Смотритель Вересов Дмитрий
– С того? С какого того? – почти вспылил Павлов. – Нет, сегодня я пришел с этого… то есть именно с того, – он махнул рукой куда-то за террасу. – И, представьте, на вашем острове стояло черт знает что!
Тата неопределенно улыбнулась.
– Так ведь я уже говорила вам, что сегодня праздник.
– Какой же? И что из этого следует?
– Только то, что сегодня нам открыто больше, чем обычно, тем более, если вы его как-нибудь коснулись.
– Да не касался я никакого праздника! Где я его касался?! Я по лесу бродил с ненормальным плутом, двадцать пять тысяч псу под хвост выбросил…
– Надо сказать, я тоже не совсем вас понимаю. И где же ваш Сирин?
– Удрал, испугавшись гипотетического петуха, представьте себе!
– Вполне представляю: эта гордость никогда не выдерживала реального столкновения с жизнью, пасовала, прикрываясь фантастическими сравнениями, блеском рассуждений, игрой интеллекта. А коснись… петуха, и все рассыпалось, ведь недаром:
- Вдруг раздался легкий звон,
- И в глазах у всей столицы
- Петушок спорхнул со спицы,
- К колеснице полетел
- И царю на темя сел,
- Встрепенулся, клюнул в темя
- И взвился… и в то же время
- С колесницы пал Дадон…[46]
Вот так. И удивляться тут нечему. Хотя мне это горько, ибо я сама, и вы сами… Поэтому-то мы вместе и поэтому… не удивляйтесь, мы сторона внешняя. Тут есть противник посильнее, мы проиграем… не сейчас, конечно, еще долго, но все равно… и это, наверное, справедливо. Речи Таты казались Павлову еще более безумными, чем в прошлый раз, но близость ее пьянила тоже еще сильнее. Он тихо потянул к себе ее руку с намотанной на безымянный палец прядью и прижался губами. Но в тот же миг стеклянная стена качнулась и поплыла, становясь полупрозрачной, и на ней, пошедшей мутными розами старых обоев, появились размытые очертания картин в тяжелых золотых рамах. А за спиной Таты, как в миражном мареве, задымились два гнутых полукресла. В воздухе явственно запахло сиренью…
Глава 7
– Артемий Николаевич! – окликнула его Маруся, пытаясь придать облепившему ее мокрому платью вид хотя бы какого-то приличия. – Почему вы не хотите меня видеть?
Он, уже подходивший к ступеням, тихо обернулся:
– Наоборот, хочу. Но мне казалось, гороховое поле… не самое романтическое место, ведь правда?
– Пожалуй.
– Проходите, я действительно ждал вас. Только сегодня пройдемте лучше сюда, – и из сеней они свернули налево.
Большая рояльная была суха, а со стен смотрели развалины Колизея и Форума, вышитые охристыми нитями. На той акварели, что висела слева, юноша в вишневом плаще скрывался за храмом Весты.
– Сэр Эндрю! – невольно прошептала Маруся и хмыкнула.
– Да, эту вещь очень любила моя бабушка, она зачитывалась ею в молодости.
– Этого не может быть, – твердо ответила Маруся и остановилась на пороге. – Эту вещь я только что перевела, ее написала какая-то современная англичанка, Паола Стоун, кажется.
– Не спорю, не спорю, бабушка была большая англоманка. Но, я думаю, на русском это уже не так мило. Однако прошу вас, – он указал на диван за карельским столиком, где стояло какое-то угощение и шампанское в ведерке. – Разумеется, это не тот размах, что некогда бытийствовал у подножия античных храмов, но все-таки. Я чту традиции, даже простонародные: порой это единственная наша опора. Ведь любое механическое повторение определенных действий создает такие изменения в сознании и… в мире, что за них даже можно держаться, как за совершенно реальные вещи, в то же время высвобождая массу сил и времени на совершение действительно нужного. На этом построены аристократические сообщества. И пусть кажется, что это занимает много времени, чрезвычайно отвлекает – поверьте, как раз наоборот. Посему – прошу.
Маруся села на вытертый бархат дивана и увидела множество серебряных судков и чашек под белыми салфетками.
– Закуски холодные, ибо в людской у меня пусто.
От выпитого шампанского, вкусом разительно не похожего на когда-нибудь пробованное ею, Маруся оживилась, Артемий же Николаевич, наоборот, словно погрустнел. За окнами в серых полотняных гардинах виднелся парк, покосившаяся ваза с настурциями, как язычки пламени, лизавшими ее мраморные бока, и далеко за липами белый мостик.
– Но ведь вокруг дома ничего нет, – уже не боясь и не опасаясь, что от ее слов что-то разрушится или исчезнет, произнесла Маруся. – Только вода.
– Вы полагаете меня этаким великим иллюзионистом? – вскинул разлетающиеся брови хозяин. – Отчасти вы правы: человек – действительно великий иллюзионист, но не для других – исключительно для себя. Вот вы, вероятно, видите за тем окном приготовившийся к осеннему умиранию парк, мраморную дань минувшему, беседку, куртины…
– А вы? – снова погружаясь в необъяснимое, прошептала она.
– А я? – Артемий Николаевич печально усмехнулся. – А я гигантские шаги, конюшню с дранковой крышей, пони, ну, еще розарий. – Маруся метнулась к окну. – Не трудитесь, бесполезно.
Но Маруся все же встала у окна и действительно увидела густо увитую осенними розами перголу, закрывавшую весь дальнейший вид, и присевшую на корточки немолодую женщину в атласном платье и тюрбаном повязанной на голове шали. Никаких конюшен и шагов, никаких ваз и мостиков.
– Ну что? – поинтересовался Артемий Николаевич.
– Я не знаю…
– Значит, я в вас не ошибся, – задумчиво промолвил он. – Или правильнее: вы – во мне. – Он встал и подошел к Марусе, невесомо положив руки ей на плечи. Тело его под палевой фланелью было одновременно прохладным и напоминающим только что вынутый из закалки клинок. – Я рад, что вы наша, – прошептал он в растрепавшиеся Марусины волосы над ухом, где оспинкой белел заживший прокол от сережек.
Стало страшно и сладко, как в детстве.
– Я… я сама по себе, – все же нашла силы выговорить Маруся.
– О, нет! Вы только что сами признались, что видите. А если бы вы были из них, то видели бы совсем иное: какой-нибудь теннисный корт, барыньку, собирающую грибы, комнатных собачек, изуродованных прихотливым отбором десятка поколений, и тому подобные картины из волшебного фонаря. А ведь все это – только laterna magica – волшебный фонарь и больше ничего, механическая игрушка, не имеющая ничего общего с действительностью, но выдаваемая за истину. А в вас – настоящее, природное, посюстороннее.
Все ее существо пронизывало страстное желание забыть обо всем на свете и отдаться властному потоку куда-то в неведомое влекущей ее жизни. Образы плыли перед глазами то маня, то растворяясь, то оглушая какими-то божественными запахами. Мысль Маруси, скованная странными речами и горячими железными пальцами на плечах, медленно прошла круг, сбилась и уцепилась за первую же реальность, подсунутую ей услужливой памятью: собака. Ведь бедный Вырин, которого она не взяла в церковь, так и сидит дома, наверное уже плача и воя. И никакие приключения, даже самые романтические не стоят мучений бессловесного существа, почти полностью от тебя зависящего.
Маруся освободилась от рук Артемия Николаевича и заставила себя пойти к дверям.
– Простите, я не могу. Не могу! – И, закрывая для себя все дальнейшее, бросилась прочь.
В ночной темноте она, как слепая, тыкалась во все попадавшиеся ей на пути двери и почти упала в первую открывшуюся, уже не слыша за спиной горестного: «О, зачем же, зачем, ведь он здесь, Маруся, где ж ему еще быть!»
В первое мгновение Маруся подумала, что она опять попала в ту гостиную, где сидела в прошлый раз, но теперь ей показалось, что скромная и стильная та гостиная словно наложена на другое помещение, совершенно современное и даже хай-тековское. Из-под картин на стенах выплывало стекло, за которым виднелись тяжелые августовские звезды, из кресел вырастали какие-то растопыренные алюминиевые ножки, а ореховый стол испарял подобие хрустальной скатерти. Было красиво, но жутко. Маруся замерла, не зная, делать ли ей еще шаг в это зыблющееся призрачное пространство, чем-то напомнившее опасные зеркала бочажин на лесных болотах, но сила инерции уже вытолкнула ее за порог. И, сделав этот вынужденный шаг, она с ужасом увидела, что, помимо наваленной повсюду всевозможной мебели, в гостиной присутствуют и люди.
Фигуры их тоже дрожали и сдвигались, как пар, но все-таки вполне можно было рассмотреть, что это мужчина и женщина, сидевшие друг против друга, вероятно, за столиком. Одеты они были вполне современно и по возрасту были, скорее всего, Марусиными ровесниками. Оставалось непонятным только одно: видят они ее или нет. Женщина сидела совершенно безучастно и печально, зато мужчина через несколько секунд после Марусиного вторжения начал заметно волноваться и оглядываться в ее сторону. Прозрачность его стала быстро мутнеть, наполняясь плотью, и превратилась в человека лет тридцати с хвостиком, в очках без оправы и со смущенной мальчишеской улыбкой большого рта. Взгляд его еще какое-то время блуждал, словно будучи не в силах сконцентрироваться на неожиданно появившейся перед ним плоти, потом вспыхнул вполне человеческим любопытством, но снова ушел куда-то за Марусю. Она инстинктивно оглянулась и увидела у себя за спиной улыбавшегося краешками губ Артемия Николаевича. В тот же миг повернула голову и женщина, становясь все более похожей на плавающий слоями жемчужный дым. В размытом лице ее, однако, проглянули недоумение и радость.
– Ах, зачем вы это сделали! – вырвалось у нее, но, к кому были обращены эти полные горечи слова, Маруся так и не поняла. Она испуганно переводила взгляд от одного к другому, пытаясь установить какую-то связь между присутствовавшими, домом и самой собой. Наконец глаза ее остановились на окне, за которым в прошлый раз буйствовала сирень, и Маруся увидела, что тяжелые серо-сиреневые гроздья так и продолжают нервно вздрагивать, будто породистые животные. Но где это происходило, в какой из комнат – да и когда? Ведь в прошлый раз она была здесь почти месяц назад, а сирень цвела все так же…
– Извините, – совершенно механически произнесла вдруг она, чувствуя себя приличной девочкой в незнакомом месте, – меня зовут Маруся.
Но на ее слова отреагировал только мужчина. Он вскочил и как-то слишком поспешно протянул руку, не сводя глаз с Артемия Николаевича. Тот, однако, молчал.
– Павлов, – представился он, – то есть Сергей. – Вы тоже здесь живете или… в гости?
Маруся растерялась, ибо понятие «гости» к ее случаю подходило мало, и вообще, голова у нее кружилась, словно этот пар, висевший в маленькой гостиной, был ядовитым.
– А вы тоже видите разное? – ответила она вопросом на вопрос.
– Теперь… да. Только второе очень смутно. И вашего спутника тоже. Он ведь в каком-то маскарадном костюме, если я не ошибаюсь? Но все равно – я очень рад, что в этом доме живет еще кто-то… – Но тут он повернулся к женщине и совсем смешался. – Нет, я совсем не то хотел сказать… Хорошо, что Тата не одна в таком пустынном месте… – «Что я несу?! – в ужасе думал Павлов, произнося эти бессвязные речи. – Чему я рад, когда эта идиотская парочка все испортила? И вообще, кто они и что здесь делают? И этот дым, рухлядь какая-то… И почему молчит Тата?!»
Тем временем Артемий Николаевич, как ни в чем не бывало, сел за ореховый столик, отодвинув раскрытые книги к краю, и Маруся с ужасом увидела, как они наполовину вошли в тело прелестной молчащей женщины.
– Вы видите? – ахнула она и по лицу Павлова поняла, что, да, видит, и ему, может быть, даже страшнее, чем ей.
– Тата! – крикнул он, но женщина грациозно встала и пошла, вдруг на добрую треть войдя в Артемия Николаевича.
Онемевший Павлов увидел, как она остановилась у стеклянного борта терраски, и волосы ее рассыпались.
– Да, кто кого, кто кого… – прошептала она.
Марусе стало казаться, что она сходит с ума. Павлов вдруг больно стиснул ее плечи и горячо зашептал в самое ухо, словно боясь, что его услышат:
– Послушайте, признайтесь честно, здесь курят гашиш, да? Или ЛСД? И вы, и я… как-нибудь в вине или еще как…
– Нет-нет, это очень приличный дом, старинный, усадебный, здесь не может быть ничего такого, это какой-то морок, наверное, туман от реки, знаете, как на лигурийских болотах раньше…
– Какой, к черту, усадебный? – отшатнулся Павлов. – Вы что, не видели, последний хай-тек, миллионов стоит! – И оба одновременно подумали, что единственным человеком, сохранившим трезвость взгляда, сейчас является только он. – Нет, так не может больше продолжаться! – неожиданно вспылил Павлов. – Зачем вы сюда явились и все испортили? Я влюблен… я люблю эту женщину, она удивительная, я ее всю жизнь искал, а вы со своим дурацким маскарадом, наркотой, какими-то лигурийскими болотами…
Маруся упрямо топнула ногой в порванной босоножке:
– Нет, это вы устроили здесь черт знает что! Это было такое место и такой человек, о котором я мечтала с детства! Тот мир, о потере которого подсознательно томится каждый образованный русский. Да, любой, читавший Толстого, Аксакова, Бунина, любой мечтает о нем, как о потерянном рае! А вы пришли со своим хай-теком и все изгадили, опошлили, извели… – Маруся хотела сказать еще многое, что накипело у нее на сердце, но серебристоволосая женщина с каким-то укором прервала ее:
– Машенька, в своем перечне вы забыли Набокова… – Голос ее был мелодичен, но доносился словно издалека.
– Извините, – остановил ее до сих пор сидевший опустив голову Артемий Николаевич. – Извините, а не кажется ли вам, что все сочинения этого господина – всего лишь холодное умствование на классическую тему, чуть оживленное эмиграцией и старческой сентиментальностью? Ведь у него рай слишком уж буквальный, идеальный, так сказать, без страданий – ежели не считать пары непойманных экземпляров какой-нибудь парнасской мнемозины, – без мучений взрослеющей души, вообще – без нравственного начала. За каждую неловкость грызет себя Николенька,[47] мучительно взрослеет совестливый Сережа,[48] с болью и ошибками открывает для себя мир Алеша[49] – а что делает голенастый англоманский мальчик? Гоняет на велосипеде, мечтает о недоступных пока девичьих телах – телах, прошу заметить, а не душах! – и ни в чем не знает отказу. Это модель рая, но не рай. Это… вырождение.
Павлов видел, как при этих словах резко колебался, становясь то гуще, то разряженней, слоистый воздух, из которого был соткан желчный человек в белом старомодном костюме. Тата же стояла, сложив руки под грудью, и слезы поблескивали алмазами в ее темных глазах.
– Но ведь вас, несмотря на всю правду, тоже не стало, – еле слышно проговорила она. – Все равно победило рацио, резиновые ванны, дутые шины… стеклянный хай-тек. Порывы души бессильны перед холодным анализом. Да и всегда были бессильны. Универсализм сильнее избранности. Ваш проигрыш просчитан и предсказан, и ваш мир невозвратим.
Артемий Николаевич вздохнул всей грудью и охватил высокий лоб худыми пальцами:
– Формально правота ваша бесспорна, сударыня, но вы забываете только одно: в нас была и осталась сила земли, той самой матери сырой земли, без которой ничего не осуществимо, то есть вы все же вторичны и сменитесь иными и иным, а мятежность и красота русской души останется, ибо она от земли, из земли, на земле. Душа земли непреходяща, пусть даже явится в других обличьях, как, например, ей, – и Артемий Николаевич слабым жестом указал на онемевшую Марусю. – И мне, в отличие от вас, не жаль, что все закончилось так быстро: я увидел, что все действительно живо. – С этими словами Артемий Николаевич достал машинку для набивания папирос и принялся сосредоточенно скручивать сигаретку.
Небо за стеклом и за окнами медленно светлело, придавая пространству окончательно бесплотный и призрачный вид. С острой тоской Маруся видела, как бледнеют и тают обе фигуры, но после слов Артемия Николаевича не посмела сделать к нему и шага. Но Павлов порывисто бросился ко все больше сливающейся с небом женщине и обнял ее, пытаясь удержать, однако руки его бессильно проваливались в пустоту.
– Мне жаль… так жаль, милый, – проговорил ее голос, теперь уже похожий только на шелест ветра в траве или на отдаленный плеск речного переката, но и его в следующий миг заглушил обиженный горький собачий плач.
– Вырин!
– Сирин! – разом ахнули Маруся и Павлов, и все вокруг в последнем усилии заклубилось и исчезло в предрассветном тумане.
Спустя мгновение Маруся обнаружила, что стоит на крутом берегу по-утреннему холодной реки и руку ей, тяжело поводя запавшими клокастыми боками, заискивающе лижет обрадованный Вырин.
Глава 8
Павлов пришел в себя от того, что ноги его страшно леденил вязкий прибрежный песок, в котором он утонул едва ли не по щиколотку. Река была плотно затянута тяжелым туманом, сквозь который порой лишь глухо доносился плеск рыбы. Где-то за его спиной рыбе вторили похожие звуки – вероятно, проснувшиеся на болоте бобры. Сирин, положив голову на аристократически скрещенные лапы, с сухого места с любопытством наблюдал, как Павлов, чертыхаясь, вылезал из песчаной жижи. – И что ты тут делаешь? – почти автоматически спросил Павлов, но вопрос этот внезапно приобрел совершенно другой смысл. – Да, что ты – здесь – делаешь? – Сирин лениво показал девственно розовую пасть и всем своим видом заявил о том, что, вообще-то говоря, давно пора бы отправляться прочь от этого сырого и неприветливого места. Но Павлов в каком-то ослеплении схватил его за ошейник и принялся трясти, словно собака действительно могла ответить на его вопрос или каким-нибудь иным образом развеять скрывавшиеся под ним сомнения, догадки или подозрения. – Так это сюда ты постоянно сбегаешь, сволочь? – орал он. – Зачем? Что здесь? Кто? – Сирин только оскорбленно сопел и тряс брылами. – Сейчас же, немедленно веди меня на этот проклятый остров! Где он? Ты же знаешь, мерзкая собака, знаешь! – Наконец, пес вырвался и отбежал, но не в сторону реки, а наоборот, поближе к лесу. – А где старик в шубе? Где? – никак не мог успокоиться Павлов, хотя уже вполне отчетливо понял, что его поведение называется просто истерикой, что ему стыдно, и – что самое обидное – собака понимает, что ему стыдно. Наверное, ему точно подмешали что-то в вино, если не наркотик, так какой-нибудь галлюциноген. Но зачем? – Ладно, извини, – буркнул он, вылил жижу из кроссовок и уселся на уже высохший под только что проглянувшим солнцем пригорок.
Теперь, с Сириным, он, конечно, из лесу выйдет, ключи от машины целы, и, в общем, все обошлось, можно сказать, малой кровью: его не убили, не ограбили, пес нашелся. Но все это почему-то не приносило Павлову ни успокоения, ни радости. Женщина с седыми волосами над юным лицом потеряна для него навсегда – это он теперь чувствовал точно. Но, покопавшись в себе, Павлов вынужден был признать, что угнетает его не столько эта потеря, и даже не столько бредовое ночное видение, которому нет объяснения, сколько услышанный дикий диалог. От речей, до сих пор так и звучавших у него в ушах, ложилась на душу тоска, чем-то неуловимо напоминающая приступы его собственной. Точнее, его тоска казалась теперь лишь бледным списком с той, ее предчувствием или, правильней – прообразом. И это-то пугало Павлова больше всего, ибо какими-то неуловимыми нитями связывало его прошлую жизнь с нынешним приключением на острове. Потом он вспомнил и предупреждающий звонок Ольги, и уж совсем непонятное появление здесь Сирина. Нужно было увязать все эти события и чувства, если хотя бы не с точки зрения формальной логики, то интуитивно. Однако ничего у него не получалось ни так ни сяк.
Спать опять подозрительно не хотелось, утро разгоралось отличное, и Павлов решил сменить тактику: вместо отвлеченных умствований попробовать целиком погрузиться в действия практические. Надо найти лодку, на которой он сюда добрался, и прошарить реку в поисках острова. В реальности лодки он почему-то не сомневался; он помнил ее запах и ощущение влажной древесины. Оставалось только дождаться, когда туман окончательно рассеется.
Сняв ремень с джинсов и на всякий случай взяв на него возмущенного таким унижением Сирина, Павлов пошел по топкому берегу сначала против течения на север, а потом по течению – к югу. В паре километров он действительно обнаружил увязшую в иле лодку, вздохнул с облегчением, запрыгнул в нее, но Сирин вдруг почему-то уперся всеми четырьмя лапами. Павлов попытался погрузить его, взяв в охапку, но пес сначала злобно огрызнулся, показав четырехсантиметровые клыки, а потом отскочил и протяжно завыл. Любому нормальному человеку становится не по себе от первобытного звука звериного воя, который против воли возвращает его к пугливому животному в самом себе, – а Павлова и так со всех сторон окружали одни малоприятные загадки. Он зажал уши, но на глаза ему вовремя попала лодочная цепь, и, не рискуя хлипким ремнем, он ею привязал Сирина к ближайшему дереву.
– Прости, брат, – бормотал он, – я же вернусь, только посмотрю и вернусь, честное слово. Ну, старина, выше морду, мы еще во всем с тобой разберемся! Мы еще всем им покажем!
Сирин демонстративно молчал.
Лодка шла на удивление легко, не встречая никаких воронок и омутов, как Павлов ни пускал ее. Но и острова тоже не было; хуже того, на такой речонке, как эта, в принципе и не могло быть подобных островов. В конце концов он переплыл на другой берег, высокий и, видимо, на многие километры заросший поверху черничником, так что определить место, где он к ней вышел вчера вечером, было невозможно. Но ведь и машина его осталась здесь, на этой стороне, и красная шуба, и эта самая чертова «не наша» Выра. Однако в прошлый раз он ведь подошел к острову с низкого берега, а машина все равно оставалась у оредежского моста, то есть практически в той же Выре. Так не бросать же в самом деле пса из-за куска красного меха! Павлов в задумчивости проплыл вдоль берега, будто бы осока, низкие кусты и пробравшийся низко черничник могли дать ему какой-то ответ. Правда, кое-где кустики были помяты – но и только. Еще немного поплутав, Павлов все же вернулся к березе с привязанным Сириным. Там он ловко спрятал лодку, чтобы потом по ней найти место, и пошел за отпущенной собакой, заламывая по пути кусты и ветки.
Вернувшись домой, Павлов сразу же провалился в тягучий тяжелый сон и, только проснувшись к вечеру, вдруг вспомнил о своем последнем приключении. Более всего его поразило то, что на этот раз вспоминалась ему не Тата и не тот, другой, такой же зыбкий мужик, а некая незнакомая женщина, так некстати появившаяся на пороге и все разрушившая. Ведь она-то не таяла, это он помнил точно, потому что стоял рядом и чувствовал, как от ее сухого поджарого тела шел жар и пахло не до конца высохшими волосами. Куда же делась она? Она, которая одеждой, манерами и речами не представляла собой ничего удивительного – просто женщина, которых полно на улицах. Она-то что там делала? Ну предположим, что все ему примерещилось, предположим, что он был болен, или где-то напился и ничего не помнит, или забил обычный косячок… Предположим, хотя предположить подобное очень трудно, это было так, но! Два раза видения не появляются – это раз, а, во-вторых, видение – явление чистое, фантазия с реальностью в нем никогда не смешиваются. И почему же видения, когда Татина рука была до поры вполне осязаема, так же как и вино? А пробежавший семьдесят, а то и все восемьдесят километров за двадцать часов Сирин?
Нет, рассуждения, основывающиеся на подобных вопросах, надо было оставить и вычленить из происшедшего самое реальное, что можно проверить, потрогать и худо-бедно объяснить.
Павлов подошел к окну и закурил. Августовский город на глазах уходил в серую муть раннего вечера, болезненно вспыхивая слабыми без поддержки ночи огнями. И Павлова внезапно поразила мысль, что если бы все произошло в таком городе, как Петербург, то он, наверное, смирился бы, почти понял – «вспомнил» – здесь за два с половиной века происходили и не такие вещи. Но деревня, нетронутая природа, где если и есть смурь, то лишь в виде какого-нибудь лесовика или баенника, которыми пугают трехлеток. Да и то… Павлову, как человеку сугубо городскому, вся эта русская лесная нежить всегда представлялась чем-то милым и трогательным; это же не ведьмы на Брокене[50] и не жуткий Фенрир,[51] и даже не малороссийский Вий. Какие уж у нас ужасы, у нас все ужасы удивительным образом сконцентрировались в единственном месте – городе-призраке, в котором сам Павлов родился и живет. Говорят, правда, что и в других местах присутствуют кое-какие страстишки, но они по сравнению с Петербургом – детский лепет. Да и только у нас все эти призраки императоров и императриц, ожившие статуи, отделившиеся и ставшие вполне самостоятельными части тел, саламандры, очеловечившиеся реки, сами по себе рассыпающиеся дома, белые дамы, упыри с часовыми механизмами, мужики, попадающие из-под земли прямо в детские, и прочие монстры[52] соединились в такой скверный анекдот, что никому и никогда из него уже не выскочить. Даже самому простому жителю, ни сном ни духом не ведающему обо всем только что перечисленном – а на самом деле именно сном и духом-то только и ведающему! – порой становится в этом городе необъяснимо жутко и тошно…
Да, в городе Павлову было бы проще, то есть понятней, а там… Он в который уже раз постарался вспомнить все услышанное и первым делом выделил четыре фамилии,[53] ничем, кроме своей принадлежности к русской литературе, между собой не связанные, затем постарался вновь прочувствовать возникшее, словно в наэлектризованном воздухе, непримиримое противостояние говоривших и опять совсем запутался. Нет, действия, впечатления и слова надо все-таки разделить и рассматривать по отдельности.
Ольга, ничуть не удивилась его вопросу:
– Что ж тут странного: у всех четырех есть произведения о детстве, этаком русском золотом дворянском детстве. Но дело не в них, Павлов, дело в тебе: с тобой точно не все в порядке. На кой они тебе понадобились, может, расскажешь?
– У меня очередная тоска, ты же знаешь, – коротко ответил он и повесил трубку.
Промучившись всю ночь, он наутро подвел итоги наиболее реального из всего, что было, то есть того, в чем считал себя наиболее сильным. Результат вновь оказался небогатым. И все-таки на руках у него имелись: четыре русских писателя, пусть относительный и вообще несколько сомнительный, но все же адрес старика-покупателя, место, где все происходило, отмеченное лодкой, Сирин и неизвестная женщина.
Удовлетворившись пока тем немногим, чего удалось достигнуть, Павлов позвонил в первый попавшийся кинологический клуб и невинным голосом поинтересовался, сколько времени может понадобиться молодому и здоровому немецкому догу, чтобы преодолеть расстояние приблизительно в шестьдесят пять километров по прямой. Нормальные люди, конечно, послали бы его подальше, но сумасшедшие собачники устроили по поводу столь неожиданного вопроса настоящую горячую дискуссию на целых полчаса и, в конце концов, авторитетно заявили, что при самых экстремальных обстоятельствах, когда собаку гонит страх, голод или желание найти хозяина, дорога ее займет никак не меньше суток. Увы, никаких экстремальных обстоятельств у Сирина явно не было: кормил он его на убой, убежал пес первым, а страх… Да, пожалуй, из всего этого списка страх оставался самым реальным побуждением – но перед чем? Не мог же пес бояться за него, Павлова, – да и ничего с ним реально плохого и не случилось. А прибежал-то Сирин даже гораздо быстрее…
В тот же день Павлов записался в ближайшую районную библиотеку, каковые, к несказанному его удивлению, продолжали работать, как и в добрые старые совдепские времена. Законсервировавшаяся в образе пятидесятых годов библиотекарша посмотрела на него со смесью испуга, любопытства и уважения и выдала ему все четыре романа. Затем Павлов сгонял на «Юнону»,[54] где купил все базы данных людей, проживающих в Питере и области, и засел за компьютер. Он жадно просматривал сведения о всех жителях Выры и близлежащих деревенек, и ему почему-то казалось, что он непременно угадает своего старика, однако интуиция молчала, а имена, как назло, попадались все простые и совсем ничего ему не говорящие. Однако часа через два, когда в глазах уже рябило от Ивановых, Петровых и Сидоровых, Павлова вдруг осенило. Сев Севыч! Тетка на шоссе тогда сказала, что его всякий знает, а со слов паренька стало совершенно ясно, что дед этот все время ошивается по местным музеям.
Вот кого надо искать. Такие маргиналы обычно знают в деревнях все про всех и даже больше. К тому же в Рождествене вроде бы и набоковский музей – а музейщики народ тоже ушлый и дотошный, склонный верить во всякие чудеса и распространять их. Павлов на всю жизнь запомнил огурец, выращенный не то Олегом Кошевым, не то еще кем-то из молодогвардейцев, который им показывали на школьной экскурсии в Краснодоне. Вот уж чудо так чудо! А всевозможные ленинские грабли или медвежьи чучела в роскошной квартире Некрасова, который, кстати, как уверяли все советские учителя, жил в страшной нищете и был певцом народного горя! Словом, наверняка в музее можно будет еще и разжиться парой каких-нибудь загадочных историй, которые имеют отношение к окрестностям и смогут направить его поиски на верный путь.
И вот, взяв Сирина на короткий поводок еще до выхода из квартиры, на следующее утро Павлов отправился разыскивать вездесущего Сев Севыча, обитавшего где-то вокруг оредежского моста.
Пес, благодушно пролежавший на заднем сиденье три четверти дороги, за Гатчиной вдруг начал проявлять какое-то непонятное беспокойство; вставать, тыкаться в закрытые окна и, наконец, жалобно заскулил. Для августа жара действительно стояла приличная, а кондиционер у Павлова давно не работал. Он приоткрыл окна переднего сиденья, но тогда Сирин начал лезть туда через его голову, и в Вопше они едва не сбили старушку, помчавшуюся через дорогу к своим яблокам на обочине.
– Ну потерпи, в Выре выйдем, я даже первым делом в поля с тобой схожу, – виновато упрашивал Павлов, а сам гнал все быстрее. Однако Сирин дышал все тяжелее, и Павлову полезли в голову страшные истории о собаках, погибших от теплового удара именно в закрытых машинах. Но тут, к счастью, уже замелькали тополя, трактир, музей, и Павлов в окно крикнул первому попавшемуся аборигену:
– Эй, где мне Сев Севыча найти, а? Во как нужен!
Мужик сплюнул и внимательно посмотрел на Павлова тем самым хитрым расейским взглядом, говорившим всегда и везде одно: вы-то хитры, да врешь, мы, однако, похитрее вас будем.
– Да болтается где-то, – неопределенно протянул он и махнул рукой по направлению полей. – А может, гостей встречает, гостей нынче уйма, – и указал в противоположную сторону.
– А, может быть, его можно где-нибудь поймать, ну, подождать?
– Можно, если ты человек хороший. Сворачивай налево – где-нибудь и найдешь.
Павлов развернулся и обнаружил, что он остановился в том самом месте, где позавчера встретил своего покупателя. «Любопытно, любопытно, уж не одно ли это лицо?» – успел подумать он, но в этот момент Сирин на заднем сиденье захрипел и подозрительно замолк. Павлов обернулся и обмер: собака лежала, закатив глаза, и с приподнятых брылей тянулась крученая ниточка слюны. Ругая себя на чем свет стоит, Павлов открыл дверцы и волоком вытащил семидесятикилограммовую тушу на травку. Сирин едва дышал, и живот его розовел как-то уж совсем трогательно и беззащитно. Павлов бросился к багажнику за канистрой с водой, но, как только он полез в нагретое нутро, Сирин собрался в тугой комок и черно-белой молнией метнулся на другую сторону шоссе. Кричать и ловить его теперь было уже явно бесполезно. У Павлова запоздало мелькнула мысль, что сейчас правильнее всего было бы плюнуть на сомнительного Сев Севыча и рвануть за собакой, которая побежала к острову, – в последнем Павлов почему-то не сомневался. Но момент был уже упущен. Оставался Сев Севыч.
Павлов шел по полуденной деревенской улице, каждым шагом поднимая облачка пыли, оседавшие на игриво-курчавую зелень хохлатки, у взрослых занудно называвшейся убивавшим всякую прелесть именем аптечной ромашки. Он вспомнил, как в детстве после дождя ласкала она босые ноги, нежа их согревшимися озерцами воды. Как можно было заснуть прямо на траве, убаюканным ее тонким пряным запахом. Как утрами проблескивала на ней роса, которую казалось возможным собрать в ладонь и катать на ней, словно граненые стеклышки… И снова чувство, чем-то похожее на то, что охватило его на берегу утренней речки с пропавшим островом, завладело Павловым. Казалось, будто он давным-давно потерял что-то, а после перестал и искать, но даже слабый отблеск этой потери чарует и мучает его теперь несказанно. Очнулся он от клекота грозно наступавшего на него огненного петуха, вполне и даже излишне реального. Так неужели Сирин действительно испугался всего лишь вот этой вот злобной птицы?! Бред какой-то! Еще ладно тут, за полкилометра, но в прошлый раз, в городе?! Петух тем временем скосил на Павлова антрацитовый глаз-бусину, долго смотрел и потом вдруг удалился, полный достоинства. «Хорошо еще, что не поддал мне по темечку, как царю Дадону! – вспомнился Павлову прочитанный Татой конец сказки. – Ну и где его хозяин, видимо, вообще любитель красного?» В ответ на его вопрос скрипучая калитка приоткрылась, и знакомый старичок молча поманил его пальцем. Терять было нечего, целая штука долларов на дороге не валяется, а до музея он еще добраться успеет. И Павлов шагнул за высокий штакетник, с которого на него грозно взирал бдительный петух.
Глава 9
Какое-то время Маруся стояла, глядя на дымившуюся, как поле битвы, реку, все еще надеясь, что в клубившемся тумане увидит хотя бы очертания дома или людей. Но утренний туман, как ему и положено, таял слишком быстро, и, когда сквозь его слои проступил пологий противоположный берег, она окончательно поняла, что надеяться больше не на что, все кончено и никогда уже впредь ей не оказаться более в том месте, о котором она мечтала с детства. И никогда не увидеть ей более того, кто воплотил все ее мечты.
Впрочем, понимание последнего пришло к ней только сейчас. И Маруся упала лицом в черничник, горько плача и пачкая лиловыми потеками лицо. Вырин же снова куда-то исчез, но, вероятно, бегал неподалеку, потому что сквозь слезы Маруся слышал какое-то его непонятное ворчание.
Отплакавшись и бесполезно долго покричав пса, она полезла вверх, потеряла окончательно порвавшуюся босоножку и, нервным движением сбросив вторую, тоскливо побрела домой, не обращая внимания на иглы и сучки. Какая-то ранняя бабка, встретившаяся ей уже у самого моста через Ящеру, взглянув на нее, поспешно закрестилась и, как-то судорожно подобрав подол, быстро юркнула за мост.
Маруся невольно усмехнулась: бабка наверняка приняла ее за одну из тех самых шишиг, что живут на опушках и играют свадьбы в то время, когда на проезжих дорогах поднимаются столбики пыли. Действительно Маруся, шлепающая босиком в порванном платье и с распухшим лицом, сплошь покрытым фиолетовыми пятнами, была похожа на обманчивого и выморочного духа Полужья. Но ей было все равно, и жалела она лишь о том, что не успела или не догадалась взять оттуда хотя бы что-то, хотя бы ветку сирени. Мысль об ирреальности всего происшедшего даже не приходила ей в голову, и первое время лишь одно причиняло боль – чувство вечной и невосполнимой утраты.
В комнате она зачем-то стала лихорадочно рыться в старых ксерах английского текста, нашла уже переведенный роман и то место, где сэр Эндрю скрывается от своих преследователей в развалинах Форума. Ей почему-то казалось, что там можно будет найти даже не разгадку – ибо ничего загадочного в случившемся теперь Маруся не видела, – а способ восстановить, вернуть ушедшее. «Вишневый плащ стал почти черным в тени двух пиний и еще ярче выделялся на белом сахаре расколотого мрамора…» Нет, никакой подсказки не было, и серые листы ксерокса были так далеки от живого дыхания дома на острове, что Маруся даже сплюнула от неожиданной примеси горечи во рту.
Весь день она безутешно корила себя за то, что зашла туда, куда заходить не следовало, и сама уничтожила сказку. Это было даже смешно: на подобных поступках построена едва ли не четверть мировой литературы, начиная от мифа о Психее и заканчивая Адлером.[55] Она справедливо наказана – и только. А двое других? Она была так печальна, а он растерян, даже, кажется, испуган… Да, именно – испуган.
Маруся задумалась. Понятно, что парень оказался там приблизительно в такой же ситуации, что и она сама, и не имел отношения к тайне. К тому же он еще и явно совсем не понимал, о чем там говорилось. Современный типичный менеджер. Но как жаль, что женщину было так плохо видно – только седые волосы и дивная пластика. Ах, если б она видела ее лицо, то можно было бы взять старые журналы – из тех, что не уволок в неизвестном направлении Вырин, – и посмотреть, ибо там помещалось немало фотографий последних или предпоследних владельцев усадеб. Маруся как-то инстинктивно схватилась за журналы, но на пятом вдруг вспомнила, что обнаруженная ею пара сидела совсем в другом антураже – холодном и современном. А что было на женщине? Джинсы и футболку с надписью по плечу «Триатлон» на парне Маруся помнила точно, но женщина… На ней было платье, именно платье, цельное, даже цельнокроенное… однако фасон было никак не вспомнить – а ведь Марусе, с детства увлекавшейся стариной, казалось, что по женскому платью она могла с точностью плюс-минус пять лет определить эпоху вплоть до начала восемнадцатого века. Итак, что же теперь, искать мужчину или женщину? А в том, что теперь надо искать не место, а человека, Маруся не сомневалась. Места неверны, они меняются, обманывают, оборачиваются совсем другим, и любой знает, как, завернув в какое-нибудь старое знакомое место в непривычное время года, человек поначалу обычно пребывает в полной растерянности, не узнавая, казалось бы, прекрасно известного окружения. И к тому же место открывается не всякому, а человека можно искать и найти. И тогда останется только дождаться Вырина…
Ночь Маруся спала плохо, и ей все снилась река с настолько отлогими берегами, что разбушевавшийся ветер гнал сразу две волны, нагонную и отбивную, отчего река гневно вскипала и металась. Как следует она заснула только под утро, и разбудило ее уже очень поздно осторожное царапанье под дверью.
– Явился, полуночник, ну заходи, заходи. – Морда Вырина, несмотря на выговор, излучала лукавство и довольство. Он лизался, ласкался и всячески выражал свою любовь. – Ладно, верю, верю. А сейчас поешь и… пойдем-ка погуляем еще, а?
Маруся твердо исповедовала то, что собака прекрасно считывает не только и не столько интонацию и слова, сколько, главным образом, – внутренний посыл, который человек иногда и сам еще до конца порой не осознал. Надо только не бояться своих тайных стремлений и доверять себе, как, впрочем, и всему остальному в природе. А потому, сама еще не совсем разобравшись в своих намерениях и догадках, она переложила это на Вырина – то есть, по ее мнению, на природу или судьбу.
Вырин долго ворчал, облизывал белесые усы, изображал тяжелую сытость после еды и даже демонстративно залез на кровать, но, когда Маруся, беззаботно посвистывая, стала одеваться, не выдержал и потрусил впереди.
Как она и ожидала, пес пошел на север, но не на северо-запад, на что она втайне надеялась, а прямо вдоль шоссе. Они прошли уже и то поле, куда Маруся сворачивала, когда пыталась заклинаниями найти дом с Артемием Николаевичем, и тут ей снова припомнился совсем было забытый среди всех этих новых событий чудаковатый профессор. Такие люди – кладезь всяческих историй, и в ее поисках это вполне ей сгодится. К тому же он сам приглашал ее поговорить «о Сирине и о Вырине» и попить чайку. Только вот – где его искать?
Маруся, несмотря на всю свою явную склонность к слезам и восторгам, была тем человеком, под легкой, мягкой, увлекающейся внешней стороной которого прятались упорство, воля и недюжинная вера в собственные силы. Все эти качества в полной мере проявились для окружающих именно тогда, когда она решительно бросила Питер и поселилась в Беково. О подобном в ее кругу – негламурных и малоизвестных переводчиков, редакторов, журналистов, институтских преподов – говорилось в последние годы немало. Жизнь в мегаполисе, почти потерявшем прелесть трех столетий и ставшем вместо изысканного гризайля рекламным баннером, давно опротивела многим. Да и ради чего, собственно, было теперь в нем оставаться, чтобы дышать смогом и солью, ежедневно сталкиваться с хамством снизу и сверху, видеть, как всеми этими бездушными денежными мешками уродуются места, где ты вырос… Но, как это всегда и везде бывает, говорили об этом многие, а Маруся взяла и сделала, и пусть оставшиеся оправдывались ее одиночеством, бездетностью, спецификой работы – она уехала, и жила с наслаждением, и Петербург с той поры полюбила совсем иной любовью.
Поэтому-то, поспевая сейчас за Выриным по раскаленному тракту, она даже не сомневалась в том, что найдет профессора. Надо для начала просто зайти в музей и поинтересоваться необычным старичком, он наверняка наследил уже и там: такие всегда общительны и не оставляют без своего внимания ни одного мало-мальски интересного места в округе. Холм уже виднелся впереди в горячем мареве, но Вырин, до этого трусивший весьма уверенно и резво, вдруг принялся дурить, нырять в придорожные кусты, вопросительно оборачиваться и вообще всем своим видом выражать неуверенность и опаску.
– Что, напакостничал где-нибудь тут? – догадалась Маруся. – Отправил на тот свет пару несушек, а теперь стыдно? – Вырин съежился, поджал хвост и закрутил виновато мосластым задом. – Ясно. И очень плохо, между прочим.
Сделав соответствующее внушение, от которого ее внутренне душил смех, Маруся все же расстроилась. Теперь, пока пес не забудет своего собачьего греха, для него будет существовать граница, и свободы в его выборе – а значит и в ее поисках – не будет. Впрочем, собачья вина недолга, а сегодня, раз уж они добрались до музея, надо использовать и этот шанс.
Маруся приказала Вырину лечь внизу в тени кустов, а сама поднялась на холм и у первой же девушки спросила, не встречала ли она поблизости этакого старичка-лесовичка, а на самом деле профессора-гуманитария, встретившегося ей в лесу и пригласившего попить чаю, да вот только забывшего, видимо по старости, сообщить адрес. Девушка посмотрела на Марусю как-то странно, не то обиженно, не то испуганно, но позвала тетку постарше, успев что-то прошептать ей на ухо. И тетка вдруг стала разговаривать с Марусей, как с больной, осторожно и недоверчиво, а потом все-таки попросила описать старичка поподробнее.
– Ну, знаете, такой маленький, коренастый, седой, брови кустистые и нос луковкой. Эрудит.
Тетка подавила усмешку и призналась, что поблизости никого такого не знает, но посоветовала Марусе отправиться к бывшему директору музея, который тут знает всех и вся, и попытаться узнать что-либо у него, поскольку уж ежели не знает он, то все это Марусе просто привиделось.
Идти надо было на ту сторону, за церковь, сегодня пустую и молчаливую. Маруся решила сначала сама окунуться и искупать Вырина, но мерзавец опять куда-то удрал. Она спокойно относилась к «куриным» подвигам, считая их вполне естественными, но Вырин был сейчас нужен ей чистым и свободным и уж никак не усугубляющим свою вину.
Маруся медленно пошла по пыльной, заросшей ромашкой улочке, без труда нашла дом, каким-то непонятным образом отличавшийся от остальных домов, ибо, как подумала Маруся, если к домам применимо такое понятие, как одухотворенность, то это был именно тот случай.
На крыльце ее встретила другая пожилая женщина и, извинившись, сказала, что Сев Севыч сейчас занят, у него гость, но если она подождет вон там на верандочке и выпьет холодного домашнего кваску, то он скоро освободится и обязательно ей поможет.
Марусе так понравился дом, что она с радостью согласилась подождать и устроилась на щегольской, но удобной лавке у стены. Нагретый воздух лениво плавал повсюду, особенно сгущаясь вокруг балясин и высоких багряных цветов палисадника. Огненный петух лениво рылся в пыли, цветом и шпорами напоминая рыцаря в палестинских пустынях. Но в целом над домом и улочкой царила такая тишина, что на ум невольно приходил вечный золотой русский сон былинной страны и литературы – всепоглощающий, ничем не победимый сон… истинное подобие смерти. И Маруся невольно поддалась его обаянию; прислонившись головой к сладко пахнущим смолой и лесным медом доскам, она задремала. И в эту ее легкую прозрачную дрему неожиданно стали вплетаться странные голоса, говорившие странные вещи.
– Видите ли, основа гуманности – это быт, да, быт, то есть дом, язык, родина. Быт был одухотворен и гуманен, потому что именно в нем человек существует, и он – самое первое, самое естественное проявление человеческого. А они начали разрушать его всяческим техническими усовершенствованиями еще до коммунистов.
– Но позвольте, вы что, отрицаете прогресс, цивилизацию, приносимые ею удобства и призываете сидеть при лучине, что ли?
– Увы, нынешняя цивилизация приносит быт лишь видимый, технический, так сказать, автоматизированный. Автоматизированный быт лишен гуманности, это ее эрзац, в нем нет неба… Да, соответственно, и человека нет. Помните:
- Мне мало надо!
- Краюшку хлеба
- И каплю молока.
- Да это небо,
- Да эти облака![56]
– Нет, не помню, то есть не знаю. Но все же вы как-то ловко увели меня не туда.
– Это вы о деньгах?
– Нет, деньги не главное, хотя получить их, конечно же, все-таки хотелось бы. Что же касается главного, честно говоря, мне трудно даже сформулировать… Словом, вы верите в морок, в потустороннее? Ах, нет, не то! В общем, знаете, в журналах и по Ти-Ви утверждают, что есть на земле такие места, где люди исчезают во времени, перемещаются в пространстве, ну и так далее?
– Как же-с. Знаю. Вот на Псковщине, неподалеку от нашей границы есть местечко, всего километра полтора овражек, а, смотришь, человека три дня нет. Потом вдруг как ни в чем не бывало явится и либо про сражение с поляками, либо про курганы нарасскажет всякого или же уверяет, что заблудился всего-то минут на пятнадцать, и со своими часами в руках доказывает. Уж и корреспонденты приезжали и…
– А здесь, у вас… поблизости нет ничего подобного?
Последовала длинная пауза, во время которой Маруся ощутила сильное желание очнуться, но, как это бывает обычно во снах, ресницы ее никак не хотели размыкаться. А может быть, она вновь просто боялась спугнуть то, что и сама искала в реальности?
– У нас-то? Да нет, ничего такого не замечено. Повешенный один бродит,[57] а так ничего. Да вы про какое «у нас» говорите-то? С той иль с этой стороны реки?
– Наверное, с этой, – как-то несколько неуверенно ответил мужской голос.
– А, где повешенный. Ну, с этой, конечно, всякое может быть, места нездоровые, Питером сильно подпорченные. А что, видели что-то?
– Шубу вашу видел!
– Так она на дело там оставлена. Кстати, вот вам ваши денежки, не переживайте и – спасибо преогромное.
– А зачем вы меня туда завели и бросили?
– Я?! Господь с вами, я вам в благодарность экскурсию по полной программе по «Другим берегам», а вы – «бросили». А потом, смотрю, устал человек, прикорнул да заснул, чего, думаю, мешать. Село близко, не заблудится, ну и ушел, у меня и другие посетители имеются. А вы разве испугались? Что ж, видно, прав был покойный Иван Александрович – ежели вера в призраки и пропала, то осадочек-то от страха и тоски остался… остался… Экий типический случай…
– Хорошо, хорошо, прав. А собаки дикие тут водятся?
– У нас, батюшка, не Австралия, чтобы диким-то водиться. А в деревнях все дикие, поскольку сами себе корм промышляют.
– Тогда последний вопрос: какие-нибудь очень-очень богатые дамы тут живут поблизости?
– Что же таким дамам делать в наших краях, где болотина да сплошные дачники?
– Ну… из прихоти, может быть?
– Из прихоти? Плохо вы таких дам знаете. Да и плохо их прихоти кончаются, да-с. Вот, помню, одна московская барынька…
Однако о злоключениях московской дамы Маруся уже не узнала, поскольку окончательно провалилась в тягучий летний сон и не услышала, как хозяин тихо выпроводил гостя, охраняя его от разволновавшегося петуха, как затем пожилая женщина указала ему на спящую Марусю, и как они улыбнулись, переглянувшись, и оставили ее спать, прикрыв вышитой старомодной гладью накидкой. И снились Марусе детские сны, волшебная сторона, где всякое дерево превращается в великана, куст – в разбойника, копны сена свободно разгуливают по полю – но нет там ни зла, ни хлопот, ни печалей…
Проснулась Маруся от кукареканья того же петуха, на закате совсем слепившего глаза своим пламенем, и пришла в ужас. Проспать полдня на чужой террасе! Она осторожно постучалась, и вышедшая женщина действительно подала ей сначала холодного квасу, а потом сказала, что хозяин давно ушел в музей, так как приехала делегация из Овстуга, и вернется теперь не раньше полуночи.
– Вы в другой раз приходите, он всегда гостям рад.
– А вы… – рискнула вдруг Маруся. – Может, вы знаете тут такого старичка с носиком-луковкой, наверняка какой-нибудь университетский на пенсии. Он еще по лесу любит гулять…
– …и красных девушек пугать! – закончила, рассмеявшись, женщина. – Эх, старый греховодник, а! – Она вытерла набежавшие от смеха слезинки. – Так это вы о нем пришли узнать? Нет, милая, не знаю, а муж знает, наверняка знает, так что вы и вправду приходите еще. Да вот хоть завтра, хорошо?
Маруся уехала несолоно хлебавши восвояси последним автобусом, так и не дождавшись Вырина, который, как ей вдруг показалось, хочет непременно сцапать того самого рыжего петуха, для чего и сидит, мерзавец, где-нибудь в засаде, наплевав на хозяйку. И она решила завтра же предупредить хозяев, а до тех пор попытаться разобраться в происходящем, тщательно разложив на разные полочки явь и сны.
Глава 10
Павлов, которого хозяин любезно и даже как-то принудительно под видом защиты от рыжего разбойника проводил за калитку, сел в машину совершенно обескураженный. Деньги он как-то машинально тут же вернул, но теперь ему казалось, что сделал это зря. С другой стороны, он подумал, что, наоборот, не взяв со старичка деньги, он гораздо скорее доберется до разгадки. Впрочем, теперь все равно было уже, разумеется, поздно что-либо менять в этом. Однако, хотя он как будто бы ничего толком и не выяснил, Павлову вдруг стало окончательно ясно и то, что хитрый музейщик много чего знает, но ничего просто так не расскажет. Да и что это за идиотские речи про негуманный быт? И, вообще странный дедок. Словом, оставалось одно: все искать самому, самому облазать весь район. Впрочем, решить это было легко, а вот сделать… Полужье занимает никак не меньше шести тысяч квадратных километров, по меньшей мере половина из которых леса, а по Оредеже – так особенно. Мелких же речонок вообще никто не считал. Павлов достал из бардачка карту: синими прожилками без названий была испещрена вся северная часть. Всякие там Сабы, Сабицы и Подсабки, тьфу! На это уйдет много месяцев, а зимой до многих наверняка даже не добраться. «О чем я думаю? – вдруг мелькнуло у Павлова. – Каким образом я, нормальный тридцатитрехлетний и вроде неглупый мужик, вдруг оказался втянутым в какой-то полоумный бред? С чего? И… когда?»
Павлов расслабился на сиденье и на лобовом стекле, заигравшем от слепящего солнца золотом, попытался, как на экране, прокрутить последние события. Конечно, все началось с этой безумной дороги из никуда в никуда. Он живо ощутил ту жуть, охватившую его, когда машина неслась по идеально ровному шоссе, а лес вокруг, благодаря отсутствию какого-либо разнообразия, сливался в ничто, в пустоту. И эти полчаса любви с Ольгой, такие неожиданные и странные, не давшие удовлетворения, но словно открывшие в душе некие шлюзы и пробудившие призрак неких возможностей…
Тем не менее, как человек совсем не книжный, Павлов затруднился точнее определить то свое состояние, хотя и понимал, что теперь именно в точном определении может заключаться какая-то часть отгадки: ведь назвать – значит почти понять. Потом подобранный Сирин, в исчезновениях которого тоже крылась какая-то тайна, может быть, как казалось теперь Павлову, ничуть не меньшая, чем в стеклянном шале и седой женщине. Затем ко всему этому добавился старик со злополучной шубой, к несчастью, оказавшийся совсем не сумасшедшим. И, наконец, появление еще двух персонажей – нет, даже трех, поскольку помимо шале обнаружились остатки какой-то старой музейной развалины.
Все эти события, с одной стороны, были никак между собой не связаны, за исключением собаки на обратном пути. Но с другой стороны – и Павлов был готов отдать голову на отсечение! – они все-таки все были каким-то образом слиты в некое неразрывное единство. И теперь было необходимо найти этот связующий момент, и, быть может, тогда все встанет на свои места, и можно будет…
Но стоп! Что тогда будет можно? Вернуть ту удивительную женщину, которой впервые в жизни оказалось столь волшебным образом очаровано все его существо? Но он не знает о ней ровным счетом ничего. Или понять, почему это произошло именно с ним – и для чего произошло? В конце концов, от выбора цели наверняка зависит и выбор средств… и шансы на победу. Павлов, несмотря на свой бизнес, относительную обеспеченность и непоколебимый пофигизм, был все-таки человеком тонким – тонко чувствующим и порой даже тонко думающим, что встречается гораздо реже. И пусть он сейчас не мог себе объяснить последнего утверждения, он вполне отчетливо знал, что оно безошибочно.
Итак, что именно он должен искать и, главное – зачем? Тут вдруг на мгновение у него мелькнула здравая и трусливая мысль бросить все и жить себе дальше спокойно, как жил столько лет, но Павлов снова вспомнил то пьянящее ощущение едва уловимого касания ее руки и лиловатые глаза под серебром волос… Ах, как легко было бы затеять все эти поиски только ради женщины! И даже как сладко… Но…
Он посмотрел на часы: до темноты оставалось еще достаточно времени, и добраться до спрятанной лодки он вполне успеет. И Павлов рванул.
Часть пути он проехал прямо по полям, безжалостно сминая кольцовские цветочки[58] и в одном месте – даже какие-то злаки. Потом бросил «Шкоду» прямо на опушке и быстро углубился в лес, уверенно следуя своим еще даже не успевшим окончательно завянуть паттеранам.[59] Как здорово, что в детстве он так любил Купера и Лондона! И кто мог бы подумать, что те детские навыки пригодятся ему в двадцать первом веке в пяти десятках километров от второй столицы.
Лодка тоже стояла нетронутой, и уже через несколько мгновений Павлов спокойно выгреб на середину реки. Он двинулся по течению, заставляя себя по возможности не думать ни о каком острове, а просто отдаваться созерцанию окружающего. Река почти не петляла, как обычно петляют маленькие лесные речки. На песчаных откосах левобережья стыли любопытные цапли, в заводях резвились подросшие уже утята, а луга одуряюще пахли запоздалыми травами. Ох, как сладко вдыхать чистый мед!
Однако правая сторона темнела хвойной непроницаемой массой, неприступная и мрачная, словно ощетинившаяся частоколом деревянных крепостей и лесом пик. Но если в ней чувствовалась откровенная хмурость и настороженность, то левая при всей своей пасторальной прелести словно таила какой-то скрытый подвох. «А ведь я подошел именно оттуда, – нехотя признался себе Павлов. – Оттуда, с этой, казалось бы, столь благостной стороны. Но в ней есть что-то… что-то… – Он снова мучительно долго подыскивал слово, – неестественное?..» И как-то подсознательно Павлов стал держаться правой стороны. И надо признать, что там было, хотя и поглубже, зато поменьше корявых коварных топляков.
Взгляд Павлова рассеянно скользил по черничному откосу и совершенно механически остановился на ярко-голубом пятне, выглядевшем здесь чужеродным и потому особенно ярким. Он подплыл поближе и с удивлением обнаружил рваную женскую босоножку. Интересно, кто же ходит в такую глушь в босоножках? А вдруг это она? Сердце у Павлова сладко защемило, и он веслом достал босоножку из примятого в этом месте черничника.
Увы, она оказалась хотя и маленького размера, но не только рваной, а еще и совсем простой. Тата никак не могла носить подобную дешевку рублей за триста из магазинов для бедных. Наверняка эту штуку здесь потеряла какая-нибудь местная красотка. С другой стороны, кто из местных пойдет в лес в такой обуви? Это может сделать только женщина чужая, пришлая и, видать, не от мира сего.
А вдруг с ней что-то случилось? Яхтенные походы научили Павлова анализировать каждую мелочь, совсем незначительную на первый взгляд, ибо в воде невнимательность и шутки с окружающим миром могут порой закончиться весьма плачевно. Он выпрыгнул на берег и по расположению смятых кустиков с раздавленными ягодами увидел, что потерявшая босоножку особа, видимо, лежала здесь, а рядом топтался еще кто-то, легко и не по-человечески осторожно ступающий. Павлов вдруг вспомнил рассказы своей дряхлой прабабки, к которой возили его в раннем детстве на Вологодчину, о лешаках, преследующих красных девушек неуемным сладострастием. «И дана им, окаянным, на то, чтоб сманить девку, всего-то одна минуточка в сутки…» – ни с того ни с сего пропел у него в ушах бессильный старческий голос.
Павлов даже выругался, но тут ему, будто специально продолжая его поддразнивать, вспомнилась и прочая бабкина нежить, вроде лешух и лешеней, а также бесконечные рассказы о тех проклятых людях, которые в ожидании светопреставления проказят в лесу от безделья, отчего и зовутся шутихами. Заодно со всем этим баснесплетением вспомнил он и строжайшее ее наставление о том, что ругаться в лесу категорически нельзя. Морок пропал. Наступал вечер, и надо было возвращаться.
Павлов решительно выкинул босоножку из лодки и переплыл на левый берег. Там, поначалу даже не поверив своим глазам, он вытащил лодку на песок в том же самом месте, где спустил ее на воду. Но ведь он явно проплыл пару километров вниз – в этом его никто не смог бы разубедить. Однако вот и береза, к которой он привязывал Сирина, вон и следы от цепи на белой коре, а вот и ивняк, где он прятал плоскодонку. Павлов только скрипнул зубами, снова схоронил лодку и почти бегом вернулся к машине.
Неожиданно уже у самого оредежского моста выяснилось, что бензин на нуле. Действительно, в связи с последними событиями он не обращал внимания на щиток. А запасную канистру давно уже не возил с собой из-за какой-то очередной глупой приметы, происхождение которой уже не помнил, но выполнял свято. И, надо сказать, за все четырнадцать лет ни разу не получил даже царапины. Впрочем, он знал – все это происходит потому, что он просто везунчик.
И вот, едва взобравшись на шоссе, «шкода» зачихала. К счастью, ближайшая заправочная станция была прямо в Рождествено. Павлов проехал еще немного вперед, однако вдруг обнаружил, что зеленые огоньки заправки не горят. Дьявольщина! До Гатчины ему точно не дотянуть, значит, придется поворачивать к Мшинской.
Стояла та самая пора вечернего неверного серо-сиреневого света, которую так любят романтики и ненавидят шоферы. В открытое окно с лугов тянуло сыростью, пахнувшей горечью полыни и выхлопов, а справа лениво выползала луна. Памятуя утреннюю конфузию с бабкой, Павлов сбросил скорость перед очередной деревенькой, ухнул в огромную выбоину, и в тот же момент ему в глаза метнулась та самая голубая босоножка, жалко валявшаяся на обочине совсем рядом с дорогой. От растерянности он едва не въехал в кювет, остановился и выскочил, даже не закрыв дверцы.
Это был не глюк – перед ним лежала правая, тоже порванная, спутница лесной потеряшки. Постояв немного, он зачем-то поднял ее и с босоножкой в руках вернулся к знаку с названием деревни. На ней значилось «Беково».
– Беково. Беково… При чем тут беки-то? Или это от блеющих баранов? Хотя у нас какой только бессмыслицы не увидишь, вроде Псоеди или Морды, а то встречаются названия и похлеще. Ладно, посмотрим, какие тут беки.
Но ветхие дома были темны, как один, и не пучилась на огородах капуста, и не отсвечивали стекла тепличек, а только яблони провисали под мелкими задичавшими яблоками. Павлов толкнулся на авось в пару домов, ему не ответили, и на шум не залаяла ни одна собака. Тогда он снова достал карту и обнаружил, что странная деревенька даже на ней обозначена как нежилая. Он длинно присвистнул. Неужели обладательница ветхих сандалий выбросила обувь на обочину из окна какого-нибудь «ауди»? Впрочем, в России все бывает.
С другой стороны, если деревня мертва, то зачем она вообще обозначается на картах и дорожных знаках? Или это опять этакий подпоручик Киже?[60]
И, громко смеясь над собой, благо вокруг не было ни души, Павлов все же решил обойти селение, чувствуя себя одновременно идиотом и принцем из сказки Перро.
Как бывает в августе, незаметно стало совсем темно, и вокруг Павлова быстро смыкался какой-то влажный мрак. И одновременно с темнотой его все сильнее охватывало ощущение бесплотности и безвременности. Он пробирался по усеянным пересохшими рытвинами улочкам, и на ум ему приходили гоголевские деревеньки с их тайной, пестрой и нечистой внутренней жизнью. Однако где-то далеко сквозь перебрехивание собак все же явственно заливался петух. И оставленные дома слепыми окнами глядели мирно, как доброжелательные старики, отчего ощущения Павлова, словно по мановению волшебной палочки, из Малороссии перескочили в Венецию, где заброшенность палаццо и особняков выглядит далеко не так мирно, а наоборот, угрожающе, проявляясь как грозное «Memento mori».[61]
Здесь же был практически тихий русский погост, невзрачный и неброский, ненавязчиво предлагающий остаться и заснуть в нестрашном успокоении, зная, что не теряешь, в общем-то, ничего. И Павлову на мгновение действительно захотелось войти в первый попавшийся дом и остаться там, и жить… Он громко рассмеялся подобной ерунде и смехом своим, разумеется, прогнал и желание, и кажущуюся таинственность этой заброшенной дыры.
Наконец, он выбрался на восточный конец деревни, и в глаза ему сверкнули два огонька в окнах почти друг напротив друга. Значит, кто-то здесь все-таки живет! Но куда постучаться сначала, направо или налево? Павлов, как человек, постоянно чувствующий себя в оппозиции, выбрал последнее.
Однако, уже подходя к покосившемся дому, он вдруг пожалел об этом: вряд ли в таком рассыпающемся строении может жить молодая обладательница рваных босоножек – скорее, древняя полуслепая старуха. Тем не менее было уже поздно, рассохшиеся ступеньки крыльца пронзительно заскрипели, и эхо его одиноких шагов вкупе с этим скрипом могло поднять с постели мертвого. Павлов остановился перед обитой железными полосками дверью, давая время хозяину прийти в себя от такого вторжения. Он стоял, подозрительно втягивая воздух, но тот пах вовсе не мышами и деревенским нужником, как опасался Павлов, а кофе и поздними мальвами.
Потом послышались легкие шаги, и не менее легкий голос произнес:
– Вырин, это ты?
Павлов опешил, но тут же вспомнил, что места тут сплошь пушкинские, и фамилия несчастного пушкинского старика наверняка до сих пор часто встречается среди местного народа. И дамочка наверняка ждет своего подгулявшего мужа. Ощущение человека, когда его приняли за другого, по большей части неприятное, если это не маскарад, и в любом случае ставит его в несколько неловкое положение.
– Извините, – отчетливо и как можно вежливее ответил он, – я только хотел спросить, не знаете ли вы…
Но, не давая ему закончить, дверь, очевидно вообще незапертая, открылась, и на пороге показалась высокая фигура, закутанная в длинный широкий платок. Молодая женщина стояла чуть в глубине, в сенях было темно, и Павлов почти не видел ее лица. Женщина некоторое время внимательно смотрела на него, потом как-то странно отшатнулась. «Я действительно выгляжу идиотом с этой босоножкой», – успел подумать он, и тут она сдавленно прошептала:
– Господи, так это вы?!
Значит, обман продолжался, хотя уже и в новом варианте, что было, собственно, еще хуже. Можно было подумать, что женщина, ожидая мужа, вдруг столкнулась нос к носу с любовником. Павлов изо всех сил тряхнул головой, словно стараясь избавиться от морока, и очки его неожиданно слетели.
– Извините, – пробормотал он и, не выпуская из руки босоножку, принялся шарить по щелястому полу. Вид мужчины, беспомощно шарящего по земле, очень нехорош, и Павлов уже проклинал всю эту нелепую затею, но внизу пахло настолько чем-то очень знакомым, что он даже забыл про свою идиотскую позу. Очень знакомым – но чем? Обычно запах вспоминается или мгновенно, или уж мучительно долго… Наконец, рука его натолкнулась на дужку оправы, он поднял очки и увидел, что одно стекло разбито вдребезги.
– Это камень от бочки, еще с прошлой осени, я все хотела убрать, да не успела, я не хотела… – вдруг бросилась извиняться женщина.
Но Павлов обреченно сунул остатки очков в карман, отчего мир стал для него окончательно загадочен, и теперь смело протянул ей рваную босоножку:
– Это ваша? – Женщина отступила вглубь сеней и скорей инстинктивно, чем осмысленно, перекрестилась. – Неужели я уж так похож на нечистую силу? – рассмеялся Павлов, которому, как любому человеку, вдруг оказавшемуся без очков, все казалось проще и свободней.
– В общем – да, – неожиданно ответила она.
Глава 11
Вернувшись домой, Маруся попыталась сесть за работу, поскольку сроки сдачи перевода миновали уже давно, но в глазах у нее почему-то все горело петушиное золото в слепящем закате, и она выключила компьютер, работавший в этой глуши исключительно как пишущая машинка.
Маруся принялась рыться в огромной шкатулке, которую нашла в доме по приезде. Шкатулка была старая, двойная, обитая жаркой медью, и пахла пачулями вперемешку с корицей и чаем. Маруся хранила в ней свои немудреные украшения, единственную помаду цвета недоспелой сливы и несколько крошечных, делавшихся некогда для всевозможных документов, фотографий тех, кем она когда-то увлекалась. Со дна шкатулки Маруся вытащила потрепанную карточную колоду и, устроившись на диване, медленно вытянула на покрывало пять карт: короля сердец, короля плюща, валета бубенчиков, даму сердец и желудевую даму. Она долго задумчиво смотрела на картинки и стала нерешительно перебирать колоду еще раз. Наконец, она остановилась на тузе и шестерке сердец, но долго колебалась. Потом все-таки осторожно и как бы украдкой положила туз обратно.
– Пусть будет сначала все-таки шестерка, – прошептала она. – Безусловно, что-то такое в нем есть, но насколько?
Гадать Маруся не умела и даже к модному таро относилась с большим подозрением именно в силу его модности. Однако в стандартных карточных фигурках она всегда видела что-то свое, личное, не менявшееся с детства и имеющее очень мало общего с традициями. Колода же, сохранившаяся в старой шкатулке, просто пленила ее своей непривычной современному человеку символикой. Это были старинные карты, смесь из французских и немецких. Масти первых являются символами предметов рыцарского обихода: пика – копье, трефа – меч, бубна – герб или орифламма, черва – щит. Вторые же вполне отражают немецкую сентиментальность, и черви изображают сердца, трефы – желуди, пики – листья плюща, а бубны – настоящие бубенчики. Был там и Дурак в виде какого-то Квазимодо.
И эти карты с их наивной прелестью, красавицами с тяжелыми косами, юношами в венецианских одеждах и благородными мужами с иконописными лицами открыли Марусе какой-то новый мир общения с простыми кусочками картона. Переводя бесконечные романы, она выбирала их героев среди своей колоды, и они жили двойной – романной и карточной – жизнью, помогая сделать перевод настоящим и живым. И вот теперь она задумчиво перекладывала карты в пары и тройки, разводила их по краям дивана и снова смешивала, глядя, кому выпадет лечь сверху и кому в каком порядке. Но чаще всего сверху почему-то оказывалась шестерка сердец, и Маруся досадливо отбрасывала ее в сторону, пытаясь разложить картинки без нее.
За окнами потемнело, и непреодолимо захотелось спать. Маруся положила в чашку пять ложек растворимого «Чибо», но отдававшая кислым жидкость не помогала и даже приблизительно не напоминала настоящий кофе – единственную вещь, на которую когда-то она не жалела денег. Противного Вырина так и не было, и Маруся не хотела ложиться, во-первых, все-таки волнуясь, а во-вторых, чтобы не вставать посреди ночи, когда пес начнет нагло скрестись в дверь, которую мог бы открыть и сам.
И когда заскрипели ступеньки, и шестерка сердец снова словно сама собой легла сверху, она вздохнула с облегчением, ибо на миг ей показалось, что никакой тайны и нет, и все случившееся – только и есть эта ее игра в старые карты. Но, уже входя в неосвещенные сени, она почувствовала, что это не Вырин. Тем не менее все еще цепляясь за какую-то призрачную надежду, проверила. За дверью, сжимая в руке рваную босоножку, стоял парень. Маруся с испугом увидела, что босоножка ее, а, вглядевшись в несколько смущенное лицо пришедшего, едва не задохнулась от неожиданности.
Перед ней стоял тот самый человек с острова, впрочем, вполне реальный, плотский, неловко улыбавшийся своим большим, но твердым ртом. И Маруся видела, что он, в отличие от нее самой, не узнает ее. Тогда зачем и как он пришел сюда? Взгляд ее снова упал на голубую босоножку, и, как во сне, в доли секунды она представила, что он зверем бежит бором и болотами по запаху этой тряпки, брошенной ею на берегу. То есть так мог бы бежать Вырин, странная собака, оборотень, на пустынной улице, скрывшись от шоссе, перекидывающийся три раза через голову и становящийся молодым человеком в очках…