Адаптация Былинский Валерий

Лиза ушла.

А я стоял и смотрел на свой вновь вставший орган. Он задрался так, что почти лежал у меня на животе.

– Господи, что делать… – услышал я собственный стон.

Я слышал его сквозь гул – далекий приближающийся гул страшной и грозной силы, невероятно быстро приближающейся ко мне. Я не успел даже что-либо осознать, как тысячи, сотни, миллионы, миллиарды невыплеснутых оргазмов, моих и чужих, вломились, ворвались в меня и я почувствовал, что хочу во что бы то ни стало получить раз и навсегда самое громадное, самое великое сексуальное удовлетворение, прямо сейчас, прямо тут… Я начал тереть свой пенис обеими руками – но не чувствовал ничего. Затем я сжал его что было силы – и не почувствовал даже намека на боль. Цунами невзорванного наслаждения вздыбилось надо мной и застыло. Я ждал, страстно желал, чтобы волна обрушилась на меня – но она стояла на месте и не шевелилась.

– Дамы и господа, – услышал я голос из самолетных глубин, – пристегните поясные ремни. Наш самолет начал снижение и через двадцать минут совершит посадку в аэропорту имени Хосе Марти города Гавана Республики Куба. Просьба всем занять свои места…

Зачем-то я стал шарить по карманам. Что я ищу? Потом стал искать что-то в шкафу над зеркалом. Открыл дверцу и сразу увидел лежащую на полке сложенную опасную бритву. Зачем она здесь, в голландском самолете, летящем на Кубу? Кто бреется опасной бритвой в наше время? Кто-то из бортпроводников? Или это… оставлено для террориста? Какого еще террориста? Ха-ха! Самолет же уже садится… – я смеялся… – Это… это оставлено для меня.

Я взял в руки бритву, раскрыл ее.

Продолжая смеяться, второй рукой я обхватил и вытянул свой орган. Он был на ощупь пластиковый. Что ж, тем лучше. Кажется, какой-то монах когда-то отрубил себе палец. А я… Когда я рождался и вылезал на свет божий из своей матери – думал ли я, что вот так все будет?

Мама, ты где… Лиза… прости. Резко опустив кулак с зажатой в нем бритвой, я успел подумать: «Как гильотина…»

Волна мгновенно ожила и обрушилась на меня. Боли не было – разве она бывает в воде? Я плавал под водой, раздвигая руками чернила крови, пытаясь вынырнуть и глотнуть воздуха. Вот сейчас… сейчас, выплыву… только бы кровь не вытекла из меня полностью, прежде чем я найду воздух… Хоть один раз – но вздохнуть. Еще секунду пожить. Хотя бы секунду… Но что это, где же поверхность воды? Может, я не в ту сторону выныриваю? И поверхность воды совсем не там, где я думаю, не вверху, а внизу? Воздуха нет… совсем… хотя бы минуту воздуха…

И вдруг вода разорвалась, лопнула, как ткань, моя голова выскочила наружу и губы уловили прохладу воздуха. Я задышал так, словно неделю брел по безвоздушной лунной пустыне и наконец наткнулся на оазис воздуха и стал его жадно пить, пить…

Милый, родной мой, что с тобой?

Ты же говорила, что не будешь спрашивать…

Разве я могу это не спрашивать, мой любимый?

Вода и воздух схлынули. Я увидел: надо мной зависли, как две планеты, огромные встревоженные глаза Лизы. Глаза цвета светлого чая.

Я окончательно проснулся, понимаю: мы по-прежнему сидим в креслах, все вокруг спят, самолет летит.

Я понимаю, что жив. И живо все, что внизу…

– Я… Мне сон какой-то приснился… Дикий. Или не сон.

И вдруг почувствовал, что у меня в паху влажно. Оргазм во сне? Или…

– Тебе плохо? Тошнит?

– Нет… то есть… сейчас, – говорил я, поднимаясь.

– Дамы и господа. Через двадцать минут наш самолет совершит посадку в аэропорту имени Хосе Марти в городе Гавана Республики Куба. Просьба не покидать свои места и пристегнуть поясные ремни…

Возле туалета меня настигла бортпроводница.

– Пожалуйста, займите ваше место, мы совершаем посадку!

– Я сейчас, я на секунду только… надо же секунду пожить, – говорил я, – я сейчас, сейчас…

Наверное, выражение моего лица было такое, что бортпроводница оставила меня в покое.

В туалете я руками, в которых трещали токи страха, расстегнул свои джинсы.

Орган был цел и находился в своем обычном съеженном состоянии. Только… Почему-то на ткани трусов были пятна крови. Несколько крупных бурых и еще свежих пятен. Дрожь страха прошлась по груди и по горлу. Я откатывал и закатывал крайнюю плоть. Все цело. Но откуда же кровь?

– Молодой человек? – в дверь постучали. – С вами все в порядке?

– Да, сейчас…

Я быстро стянул джинсы, снял и скомкал запачканные кровью трусы и швырнул их в пластиковый бачок возле унитаза. Сверху набросал скомканной туалетной бумаги. Вновь надел джинсы, плеснул в лицо себе воды из-под крана.

Нетвердыми шагами дошел до Лизы, сел в кресло.

– Ну как ты? – спросила она.

– Все нормально, Ли. Знаешь… – шепнул я ей на ухо, – у меня такое ощущение, что я стал мужчиной… – и рассмеялся.

Лиза растянула губы в своей длинной улыбке, затем кивнула и расширив глаза, смешливо произнесла:

– Да? Ну наконец-то. Не бойся, я с тобой, мой мужчина.

Обвив меня своими длинными, как ветви, руками, она прижалась к моей щеке.

Другой Париж

– В каком отеле вы собираетесь остановиться?

– «Куба Либре».

– Может, «Гавана Клаб»? «Мутусалем», «Каней»? – усмехается усатый таможенник. – У вас есть подтверждение на резервирование номера в отеле?

– Конечно, все есть. Конечно, мы выпьем «Гавана Клаб», «Мутусалем», «Каней» за этот славный юбилей. Куба – это праздник, который всегда с нами. Каждый день юбилей. Мы любим Кубу. Куба – наша самая любимая женщина, и мы приехали признаться ей в любви. Я люблю тебя, Куба!

Таможенник качает головой, говорит с усмешкой стоящему рядом коллеге «русо» и отдает нам наши паспорта.

Накатывают густые волны мокрого воздуха. Воздух касается тела, как теплая влажная простыня. Капельки воды оседают на руках, на лице. Словно вошли в один огромный предбанник. Пахнет чем-то бархатным, терпким. Такси в центр Гаваны. За рулем полная негритянка с большими красно-синими губами. По краям дороги плывут деревья, на них, как огромные маки, пятна красных цветов. Таксистка все время вертит головой, о чем-то говоря с нами, но мы не понимаем ни слова, хотя я в руках держу русско-испанский разговорник.

– На набережную, мар, Малекон, – говорю я, смотря в разговорник.

– Малекон?

– Си.

Наше такси, понтиак каких-то древних годов, задребезжало и заглохло, когда мы въехали в центр Гаваны.

Негритянка о чем-то громко заговорила, жестикулируя руками, вышла из машины и открыла капот. Пояснила нам, что машина умерла (муэрте!), сложив руки на груди и закрыв глаза.

– Малекон, – с улыбкой махнула она рукой вперед, указывая нам путь.

Мы шли по заполненной людьми улице, окруженной выбеленными солнцем высокими каменными домами с колоннами и балконами. У открытых дверей этих домов, на ступеньках, сидели старики в широких пальмовых сомбреро, дети и женщины. Они сидели, дремали, или о чем-то разговаривали, или смотрели на нас. К нам подскочил темнокожий кубинец в шортах и порванной майке, стал что-то быстро тараторить на смеси испанского и английского:

– Вы откуда, друзья? Россия? О, мои друзья все из России, я очень люблю Россию. Купите сигары, настоящие, дешевые. Хотите ром, полцены? А девочек? Хотите девочек? Есть и мальчики, отличные мальчики! Вам куда надо в Гаване, я покажу вам любое крутое место в Гаване…

Мы отнекивались, шли дальше, но к нам подбегали новые парни, почти все сплошь темнокожие и что-то наперебой предлагали. Опять, как в Египте или в Париже, приходилось проходить сквозь строй приставал – на этот раз темнокожих парней и подростков, светлокожих кубинцев среди них почти не было. Но эти приставания нас совсем не раздражали. Может быть, потому что на наших глазах все еще были магические очки, преображающие мир и показывающие только хорошее. А может – и это вернее всего, – кубинские зазывалы, в отличие от арабских в Париже или Хургаде, не были агрессивными. Они были бесшабашно-веселыми, немного беспардонными, страстными, обидчивыми – но не злыми. Отойдя от нас, они не унывали, сразу же начинали чему-то смеяться, садились на ступеньки у открытых дверей, смотрели на проходящих девушек и отпускали вслед им восторженные комплименты. Девушки оборачивались, с улыбкой что-то им отвечали. Такие же комплименты, в том числе и сидящими на ступеньках стариками, отпускались и идущей рядом со мной Лизе. Высокая, с развевающимися волосами, в короткой льняной юбке, она привлекала внимание почти всех проходящих мимо мужчин. Сидящий на ступеньках старик лет восьмидесяти приподнял свое сомбреро, когда мы с Лизой проходили мимо, восхищенно присвистнул и сказал по-испански, но я его понял:

– Эй, друг! Твоя девчонка красивее, чем Гавана моей юности. Завидую тебе!

Внезапно впереди, в проеме между двумя зданиями показался океан. Он был темно-бирюзовый, по нему катились барашки волн. Мы вышли на набережную Малекон, и океан оказался уже слева и справа от нас. На широком парапете Малекона лежали или сидели девушки и молодые парни. Здесь вообще была сплошь одна молодежь. Многие обнимались, целовались. Мы сели на плиты парапета. К нам подошли какие-то парни и девушки, о чем-то спрашивали, что-то предлагали купить – все тот же набор: проститутки, ром, сигары. Один раз предложили купить гашиш. Какой-то негритенок прямо попросил денег, сказав, что он очень бедный, а мы, наверное, богатые. Мы не возражали и дали ему пять конвертируемых песо. Потом вытащили бутылку купленного в аэропорту виски, откупорили, стали, передавая из рук в руки, пить со всеми, кто стоял рядом. От нас перестали что-либо хотеть, просто стояли и весело говорили о чем-то. Потом возле нас очутилась бутылка рома и мы вновь пили его вместе с кубинцами.

– Вы из России, – говорил нам поджарый, мускулистый, в одних шортах мулат на неплохом английском, – у вас давно капитализм, у нас еще нет. Ну ничего, скоро у нас тоже все будет отлично, как и у вас. Я специально выучил английский. А вы как, хорошо там у вас?

– Нет, – сказал я, – нам не нравится.

– Почему?

– Потому что капитализм дерьмо.

– О!.. А социализм?

– Социализм меньшее дерьмо, чем капитализм, – заверил его я, отпивая из горлышка.

– Ты так говоришь, потому что уже забыл этот долбаный социализм.

– А ты так говоришь, потому что еще не видел долбаный капитализм.

Мы улыбнулись, засмеялись, ударили по рукам и еще выпили.

– А я знаю, что никогда не бывает дерьмом, – философски сказал через некоторое время, дымя сигарой, мулат.

– Что?

– Жизнь.

Жизнь. На Кубе она странным образом сконцентрирована, здесь она светит прямо на человека, минуя потолки, тучи, загазованные слои атмосферы. Мы лежим на теплых плитах парапета Малекона, жмуря глаза от слепящего солнца. Лиза лежит сзади, ее щиколотки на моих плечах. Справа накатывают и бьют о камни набережной океанские волны. Время от времени одна из волн ударяет сильнее других и тогда нас накрывает душ из прохладной соленой воды.

Мы сидим в прохладном кафетерии, под потолком медленно вращаются лопасти двух вентиляторов.

Кафе обшарпанное, как и почти все здания в Гаване, но, в отличие от стрип-подвала на Пляс Пигаль, здесь нет и намека на затхлость и пустоту.

– Ты чувствуешь?

– Да.

– То же, что и я?

– То же что и ты.

Кожи наших касающихся друг друга тел почти склеиваются от влаги, нам очень хорошо, мы все время подрагиваем от дрожи внутреннего восторга, так, словно в нас стучат, кроме обычных, еще и другие, новые сердца.

– Мохито? – протирая стаканы, наклонился через стойку бармен.

– Мохито.

Бармен ставит на стол два мохито. Мы вливаем в себя тонкими струйками холодную от мяты и горячую от рома льдистую жидкость.

– Похоже, Сашка, мы прибыли по адресу.

– Это точно. Весьма напоминает рай.

– Мас Мохито? – кивает бармен.

– Мас, мас…

Улицу за окном заливает горячее солнце. В баре темно, прохладно, мятно. Внутри меня тоже распускается солнце, оно распирает меня, обжигает, побуждает к движению.

– Я сейчас… – встаю и выхожу в соседний зал, где в окна вплетаются вьющиеся растения, на ветках которых расцветают красные цветы.

В зале за одним столом сидят несколько девушек, как только я вошел, они сразу посмотрели на меня.

– Пс-с, – зовет одна из них меня, смуглая креолка с мелкокучерявыми волосами, связанными сзади хвостиком. – Ойе, мучачо!

Девушка подошла ко мне. Погладив меня по руке, она что-то с улыбкой хрипло произносит – перевода не требуется. От нее пахнет красными цветами.

– В следующей жизни, – сказал я по-английски, – хорошо? А в этой жизни я люблю одну женщину.

– А я хочу, чтобы ты на один час полюбил меня, мучачо, – хрипло смеется кубинка. – Это стоит всего тридцать конвертируемых песо.

– Не могу, мое сердце занято.

– Твое сердце так сильно занято? – девушка изумленно выкатила глаза. – Дай мне двадцать песо, и я освобожу твое сердце на час.

Я отрицательно качаю головой и развожу руками, показывая, как сильно занято мое сердце.

– Пока, большое сердце! – улыбаясь, помахала мне рукой кубинка и отошла к своей компании подружек.

Я вернулся к Лизе – возле нее стояли и разговаривали двое парней. Увидев меня, они отошли, один из них многозначительно показал мне знак «ОК».

Бог революции

Вечером, проходя по одной из улиц в районе Кафедрального собора, мы услышали музыку и увидели танцующих людей. Латиноамериканская мелодия звучала из стоящего на земле музыкального центра с колонками, рядом танцевали десятка два человек, среди них были и взрослые, и подростки, и совсем маленькие дети. Лиза тоже начала танцевать, и я тоже. Сначала мне было не по себе, но потом я увидел, как танцует Лиза: самозабвенно, без напряжения, отвернувшись от всего мира, в том числе и от меня, и в то же время любя и меня, и мир. Каждый удар ритма, каждый взлет голоса поджигал Лизу, и она, объятая этим то затухающим, то вновь вспыхивающим невидимым пламенем, пульсировала телом в такт музыке. Сгореть можно не только в болезни или в жизни – но и в танце. Танец – величайший способ слияния человека с океаном жизни и в то же время беспрестанное ныряние в себя самого. Одиночество и неодиночество одновременно. Сошествие небесного танцующего огня на людей, которые поджигают в танце себе подобных. Я уже не замечал своего тела, оно само совершало пульсирующие движения, словно дышало отдельно от меня. Когда музыка закончилась, все, в том числе и мы с Лизой, стали аплодировать, высоко подняв руки над головой.

К нам подошел загорелый пожилой мужчина в шортах и белом гуевере.

– Россия? – спросил он по-русски.

– Да…

– Первый раз в Гаване?

– Первый.

– Меня зовут Хосе. У меня жена русская, она в прошлом году умерла. Сейчас я живу со старшим сыном и его семьей. Дом у меня большой, места всем хватит.

Выложенный из серых каменных плит дом Хосе был похож на перенесенное из кинофильма жилище Дона Хуана. На балконах стояли статуи испанских рыцарей, в гигантских каменных вазах росли цветы – красные, желтые, синие. Я спросил Хосе, сколько нужно ему заплатить, чтобы жить здесь.

– Я не возьму денег, – сказал Хосе; мы поднимались по широким каменным ступеням на террасу его дома. – Вчера выехали итальянцы, они хорошо заплатили. Мне хватит, амиго. Пусть это будет маленький подарок богу революции.

– Революционному богу? – удивился я.

– Есть у меня в доме такой бог, – заулыбался Хосе и хлопнул меня по плечу, – увидите, амигос. Мой дом еще испанцы строили, ему триста лет. Мне его отдали за революционные заслуги брата.

– А кто ваш брат? – спросила Лиза.

– Он был с Че Геварой в Боливии, его тело не нашли. Нас было четверо в семье, я самый младший, брат был самый старший, скульптор.

Мы поднялись на верхний этаж и вошли в просторную комнату с большими окнами и высоким потолком – мастерскую скульптора. По краям, на полках или на полу, стояли маленькие и большие скульптуры из мрамора, гранита, глины, красного, черного дерева. Большей частью они напоминали доисторических животных, черепах, рыб, песчаные барханы, гигантские руки, глаза, кораллы. Но были и портреты известных исторических личностей, выполненные более или менее реалистично. Например, лица Энгельса, Маркса и Ленина были отлиты в пене поднявшейся и застывшей морской волны из бронзы.

Посередине мастерской, на небольшом деревянном помосте, стоял кусок красного гранита высотой метра три. Он был едва обработан и смутно напоминал изображение человека по пояс.

– Это последняя работа Орландо, моего брата, – сказал Хосе. – Он хотел изваять всемирного революционера. Но долго думал, как он будет выглядеть. И тогда, то ли в шутку, то ли всерьез, стал называть свою недоделанную работу «Бог революции». А потом Че позвал его за собой в Боливию. Орландо хотел отказаться, потому что очень хотел доделать свою работу. А потом сказал мне: если мне суждено вернуться, значит, я доделаю. Если нет – значит, бог революции должен остаться таким.

Вечером мы ужинали на террасе в окружении белых статуй конкистадоров. Ели черную фасоль, рис, кукурузные лепешки и лангуста в томатном соусе.

– Я думаю, – сказал Хосе, – брат знал, что сделать портрет бога революции невозможно. Если бы он даже вернулся из Боливии – он бы не смог доделать свою скульптуру.

– Но ведь, – возразил я, – все-таки изображают Христа…

– Потому что он есть. А бога революции, в которого верил брат, не существует. Он воображение, хаос, который мы наделили именем бога. Вот команданте Че можно изобразить. У брата были его портреты. Сейчас они у Фиделя и в Национальном музее хранятся.

– А почему вы думаете, – спросила Лиза, – что бога революции не существует?

– Знаете, амигос, в настоящего Бога я тоже как-то не верю. Знаю, что он есть – но не верю в него. В его справедливость. Вера, моя жена, которая умерла, говорила, что у вас самое лучшее время было в шестидесятые годы, когда не надо было думать так много о деньгах, как надо думать сейчас. У нас на Кубе тоже так было. Но вам хуже, чем нам. Вы слишком угрюмые, не понимаете, что стаканчик рома, сигара, хорошенькая девчонка, вот такая, как твоя Лиза, амиго, могут спасать не хуже проповедей. Не обижайся, у нас принято делать комплименты хорошеньким девчонкам. И не волнуйся, у меня тоже красивая девушка есть, – Хосе рассмеялся.

– Я не волнуюсь, друг, – улыбался я. – А где твоя красивая девушка?

– Она придет вечером. Ее зовут Хуанита. Днем она работает на фабрике сигар. Тайно продает сигары туристам, таким, как ты. Я ей не запрещаю, хотя знаю, что она ворует и продает. Она хочет быть самостоятельной, моя Хуанита, и когда-нибудь уйдет от меня. Но я не обижаюсь. Здесь, на Кубе, вообще никто ни на кого не обижается. Есть жизнь – мы живем. Не будет – и жить не будем. Жизнь – самое совершенное произведение искусства, говорил мой брат Орландо. Ею надо любоваться как картинами или скульптурами в музее. Хуаните двадцать лет и ее фигура – лучшая скульптура, которую я когда-либо видел.

– А революция, – сказала Лиза, – тоже произведение искусства?

– Любовь – это и есть революция. Это сражение за правду. Мы можем ошибаться и в людях, и в правде. И все-таки каждый раз снова хочется сражаться и любить. Когда нет революции – это смерть. А насчет нашей кубинской революции я скажу вот что. Я не жалею, что у нас и вас были эти пятнадцать – двадцать лет. У других стран и этого не было. А у нас было. Вот и сейчас – я денег с вас не возьму. Вы видели, как попрошайки за вами бегают? И это мы, кубинцы, революционеры. И девушки за деньги себя предлагают. Это и раньше было, но не так много. Я хочу спокойно дожить, пока сюда американцы не пришли. А они придут. И у нас будет так же, как у вас. Всем все будет все равно, лишь бы выгодно было. Но я надеюсь, на мой век революции еще хватит.

Когда мы стали пить коктейли с ромом, пришел сын Хосе Алехо и его жена Алисия. С первых слов разговора с Алехо стало ясно, что он и его отец живут на разных планетах – причем эти планеты удаляются друг от друга. Алехо сразу стал нам говорить на неплохом русском языке, что мечтает в будущем открыть свой магазин или кафе, а может быть, сделает карьеру в Америке, заработает там денег и купит дом во Флориде. Его молчаливая беременная жена все время улыбалась и молчала. Мы с Лизой тоже молчали и слушали.

– Отец живет в другом веке, – говорил, подмигивая нам, Алехо, переходя на отличный английский, – что поделаешь, он ребенок своего времени…

Мне было неловко, что он принимает нас за тех, кем мы не являемся. Поэтому, дождавшись паузы в его тирадах, я стал говорить:

– Алехо, в восемьдесят пятом году я точно так же, как и ты, мечтал, что социализм рухнет и наступит счастье. Мне хотелось свободно путешествовать, свободно говорить то, что думаю. Потом я поездил по другим странам и понял, что свободы нигде нет. В Америку я не смог поехать, туда визу трудно получить, но мне рассказывали мои вернувшиеся оттуда друзья, что американские спецслужбы следят за людьми, что американцы любят доносить друг на друга, как у нас во времена Сталина. Я понял, что и в советское время было плохо, и сейчас не лучше. Снова, чтобы выживать, я вынужден притворяться и с этой властью сотрудничать. Как человек во время оккупации сотрудничает с оккупантами. Я стал умным, искушенным, но злым, Алехо. Я чувствую, что стал злее, чем был раньше.

Допив свой дайкири, Алехо сказал:

– Все же лучше быть умным, чем глупым. А с добром и злом… как-нибудь разберемся. Главное – быть свободным.

Хосе во время нашего разговора с его сыном сидел в плетеном кресле, курил сигару и смотрел вдаль, на разгорающийся над океаном закат.

Быстро стемнело. Алехо сказал, что завтра ему рано вставать на работу – он служил охранником в отеле. В этой же гостинице работала горничной и его жена. Они попрощались и ушли. На террасу вошла высокая стройная креолка с мелко кучерявыми волосами, завязанными сзади хвостиком, поздоровалась со всеми и села Хосе на колени. Я вздрогнул.

Хосе обнял девушку.

– Моя любимая, – представил он ее. – После того как не стало моей Веры, Хуанита вернула мою веру в себя, – он легко поцеловал ее в губы и нежно погладил по щеке. – Я бы, конечно, поменялся с тобой, амиго, – с улыбкой сказал он мне, указывая на Лизу. – Но боюсь, Хуанита будет ревновать.

Хосе сделал еще несколько коктейлей с ромом и мы, глядя на ночные огни Гаваны, пили их и курили сигары.

Убирая со стола, Хуанита незаметно для Хосе и Лизы погладила меня по руке.

– Привет, сердце, – хрипло прошептала она, – ты знаешь, где меня найти.

Ее прикосновение было бархатным.

Конечно, я знал, где ее найти. В том кафетерии, где она «продает сигары» по тридцать конвертируемых песо за час.

«Москвич-407»

Через несколько дней, когда мы с Лизой исходили практически всю Гавану, побывали в Капитолии, в барах, где когда-то готовили мохито и дайкири для Хемингуэя, съездили на пляж Аройо Бермехо, нам захотелось попутешествовать по острову. Лучше всего для этого подходил автомобиль, но права я забыл в Москве. Хосе, узнав об этом, сказал, что нам поможет. Его друг работал в недавно открывшемся пункте по прокату автомобилей. Автомобили там были все раритетные, в основном американские 50–60-х годов, но двигатели в них были заменены на новые и поэтому они все были на ходу. Правда, цена за суточную аренду такого тюнингованного старика была немалой.

– Дело не в цене, – сказал я, – денег у нас хватит. Как быть с правами?

– Нет проблем. Педро все сделает.

И в самом деле, все оказалось просто. Педро взял мой зарубежный паспорт, сделал с него ксерокопию, потом удалился и через час вернулся и протянул мне бумагу, где было отксерокопировано водительское удостоверение с моей фотографией.

– Туристы часто забывают дома свои права и тогда им высылают факс прав, по которому можно арендовать машину, – переводил Хосе слова Педро, – тебе он сделал липовый факс. Если полицейский остановит, покажешь ему эту бумагу и проблем не будет.

Нет проблем – любимое слово кубинцев.

Я заплатил названную Педро сумму. Теперь настала очередь выбрать машину. Но, как назло, в гараже, куда мы пришли, в этот день не было тюнингованных старых авто – все разобрали вчера и сегодня утром. Были только два современных «Пежо» и одна новенькая «Ауди». Нас с Лизой это не устраивало – мы настроились ехать на потертой жизнью, настоящей кубинской машине.

– Приходите завтра. Завтра парочка геев-французов должна вернуть «Мустанг-кабриолет» 1957 года, – обнадежил нас Педро.

Завтра – маньяна – еще одно любимое слово кубинцев.

Ждать до завтра не хотелось. Мы с Лизой были настроены уехать немедленно.

– А это что у вас? – спросил я, указывая в глубину гаража, где стоял, накрытый тенью, небольшой автомобиль салатового цвета, похожий на перевернутую ванну из советских квартир семидесятых годов.

– А это ваш, советский, – переводил Хосе ответ Педро, – его сделали в то время, когда у нас революция случилась. Тоже с новым двигателем, только не пользуется спросом у туристов.

Мы подошли поближе – и у меня замерло сердце.

Передо мной стоял «Москвич-407» – такая же машина была у моих родителей в течение двадцати лет. Я, можно сказать, родился в этой машине, потому что первые детские воспоминания связаны именно с ней: вот мне три года, передо мной рулевое колесо «Москвича» и мои крошечные пальцы на нем. Я вращаю руль с помощью больших рук отца и грозно жужжу сквозь выпученные губы, имитируя звук работающего мотора. Новая вспышка детской памяти: блестящее на солнце зеленое пятно «Москвича», со стороны водительского сиденья, открыв дверь, выходит отец – высокий, подтянутый, улыбающийся, с небрежной прической «ежиком», в линялых голубых шортах и в рубашке навыпуск с короткими рукавами, молодой, моложе меня сегодняшнего. Отец присаживается на корточки, щурит глаза, протягивает руки и говорит мне: «Саша, Сашка! Иди же сюда…» Я, смотря перед собой так, словно мне в глаза вставлены кинокамеры, бегу к отцу, спотыкаюсь и падаю…

Что такое память? Почему что-то мы помним, а что-то нет? И почему переживаем, и радуемся, и плачем, когда видим картинки нашего прошлого? Какие внутренние кинопроекторы в нас включаются? Что было бы, если бы мы потеряли память, утратили бы эти кинопленки наших прошлых лет…

В кино, в настоящем кино, кадры которого есть неподдельное волшебство, а не кривляние за деньги взрослых людей, всегда есть что-то от человеческой памяти.

Память – пракинофильм.

И стирание, забывание памяти – вероятно, есть то же самое, что и выпадение из проката, забвение любимых когда-то кинофильмов, которые пылятся и тускнеют от времени на полках киноархивов.

Также, вероятно, пылятся где-то и наши забытые воспоминания.

Не могут же они исчезнуть насовсем, если были когда-то!

Каждый год в августе родители уезжали со мной и братом на нашем «Москвиче» в Геническ на Азовское море, где мы жили сначала в палатке на обрывистом глинистом берегу, а потом в пансионате на Арабатской стрелке. Мы ставили палатку, в которой днем было очень душно, ходили за два километра по степи к водокачке и набирали местную, пахнущую подземным газом воду, потом отстаивали ее в ведре и пили. Готовили еду на керосиновой печке. Кругом простиралась выжженная солнцем холмистая степь с высокой колючей травой, а впереди, под обрывом, было море. Нам было очень вкусно, радостно жить в этом месте. Мы спускались по тропе с терракотового глиняного обрыва, шли по песку и высохшим вынесенным волнами водорослями и ныряли в мелкое соленое Азовское море. Одноногий бахчевой объездчик дядя Коля привозил нашей семье на двуколке арбузы и дыни. Просто так привозил, бесплатно. Выпил однажды с нашим отцом самогонки и стал привозить. Мать говорила ему: «Да хватит, Коля, куда нам столько!» – а он вез и вез: «Пусть Сашка с Борькой кавуны едят!» Объездчик обычно появлялся в степи ближе к двум, трем часам иссушенного жарой дня, и мне, лежащему на обрыве в высокой траве, изображающему сражающегося с кем-то солдата, его появление – сначала точка на горизонте в солнечном мареве, а потом человеческая фигура на двуколке – представлялось чем-то запредельным, таинственным, как кажется чудесным детскому воображению существование волшебников, колдунов, Деда Мороза. Я жадно высматривал в степи появление одноногого объездчика, как моряк высматривает в море землю. Дядя Коля подъезжал, спрыгивал, хромая на своем костыле, с двуколки, выгружал маленькие желтые дыни-колхозницы и огромные полосатые арбузы, гладил меня сухой рукой по волосам (брат обычно избегал этих нежностей) и уходил, хромая протезом, поговорить с родителями. А мы ели арбузы и дыни, выедая в арбузах сочные и сладкие сердцевины. Потом, почти взрываясь, бежали к морю: жили, растворяясь в природе, и природа растворялась в нас.

В начале девяностых годов двадцатого века наш «Москвич-407», похожий на перевернутую зеленую ванну, исчез где-то в металлоломе перестройки. Отец пытался его продать, хотя бы на запчасти – но кому была нужна эта старая, больная, коммунистическая машина? По сравнению с новыми иностранными автомобилями, постепенно заполняющими нашу страну, «Москвич» был жалким, маленьким и каким-то постыдным.

– Откуда на Кубе взялся «Москвич»? – спросил я Педро.

Педро развел руками:

– Вероятно, привезли с первыми партиями ваших советских автомобилей. Этой бабушке лет пятьдесят, не меньше, – он похлопал «Москвич» по бамперу, – но работает, как юная чика!

– Что такое чика? – спросила Лиза.

– Стройная девчонка вроде тебя, – улыбнулся Педро, – которая все умеет и у которой все впереди.

Хосе перевел его слова. Педро открыл капот, стал что-то объяснять, показывая, какие детали двигателя заменены.

Но мне это было не важно. Я сел на водительское сиденье. Положил руки на тонкое колесо руля, похожее на пожелтевшую кость мамонта. Потрогал выступающую из рулевого цилиндра рукоятку коробки передач с круглым набалдашником на конце. Пять скоростей – первая, вторая, третья, четвертая и задняя. На панели управления – ребра радио, которое, если его включить, наверняка передаст сообщение о выводе на орбиту космического корабля с первым в мире человеком на борту. Задний привод. Мощность двигателя 45 лошадиных сил. Какая разница… Максимальная скорость – 105 км в час, но мы разгонялись не больше восьмидесяти… Обивка сидений из того же цветастого, похожего на плюш материала. Неужели это тот самый? Не может быть… Просто тогда делали все одинаково, в том числе и обивку для сидений. Но все же…

– Все же я советую вам, ребята, дождаться завтра мустанга, – сказал за спиной Хосе, – Педро признался, что на этой дряхлой чике год никто не ездил. Мало ли что случится в дороге.

– Мы поедем на этой машине, – сказал я.

Он не узнал нас

Последний раз мы – отец, мать, я и брат – отправились в большое путешествие на «Москвиче-407» в середине восьмидесятых годов прошлого века, когда невидимые термиты социального разрушения уже начали свою незаметную работу. Тем летом я забрал свои документы с первого курса киевского иняза и заявился домой, сообщив родителям, что с учебой покончено и этой осенью я пойду в армию. Разумеется, я не сказал родителям о главной причине своего бегства из Киева. Меня бросила однокурсница. Бросила меня ради какого-то выпускника физмата. Мой старший брат тоже вернулся домой, разведясь с женой, с которой прожил два года, и объявил, что теперь собирается эмигрировать в Европу. Отношения наших родителей также трещали по швам в это лето. Как раз тогда отец случайно нашел письма Жоры из Запорожья. Они оба, в общем-то, не хотели разводиться, потому что привыкли друг к другу, им некуда было идти. Но ни отец, ни мать не хотели ущемления своих гордостей и амбициозно, зло ругались друг с другом.

Переругивались они и этим августовским утром, когда наша семья стала собираться в поездку, хотя спокойно упаковать вещи можно было еще вчера вечером.

Ругались и мы с братом – потому что я тоже уже вырос, потому что Борису пришлось на время вернуться в нашу с ним комнату, в которой теперь хозяйничал я, потому что у каждого из нас были свои серьезные проблемы, до которых никому, кроме нас, как нам обоим казалось, не было никакого дела.

Почему же мы отправились в эту совместную поездку?

Инициатором была мать. Несмотря на свои пошатнувшиеся семейные позиции, мать, как и раньше, все еще командовала отцом и в какой-то степени нами с братом. Она не то чтобы хотела склеить нашу растрескивающуюся семью – нет, она просто всегда жила в глубокой убежденности, что любое движение вперед лучше, чем стояние на месте. Впервые за два года оба ее сына оказались вместе и должны были скоро вновь разъехаться – почему бы не использовать этот шанс и не отправиться, как и в былые времена, к морю?

А отец… Он тоже любил нас, своих сыновей, любил, может быть, сам не догадываясь об этом, и свою жену – и ему тоже было не так мучительно ехать вперед, как оставаться на месте.

Борису просто хотелось убить время, ожидая приглашения от друга во Францию.

Ну а мне…

Еще вчера я хотел сигануть с крыши нашей девятиэтажки. Разумеется, ниоткуда не прыгнул, решив вместо этого, что лучше там, на морском берегу, заведу феерический роман с какой-нибудь суперкрасавицей и тем самым отомщу бывшей любимой. А бывшая любимая принялась говорить по телефону, что, мол, у каждой любви имеется срок годности и мы с ней нашу любовь просто просрочили, потому что не стали развиваться дальше, а стояли на месте, поэтому, мол, и случилось то, что случилось. Под «развиваться дальше» она, вероятно, имела в виду утрату девственности. Что, как я полагал, и сотворил с ней ее физик во время ее поездки к бабушке в Канев, где физик проходил преддипломную практику.

В течение полугода нашей любви мы с ней целовались, обнимались и занимались, как я потом узнал из глянцевых журналов, «петтингом» – но не больше, по ее настоянию. И это при том, что я тоже был девственником, хотя на вопросы друзей – как, мол, там у вас с Иркой, отвечал, что у нас с ней все, разумеется, по-взрослому. Ира была младше меня на год. Мы мечтали, что обвенчаемся и «это случится» в свадебную ночь. «Как у моих бабушки и дедушки было, – мечтательно закрывая глаза, говорила Ира, – по-настоящему, как полагается у мужа и жены». И вот – оказывается, «любовь имеет срок годности»… «Прости, но он оказался более настойчивым, чем ты, а со мной, видимо, так и надо поступать…» – убийственно честно сформулировала моя просроченная любимая причину своего ухода. Сказала, что ушла от меня бесповоротно и предложила остаться друзьями. Как же коротка бывает эмоциональная память женщин, стоит им встретить другого мужчину! Я решил было бежать драться с ее физиком и силой вырвать ее из его лап, с этой мыслью и заснул, а наутро в квартире началась кутерьма сборов на море. В общем, я был посажен в наш салатовый «Москвич» безвольным и пропащим девственником, рохлей, уверенным, что никакой любви не существует, и до слез ярости страдающим по своей просроченной иллюзии.

Где-то часам к двум дня все мы, вся семья Грековых, доругавшись и дособиравшись, сели наконец в навьюченный вещами «Москвич». Отец завел двигатель, и зеленая перевернутая видавшая виды ванна, покачиваясь и урча, тронулась со двора. Наш путь лежал в Геническ, на Азовское море, как и в стародавние времена. Путевки в санаторий у родителей на этот раз не было, но на работе отцу сказали, что путевку можно легко купить по приезде.

«Москвич» бежал по шоссе ровно и споро, лишь иногда что-то слегка дребезжало внизу и отец дважды останавливал автомобиль, чтобы подлезть под машину и посмотреть, в чем причина шума. Скорость была не больше восьмидесяти километров в час. Передние боковые стекла были опущены; отвернуты наружу и две маленькие, похожие на стеклянные паруса, форточки. Мать сидела впереди рядом с отцом, мы с братом сзади. Один раз на спуске скорость движения зашкалила за 100 км в час, и тогда мать, как и в былые времена, нервно схватила отца за руку: «Игорь, тише!» – а отец, морща лицо, отвечал ей: «Под руку не хватай, под руку!»

Мы ехали по Запорожскому шоссе, вдоль которого слева и справа группами стояли продавцы придорожной снеди, в том числе дынь и арбузов. Родители покупали дыни и арбузы, мы с братом разрезали их прямо в машине и ели, и мать, так же как и в былые годы, говорила нам, не оборачиваясь:

– Не ешьте в машине, закапаете!

Но мы ели и капали арбузной кровью на свою одежду, коврики под ногами, на сиденья.

В безлюдных местах трассы наш «407-й» тормозил у обочины, и мы шли по колкой сухой траве в придорожные заросли «по-маленькому». Затем мыли руки водой из пластиковой канистры, мать расстилала на капоте автомобиля газету и раскладывала на ней сваренные вкрутую яйца, бутерброды с колбасой, огурцы, помидоры, холодного цыпленка-табака. Запивали мы все это вишневым компотом и кислым домашним квасом.

Мать с отцом почти не разговаривали друг с другом. А если начинали говорить, то почти в каждом сказанном ими слове светилось едва скрываемое раздражение. Это раздражение я, ощущая себя мрачным космическим страдальцем, относил на свой счет. Брат был погружен в себя, жуя то травинку, то дыню, и кисло смотрел на дорогу. Пару раз он просил дать ему сесть за руль, дескать, так мы быстрее доедем, но мать, сидя грузной царицей на переднем сиденье рядом с отцом, не разрешала.

На подъезде к Геническу стемнело. Когда море, по нашим расчетам, было уже рядом, «Москвич» застрял в какой-то канаве. Мы с братом вылезли и толкали машину, отец нажимал на газ и выворачивал руль, а мать стояла возле «Москвича» и разглагольствовала на тему, что нужно было слушать ее и выезжать рано утром.

– Ты же дольше всех собиралась! – раздражался, газуя, отец.

– Игорь, нужно возвращаться к селу и спросить дорогу.

– Покомандуй, покомандуй еще!

Наконец, «Москвич» с писклявым ревом выбрался из кювета. Тяжело ему приходилось, бедолаге.

– Пап, давай я поведу, – снисходительно бросил брат.

– Да сиди уж! – раздраженно махнул рукой отец.

Мы вернулись к селу, которое проехали четверть часа назад. Звезд на небе не было – наверное, их закрывали тучи. Было так темно, что фары «Москвича» светили бледным пучком света на десяток метров вперед и сразу терялись в абсолютной тьме. Мы ехали по ухабистой дороге, слева и справа были силуэты домов, но ни одного человека. Окна не светились – видно, все уже давно спали.

– Игорь, здесь же Коля живет, помнишь, Коля! – вдруг всполошилась мать.

– Какой Коля? Да не хватай под руку!

– Ну Коля, одноногий, объездчик.

– А… помню… Лет сколько прошло… его и нет, наверное… Он же тогда старый какой был…

– А вдруг есть? Вот здесь должен быть его дом, посвети…

– Ну если и есть… Через десять лет вот так здрасьте… они и спят давно уже.

Страницы: «« ... 1718192021222324 »»

Читать бесплатно другие книги:

Все врут! 93% людей лгут и дома, и на работе регулярно! Остальные семь процентов – в зависимости от ...
Метод Хосе Сильвы – это реализованная формула успеха, современная технология обогащения, которая пом...
Все люди разные: одни рождаются воинами, другие – мирными «травоядными». Но загнанный заяц порой ста...
Знатная англичанка, влюбленная в ирландского красавца конюха…В Англии это сюжет для пикантных анекдо...
Циничный и удачливый автор весьма популярных памфлетов Джеймс Бэнкрофт, виконт Медфорд, намерен спас...
В пособии представлены подходы к выявлению и коррекции наиболее частых поведенческих нарушений детск...