Владимир Скляренко Семен
Невыносимо медленно, точно сквозь густое сито, светало. С неба моросил мелкий дождь, переходивший порой в мокрые хлопья снега, вокруг — и на концах новгородских, и над Ильменем — клубился туман.
Время от времени среди этой мокропогодицы доносился топот коней, стук колес по деревянным мосткам, приглушенно звучали людские голоса.
Тихо было только на дворище Добрыни-любечанина. Впрочем, какое дворище? Накануне тут высился терем, теснились клети, всякие службы, рядами стояли возы и сани, ржали кони, ревел скот, а когда Добрынины петухи начинали поутру петь, их слышно было за Ильмень-озером… А слуг, сколько было на дворище слуг у Добрыни! Большой двор — много дела.
И вот ничего нет. Добрыня сидит на пне, поднимает то и дело голову, оглядывает дворище, и стон вырывается из его груди.
Вид Добрыни страшен: с непокрытой головой, весь всклокоченный, в бороде и усах солома, щепки, глаза вытаращены, на лбу ссадины, на правой щеке запекшаяся кровь.
И не диво: было у Добрыни дворище — и вот ничего нет, от терема остались одни головни да пепел, что присыпает теперь дождем, возы и сани изломаны, коней и скота в конюшнях и хлевах нет, перепуганные куры и петухи разлетелись, удрал со двора даже пес Баян… Нету ничего, ничего у Добрыни…
Он снова поднимает голову и долго, бессмысленно, тупо смотрит на мертвую Руту, которая лежит перед ним с необычайно бледным лицом, закрытыми глазами, вытянув вдоль тела руки…
— Рута, — говорит он. — Ведь ничего, ничего нет…
Да, теперь у него ничего нет, и его самого тоже нет. Вчера только — воевода, посадник великого князя киевского в Новгороде, все ему кланялись, уважали, а сегодня сидит Добрыня среди пожарища и разорения. Вон в тумане по мосткам тарахтят колеса, слышны голоса, мимо распахнутых настежь ворот идут мужи новгородские, но никто не только не кланяется, даже и не глядит на Добрыню… Что же случилось, кто он ныне?
Добрыня поднимает голову и смотрит куда-то вперед, но ничего не видит, перед глазами мелькают картины далекого прошлого, его душа, сердце, мозг разрываются от напряжения, несказанной боли.
Вот, Добрыня, был ты когда-то внуком славного рода старейшины Анта, сыном бедного любечанина Микулы, но не пожелал ты бороться ни за славу деда, ни за лучшую долю бедняка отца, а пошел ты в город Киев строить собственную жизнь, а коли помогут боги, обрести свою, собственную славу.
Впрочем, о славе в то время он, пожалуй, не помышлял. Где уж гоняться за славой простому гридню, который, по велению князя, шел в широкое поле на смерть… Пей, гридень, веселись, сегодня жив, здоров, а завтра, кто знает, может, ворон закаркает над тобой… Нет, не до славы было гридню Добрыне!
Оказалось, однако, что слава ходила совсем рядом, полюбился он княжичу Святославу, и тот сделал его сотенным. Когда же княжич полюбил Малушу, то стал ему Добрыня подлинным помощником и другом. Малуше, хоть она и родила от Святослава сына, Владимира, не посчастливилось: сына отобрали, сама она где-то затерялась в этом большом мире, а вот Добрыне повезло: друг-наперсник Святослава стал воеводой, вуем юного Владимира, а там и посадником киевского князя в Великом Новгороде.
Куда же ему податься теперь, куда?! Оставаться в Новгороде нельзя — вчера новгородцы сожгли его дворище, а сегодня, чего доброго, погубят и душу. Добиваться к Ярославу нечего и думать, и ранее князь был единодушен с новгородцами, а сейчас тем паче поддержит только их; идти в Киев к князю Владимиру — нет, и князь Владимир, и бояре, и воеводы его — вся Гора не примет нищего, битого новгородского воеводу… И домой, в Любеч, все пути отрезаны, давно отрекся он от деда своего, старейшины Анта, отца Микулы — нет, и в Любече его никто не примет.
А уходить все равно надо. Прячась от людей, Добрыня отыскал на скале заступ, выкопал в конце двора на склоне к Ильменю неглубокую яму, принес и опустил туда мертвую Руту, прикрыл ее тело какой-то ветошью, зарыл и долго сидел у холмика свежего зернистого песка.
Вечером Добрыня вышел со двора, теперь уж больше ему не принадлежавшего. Прощаясь с тем местом, где он прожил столько лет, Добрыня долго ходил по пожарищу в надежде что-нибудь найти и взять с собой. Но что было взять — люди и огонь уничтожили все, что у него было.
Стоя среди пепелища, Добрыня вдруг увидел ржавый гвоздь-крутень, каким прибивают двери и окна. Он поднял этот гвоздь и сунул в карман.
Когда Добрыня покинул свое дворище, уже стемнело. Впрочем, он этого и хотел, в сумерках никто его не узнает. Глубоко надвинув на лоб шапку, подняв воротник, с палкой в руках, он прокрался по своей улице над Волховом, вышел за город и зашагал по дороге, которая вилась на юг.
Вдруг, услыхав позади шум, Добрыня остановился и с испугом обернулся. Взяв в правую руку гвоздь-крутень, он смотрел на дорогу, по которой катилось что-то черное. Однако пустить в ход гвоздь-крутень не пришлось — Добрыню догонял Баян.
Несказанно обрадовавшись, Добрыня присел на дороге, когда Баян лизнул его в щеку, даже успокоился.
— Пес ты, и пес теперь я! — тяжко вздохнув, промолвил Добрыня. — Жизнь, вот что делает жизнь. Пойдем вместе, Баян!
5
Обычно в это время в город Киев привозили по уставу дань от Мстислава из далекой Тмутаракани, от Святослава из Выручая, от Всеволода, что сидел в червенских городах, от Судислава из Пскова, а из Новгорода от Ярослава.
Однако ныне с княжьей данью было худо — гривны прислали в Киев лишь Святослав, Всеволод и Судислав; Мстислав почему-то медлил, гонцы его в Киев еще не явились, Муром и Ростов, не принявшие Бориса и Глеба, отмалчивались, город Туров тоже без князя.
Хуже всего было с Новгородом. Княжьи тиуны и емцы, ездившие принимать дань, вернулись на порожних лодиях с дурными вестями и хотели говорить только с князем.
Тиунов привели в Людскую палату. Вскоре вошел и князь. Вид у него был болезненный, целую неделю он пролежал, жалуясь на боли в сердце, и только потому, что тиуны настаивали рассказать о своем путешествии князю, он встал и, опираясь на посох, явился в палату…
— Что скажете? — спросил он тиунов, которые встретили его низкими поклонами.
Они молчали.
— Чего молчите? — раздражаясь, повысил голос князь.
— Не смеем и говорить, — ответил тиун княжьего двора Горен. — Невеселые вести мы привезли, княже…
— Что? Уж не свионы?
— Нет, княже, хуже, князь Ярослав велел нам тебе передать, что отныне Новгород платить дани не будет…
— Это сказал Ярослав, мой сын?
— Так, княже, Ярослав, твой сын…
Это был, видимо, самый тяжелый удар, обрушившийся ва князя Владимира. За краткими и скупыми словами тиунов о дани он слышал более значительное, более страшное.
Далекий Новгород! Там прошла вся юность князя Владимира, там он жил душа в душу с боярами, воеводами, могучим новгородским вечем…
Родной Новгород! Ты поил и кормил сына Святослава Владимира и при его посредстве утверждал единство с городом Киевом, а значит, и всей Русью…
Новгород, Новгород, ты поднялся, ударил в колокола, когда пришла весть об измене князя Ярополка, стал под знамя Владимира, дабы идти на Киев, оборонять Русь, а за тобой двинулись все полунощные земли.
Что же с тобой, Новгород, сталось, коли ты в сей тяжкий, может, самый тяжкий для Руси час отрекся от города Киева, отказываешься давать ему дань, не хочешь говорить с твоим питомцем Владимиром-князем?
Нет, не Новгород, всколыхнулась Русь, ее люди, князь Владимир объединил Русь, но и вынянчил, вырастил силы, разрывающие ее в клочья…
После долгого молчания он промолвил:
— Требите пути, мостите мосты… Иду на Ярослава, сына своего…
Но что случилось с князем? Произнеся эти слова, он побледнел как полотно, вздрогнул, схватился руками за грудь, из уст вырвался крик, хрипение, бояре, стоявшие рядом, едва успели подхватить князя…
— Умер князь! — пронеслось по палате. — О, горе, горе русским людям! Умер князь!
6
Князь Владимир не умер. Несколько ночей и дней боролось его тело со смертью, он лежал неподвижно, от страшной сердечной боли у него каменели, холодели руки и ноги, временами князь терял сознание, однако жизнь на сей раз победила; в теле князя нашлись еще силы, могучее сердце выдержало страшный удар. Через неделю он сел, еще через неделю он встал и сделал несколько шагов, а там уж прошел по терему…
И было еще одно, что заставляло его бороться за жизнь, победить болезнь, — князь Владимир хотел жить во что бы то ни стало, он понимал, что в этот решающий час не смеет уйти из жизни, князь хотел докончить им начатое… Жить, бороться, побеждать и жить!
Оставив Гору, Владимир поселился в своем тереме Берестовом…
Что влекло его в этот терем, стоявший далеко за городом, на высокой круче над Днепром, среди лесов, чащ, пущи?
Трудно разгадать порывы человеческой души. Еще трудней сказать, почему князь Владимир в этот напряженный и решительный час бежит от мира и поселяется в Берестовом. Может быть, он не хотел видеть суетной, изменчивой, коварной Горы; может, не мог и боялся жить в тереме, где изведал столько горя, неправды, обид, где в сенях на каменном полу запеклась навеки кровь Ярополка; может, здесь, под охраной дружины, он хотел укрыться от Святополка; может, наконец, его, больного и слабого, манили тишина и покой Берестового?…
Удивляет еще одно. В тихие светлицы Берестовского терема Владимир велит перенести убранные много лет назад из Золотой палаты боевые доспехи древних князей, и меч и щит отца своего Святослава, поцеловав, вешает на стену опочивальни.
Владимир не сдается, он еще борется. От Берестового к городу и обратно мчатся бесконечные гонцы, днем и ночью едут бояре и воеводы — князь следит, как собирается воинство для рати с Ярославом, ему ведомо, где рыскает в поле князь Борис, и, поскольку прошло много времени, а печенегов не было, князь велит Борису возвращаться в Киев и нетерпеливо его ждет.
Видимо, князь слишком много трудился — в начале месяца червеня,[351] спускаясь с терема, он упал и два дня лежал без сознания, потом поднялся, но что-то случилось с левой рукой — перестала слушаться, стала вялой, точно мертвой, да еще каждый вечер бешено билось сердце, сводило ноги…
Стояла душная, грозовая ночь пятнадцатого червеня лета 1015-го, канун Перунова дня.[352] Весь день палил зной, стояла мертвая тишина, безветрие, нечем было дышать.
Вечером над Киевыми горами появилось белесоватое облако, оно повисло в небе и сияло, отливалось, сверкало, точно золотая корона. Когда же солнце зашло за Щекавицу, облако потемнело и быстро расползлось над горами, долиной, Днепром.
И все-таки было душно, тишина стала нестерпимой, казалось, достаточно высечь огнивом искру, как все вспыхнет… И люди в самом деле боялись зажигать огни — в такую сушь пожар испепелит деревянный город. Вскоре Гора, предградье, Подол совсем потонули во мраке.
Однако если люди на земле остерегались огня, то искра эта, видимо, родилась в небе среди высоких туч — и над Киевом уже поздно ночью разразилась гроза, молнии раз за разом ударяли в землю, поднялся страшный грохот и треск, но с туч не сорвалась ни одна капля, стояла такая же духота и сушь.
На ложе в Берестовом тереме лежал и слушал эту грозу князь Владимир. В его просторной светлице тускло мерцали две свечи, в полутьме виднелись стол, стулья возле него да широкое ложе.
Когда же за окном сверкала молния и ослепительный, зеленоватый свет наполнял светлицу, на стене вырисовались щит и меч Святослава, в углу — суровый лик Христа, из темноты показалось лицо князя Владимира, его тревожный, лихорадочный взгляд, капельки пота на лбу, пересохшие губы и стиснутые в кулаки пальцы рук, лежавших на одеяле.
Князь очень страдал — в груди его раз за разом, точно буря в небе, начинало биться и нестерпимо болеть сердце, а когда его удары затихали, князю казалось, что наступает последняя минута.
Но более всего болела душа князя. Чувствуя, что на него снова надвигается и, может, сметет с земли на сей раз последняя волна, он упорно думал, старался вспомнить, что же еще можно и нужно обязательно сделать…
— Воевода Волчий Хвост тут? — спросил он у дворян, которые тихо то входили, то выходили из палаты.
— Тут, княже…
— Пусть войдет!
Воевода Волчий Хвост был, видимо, где-то близко, потому что тотчас остановился, склонив голову, у княжьего ложа.
— Я тут, княже… Ты меня звал…
— Так, звал… Чего стоишь, сядь, воевода, и пусть все выйдут…
— Тут никого нет…
— Добро… слушай, воевода…
Волчий Хвост еще ниже склонился к князю.
— Воевода, — сказал Владимир. — Ты всю жизнь был мне верным слугою, и днесь полагаюсь на тя…
— Мой княже! — только и сказал Волчий Хвост.
— Помнишь, — начал вспоминать князь Владимир, — как ходили мы на радимичей и стояли над Пищаной. Тогда я послал тебя вперед, и побежали они, а я сказал: радимичи от волчьего хвоста бегут…
— Ты послал меня вперед, но впереди шла слава Володимира-князя. Победил ты…
— Да разве только радимичи. — Князь Владимир немного успокоился, стал дышать ровнее. — Помнишь, как ходили мы на вятичей, черных булгар?
— Велика твоя слава, княже Владимир, в тяжкую годину ты собрал и устроял Русь…
— Велика и твоя слава, — сказал в ответ на это Владимир, — зане в многотрудную годину полагаюсь на тя…
— Говори, княже, все сделаю по твоему слову.
— Видишь меня, немощного, воевода, и уж не ведаю я, даст ли мне Бог еще пожить или покличет к себе. Потому тревожусь за Русь: покуда живу, твердо стоит киевский стол, не станет меня — чую вражду между землями и сыновьями… Скажу тебе правду, воевода, не на всех сыновей полагаюсь, есть среди них лишь один, который защитит честь и славу киевского стола, спасет Русь…
— О ком говоришь, княже?
— О сыне Борисе… Он будет первым после меня… Слышишь, воевода?
— Слышу, княже, и скажу: справедливо ты рассудил: Борис князь над князьями. Но ты давно уже велел послать к нему гонцов, и я выполнил твой наказ, князь Борис не сегодня-завтра будет в Киеве…
— Беспокоюсь я. Дни идут, а Бориса нет, повелеваю тебе, воевода: возьми дружину, поезжай в поле, отыщи Бориса и верни его в Киев…
— Завтра выеду, княже…
— А о Святополке ничего не слыхать?
— Нет! Он, видимо, далеко, в Польше, да руки у него коротки…
— А Новгород молчит?
— Молчит… Этим летом лодии Ярослава Волока уже не пройдут.
— Ну, ступай! Поезжай в город, отдохни. Может, сейчас и я засну, воевода…
— Сделаю, как велишь. — Воевода поклонился. — Прощай, княже!
— Прощай, воевода! И поезжай, ищи князя Бориса…
Спал он или не спал? Князь проснулся, открыл глаза и увидел в раскрытых дверях темные очертания человека.
— Кто там? — спросил Владимир.
— Епископ Анастас, княже…
— Зачем же ты пришел? Разве можно тебе, старику, ходить в такую непогодь?
— Я услышал, что тебе тяжко, вот и пришел…
— Ты прав, отче, в эту ночь мне почему-то так тяжко, как никогда… Иди, епископ, посиди возле меня…
Епископ приблизился к ложу и опустился в низкое кресло.
— А почему тебе тяжко, княже? — ласково начал он.
— Не знаю, что и ответить.
— Скажи, как велит душа, и тебе легче станет…
Князь Владимир, глядя на огонек свечи, подумал и начал:
— Мне кажется, будто я долго, крепко спал и вдруг проснулся… Много, ох как много минуло лет, однако днесь вижу старый, былой мир, отца своего Святослава, идолов на горах, древние города и веси — все такое родное, близкое, но как далеко, далеко все ныне… И вижу еще, отче, вот тут, за окном — новые города и веси, лик Христа, новых людей. Кто это все содеял?
— Ты, княже Владимир, — василевс Руси.
— Боже, Боже! — вырвалось у Владимира. — Неужто же я все это содеял, уничтожил старый закон и покон, насадил древо новой жизни?
— Ты, княже! — уверенно подтвердил Анастас.
— Так почему же мне страшно, очень страшно, отче?
Владимир умолк. Сверкнула молния, озаряя все за окном и в светлице, загремел гром. Анастас увидел искаженное страхом лицо князя, широко раскрытые глаза, седые усы, почерневший рот… Перекрестившись сам, он истово перекрестил и князя…
В наступившей полутьме епископ повел речь:
— Я внимательно все выслушал и хочу успокоить тебя, княже… К чему тревожить сердце и душу? Ты сказал правду: был старый мир, закон и покон отцов твоих, всему тому надлежало умереть, и оно умерло навек, княже… Ты сказал правду и о том, что на смену старого мира пришел мир иной, новый, только напрасно ты ужасаешься сему новому миру. Он должен был возникнуть, он существует. Верь мне, грядущие люди помянут добрым словом тех, кто это сделал, а Бог уже благословил их… Но в сем бренном житии нужно, чтобы кто-нибудь вел людей, и перст провидения назначил тебя, княже, ты и токмо ты содеял то, что было угодно Господу, ныне ты снискал любовь всех земель…
— Нет, епископ, жажду лишь правды, любви же не имал и не имаю.
— О какой любви ты глаголешь, княже?
Владимир задумался, видимо, колеблясь, открыть ли свои мысли епископу.
— Нет мира в землях, земли меня не слушают, послал туда сыновей, но нет у них любви ко мне.
— Успокойся, княже, содеянное тобой даст плод позднее, наступит в землях мир, сыновья твои еще подопрут тебя, денно и нощно о тебе молится церковь…
Епископ умолк.
— Ты недоговариваешь чего-то, Анастас?
— Я скажу об этом не теперь…
— А почему?
— Церковь и князь суть едины, каждому из них свое… Верь мне, аще учинишь церковный закон, дашь церкви десятину со всех земель, позволишь чинить ей суд, — мы с тобой все преодолеем, княже.
— Ты говорил уже мне об этом, епископ, не могу так сделать…
— Княже! Ты не мог сделать раньше, однако всему свой час… Кто же сделает это, кроме тебя?
Владимир бросил испуганный взгляд на епископа… Почему Анастас так сказал, на что он намекает — неужели скоро конец, смерть?
— Ты должен и будешь еще долго-долго жить, — словно угадывая его мысли, добавил епископ, — о том молится и всегда будет молиться церковь. И мы с тобой, княже, еще долго будем собирать десятину и чинить суд…
— Устав церковный с тобой? — сухо спросил Владимир.
— Бог велел мне взять его с собою…
— Дай сюда!
Епископ положил перед князем написанный на пергаменте церковный устав, и Владимир, сев на ложе, долго читал написанные рукой Анастаса строки.
— …дах десятину по всей земли Русской, от всякого княжья суда десятая векша,[353] а из торгу десятая неделя…
Княжья рука вздрогнула.
— Погоди, епископ… Ты пишешь: «и от домов на всякое лето десятину от всякого стада, и от всякого живота…» Такая десятина?
Епископ ответил сурово и холодно:
— Десятина должна быть только такой, ибо церковь молится и за князя и за смерда…
— Страшно. Десятина со всей Руси на церковь… Ох, как страшно, — вырвалось у князя.
— Так нужно, — процедил епископ.
— «…а по сему не вступатись ни детям моим, ни внукам, ни всякому роду моему во вся лета ни в люди церковные, ни в суды их…» Епископ Анастас, зачем принес ты мне этот устав про десятину и суд?…
— Ныне не только на земле — на небе такожде идет суд, — глухо промолвил епископ, прислушиваясь к раскату грома.
Князь Владимир на мгновение зажмурил глаза, грудь его высоко вздымалась, потом взял перо и подписал устав.
— Спасибо, княже! Верь мне, не токмо мы, а все люди грядущего назовут тебя святым, с апостолами равным…
Владимир лег.
— Святой? — прошептал он. — Подобно княгине Ольге… Нет, не святой, не говори, что я равный апостолам, ибо утопал и утопаю в грехах.
— Ты утопал и мог утонуть в грехах, когда был язычником, княже. Но крещение — начало новой жизни, вместе с ним тебе отпущены все содеянные прежде грехи.
Лицо Владимира было очень печальным и беспокойным, а глаза, ставшие особенно большими, смотрели в раскрытое окно.
— Церковь и крещение отпускают грехи, — тяжело вздохнув, прошептал он, — но я не могу их простить себе.
— И апостолы совершали грехи, — слегка улыбнувшись, заметил епископ. — Один Бог без греха… А ты будешь, княже, святым в веках и равноапостольным.
— Не могу, не хочу быть святым, не мне, грешному, равняться с апостолами…
— Молчи, сын мой… Властью, данной мне Богом, разрешаю и отпускаю тебе все содеянные тобой грехи и буду молиться, дабы он, аще призовет тебя, принял туда, где все праведные успокояются… Возьми себя в руки, княже, усни!
Воевода Волчий Хвост не уехал, как обещал князю, сразу же из Берестового. Покуда епископ Анастас был у Владимира, он все время сидел с несколькими воеводами и боярами в кресле в сенях, ожидая, видимо, епископа, ибо как только он вышел от князя, воевода последовал за ним.
— Какая темная ночь, — заметил епископ, останавливаясь за дверьми терема. — Жара, духота, гроза… В такую пору и здоровому тяжко, а Владимиру тем паче…
— Что думаешь, епископ? Не нравится мне князь.
— Полагаю, что это конец, — тяжело вздыхая, промолвил епископ. — Я, воевода, по глазам вижу, привык. Переживет ли ночь…
В непроглядной темноте они медленно пересекали двор. Время от времени вспыхивала молния, после которой все кругом казалось еще темней, совсем черным.
— Умирает и сам не верит, — продолжал епископ. — Впрочем, так всегда бывает. Срубишь у дуба корень, а лист все зеленеет… Ох, грехи, грехи!
— Что говорил князь? — поинтересовался Волчий Хвост.
— Твердит все свое, воевать с Ярославом собирается, ищет Святополка, молится на Бориса. Что только будет после его смерти, воевода?!
— Каждому овощу свое время, — Волчий Хвост засмеялся, — всякая живая тварь радеет о себе… Ты, епископ, как мне кажется, такожде о себе не забываешь…
— О чем глаголешь? — остановившись и схватив воеводу за плечо, спросил епископ.
— Видел у тебя в кармане княжью грамоту…
— Что ж, — резко бросил Анастас. — Имеем ныне подписанный князем церковный устав. Не о себе радею, о церкви… Что, может, скажешь, плохо сделал?
— Нет, — ответил Волчий Хвост, — сделал ты правильно… Давно пора. Государь повинен дать устав и церкви, и боярству, и всем людям, каждому свое, потому и служим… Только что сей устав, аще придет после Владимира недостойный князь?
Небо снова прорезала молния — епископ и воевода стояли рядом посреди двора и казались какими-то великанами. Молния была так ослепительна, что на зеленый спорыш даже не упали тени, вокруг ничего не было видно, лишь невдалеке зачернело забытое кем-то ведро с серебристым кружком воды.
— Воевода Хвост! — испуганно воскликнул епископ. — Погоди, о чем толкуешь?
— Ни о чем не толкую, — ответил епископу Волчий Хвост, — а знаю, еще придет в Киев Ярослав, он порвет уставы отца своего.
— А Борис? — спросил Анастас. Воевода склонился к самому уху епископа:
— Бориса не принял даже Ростов, для чего же он, немощный, квелый, Киеву?! Сын василиссы? А чем, чем ныне Византия нам поможет? Да и тебе, епископ, ни с ним, ни с константинопольским патриархом не по дороге…
— О, это так, — согласился епископ. — С патриархом мне не по дороге.
Они подходили уже к воротам, при сверкании молнии за околицей вырисовывались крытый возок епископа, несколько оседланных лошадей, темные фигуры дворян, гридней. Епископ остановился и схватил воеводу за руку:
— Так что же это? Что? Кто теперь сядет на киевском столе? Волчий Хвост помолчал.
— Токмо сын князя Ярополка и царевны, — прозвучал из темноты его хриплый голос. — Святополк сильный, суровый князь, он защитит бояр, людей, церковь.
— Но он далеко, в Польше?
— Ночь темна, ничего не видать, — намекнул Волчий Хвост, — ежели что случится с Владимиром ныне, Святополк до рассвета может быть в Киеве…
— Погоди, воевода, погоди, — не выпуская руки Волчьего Хвоста, сказал епископ. — Святополк католик…
— Князь Владимир умирает, — сурово промолвил Волчий Хвост. — Мы христиане, и католики такожде христиане… Нашей веры на Руси никто не тронет. Да и что вера? Нам нужна сила, а уж за нею Бог.
Молния… У епископа белое, каменное лицо, неподвижные, точно стеклянные, глаза, закушенные губы.
— Ну, епископ, — насмешливо спросил Волчий Хвост, — согласен ли ты благословить Святополка?
Епископ молчал. За краткую минуту, что промелькнула от молнии до молнии, он вспомнил еще одну такую душную ночь под Херсонесом, когда он, предав константинопольского патриарха и ромеев, крался в темноте к стану Владимира и клялся ему в верности и любви…
То, что свершалось в эту ночь, было не ново. Он шел к Владимиру в поисках силы и славы, ныне силы князя Владимира исчерпаны, славу же епископ Анастас добудет только при посредстве Горы и Святополка.
— Я согласен, воевода! — сказал Анастас при нестерпимом блеске молнии и под страшный грохот грома.
7
Владимир уснул. Может, на минуту, может, на час, покой сошел на его усталую душу. Все позабыв, князь отдыхал.
Проснулся он от резкого удара грома над самой крышей терема и блеска молнии, заставившей его открыть глаза.
— Что это? — хотел крикнуть Владимир.
Однако случилось невероятное — князь крикнул, но не услышал собственного голоса — после удара грома за окном, в саду, внизу, в тереме и в палате наступило необычное, какое-то зловещее затишье, а голоса не было. Кругом тишь, безмолвие.
«Почему я не слышу собственного голоса? — подумал Владимир. — Может, опять сердце, голова?!»
Однако сердце билось, хоть и напряженно, но ровно, он видел вокруг себя все — свечу, корчагу с водой на столе, темное окно, ветви за ним, меч и щит Святослава, образ Христа на стене.
Только на душе у него было неспокойно, по-особому тревожно от предчувствия чего-то неминуемого, что неумолимо приближалось и охватывало его.
Владимир даже приподнялся, сел на ложе, протянул руку к корчаге, чтобы выпить воды…
И тогда он почувствовал, как сердце — на долгое, необычайно долгое мгновение — остановилось, напряженно вздрогнуло, забилось, а в голове вдруг поднялся свист, шум.
«Что это? Почему?» — обжигали, как молнии, мысли.
Князь думал не только о сердце и голове, они болят потому, что нет покоя душе…
«Поехал ли Волчий Хвост в поле?» — всплыла одна мысль.
«А зачем приходил епископ Анастас?» — отогнала ее другая…
Мысли возникали и исчезали, путались и нарождались снова.
«Сыновья! Где они? Бояре? А почему тут нет бояр? Где мои воеводы?»
«Нет, у меня никого, никого нет, я остался один, один…»
«И больной, совсем больной».
Взгляд его упал на освещенный свечой образ Христа, и Владимир обратился к нему:
— Воззри же теперь на мя, воззри, ибо ты царь небесный, а я царь земной, и, кроме тебя, мне не к кому обратиться… Воззри, воззри, воззри, Христос, услышь, я тяжко страдаю, я гибну… Ты хочешь меня спасти, сойди с образа, помоги, спаси…
Он долго смотрел на образ, и вдруг — на лике Христа, до сей поры темном, суровом, Владимир заметил что-то похожее на усмешку…
— Ты смеешься?! — воскликнул князь Владимир. — Почему ты смеешься, Христос? Нет, мне мерещится… Ты не можешь смеяться, тебя нет… Какое заблуждение! — застонал он. — Какое страшное заблуждение, ведь ничего, даже Христа, нет…