совершила неописуемое злодеяние. Отказавшись от правила всегда соблюдать правила, я, не зная того, сделалась уязвимой для любых нападок. Мне можно было приписать все что угодно – и приписали. О том, что она меня зачаровала, никто и слышать не желал, хотя не подобрать слово, которое точнее передавало бы ее влияние. Попросту говоря, я не встречала раньше личности столь притягательной и больше уже не встречу.
В первые дни совместного обитания я страстно желала понять и познать Одалию. Мир у ее ног – я не постигала этой свободы и уверенности, с какой она одевалась, выпивала, шла танцевать. Сколько раз я наблюдала, как Одалия входит в комнату, пушок на загорелых руках отливает золотом, и ее невинная детская рука вынимает раскуренную сигарету из губ мужчины, которого Одалия видит впервые в жизни. Никто не возражал, мужчина – я употребляю здесь это слово в собирательном смысле, ибо мужчин было несколько – спешил представиться, лез в карман за зажигалкой и за другой сигаретой для себя, а Одалия попыхивала своим трофеем и косилась на мужчину хитро и довольно: пусть себе шарит в кармане, ничто не сравнится с чудесным сокровищем, которое она только что у него отобрала. За время нашего знакомства я бесчисленными часами следила за ней и стала понимать, что эти ее ужимки, эта манера похищать у мужчин сигареты не были ни жестокими, ни пренебрежительными: она была самой собой, вот и все.
Зато многие другие черты, столь привычные мне, ей были совершенно не свойственны. К примеру, она органически не умела краснеть. Никогда не смущалась, не колебалась. На любое предложение, пусть даже за рамками закона, Одалия отвечала ленивым, словно бескостным пожатием плеч, и этот беспечный подростковый жест сопровождался музыкальной трелью ее смеха.
И возмутительнее всего эта ее легкость, небрежность, наплевательство проявлялись в плотской любви. Вероятно, я никогда не установлю в точности, кого она брала или не брала в любовники, но знаю, что женщины, частенько появлявшиеся в притонах Гарри Гибсона, отнюдь ее не шокировали. Она держалась так, будто нет ничего естественнее для женщины, чем проделывать все что вздумается и с кем вздумается. Это сбивало меня с толку.
Понимаете, тогда я не знала того, что знаю теперь: только самые богатые и самые бедные предаются наслаждению с беззаботным упоением и без оглядки. Те же, кто принадлежит к среднему сословию, – а я, должна заметить, отношу себя к нему, ибо хоть и росла в приюте, монахини постарались привить мне мещанское, если угодно, добронравие, и я всегда ускоряла шаги, убегая от шумных непристойностей трущоб, – так вот, лишь те, кто принадлежит к среднему сословию, соблюдают в вопросах пола скромность и осмотрительность. В особенности это касается юных леди из среднего класса. Мы вынуждены потуплять глаза и краснеть на уроках по анатомии человека, прищелкивать языком и восклицать «нахал!», когда молодой человек норовит познакомиться. Нас приучили к мысли, что мы – хранители половой морали, и я, как всякая правильно воспитанная школьница, искренне верила, что мы оберегаем нечто святое. Для кого-то это бремя, для меня же – честь.
О детстве Одалии, где и как ее растили, я тогда ничего не знала. Вероятно, даже располагай я фактами, все равно бы не смогла сделать надлежащий вывод, ибо сексуальные привычки бедных меня попросту ужасали, а сексуальные привычки высшего класса облекала непроницаемая тайна. Но одно было ясно: Одалия не желала ни чести, ни бремени блюсти сексуальные нормы общества, а что касается лично ее – что ж, она поступала как ей в голову взбредало, и без малейших признаков раскаяния. На вечеринках она пропадала в дальних затемненных комнатах. Она раскатывала на автомобиле с любым, кто умел ее развлечь. Когда мы отправлялись в клуб, ее смех – особый, кокетливый смех, предназначенный для мужчин, – порой раздавался из гардероба, лишь слегка приглушенный мехом и кашемиром. Не сумею объяснить, отчего меня так остро занимали сексуальные повадки Одалии (дурные повадки, на мой взгляд), но я следила за ней неотступно. Вольные манеры я отнюдь не одобряла, но судила про себя, вынуждена была наблюдать молча. Подавить же само желание наблюдать за Одалией я не могла – то была мощная и темная тяга.
Ужасная катастрофа уже, так сказать, надвигалась, однако с того самого момента, как я впервые увидела Одалию, я была бессильна что-либо предотвратить, могла только глядеть, как этот вихрь несется на меня. Но, поскольку я должна рассказывать все по порядку – я же обещала, – сначала нужно поведать о другом.
В притон мы ходили будним вечером, и к утру я не вполне оклемалась. Войдя в участок и наткнувшись на знакомый густой аромат дешевого виски и прокисшего вина, я почувствовала, как сжимается желудок, и испугалась, что он надумал исполнить на бис вчерашние акробатические номера. Лишь сосредоточенным усилием воли я удержала свой завтрак там, где полагается. Отчасти я даже радовалась, что место моей работы пропитано скверным запахом брожения от всех этих бутлегеров и пьяниц, которые день-деньской топчутся в участке: общая вонь маскировала запашок, который несомненно исходил и от моей персоны. Еще повезло: в тот день сержанту было не до меня. Какое было бы ужасное унижение, если бы он заподозрил… но он был занят по горло.
Чего, к сожалению, не скажешь о лейтенанте-детективе. В то утро он резво пробежал через комнату, свалил на стол Одалии стопку протоколов, на обратном пути глянул на меня – остановился и присмотрелся внимательнее.
– Кому-то тут не помешало бы опохмелиться? – ухмыльнулся он от уха до уха.
– Понятия не имею, что вы хотите этим сказать, – заявила я и даже выдавила презрительную усмешку, после чего невольно схватилась обеими руками за пульсирующий лоб.
Все с той же ухмылкой лейтенант-детектив приблизился к моему столу и, вспомнив прежние фамильярные манеры, уселся на край.
– Все вы понимаете, – сказал он.
Я подняла голову и смогла удержать ее ровно столько времени, чтобы метнуть на лейтенанта-детектива гневный взгляд. Одалия уткнулась в бумаги, которые лейтенант-детектив ей только что вручил, но я догадывалась, что она насторожила уши.
– Послушайте, – сказал мой начальник. – Я не из тех, кто склонен осуждать. И со мной такое бывало.
Ноздри у меня раздулись от гнева. Эдакое нахальство! Будто мне важно, что он там себе думает! И будто у нас с ним может быть что-то общее! Не замечая моего негодования, он вытащил из кармана что-то серебристое, сияющее, выложил на стол и осторожно, таясь от других (усмешка так и не сошла с его лица), подтолкнул этот предмет ближе ко мне. Смутно я сообразила: это он мне фляжку подсовывает!
– Пара глотков, – произнес он, – и переможетесь до конца дня.
Инстинктивно я отшатнулась, фыркнула.
– Прошу прощения, лейтенант-детектив…
– Фрэнк, – перебил он. Наклонился ближе и уточнил: – Или Фрэнсис. Но так меня никто не называет. – Примолк и добавил, покраснев: – Разве что мама.
– Прошу прощения, лейтенант-детектив, – повторила я, и он дернулся, словно я впилась в него зубами. – Я совершенно здорова и буду вам благодарна, если вы уберете свое имущество, что бы это ни было, с моего стола, прежде чем кто-нибудь по ошибке сочтет эту вещь моей собственностью.
Он помедлил, потом убрал флягу в карман пиджака. Тревожные мурашки побежали вдоль позвоночника, я лихорадочно огляделась: не смотрит ли в нашу сторону сержант. Я бы как пить дать умерла со стыда, если б он заметил, что лейтенант-детектив пытается всучить мне спиртное в рабочее время. Или в нерабочее, все равно. В сержанте я чуяла равного себе, морального и этического единомышленника, и он всегда воздавал мне уважением за уважение. Как бы ни хотелось мне показать себя перед Одалией, угодить ей, я чувствовала такую же, если не большую, потребность в одобрении сержанта и не вынесла бы, сочти он, будто я превратилась в одну из этих бойких современных девиц, чей образ жизни он, безусловно, не приветствовал.
Но в тот момент мне пришлось иметь дело всего-навсего с неудовольствием лейтенанта-детектива. Он торчал перед моим столом, как всегда, в мятом костюме и белых гетрах. Поглубже упрятал фляжку в карман, откинул лезшую в глаза прядь. Губы его беззвучно шевелились, будто слова еще не подступили к ним из глубокого колодезя глотки. Наконец включился звук.
– Я-то обрадовался: подумал, в вас все-таки есть что-то человеческое, – произнес он. – Но нет, все такая же холодная, как железяка.
Он пронзил меня мрачным взглядом и развернулся на каблуках. Я смотрела ему вслед, пока боль острой занозой не воткнулась мне промеж глаз. Тогда я уложила ноющую голову на прохладный сгиб локтя и смех Одалии слышала смутно, будто издали. Звенящая, издевательская нота – отнюдь не смех доброго друга.
– Глупышка, – сказала она. – Он же хотел помочь: он тебе лучшее лекарство предлагал.
Она имела в виду содержимое фляжки. Будучи совершенно не знакома с этой стороной жизни, я не понимала, как оно может быть лекарством. С усилием я выпрямилась, подровняла стопку бумаг. Засунула бланк в каретку и принялась печатать протокол, чувствуя, как с каждым громким «КЛАЦ!» мозг все больше съеживается в черепе. Но была в этой раздирающей боли и странная приятность. Это покаяние и искупление, уверилась я.
С той минуты началось то, что превратится – хотя этого я не могла предвидеть – в своеобразную традицию: я давала обеты держаться от Одалии подальше, и я нарушала обеты. Устоять немыслимо: всегда у нее найдется именно тот пустячок, что тебя приманит, мелочь, из-за которой опять окажешься в долгу. Признаю: все было решено и подписано в тот миг, когда я согласилась переехать. А то и раньше, пожалуй. Возможно, все было решено и подписано в тот миг, когда я подобрала с полу, а затем так и не возвратила брошь, которую Одалия уронила в день собеседования.
Легкое пожатие плеч – и Одалия позабыла о сценке с участием лейтенанта-детектива и занялась работой. А мне пришлось вариться в собственном соку, обдумывая произошедшее все утро и большую часть дня; к вечеру я обзавелась аргументами, отточила их и собиралась доходчиво объяснить Одалии, почему никогда больше не пойду в подобное заведение: прежде всего, место это незаконное, настоящая леди никак не может ходить туда, рискуя попасться, и уж никак не может рисковать леди, которая работает в том самом участке, откуда в один прекрасный день и направят полицейских в рейд на этот притон. Чем ближе к пяти часам, тем решительнее я собиралась с духом, укрепляя свои моральные позиции. Но мне так и не представился шанс изложить свои резоны Одалии, даром пропали составленные в уме красноречивые доводы. Как только мы собрали сумочки перед уходом, Одалия в самой обезоруживающей манере продела свою руку кренделем мне под локоть и увлекла меня в синематограф.
Я собиралась наотрез отказаться, куда бы ни позвала меня Одалия, – но как устоять, ведь я никогда раньше не бывала на картине. Теперь я поняла, почему с придыханием говорят о «звездах экрана». Я сидела подле Одалии в бархатной темноте, загипнотизированная овальными прекрасными лицами красавиц с густо накрашенными ресницами, очами злодеев, обведенными черной тушью, и всех подсвечивало дрожащее серебристое сияние. На возвышении слева от сцены высокий худой человек – тонкий нос, углом выпирает горбинка – играл на пианино, паучьи пальцы с лихорадочной ловкостью метались, поспевая за ритмом фильмы. Подняв глаза, я уставилась на лунный луч прожектора над нашими головами и отдалась восторгу чуда.
Впрочем, даже под властным обаянием целлулоида внимание порой рассеивалось и мысли возвращались к девушке, что сидела подле меня. В общем и целом таинственные люди меня пугали, я предпочитала их избегать. И не понимала, почему с Одалией все иначе: как все толпившиеся вокруг нее дурачки, я распробовала и полюбила именно этот сорт тайны.
Погода стояла хорошая, и, выйдя из кинозала, мы решили прогуляться до отеля. Одалия уверяла, что свежий воздух пойдет мне на пользу. Мы неторопливо шли по авеню, петляя между выставленными на тротуар плетеными креслами. Последние теплые деньки, еще можно устроиться снаружи перед рестораном, и воздух, казалось, гудел от голосов тех, кто обедал на улице, торопился ухватить эту ускользающую радость. Из-под навесов струился желтый свет, золотыми лужами расплывался у нас под ногами, а лица едоков превращал в подобие хэллоуинских тыкв. Обрывки разговоров липли к нам вместе с густым ароматом жаркого – вдосталь жира и чеснока. Мы склевывали впечатления, словно голуби, двигавшиеся шаг в шаг с нами, – крошки с тротуара. Упитанные птицы расступались перед нами и вновь смыкались чуть позади – так возвращается прилив.
Ближе к парку тротуар расширялся, здесь мы с Одалией могли идти рядом. Мне хотелось спросить ее прямо: пусть раз и навсегда рассеет дурные слухи. Превыше всего я ценила хорошие манеры и придерживалась убеждения, что в некоторые вещи попросту не следует совать нос. По этой причине и по многим другим я никогда раньше не расспрашивала Одалию о ее прошлом. Прежде это было бы с моей стороны фамильярностью, однако теперь, когда мы съехались, я почувствовала себя вправе кое-что уточнить. В настоящем мы жили одной жизнью, и прошлое Одалии могло – я все отчетливее это понимала – неким образом отразиться на моем будущем. Собравшись с духом, я начала:
– Твой друг… Гиб, верно?
Женихом я его называть не стала, поскольку слово «женихаться» Одалия в тот вечер произнесла с явной иронией, и я не знала, как это истолковать. Подруга резко обернулась ко мне, изогнув бровь. Я сглотнула и все же договорила:
– Он… ты не сказала, чем он занимается…
– А, да, – сказала Одалия, неопределенно поведя рукой. – Он, можно сказать, предприниматель. Экспорт, небольшой бизнес, все такое. Как обычно.
Ответ нисколько меня не удовлетворил. Одалия улыбалась, но улыбалась лицемерно. Я догадывалась, что от меня попросту отмахнулись и так будет всякий раз. Я призадумалась: а вдруг сплетники говорили правду? Я вынуждена была допустить вероятность того, что она в самом деле «подружка бутлегера», как шептались у нас в участке, и устроилась на работу по его поручению: шпионить. Факты свидетельствовали не в пользу Гиба. Откуда-то же взялось спиртное в этом заведении – в большом количестве и самое разнообразное. Кто-то либо производит его, либо ввозит, либо то и другое, а Гиб, задним числом сообразила я, как раз и распоряжался на вечеринке. К нему поминутно обращались, здоровались с ним, как с хозяином, а все остальные словно были его гостями. Я внутренне готовилась задать следующий вопрос – уж не бутлегер ли этот Гиб, – но Одалия почуяла происходившую во мне борьбу и перехватила инициативу.
– Слушай! – вскричала она (мы приближались к Плазе). – Прокатимся через парк на «виктории». Сто лет не ездила в экипаже.
Она окликнула кучера, и не успела я опомниться, как на меня уже уставился шоколадный глаз серого в яблоках коня, который изгибал шею, пытаясь разглядеть что-то поверх шор, словно желая увидеть и оценить пассажиров прежде, чем везти их на ту сторону парка. Мы забрались, и экипаж под нами упруго покачнулся.
Кучер тряхнул вожжами, «виктория» неторопливо покатилась. В открытом экипаже сильнее ощущалась ночная прохлада, я потуже закуталась в жакет и смотрела, как одно за другим отступают во тьму деревья и пламя осени ярко вспыхивает в ветвях – напоследок, перед зимой.
– Ты бы поласковей с лейтенантом-детективом, – заметила Одалия. Я вскинула на нее взгляд, изумившись этому непрошеному и чересчур личному совету. Даже приоткрыла рот, но отповедь не приходила на ум. Одалия не глядела на меня – она задумчиво созерцала медленно отступавшие деревья. – Он поступил по-дружески, хоть ты его и обидела.
О чем это она? После того как я прогнала лейтенанта-детектива с его фляжкой, он со мной до конца дня и словом не обмолвился.
– По-дружески? Ты о чем? – переспросила я, хмурясь.
– А, пустяки, – ответила Одалия и перевела взгляд на меня. – Просто он все время отвлекал Мари, поручал ей всякую ерунду, лишь бы не подпустить ее к тебе.
Я пожала плечами. Я-то тут при чем? Одалия закатила глаза: дескать, я безнадежна.
– Если бы Мари узнала, что ты пила, через сколько минут об этом узнал бы весь участок?
У меня кровь застыла в жилах. Вот уж о чем я и не подумала. Одалия с легкостью прочла эту мысль на моем лице и, слегка усмехнувшись, вновь отвернулась к деревьям.
– А что известно Мари, тотчас становится известно сержанту, – продолжала она сухо и отчетливо, явно предостерегая.
На другом конце парка мы вышли из экипажа, Одалия сунула кучеру несколько монет, и последние кварталы до отеля мы прошли в молчании. Дома я без особой радости установила, что наконец-то совершенно трезва.
9
Я еще ничего не говорила о небольшом своем отступлении от строгих правил профессиональной этики, которое в последнее время сделалось предметом пристального разбирательства. Я имею в виду пресловутый протокол с признаниями некоего мистера Эдгара Виталли.
Преимущество обратной перспективы, конечно же, в том, что понятны становятся логические связи и проступают незаметные прежде повороты, которые и сложились в итоге в определенное развитие событий. Я уже упоминала совет моего врача: излагать все мои поступки хронологически. Жизнь состоит из цепных реакций, утверждает он, и чрезвычайно важна связь между причиной и следствием. Теперь-то я со всей очевидностью понимаю, что незначительный эпизод с брошью был одним из таких поворотов, а переезд к Одалии – другим, но главной вехой стали напечатанные мной признания Эдгара Виталли, ибо то была точка невозврата.
Если вы хотите знать, сожалею ли я об участи Эдгара Виталли, честно отвечу: нет. Я совершенно уверена, что мистер Виталли относится к той категории преступников, которой современные криминологи дали название «серийных убийц», а к таким людям питать сочувствие затруднительно. Хотя я сознаю теперь, что поступила неправильно, я все же не могу искренне утверждать, будто всецело раскаиваюсь в тех последствиях, к которым привели мои действия. Напротив, я, пожалуй, горжусь той ролью, пусть и незначительной, которую я сыграла в разоблачении мистера Виталли. Втайне я сожалею только о том, что приговор не приведен в исполнение, – говорю «втайне», ибо знаю: стоит признаться врачу, и он сочтет меня чудовищем, а потому свое нераскаянное удовлетворение я предпочитаю скрывать. Заметьте: я отнюдь не кровожадный дикарь какой-нибудь. Но, как любой истинно моральный человек, желаю торжества правосудия.
Ради хронологической последовательности и точности повествования сперва, я так думаю, надо рассказать, как вышло, что я напечатала признания мистера Виталли. Вопрос в том, с чего начать, – вероятно, лучше всего с самого мистера Виталли.
Об иных мужчинах говорят: он не из тех, кто женится. Эдгар Виталли – наоборот. Он был даже чересчур привержен идеалам супружества: за четыре года он вступал в брак пятикратно. Хотя сам мистер Виталли был молод и хорош собой, жен себе он подбирал иного пошиба: немолодых обеспеченных вдов. Помимо этого сходства их объединяло еще кое-что, а именно загадочный и пугающий факт: все они погибли от несчастного случая, принимая ванну, а незадолго до смерти были заботливо избавлены от своего богатства.
И я понимаю, почему от поведения мистера Виталли у сержанта кровь в жилах кипела. Дело в том, что этот мистер Виталли был (позволю себе прибегнуть к речевому обороту сержанта) худшей разновидностью подзаборной крысы: крысой в змеином жире. Самоуверенная тварь: образованием похвалиться не мог, но, судя по ухваткам, воображал себя умником. Возможно, даже гением себя воображал: на допросах у лейтенанта мистер Виталли не раз позволял себе такого рода намеки. Все, кто имел с ним дело в участке, с первой же минуты проникались уверенностью, что он виновен, и каждый только и мечтал о каре скорой и суровой. И тем не менее, хотя мистера Виталли уже дважды судили, оба раза он сам вел защиту и ему удавалось стяжать симпатии присяжных.
На второй суд я пошла из любознательности – понять, каким образом справедливость может обратиться в фарс. День я просидела в зале, наблюдая, как мистер Виталли манипулирует присяжными, устраняя их дурное мнение о себе с небрежной точностью ларинголога, вырезающего гланды. К мужчинам на скамье присяжных он обращался как один из них, выпивоха-гуляка, обычный парень, – мол, ну что ж, ясное дело, он рад избавлению от уз брака, от вечных попреков, лишающих мужчину мужественности, – ну вы же меня понимаете, взывал он к ним. А женщинам в зале довольно было этих жадных, красных, выпяченных губ под черными усами; время от времени он облизывался и выставлял в усмешке длинные белые волчьи зубы, словно шепча на ушко каждой женщине: «Вся моя вина в том, что я слишком хорош собой, и разве можно судить мужчину лишь за то, что он так привлекателен?» Женщины, по-видимому, соглашались, и смазливая внешность мистера Виталли склоняла их к снисходительности даже скорее, чем его слова убеждали мужчин. В итоге он особо и не старался доказать свою непричастность к утоплению очередной жены, а внушал, что даже если бы он приложил к этому руку – гипотетически рассуждая, само собой (тут нужно подмигнуть), – судить за это нельзя. Тогда-то я впервые и увидела разницу между виной и преступлением: мистер Виталли не сумел бы отстоять свою невиновность, но ухитрился внушить – по крайней мере, сборищу слабоумных представителей населения, которое у нас именуется судом присяжных, – что не совершал преступления.
И каждую мелочь мистер Виталли умел обратить себе на пользу: светскими манерами он отнюдь не пренебрегал. Чернильные волосы он делил ровным пробором, смазывал и тщательно укладывал каждую прядь. Всюду носил трость с серебряным набалдашником и, произнося речь в свою защиту, дирижировал ею наподобие шпрехшталмейстера. Когда стенографистка неожиданно остановилась и чихнула, мистер Виталли с кошачьей грацией метнулся через весь зал и взмахнул белым шелковым платком пред лицом изумленной девушки. Судья, заикаясь от возмущения, велел подсудимому вернуться на место, но эта выволочка, на мой взгляд, лишь укрепила сочувствие присяжных к мистеру Виталли: вроде бы его несправедливо отчитали за поступок, естественный для всякого воспитанного джентльмена.
По моему скромному суждению, окончательного провала правосудия мистер Виталли добился двумя приемами. Во-первых, подсудимый вызывал многих свидетелей защиты, исключительно женщин – прямо-таки стая гогочущих гусынь, – и все они подтверждали, что видели его в то время, когда с его женой произошел несчастный случай (следовало бы выразиться во множественном числе: несчастные случаи с его женами). А во-вторых, мистер Виталли очаровал всех: ослепленные его белыми зубами и щегольскими манерами, присяжные и вообразить не могли, что этот же человек, словно свирепый варвар, удерживал женщину под водой, пока та не захлебнулась.
Но мы, сержант и я, знали правду. Мы вполне отчетливо представляли себе, как он это проделал, и не сомневались, что он на это способен. Пять жен – пять! И каждый раз, когда очередная жена умирала все тем же странным манером, мы допрашивали мистера Виталли часами, до тошноты, и в ходе допросов любовались всем репертуаром доступных ему эмоций: видели, как он проливает крокодиловы слезы, как ухмыляется, как паникует, видели, как он торжествовал после оправдания, – и не однажды, а дважды. И мы без тени сомнения знали, что мистер Виталли по сути своей свирепый варвар и есть.
Более того, мне кажется, то ли мистер Виталли не мог удержаться, то ли у него вошло это в привычку – издеваться над нами, определенным образом обставляя всякий раз место преступления. Все пять жертв были обнаружены в одной и той же позе, что трудно списать на совпадение. Захлебнувшись, они опускались на дно и застывали в неподвижном молчании, обратив взор вверх. Стеклянная гладь воды застывала границей между живыми и мертвыми. Руки – а ведь, казалось бы, погибая, утопленницы должны были ими размахивать – были целомудренно сложены на груди, словно у леди Шалотт. Лодыжки тоже были скрещены. Полицейские фотографии со всех пяти мест преступления передают эту пугающую, нереальную картину. Завершающий штрих – склянка лауданума на расстоянии вытянутой руки, так явно напоказ, словно часть продуманного антуража.
К тому времени как мне довелось печатать протокол, мистер Виталли сделался у нас в участке завсегдатаем: его вызывали всякий раз, когда очередную его супругу обнаруживали бездыханной, с синюшным лицом, под толщей остывшей воды. Я уже сбилась со счету, как часто он являлся к нам, и всякий раз все большим щеголем и чистюлей. На пятой жене мистер Виталли вздумал пошутить, разыграть нас, – правда, это его намерение обнаружилось не с первой минуты.
В участок по вызову он явился добровольно, или, по крайней мере, так это выглядело. Помню, я наблюдала, как он переступил наш порог на следующий день после смерти своей пятой жены. Передернув плечами, сбросил плащ и повесил его на плечики – до странности домашний жест. С улыбкой собственника оглядел участок, без слов, одними телодвижениями как бы сообщая, что наш участок принадлежит ему, а мы все – посетители, зазванные в гостиную поразвлечь барина. С нервами у него, видимо, все было в порядке: ничто в его позе не обнаруживало тревоги, как, впрочем, и скорби по скончавшейся супруге. Сержант, рассчитывая, вероятно, смутить мистера Виталли, посмотрел ему прямо в глаза и жестко произнес:
– Вы, конечно, потрясены этой утратой.
Но если он хотел запугать мистера Виталли, ничего не вышло – тот лишь улыбнулся и патетически приложил руку к сердцу.
– Редчайший образчик женщины, – ответил он, не называя покойницу по имени (мне мимолетно подумалось, что имя он мог уже и забыть). – Даже не знаю, решусь ли я после этого снова вступить в брак.
Издевательски-мелодраматический тон; мгновение застыло, жуткая тишина. Почудилось на миг, будто он сейчас подмигнет.