Владимир Скляренко Семен
Тусклый свет освещал темницу, сложенную из дубовых кругляков, покрытые белой плесенью стены, потолок из тяжелых тесаных колод, земляной пол, пень, на котором стояла корчага с водой и лежал хлеб, да еще ворох трухлявой соломы в углу.
В другом углу, опустив руки, в сорочке и ноговицах, босой, стоял Святополк. Свет вырвал из полутьмы его лицо, низкий лоб, перерезанный прядью длинных волос, встревоженные глаза, острые скулы, сжатый рот, заросший щетиной подбородок.
— Вот я и пришел к тебе, Святополк! — промолвил Владимир.
— Вижу! — усмехнувшись, сказал тот. — Спасибо, что проведал, княже Владимир. Жаль только, что встречаю тебя не в палатах, а тут, в порубе.
— И то правда, жаль! — Князь вздохнул. — Да что поделаешь, приходится тут, вот так говорить.
Владимир сел.
— Устал я! Садись и ты! — предложил Владимир Святополку.
— Я постою, — хмуро ответил тот. — Мне не от чего уставать, разве от дум…
— О чем же ты думаешь, Святополк?
— Князю, который вчера сидел в хоромах, а днесь гниет в твоем порубе на трухлявой соломе, есть о чем подумать.
— Почему не думал о том ранее, до того как замыслил поднять смуту в западных волостях Руси, идти со своим тестем на Киев, убить меня, киевского князя, изменить вере русских людей, стать слугою папы?
— Днесь я в твоей власти, — неторопливо ответил Святополк, — ты сильный, очень сильный, княже-василевс… Но зачем возводишь напраслину на меня, вчера еще туровского князя, а ныне узника, кинутого твоей десницей в этот поруб?
— Напрасно ты меня попрекаешь. Не я тебя кинул в поруб, а бояре и воеводы, узнав о твоем замысле в Турове, схватили тебя и привезли в Киев… Да и жена твоя Марина, и духовник Рейнберн, ижи были с тобой, ныне сказали правду… О люди, люди, все вы такие, днесь служите одному, завтра другому…
Святополк молчал, уставясь в темный угол поруба, потом повернулся к Владимиру, и тот увидел его горящие глаза, закушенные губы.
— Что ж, — задыхаясь, прохрипел он, — коли все знаешь, скажу и я правду… Слушай, княже Владимир! Это так! Думал я из Турова идти на Киев, помышлял одолеть твою дружину, а уж вой мои, пожалуй, не пощадили бы и тебя… Тяжко мне в этом признаться, а тебе страшно слушать, но такова она, правда.
Владимир, содрогаясь, промолвил:
— Слышу, Святополк! Ты поведал правду. Однако напрасно полагаешь, что она страшна мне. Нет, не за себя боюсь, за Русь, за людей ее страшно.
Владимир умолк, прошла долгая минута, потом продолжал:
— Страшно, Святополк, за Русскую землю… С одной стороны ромеи. С востока наседают печенеги, за ними половцы. На севере точат ножи свионы, а ты задумал пустить в нашу землю еще и поляков, германцев, папу римского.
— Поляки и германцы далеко, — возразил Святополк. — Папа римский еще далее… До Византии, — процедил он, — пожалуй, ближе, не так ли, княже?
Владимир понял, на что намекает Святополк.
— На легионы ромеев я не опирался и не пустил бы их на Русь… Веру христианскую принял такожде не от константинопольского патриарха.
— И я не собирался предавать Русь, — дерзко крикнул Святополк, — ни полякам, ни германцам, ни папе…
Князь Владимир горько улыбнулся.
— Так почему же ты так деял, Святополк?
Долгое время в порубе царила тишина, лишь со сруба стены где-то размеренно падали капли да потрескивала в углу солома, за дверью раз и второй прозвучали шаги.
— От юности моей, — начал Святополк, — не любил я тебя, княже, ибо кровь отца моего Ярополка запеклась на руках твоих, ибо ты выгнал мать мою Юлию из Киева, ибо меня оскорбляли дети твои и ты сам, ибо ты, разделяя земли, поставил меня князем в худшей волости, Турове, ибо ты никогда ни на крошку не сделал мне добра, а токмо зло… Почему же я должен был делать тебе добро, как мог я не отомстить за отца, за мать и за все, за все?…
Оперши голову на руки, князь Владимир слушал речь Святополка.
— Ты поступил хорошо, сказав мне правду, хотя, Святополк, ты мог бы сказать ее раньше. Что ж, услышал о сем днесь от тебя, хоть ведал твои мысли раньше…
— Так почему же ты кинул меня в поруб, допрашиваешь, мучишь, коли все знаешь?
— Я пришел не допытывать, а говорить с тобой, Святополк, зане все это неправда.
— Великий князь и василевс Руси! — засмеявшись, промолвил Святополк. — Тебе мало того, что вверг меня в этот поруб, хочешь еще и посмеяться надо мной?
— Я говорю о том, — продолжал Владимир, словно не слыша слов Святополка, — что не хотел убить и не убивал брата моего Ярополка. Много горя и мук принял я от него, а еще больше Русь и ее люди, я же все простил ему, призывал к миру и любви… Князя Ярополка в сенях терема убили два гридня, которых подкупил воевода Блюд. Ты, Святополк, это знаешь.
— Не верю! Это придумал ты со своими боярами, вы нацелили мечи убийц в сердце моего отца…
— Я выслушал твою правду. Почему же не хочешь выслушать моей? Сейчас ты сам все поймешь…
— Слушаю! — крикнул Святополк. — Что же ты скажешь мне?
— Скажу то, что никогда не прогонял и не мог прогнать с Горы твоей матери Юлии. Зане твой отец не Ярополк, как полагают все и думаешь ты сам…
— Не Ярополк? Княже Владимир, ты глумишься надо мной… зачем?! Кто же мой отец?
— Было время, когда все было не так, как ныне, — промолвил грустно Владимир, — время, когда твоя мать, схоронив мужа Ярополка, любила меня… Ты плод сей любви, нашего греха… я… твой отец!
Святополк стоял в углу поруба и пристально смотрел на князя Владимира, который сидел на пне, склонив низко голову. Затрепетав, Святополк, казалось, в какое-то мгновение хотел кинуться вперед.
Но это был лишь краткий миг — Святополк не шевельнулся, охватив руками голову, он стиснул зубы так, что Владимир услышал скрежет и поднял голову.
— Ты мой отец?! — крикнул Святополк. — Нет, ты шутишь, княже Владимир. Ты хочешь меня обмануть, как многих людей… Не верю, слышишь? Я не верю, княже!
У Владимира бешено колотилось сердце. Страх, раны далекого прошлого, скорбь оттого, что так произошло, что он снова стоит перед тенью брата Ярополка, а может быть плодом своей любви, перед сыном, терзали его душу.
— Святополк, — встав, хрипло промолвил он. — Брата Ярополка не стало. Прах твоей матери Юлии погребен в Херсонесе. Я один днесь отвечаю и должен отвечать за наш грех. Говорю правду, ты мой сын, иди же ко мне.
И Владимир в самом деле был бы безгранично счастлив, с его души, вероятно, свалился бы камень, на протяжении многих-многих лет угнетавший его, если бы Святополк подошел к нему, протянул руки.
Но Святополк не двинулся с места.
— Жестокий, безжалостный князь, — прохрипел он. — Сейчас я верю тебе, но почему, почему ты мучил меня, сделал таким, какой я есть? Поздно уже мне меняться, слышишь. — Он на миг умолк и закончил: — Я проклинаю тебя!
Владимир понял, что случилось: Святополк устами своей матери проклинает, ненавидит его, в эту ночь, в этом порубе ничего уж сделать нельзя.
— Что же, Святополк, — сказал он, — ты проклинаешь, а я… прощаю тебе…
Князь направился к двери поруба и решительно, так, что звякнули засовы, широко распахнул ее.
— Вот, дверь открыта, — промолвил он, — иди, Святополк…
Владимир первым поднялся по земляным ступеням поруба и, увидав воеводу и гридней, сказал:
— Я освободил князя Святополка из поруба. Отныне он будет жить на Горе. Пропустите его.
Моросил дождь. Низко над Горой плыли косматые тяжелые тучи, из-за них украдкой выглядывали звезды. Было холодно, сыро, безлюдно.
6
В первые дни зарева[341] князю Владимиру сообщили о кончине бывшей его жены Рогнеды. Поведал о том епископ Анастас, он до рассвета пришел в терем и разбудил князя.
— Нынче ночью, — скорбно промолвил он, — почила в бозе княгиня Рогнеда, черница Анастасия.
— Она тяжело хворала, страдала? Почему мне не поведали о том? — повернувшись к епископу и глядя на него широко открытыми глазами, спросил князь Владимир.
— Княгиня не велела никому говорить о болезни, — ответил Анастас, — и не беспокойся, княже, она не мучилась, не страдала. Дни и ночи проводила в одиночестве, вкушала лишь хлеб да воду, давно уже никого не хотела видеть, токмо вчера позвала меня, исповедалась, а ночью тихо почила, ушла в иной мир…
Епископ явно рассказал не все, что знал, о кончине Рогнеды. Он был единственным свидетелем последнего дня ее жизни, последним беседовал с ней, но князь Владимир не стал расспрашивать: если бы Рогнеда хотела что-нибудь передать, Анастас сказал бы об этом.
— Где лежит ее тело?
— В Предславине, в тереме, княже.
— Когда похороны?
— Завтра, княже!
— А где?
Епископ какое-то мгновение помедлил с ответом.
— Княгиня Рогнеда простила всех и просила, аще перед кем виновата, простить ее, тело же наказала хоронить без почести и славы там, где жила, в Предславине, ибо она давно отреклась от сурового мира, как мир отрекся от нее, а все добро свое завещала церкви…
Стоя у окна, Владимир долго смотрел, как начинает плести паутину рассвет, потом повернулся к епископу и сказал:
— Не будем судить… Рогнеда так наказала, ибо не помышляла никогда о суетной славе, но ради славы нашей и церкви ее следует похоронить, как княгиню.
Епископ склонил голову, он был согласен с князем.
— Повелеваю, — суровым голосом промолвил Владимир, — воздать погребальные почести жене моей Рогнеде, как княгине, тело же схоронить там, где она пожелала, в Предславине.
Владимир умолк. За окном все больше разгорался день. Свет падал на его бледное лицо, высокий лоб.
— И еще хочу, — тяжело вздохнув, закончил князь, — проститься с ней. Ночью мы с тобой, отче, пойдем в Десятинную церковь.
Ночь. Тьма непроглядная. Где-то слышны шаги. Несколько человек, ощупывая землю посохами, спускаются по дороге, которая ведет от ворот Горы. Вот слышно, как они повернули налево и направились через яр к Десятинной церкви, очертания которой вырисовываются на серой кисее неба.
Должно быть, скоро пойдет дождь, парит, тяжело дышать. Небо разрезала ослепительная молния, и на мгновение стало видно, как приостановившиеся на пригорке люди, одетые в черное, направляются к церковным вратам. Грохочет гром, на землю падают большие дождевые капли.
В бабинце Десятинной церкви теплится несколько свечей, их желтые лучи падают на поздних, обряженных в черные мятлы гостей — впереди священники, за ними с посохом в руках епископ Анастас, рядом с ним князь Владимир.
Выдолбленная из толстого ствола липы корста с телом княгини Рогнеды стояла в правом притворе церкви, вокруг, в высоких серебряных подсвечниках, горели свечи. Приблизившись, князь и священники услышали однообразное нараспев чтение, а потом увидели читавшую Псалтырь монашку и еще нескольких черниц, стоявших на коленях у гроба покойницы.
Увидев пришедших, монашки отступили и точно растаяли во мраке церкви, далеко в переходах остановился епископ со священниками, и князь Владимир остался один перед гробом с телом своей первой жены, княгини Рогнеды.
Да, теперь он остался наедине с той, которую, не видя, называл когда-то своей женой и, не изменив своему слову, позвал в Киев, сделал княгиней Руси…
Он остался наедине с той, которой так нелепо изменил, забыв на какой-то час, за что жестоко расплачивается и поныне и, верно, долго еще будет платить.
Он остался наедине с той, которой не доверился до конца в самую трудную пору жизни, и, послушавшись разума, а не сердца, сделал еще одну, уже последнюю, ошибку, отрекшись от Рогнеды и назвав своей женой греческую царевну Анну.
И вот ныне, скрываясь во мраке заревной ночи, он пришел к ее телу, чтобы спросить себя: где была правда, где лжа жизни, где была любовь и где неприязнь, чтобы ответить самому себе, кого в жизни он любил, а кого не любил, и еще, кто любил его, сына рабыни, князя, а потом василевса?!
Владимир стоял у гроба княгини Рогнеды в темном мятле,[342] в сапогах, покрытых желтой пылью Горы, сияние свечей озарило его седой чуб, хмурое чело, длинные усы, грустные, глядевшие на усопшую глаза.
Прошло много лет с тех пор, как он видел последний раз Рогнеду. Она лежала в гробу такая, какою он знал ее и раньше. Смерть, пожалуй, даже подчеркнула то, на что в жизни обычно не обращают внимания: при свете множества свечей отчетливо был виден высокий лоб княгини и те же выгнутые брови, гордые, словно чем-то недовольные уста, острый подбородок да еще сложенные на груди руки с тонкими, прозрачными пальцами.
Каким-то очень далеким от душного церковного притвора, суеты сует Горы и тщеты грешного мира было это бледное лицо, с выступившими скулами, глубоко запавшими глазами, морщинками у носа и губ, серебром волос, сменившим золотистый лен прежней косы.
И князь Владимир понял, что тщетно он надеялся, идучи сюда, стоя перед телом княгини, найти ответ на вопросы, что так давно терзают его душу, — нет, княгиня Рогнеда раньше, еще до того как надеть монашеские одежды, ответила на вопрос, любила ли она князя Владимира… О, как крепко, всей душой и сердцем она любила его! Как бережно, достойно пронесла эту любовь через всю жизнь, из-за нее и погибла, и хоть сейчас тут, в церкви, лежит ее мертвое тело, но живет и вечно будет жить ее любовь.
Даже вчера, в последние часы своей жизни, видя перед собой смерть, Рогнеда сказала, что прощает всех и просит простить ее, нет, не о всех она говорила, а о нем, о князе Владимире, о единственном своем муже, ибо любила его так, что не могла без него жить.
А он? Князь Владимир неизбежно должен был спросить об этом себя в тот час, когда находился наедине со своей первой женой, расставаясь навеки с той, кого уже не мог вернуть… Он, князь Владимир, любил ли ее?
И не ответ на вопрос, а несказанная горечь утраты, щемящая жалость по тому драгоценному, чем он некогда владел и теперь лишился, тоска о минувшей молодости окутали душу грезами.
Не сейчас, не в последние годы, а всю жизнь князю Владимиру трудно было жить, и все-таки в своем одиночестве, в трудах, на брани, не признаваясь даже самому себе, Владимир знал, понимал, чувствовал, что где-то близко есть человек, к которому он может пойти, во всем признаться, исповедаться и получить прощенье, любовь и поддержку, этим человеком была его жена Рогнеда.
А теперь ее нет, некому уж ему поведать о своей скорби, отчаянии, горе, никогда уж он не сможет обратиться к ней, вовек не услышит ее голоса…
Не в силах владеть собой, в безнадежном отчаянии, он склонил колени перед телом княгини, припал головой к холодному каменному полу, и слезы брызнули из его глаз, — в притворе Десятинной церкви великий князь Руси, император Владимир, плакал над прахом и тленом большой, навсегда утраченной им любви.
Когда князь поднялся с колен, к нему подошли епископ Анастас и священники.
— Я попрощался и навеки примирился с княгиней Рогнедой, — промолвил князь. — А теперь пойдем…
Под высокими церковными сводами зазвучали шаги. Монахини выступили из темноты, опустились на колени, а одна из них — низким, скорбным, но в то же время бесстрастным голосом, начала:
— «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть…» Отойдя уже далеко, князь Владимир обернулся к гробу и еще какое-то мгновение смотрел на озаренный свечами лик Рогнеды…
На дворе шел дождь. Низко над головой, обволакивая купола церкви, неслись тучи. Земля была влажная, стояли лужи. Повсюду в темноте журчали ручейки, сапоги увязали в непролазной грязи.
Вытаскивая с трудом ноги, князь Владимир и епископ Анастас медленно двинулись на гору. Кругом стоял мрак. На фоне серого неба чернели стены, крыши теремов, деревья.
Внезапно князь остановился — на пригорке перед ними появились двое: высокий и стройный юноша в островерхой княжьей шапке и женщина или девушка намного ниже его, которая держала юношу за руку.
Владимир узнал их, это были Ярослав и Предслава. Судьба не щадит Ярослава. Он прибыл из далекой Ростово-Суздальской земли, чтобы говорить с отцом, а попал на похороны матери. Впрочем, может, это перст судьбы — Рогнеда горячо любила Ярослава, и он так любил ее!..
Вот они идут тайком, ночью в Десятинную церковь, чтобы попрощаться с телом матери, и, услышав шаги, остановились.
Князя Владимира неудержимо потянуло кинуться к ним, обнять живых детей мертвой Рогнеды, поцеловать — стало бы легче, спокойней, не чувствовал бы себя таким одиноким в этом ночном, мрачном мире…
Но он не мог подойти к ним — два крадущихся в глухую пору к Десятинной церкви существа, подобно немому укору, беспощадному осуждению того, что свершилось, чего никто не в силах вернуть, стояли теперь на пригорке, сын и дочь, и безмолвно, в несказанном горе смотрели издали на своего отца.
И князь, цепко схватив под руку епископа Анастаса, свернул с тропы, увлекая его за собой, зашагал стороной и остановился лишь на Горе, когда Десятинная церковь и две темные тени на пригорке, оставшись далеко позади, растворились во мгле.
— До чего крута эта Гора! — промолвил князь Владимир.
В эту ночь он не ложился — до самого рассвета горела свеча в княжьей палате. Мрачный, встревоженный князь то садился в кресло за стол и прислушивался, как бешено бьется сердце в груди, то вставал, грустно ступая, расхаживал по палате и ближайшим переходам.
О чем только не передумал князь Владимир за эту ночь! Вот тут в палате, за столом, в этом кресле сидела Рогнеда — волосы у нее, точно лен, глаза ясные, голос тихий, певучий: «Муж мой, Владимир, а я тебя все жду, все жду…» Вот переходы, налево дверь, когда-то он переступал ее порог. Лунная ночь, в углу стоит Юлия, она идет вперед, кладет ему руки на плечи: «Княже Владимир, ты пришел ко мне?…»
Кто-то зовет князя:
— Василиссе Анне тяжело, она хочет видеть тебя.
Он заходит к Анне, в опочивальне горит свеча, у ложа стоят две дворянки, при желтоватом свете Владимир видит пышущее жаром лицо, испуганные глаза.
— Я очень простудилась, василевс, тело мое горит, грудь разрывает кашель…
— Ты выздоровеешь, скоро выздоровеешь, василисса. Дворянки дают Анне теплое питье, она закрывает глаза и словно засыпает.
Темные переходы, раскрытое окно, где-то недалеко в гуще деревьев хохочет филин-пугач.
«Вещая птица! Чего кричишь? На чью голову накликаешь беду?» — опершись головой об оконный косяк, думает князь Владимир.
Рогнеде отдали погребальные почести в Десятинной церкви, как княгине. За долгий день немало киевских людей пришло склонить свои головы перед корстой с ее телом, а хоронили Рогнеду согласно монашескому чину ночью в закрытой корсте, в Предславине, как она и наказала.
На похоронах людей было мало — с десяток монахинь, предславинские дворяне, которые несли гроб, священник.
Были еще на похоронах дочь Рогнеды Предслава и сын Ярослав, в темных платнах, с закрытыми лицами, они шли позади всех, никто их не узнал.
Всадник — никому не известный всадник — прискакал в эту позднюю пору с Горы в Предславинский лес, остановил под деревьями коня и долго смотрел на огоньки и на темные тени, которые медленно плыли по долине; всадник, всадник в княжеском корзне, что привело тебя ночью к Предславину?
Небольшой холмик над Лыбедью — вот и все, что осталось на память о Рогнеде. Пройдет немного лет, и дожди, ветры смоют, сровняют с землей и его.
7
И как раз в это время с печальными вестями прибыли послы из Новгорода — там от неведомой болезни скончался князь Вышеслав. По воле покойного гроб с телом везли в Киев, новгородцы же просили себе нового князя.
Известие глубоко опечалило князя Владимира. Сидя с юных лет на столе в Новгороде, воспитанный и выкормленный новгородцами, он знал, как много значит для Руси эта земля, а кроме того, Вышеслав был его любимым сыном, мудро управлявшим северными украинами Руси, его смерть — великая потеря для киевского стола.
В ближайшие же дни князь Владимир созвал в Золотую палату воевод и бояр, мужей лучших и нарочитых, послов новгородских и рассказал, что случилось в Новгороде, поведал и о том, что северные земли просят князя.
— Кого пошлем туда князем? — спросил Владимир.
— Говори сам, княже, — прозвучали отовсюду голоса. — Сыновей у тебя много, сам скажи, кто достоин сесть на стол в Новгороде.
— Думал я о том, — ответил князь, — зане сам сидел князем земель полунощных. Великий Новгород блюдет украины Руси, хочу дать туда доброго князя, велю послать сына Ярослава. Согласны ли вы его принять, послы новгородские?
— Согласны! — разом ответили послы. — За Ярослава спасибо, будем ему верно служить.
— А ты, сын, — обернулся князь Владимир к Ярославу, который стоял возле княжьего стола, — согласен ли?
Бледный, без кровинки в лице, Ярослав какую-то минуту молчал, потом промолвил:
— Воля твоя, отче!
— Так и будет, — закончил Владимир.
И князь Ярослав, отныне князь новгородский, выступил вперед, обнялся, поцеловался с новгородскими послами, поблагодарил за честь и доверие.
Князь Владимир говорил правду и, посылая Ярослава в северные земли, добра хотел Новгороду, а сыну — славы.
Мало того, зная, как скорбит Ярослав по матери, чувствуя перед ним и перед Рогнедой свою вину, он хотел хоть как-нибудь ее искупить. Рогнеды нет, она ушла из жизни, может быть, судьба помирит его хотя бы с сыном: ведь Киев и Новгород — города-братья, два края Руси, Киев — ворота на полдень, Новгород стоит на страже земель и восточных, и западных, и полунощных.
Всего, разумеется, он не мог растолковать сыну при мужах Горы и послах новгородских и потому позвал его к себе.
Ярослав вошел в светлицу отца твердой походкой, словно бы и не был хромым, и остановился неподалеку от порога.
Владимир невольно залюбовался сыном. Молодой, сильный, широкоплечий, с длинными черными волосами, смуглолицый, с орлиным носом — он очень напоминал отца.
Было в нем и что-то другое: голосом, выражением лица он походил на мать — ее не было на свете, но она жила в нем; сейчас отец и сын начинали беседу, а душа Рогнеды, казалось, незримо витала в палате над ними.
— Я позвал тебя, сын мой, чтобы держать совет перед далекой дорогой и попрощаться… может, и навеки, — начал Владимир.
— Зачем так говоришь, отче? — сурово перебил его Ярослав.
Владимира поразил голос сына, стало больно, что Ярослав не понимает его тревоги и печали.
— Не сердись на меня, Ярослав, что посылаю тебя в полунощные земли. Днесь две твердыни на Руси — Киев и Новгород.
— Посылая меня в Ростов, ты говорил, что и он твердыня Руси.
— Так, Ростово-Суздальская земля такожде твердыня, близко Итиль-река, болгары, хазары…
— Полагаю, отче, ты знаешь, что в Ростове я жил душа в душу с боярством и людьми, верно служил и тебе.
— Знаю, Ярослав, а все же Ростов не Новгород, отныне Ростов будет под моей рукой, один пригляжу.
— До Ростова далеко, сам знаешь, дважды ты примучивал…
Кто знает, думал Владимир, может, Ярослав поймет его и простит?
Безмолвный, суровый стоял Ярослав и смотрел в большие, полные тревоги, печальные отцовские глаза, на бледное, перекошенное болью лицо.
— Прощай, отче! — сказал он. — Я твой сын и останусь таким вовек, но есть Русь, и я буду служить ей до смерти…
— Прощай! — тихо промолвил князь Владимир.
…Так и разошлись отец с сыном, унося в душе лишь боль и обиду: не стало Рогнеды, той силы, которая могла бы их помирить.
Ярослав зашел к сестре Предславе: они и прежде вместе превозмогали горе и отчаяние. Одиноким уезжал в Новгород брат. Еще более одинокой оставалась на Горе сестра.
— Я пришел, Предслава, чтобы попрощаться с тобою, — сказал Ярослав, переступив порог ее светлицы.
— Слыхала, — перебила его сестра, — ты удостоен великой чести, едешь в Новгород князем.
Ярослав ласково посмотрел на нее, так походившую на Рогнеду, — те же льняные волосы, голубые глаза, приветливое, милое лицо.
— Велика ли честь, сестра! — мрачно промолвил он. — Князем я уже был, правил Ростово-Суздальской землей. Нелегко мне там приходилось, много сил я потратил, чтобы держать землю в покорности и преданности киевскому столу. Там я верно служил отцу…
— Однако Новгород велик, северные земли безграничны.
— Трудная, беспокойная Новгородская земля. Ее окружают злые вражеские языки. Голод, холод бродят по тем землям, мор косит людей,… От него и брат наш Вышеслав погиб.
Услыхав имя покойного брата, Предслава залилась слезами.
— И, не добра мне желая, посылает меня в Новгород отец…
— Чего же он хочет?
— После того, что произошло с матерью, — выпалил сгоряча Ярослав, — отец не хочет видеть меня в Киеве или Ростове и посылает в северные земли, делает князем-изгоем.
— Ты говоришь страшные слова! — с ужасом воскликнула Предслава. — Тогда не уезжай, не уезжай туда, братец!
— Нет, Предслава! — решительно промолвил Ярослав. — Что я перед отцом… Слово его — закон, десницей подпирает его Христос, за него Гора… Возврата в Ростов мне нету, не могу оставаться и в Киеве… Единый путь — в Новгород… Что ж, лучше там, чем тут, может, там, в Новгороде, вольготнее, бояре и воеводы лучше, а я стану мстителем отцу моему Владимиру…
— Ярослав! Ты о чем говоришь, что задумал!
— Ничего покуда не говорю, ничего не замышляю… Жаль только, что оставляю в Киеве тебя. А ты, Предслава, не забывай обо мне. Сидя в Киеве, поглядывай, что тут делается, а заметишь — сообщи, пошли грамоту…
— Все сделаю! Пригляжу и уведомлю! Только почему, почему мне так страшно, братец?!
В Великой Луке, на зимнем гостинце из Новгорода в Киев, князь Ярослав встретил корсту с телом брата Вышеслава. Невеселая была эта встреча живого с мертвым, надежды с тленом.
Дружина, окружавшая князя Ярослава, уже издали увидела на гостинце шествие: впереди с черными хоругвями, печально колыхавшимися среди снегов, ехало несколько десятков всадников, за ними восьмерик коней тащил сани с выдолбленной из дуба, крепко-накрепко закрытой, просмоленной корстой, за ними на многих санях следовали нарочитые мужи Новгородской земли, а еще дальше верхом и пешими, сменяясь на погостах, с секирами и рогатинами поспешали смерды — требити пути, класть мосты, отбиваться от диких зверей, которые стаями бродили по лесам.
Сойдя с коня, князь Ярослав приблизился к саням, где стоял гроб, упал на колени прямо в снег, воздел горе руки и со скорбью промолвил:
— О брат мой, Вышеслав, думал ли ты, едучи в полночные земли, вернуться на отчизну в корсте, холодным трупом?!
Над снегами кружилась поземка, черная корста искрилась от инея, задубелые хоругви звенели на ветру.
— Горе мне, горе, — причитал князь Ярослав, — аще встретил тебя не на коне сидящего, а лежащего в гробу.
Хоругви склонялись до самой земли, ветер свистел сильней и сильней, снежное море затягивало все окружающее.
— Прощай, брат! — слышались сквозь завывания ветра слова Ярослава. — И не сетуй на меня, еду замещать тебя, как изгой, подобно тебе направляюсь во тьму полунощную.
Дружинники сели на коней, по снегу заскрипели полозья, сани с корстой двинулись дальше.
Долго, с непокрытой головой, с опущенными руками, стоял среди снегов князь Ярослав, раздумывая о горькой участи брата своего Вышеслава.
В Новгород князь Ярослав прибыл без всяких почестей и славы. Так получилось, наверно, потому, что его поезд промчался по льду Ильмень-озера вечером, а у княжьего терема остановился поздно ночью, когда в Новгороде все спали.
Подняв на ноги сонную стражу, послы, ездившие в Киев, вместе с князем Ярославом вошли в терем. Забегали дворяне, зажгли огни, в трапезной зазвенела посуда, запахло жареным мясом.
В терем, запыхавшись, тотчас прибежали воеводы и бояре, а вместе с ними и посадник Добрыня, выделявшийся своим нарядом, гривнами, цепями и важной осанкой.
После ужина мужи, воеводы и бояре удалились, но Добрыня остался — хотелось ему поговорить с новым князем, да и кто-то должен был провести Ярослава в палаты.
Так они остались наедине на верху терема, в светлице, которая выходила окнами на Волхов. У Добрыни с вечера болела печень, а теперь, выпив меду и поев, он захмелел, отяжелел, его клонило ко сну. Ярослав же, ехавший из Киева больше месяца и почти не сомкнувший глаз последние ночи, был совсем бодрый. Слегка прихрамывая, он прошелся по палате, постоял у окна и обернулся к воеводе.
— Я, княже Ярослав, — начал Добрыня, — служил еще твоему деду, мир его праху, князю Святославу, вуем был отцу твоему Владимиру, много лет сидел посадником в Новгороде, был первым воеводой и боярином у князя Вышеслава.
Добрыня умолк, ожидая, что скажет Ярослав. Но Ярослав молча стоял у окна и смотрел на темные очертания теремов, на заснеженный Волхов.
— И с христианством помог я князю Владимиру, — продолжал Добрыня, — немало обрел врагов среди язычников, немало найдется их и поныне. Перуна к конскому хвосту привязал и вверг в Волхов. Воеводы и бояре свое, а я человек княжий, токмо князьям служил и повинен служить…
Князь Ярослав отвернулся наконец от окна и пристально посмотрел на воеводу Добрыню. Тот даже вздрогнул — на него смотрело лицо юного Владимира: тот же лоб, нос, рот, и что больше всего поразило его — князь новгородский Ярослав смотрел на Добрыню глазами его сестры, Малуши.
— Много я слышал о тебе, воевода Добрыня! — сказал Ярослав. — Знаю, немало ты сделал для земель полунощных.
— Верь мне, княже, — смущаясь и путаясь в словах, продолжал Добрыня, — ревностно стану помогать и тебе, буду первым подругом, слугою.
Ярослав сел в кресло и опустил глаза.
— Слушай, Добрыня, — сухо промолвил он. — Мне еще в Киеве много о тебе говорили, знаю, был ты верным слугою князей. Но слуги-воеводы мне не надобны, им след свои дела вершить, мне и дворяне прислужат. А я со всеми мужами моими буду служить людям полунощных земель…
Это были обидные для Добрыни слова, князь Ярослав отклонял его дружбу и службу — его внук, этот юный хромой, стало быть, сговорился по дороге с послами-боярами, а может, что еще хуже, — что-нибудь узнал о нем от отца своего Владимира?
— Так когда же велишь мне прийти? — только и нашелся что сказать Добрыня.
— Днесь, на рассвете, я велел собраться в Большой палате всем боярам, мужам, воеводам… Приходи и ты.
— Но ведь скоро рассвет… Когда же ты будешь спать, княже?
— В сем городе, — резко бросил Ярослав, — я уже не хочу спать.
8
На князя Владимира падают и падают удары судьбы: смерть сына Изяслава в Полоцке, измена Святополка в Турове, утрата жены, которую он любил и которая любила его больше всего на свете…
Владимир крепится, сносит эти удары, старается удержать скипетр василевса; радея о покое и ладе в землях, он берет Туров под свою руку, в Полоцк посылает сына Брячеслава, а в Ростово-Суздальскую землю, где сидел раньше Ярослав, старшего сына от царицы Анны Бориса, в Муром — ее второго сына Глеба, с ними, с согласия епископа Анастаса, посылает епископов Феодора и Илариона.
Но коли всколыхнется хоть одна волна, трудно сдержать все море — до Полоцка далеко, ходят слухи, будто неспокойно в тех землях, Туров совсем близко от Киева, а в городе, как и по всей Туровской земле, полыхают пожары, идет татьба, разбой, какие-то тайные отряды скрываются по лесам и чащам.