Зима, когда я вырос Гестел Петер
— Почему ты ничего не говоришь? Не будь таким противным, Зван.
— Если ты хочешь взять какие-нибудь книги, — сказал Зван, — то бери, можешь забрать хоть все.
— Не нужны мне твои вонючие книги.
— Тогда не бери.
— А что Бет будет делать в Девентере?
— Отдыхать и спать; у дяди Пита и тети Сони это запросто, а у ее бабушки — нет.
— Ты тоже будешь отдыхать и спать?
— Нет, — сказал Зван.
— Так что же ты будешь делать?
— Потом я тебе об этом расскажу, Томас.
— Скажи же, черт побери, что у тебя на уме, Зван! Как я тут останусь один в Амстердаме?
— Когда тетя Йос поправится, — сказал Зван, глядя в пол, — я вернусь.
— Чего ты напускаешь туману?
— Разве я напускаю туману?
— Если я кому-то не верю, значит, он напускает туману.
— Хочешь взять патефон?
— Нет, — сказал я. И потом, чтобы не зареветь, начал говорить быстро-быстро: — Я поеду к папе в Пайне, я вчера получил от него письмо, обалденное письмо, тебе такого хорошего письма никто никогда не напишет, никогда, потому что у тебя нет папы, это самое лучшее письмо на свете, вот!
Зван снова посмотрел мне в глаза.
— Прости, Томас, — сказал он.
Вторник, ближе к вечеру.
Я опять ходил на Центральный вокзал, и опять у меня в кармане был только перронный билет. На этот раз я тащил тяжеленный чемодан и еще сумку с моими собственными вещами. Бет несла не очень тяжелую сумку с одеждой, Зван нес два тяжелых чемодана, зато он сейчас сядет в поезд и уедет. А дядя Пит нес чемодан с книгами, самый тяжелый из всех, я его вообще не мог поднять.
На перроне мы поставили все чемоданы на землю.
Мы встали все в кружок. Никто не говорил ни слова.
Дядя Пит был самым нервным человеком из всех, кого я видел. В такси у него раскокались очки. Сейчас он по очереди обводил нас своим приветливым близоруким взглядом.
Бет опять превратилась в маленькую школьную учительницу, на ней были берет и пальто с матросскими пуговицами.
— Я позвонил в Ларен, — совершенно неожиданно сказал дядя Пит. — Твоей маме, Бет, уже лучше. Она поспала два часика. Она долго сидела у окна и смотрела на улицу. Вечером позвоню снова. Не волнуйтесь. Ее не пичкают лекарствами, за ней просто хорошо ухаживают. Как ты вырос, Пит!
Тьфу ты пропасть, кто же здесь Пит?
Зван смущенно почесал в затылке.
Конечно же, Зван — это и есть Пит, его же назвали так в честь этого нервного дядьки.
— У вас будет по собственной комнате, — сказал дядя Пит Звану с Бет.
Я так дико разозлился из-за этих собственных комнат, что мне захотелось убежать прочь. Но дядя Пит был не виноват. Он очень старался. И он очень любил Звана. Я видел это по его близоруким глазам.
Я поднял руку и помахал.
— Ну что ж, будьте здоровы, — сказал я.
Взял свою сумку и пошел прочь.
Зван нагнал меня. Мне пришлось остановиться, потому что он положил руку мне на плечо.
— Я тебе напишу, — сказал Зван. — Ты мне тоже напишешь? Договорились?
— Вовсе ни о чем не договорились, — сказал я. — Ничего ты не напишешь. Струсишь, побоишься наделать ошибок или напишешь какое-нибудь дурацкое письмецо: привет, как дела, у меня все хорошо.
— Я буду без тебя скучать, — сказал Зван.
— Я не знаю, что это такое — скучать, — сказал я.
Зван засмеялся. Я понял почему. Он засмеялся, потому что подумал: я бы сказал то же самое.
Зван смотрел, как дядя Пит поднимает и чемодан с книгами, и тот, который до сих пор нес я.
— Ладно, Званчик, — сказал я, — на этот раз ты сам едешь в свой Девентер.
Зван усмехнулся.
— Да, — сказал он, — что-то новенькое.
— Ты все еще влюблен в Лишье?
Он посмотрел на меня с недоумением.
— В кого?
— Ты что, забыл? Как только поезд тронется, ты и меня забудешь, спорим?
— Ни за что, — сказал он.
— Пит, иди сюда! — позвал дядя Пит.
— Давай, Пит, — сказал я. — Поторопись. Передай от меня приветы Бет.
Зван двинул мне локтем в бок, подмигнул, развернулся и побежал к своим чемоданам. Поднял оба. Увидев его с чемоданами, я подумал: Зван — настоящий путешественник, он будет путешествовать всю жизнь.
Бет подбежала ко мне.
Этого еще не хватало, подумал я.
— До свидания, Томми, — сказала она, остановившись прямо передо мной. — Не хочу с тобой прощаться, мы ведь скоро увидимся.
— Как так скоро? — спросил я.
— Ну довольно-таки скоро, — сказала она.
— Довольно-таки скоро, — передразнил я ее. — Ну тебя. У тебя же заболела мама.
— Она выздоровеет, — сказала Бет.
— Откуда ты знаешь?
— А вот знаю.
— И отчего она выздоровеет?
— Оттого что не будет меня видеть.
— А она что, из-за тебя заболела?
— Да. Странно, да?
— Довольно-таки, — проворчал я. — Ты хочешь сказать: увидимся лет через десять, и это вовсе не скоро, нечего врать.
Я добился своего — Бет чуть не расплакалась. Она поцеловала меня в нос, повернулась и побежала к поезду.
Тогда я пошел прочь. У лестницы вниз остановился. Я не махал отъезжавшему поезду. И лишь когда поезд скрылся в дальней дали, я спустился по лестнице в туннель.
По дороге домой меня одолевали идиотские мысли.
Я старался не думать о вокзале, о поезде, о чемоданах, о Зване с Бет и вообще.
При мысли о Бет мне захотелось прыгнуть в канал. Но я не прыгнул. В этом не было смысла, ведь на каналах лежал лед. Я еще никогда не чувствовал себя таким влюбленным, как сейчас.
Зван не помахал мне.
За это он у меня еще попляшет!
В Звана я не был влюблен. Еще чего недоставало! Но когда я думал о нем, мне тоже хотелось прыгнуть в канал.
Мне захотелось пойти в церковь, попросить Господа Бога сделать так, чтобы Зван с Бет скоро вернулись. Но я не знал, как в церкви надо молиться, и я не мог подойти к первому попавшемуся прохожему и попросить: «Научите меня, пожалуйста, молиться!»
Это было оттого, что мы никакие — ни протестанты, ни католики.
Я на самом деле никакой.
Я чистой воды никакой; хотя изображения Иисуса с овечкой или маленького Иисуса в яслях мне ужасно нравятся, но это ничего не значит, ведь мне так много всего нравится.
Они то и дело всплывали у меня в памяти — Зван и Бет и тетя Йос у машины, Зван и Бет на перроне, и тут я столкнулся с кем-то на площади Дам и сказал «Извините» или «Смотри, куда идешь».
Казалось, будто снег покрыт тонким слоем воды, тонким-тонким, его не было видно, но он слегка поблескивал, и я удивился: разве так бывает, когда что-то блестит, но ничего не видно?
Время от времени я слышал у себя в голове мамин голос.
«Не расстраивайся, медвежонок, — говорила она, например, — всё будет в порядке; я рада, что ты возвращаешься к тете Фи из этого большущего дома. Чего ты мог ждать от этой чокнутой тетушки? Она тебе вообще не родственница, это богатая клуша, не замечающая других людей. Иди к тете Фи, вот она хороший человек, хотя раньше мне от нее и доставалось; я всегда донашивала за ней платья — знаешь, я уже два года не покупаю себе новой одежды».
Черт побери, подумал я, я уже слишком большой, чтобы меня звали медвежонком.
Но для мамы я навсегда останусь девятилетним. Даже когда я стану старым дедом и буду гулять по парку с палочкой, от скамейки к скамейке, она будет говорить мне: «Не расстраивайся, медвежонок».
Я подумал: завтра я просто пойду в школу, и если они ко мне полезут драться, то дам им хорошенько сдачи.
Где же я?
Ого, я уже дошел до башни Мюнт. Еще минут пятнадцать, и дойду до Теллегенстрат. Я скажу тете Фи: «Я хочу почитать, у тебя найдется для меня интересная книга?»
Оттепель и каша под ногами
Я пролежал в постели две ночи и день.
Тетя Фи сказала:
— У тебя высокая температура.
Мне казалось, что мне и жутко жарко, и жутко холодно одновременно.
У тети Фи не было лишней грелки, она накрыла меня двумя дополнительными одеялами, так что мне нечем было дышать. Время от времени я погружался в сон, и тогда у меня в голове появлялись всякие призраки.
В конце концов мне уже стало мерещиться, что я это все придумал. Я говорил себе: Томас, ты вовсе и не жил в этом красивом доме на Ветерингсханс, ты что, обалдел?
Ночью я проснулся с криком. Тут же ко мне на кровать села тетя Фи.
— Что с тобой, малыш? — спросила она.
Тетя, подумал я, со мной все в порядке, ведь я же очень часто просыпаюсь с криком.
Четверг, середина марта. Я снова пошел в школу. Тетя Фи не хотела пускать меня, она считала, что я еще не окреп, но окрепнуть можно лучше всего на улице, там не бывает холодно и жарко одновременно и в голове не появляются идиотские видения.
Я шел большими шагами по улице Ван Ваустрат. Только дойдя до площади Фредерика, я подумал: а ведь, кажется, стало теплее.
Я стал всматриваться в снег. Он больше не сверкал, а был просто мокрым.
В классе меня несколько раз бросало в дрожь. Но в голове уже не роились странные мысли. Класс мне не снился, косички у девчонок были совершенно настоящими, шарики из жеваной бумаги на самом деле ударялись о мою голову, я мог их подбирать и кидать обратно.
Когда я обернулся и увидел сзади пустую парту, у меня опять загудело в затылке, так что я срочно стал снова смотреть на доску.
Плевать мне на эту пустую парту, думал я.
Учитель сказал:
— Ребята, началась оттепель. Скоро во всем городе на улицах будет ужасная каша, завтра займемся чисткой тротуаров. А ты, Дан, проспрягай-ка быстренько на доске глагол «таять».
Так что и правда оттепель. Зима кончилась. Вот и все.
Лишье Оверватер оборачивалась, чтобы на меня посмотреть.
Может быть, она тоже оттаяла?
— Я болел, — сказал я ей беззвучно.
Она увидела, что я что-то говорю, но ничего, разумеется, не услышала и приложила руку к одному из своих хорошеньких ушек.
Батюшки, подумал я, ей интересно, что я сказал. Жалко, что Зван уехал, господи, вот бы он взревновал.
После школы я побоялся идти домой по льду Амстела. Оттепель — дело непредсказуемое. На мосту Хохе Слёйс я остановился посмотреть на ребят, отважившихся пойти по льду. Во время перемены Олли опять пописал на дерево. Зима закончилась.
Кто-то прикоснулся к моему плечу, и я страшно напугался.
Обернувшись, я увидел голубые глаза Лишье Оверватер.
Она наклонила голову и ждала, что я скажу.
Я молчал.
— Твой приятель, — сказала она, — почему он не ходит в школу?
— Кто? — спросил я.
— Этот черноволосый. Пит Зван.
Она первый раз в жизни обратилась ко мне. Но то, что она говорила, не очень-то мне нравилось.
— Да, — сказал я, — этого чувака мы больше не увидим.
— Он заболел?
— Нет, — сказал я, — он абсолютно здоров. Это я два дня болел.
— Ах вот как, — сказала Лишье.
Лишье Оверватер пошла дальше. Но так просто она от меня не уйдет. Я догнал ее и шел какое-то время с ней рядом. Я сам так придумал, я знал это, но все-таки спросил:
— Почему ты идешь рядом со мной?
— С ним что-то случилось?
— С кем?
— С Питом Званом.
— Он недавно украл что-то в магазине, — сказал я. — Полицейские привели его домой. На самом деле его должны были отвести в полицейский участок, но его тетя сказала: не делайте этого, не сажайте его под замок. А потом она угостила полицейских чаем, и они сказали: мы ему ничего не сделаем, но вы же понимаете, что он останется у нас в черном списке.
— Он живет у тети?
— Да, его родственники все погибли.
Лишье Оверватер продолжала спокойно идти.
Я никогда еще никого так не ненавидел, как Лишье Оверватер на Утрехтской улице в этот день, когда началась оттепель.
Мне самому было ужасно противно от того, что я только что наговорил. А этой глупой девчонке было все равно. Черт побери, лучше бы она меня выругала, сказала бы, что я предатель и что я плохо кончу, если буду рассказывать такие ужасные вещи про своего друга.
Но она шла и шла, с этими светлыми волосами и голубыми глазами, за шагом шаг, и нос ее становился все меньше и меньше, а губы все тоньше и тоньше. И ей не было дела до того, что я шел рядом с ней совершенно больной и почти мертвый и хотел только одного — развернуться и побежать в Девентер.
— Пока! — крикнул я и побежал прочь. Столкнулся с какой-то малорослой теткой, которая немедленно дала мне оплеуху — и совсем оторопела, когда я тут же заревел.
Я не смотрел по сторонам. Я побежал сначала на канал Лейнбан, но там никого не было, я побежал на Ветерингсханс — там, конечно же, тоже никого не было, а потом я сел на крыльцо и постарался ни о чем не думать, что очень трудно, когда ревешь.
Я предатель.
И я должен умереть. Но умру я еще не скоро — это я тоже знал.
Понедельник. Амстердам превратился в большую лужу. На каналах трещали льдины, во время перемены девчонки прыгали со скакалкой на узких тротуарах, которые сами очистили от мокрого снега.
Я шлепал по серой кашице в сторону Теллегенстрат.
— Ах, малыш, — сказала тетя Фи, открыв мне дверь, — проходи и не пугайся.
Я взбежал по лестнице через две ступеньки.
В гостиной, в кресле с жесткими пружинами, сидел мой папа.
— Привет, — сказал я, потому что никогда не пугаюсь два раза подряд.
— Привет, — сказал папа.
Тетя Фи нервно рассмеялась.
— Ты болен? — спросил я.
— Да нет, — сказал папа. — Как ты свежо выглядишь, Томас, отчего это?
— Я болел.
Папа вздрогнул.
— Это правда, Фи? — спросил он.
— Ах, — сказала тетя Фи, — у парня была температура сорок градусов.
— Нет, Томас, — сказал папа, — больше я не оставлю тебя одного, больше так нельзя, правда ведь?
Я ничего не ответил и принялся его рассматривать.
На щеке пластырь, волосы коротко острижены. Он напоминал злодея из какой-то кинокомедии.
Папа заметил, что я его разглядываю, и смущенно провел рукой по коротким волосам.
— Я погрузился в объятия Морфея, — сказал он, — и тамошний Haarschneider[25] подстриг меня за полминуты почти налысо.
— Ты сразу же заберешь его с собой, Йоганнес? — спросила тетя Фи.
Папа кивнул.
— Я не хочу тащить тяжестей, — сказал я.
— Мои вещи уже дома.
— Я как раз хотела рассказать твоему папе, что ты гостил у…
— Не надо, — перебил я, — я сам ему все расскажу.
— О чем? — спросил папа.
— Я гостил у приятеля, — сказал я.
Но он меня не слушал, я это видел.
По дороге домой мы почти не разговаривали. Я нес кастрюльку с гороховым супом, папа ворчал по поводу каши под ногами и вытащил из пачки настоящую сигарету.
Когда мы пришли в наш дом на канале Лейнбан, папа разжег газетами печку, а потом автоматически протянул мне сигарету — она наполовину торчала из пачки.
— Э-э-э, — сказал я, — я не курю.
Он вздрогнул, посмотрел на сигарету, потом на меня.
— Что это я делаю? — сказал он. — Господи, малыш, как я рад тебя видеть.
Я подошел к окну и посмотрел на дома, стоящие вдоль Ветерингсханс. В неухоженном садике тети Йос черный кот приглядывался к чайкам, проплывавшим на льдине.
Шторы в гостиной с тыльной стороны дома были задернуты.
Папа подошел и встал со мной рядом.
Я подумал: сейчас я ему все расскажу, он до сих пор ничего не знает про Звана и Бет и тетю Йос.
Я ничего ему не рассказал.
— Что-то случилось, Томас? — спросил папа.
— Нет, — сказал я, — ничего.
Папа вздохнул. Он знал, как и я, что никакое «ничего» никогда не бывает настоящим «ничего».
Понедельник, вечер. Папа сидел за столом. Из кастрюльки тети Фи он с шумом вычерпал ложкой остатки горохового супа: я был рад, что он, как обычный человек, проголодался. Приложив руку ко рту, он ждал упреков, которых не последовало.
Мостерд сидел в расстегнутом пальто в кресле и озабоченно смотрел на папу.
В конце концов папа рыгнул и затем с облегчением сделал себе самокрутку.
— Когда ты подаришь мне велосипед? — спросил я.
Папа закурил самокрутку, затянулся, выпустил первое облачко дыма и задумчиво посмотрел ему вслед; к Амстердаму он уже привык, ко мне — нет.
— Как же я научу тебя кататься на велосипеде, — сказал он, — если сам не умею?
— Я хочу съездить на велосипеде в Девентер, — сказал я.
Мужчины совсем не удивились и ни о чем не спросили.
— Вчера я ходил на Восточное кладбище, — сказал Мостерд. — Но не смог найти могилу Мари. Я ходил по длинным аллеям, заблудился и думал о ней. Я вас всех люблю, говорил я мертвым в их могилах, мы скоро увидимся. Выход я нашел случайно — так часто бывает.
Мостерд прочистил горло.
— Я рад, что ты опять в Амстердаме и что с тобой все в порядке, — сказал он папе. — Далась тебе эта цензура!
— Немцы в обносках, — сказал папа, — очень вежливые люди. Я так нервничал, общаясь с ними! А английский майор — плотная дама в военной форме — уволила меня. Сказала, что я ленивая свинья. И даже хуже: тупой голландец. Пока она меня ругала, я по уши влюбился в нее.
Он засмеялся, как раньше.
— И пошел собирать чемодан, — весело сказал он.
— Ты рад, что зима миновала? — торжественно спросил у меня Мостерд.
Я сердито замотал головой.
— Скоро запоют птички, на луг выйдут ягнята, в парке запляшут девочки с бантиками, — сказал Мостерд.
— Мне все это до лампочки, — сказал я.
— Томас, — строго сказал папа, — как ты себя ведешь!