Смотритель Вересов Дмитрий
– Что-то я перестаю тебя понимать, Маруся! Давай плюнем на все, на все эти пуговицы, осколки, имения! Да, хочешь, я совсем брошу все эти свои шубы. И яхту. И все. Это же ерунда, по большому счету. Давай только любить друг друга и быть счастливыми! Какая разница, каким путем это счастье нам досталось.
– А собаки? – еле слышно ответила она.
– Ну, будут две собаки, что, не прокормим, что ли?
– Хотела бы я увидеть их обеих. Вместе.
– Как рассветет, поедем сразу к тебе, дождемся Вырина, а потом приедем в город, где сидит мой красавец. Вот и все.
– Это ты говоришь сейчас, здесь. И это правда. А как только мы окажемся снова там, все снова станет сложнее, непонятнее… покажется невозможным, – Маруся решительно встала, и платок снова вспыхнул на ней синим, но на этот раз лунным огнем. – И все-таки мы должны, иначе…
– Иначе я сойду с ума, честное слово! – рассмеялся Павлов, подхватил Марусю на руки и понес к машине.
Он шел мимо тропинок, ведущих всегда вверх, мимо финского домика, мимо ворот, куда солнце попадает во время вечерних часов и заливает пространство за ними слепящим светом вечности, и уже у самого выхода на дамбу на миг ему почудилось, будто где-то в камышах промелькнула серая тень. Кавказец у сторожки взлаял испуганно, и снова все стихло. И Павлов не ощущал уже ничего более, кроме жаркого Марусиного дыхания у него на щеке.
Дамба тихонько раскачивалась под ногами, и синие райские ворота на этот раз показались Павлову крыльями огромной неведомой бабочки.
Средисловие
Но пока всевозможные и даже невозможные представители рода папильонов летают над опьяненными головами героев, хорошо было бы все-таки уточнить, чем же они умудрились так опьяниться – или, иными словами, почему же русский человек, начиная безграничной свободой и любовью, заканчивает, как правило, тиранией и ненавистью? Вопрос, на первый взгляд, странный, но корень его тоже имеет самое прямое отношение к виновнику – или, точнее, виновникам этого вопроса. Кто, как не любитель бабочек и девочек, едва ли не половину жизни потратил на то, чтобы развенчать, сокрушить и уничтожить не только бедного, бесталанного, хотя и во многих дальнейших русских бедах повинного поповского сынка[65] – но и титана, предсказавшего эту самую тиранию?[66] Хорошо, пусть, эстет в нем не принимал иную эстетику, читатель – манеру письма, философ (конечно, с этим труднее, но все же сойдемся на том, что любой писатель – философ) – идеологию, преподаватель – тематику. Но откуда же такая ненависть, такая трата времени и сил? Вооруженный всеми достижениями двух минувших веков читатель сам с легкостью ответит на этот вопрос – не зависть, конечно, не ревность, а то бездонное зеркало по имени «Другой», в котором человек видит себя самого. И любителю специфической фауны и не менее специфического женского пола очень хотелось бы увидеть себя в этом зеркале равнозначным – то есть демоном-демиургом, показавшим пропасть, как общественную, так и личную, со всеми ее бесами. Но, увы. И дело не в том, что, предположим, личную пропасть он более или менее показал. Показал, правда, слишком красиво и, что еще более печально, эстетично; некрасивости, которой так боялся когда-то один из главных бесов,[67] тут можно было совсем не опасаться. Кто не помнит пару лет назад на выставке в Русском музее около портрета дочери Серебряковой – трогательно обнаженной полуподростка-полудевушки – неиссякающую толпу новых Гумбертов Гумбертов, большая часть которых таковыми, разумеется, себя только мнила. И наслаждалась.
Да и бесов-то в этой пропасти оказалось что-то маловато – ну хилый и давно всем ведомый бес вожделения, превратившийся под конец литературной жизни его автора еще и в беса торжествующего аморализма. Тоже не ново (нова только абсолютная победа этого аморализма и абсолютное счастье героев его исповедующих) и, главное – скучненько. И как ни одевали этого беса в прекрасные одежды большого стиля, сомнительность не пропадала. В этих бесах не было живой крови. Оно понятно, преподавание в Корнельском университете – не работа на износ у жадных книгопродавцев, а берлинская эмиграция – не сибирская каторга.
Но, если возможно так выразиться, Бог с ними с бесами; показал еще одного, добавил свое слово в их богатый русский пантеон – и на том спасибо. Дело заключается в ином – он, в отличие от ненавидимого им соперника, не показал выхода из этой бездны. И это перечеркивает все остальное. В принципе, у него был шанс: тоска по родине (уж не будем подозревать поклонника оредежских геометрид в том, что и ностальгия была у него чисто эстетическим инструментом; он все-таки ее скрывал достаточно тщательно) дает многое. Но, с другой стороны, уже и за юношескими его предложениями стоят не живые люди, а собственное любование их пониманием и проникновением в их суть. Спору нет, понимание и проникновение блестящие, но другим-то, другим от них ни жарко ни холодно. Кстати, видели ли вы за всю свою жизнь хотя бы одного-единственного человека, плакавшего над его романами?! Ладно плакавшего, но хотя бы возжелавшего уподобиться их героям или уж, на худой конец, просто перед сном по-детски представить себя ими? Возможно, где-нибудь в Монтрё такие субъекты и водятся, но в России… Никто не смотрится в него, как в зеркало, никто не пытается найти ответы на роковые вопросы. Разумеется, он «выше этого», как был выше, например, борьбы с фашизмом, в которой пострадали многие его знакомые (а были ли – друзья?!) по эмиграции. Фашизм претил ему, но, похоже, исключительно эстетически. Он ведь вообще считал оскорбительным для себя любое подозрение в любом сходстве – а уж с фашизмом не боролся только тот, кто к нему принадлежал. Боязнь вторичности – вот его дамоклов меч. И все-таки, небожитель с мировой славой, – он вторичен.
Его прелестные, пахнущие серой сиренью подпетербургские ночи, увы, всего лишь искусная, гениальная декорация для театра одного актера. Всегда утонченнейшего в поступках и ощущениях, но всегда и везде одинакового. И бедный, ничего не знающий и одно только чувствующий станционный смотритель оказывается куда богаче в ощущениях, чем любой герой батовского поместья, в какой бы костюм он ни рядился. Разумеется, начало и конец слишком болезненно и запутанно переплелись на берегах маленькой речонки, но великая пушкинская простота так и осталась непереигранной.
Несколько десятилетий назад, в опьянении новым (то есть, как всегда, хорошо забытым старым), публика опьянялась открытиями инфернальной интеллектуальности точно так же, как Маруся и Павлов. Филигрань письма и аморальность героев были незнаемы читателем или, в лучшем случае, хорошо подзабыты за энное количество лет советской власти. К тому же быть интеллектуалом тогда, в отличие от нынешних времен, было модно. Но чем больше болела и мучилась страна, тем более отстраненно смотрела она на alter ego господина Годунова-Чердынцева.[68]
Время, оценивающее сострадание как этический хлам, не может длиться долго, и за увлечение им раньше или позже приходится расплачиваться. И, быть может, только наличие противовеса, другого берега русской культуры, помогает не только выживать, но и жить. От Достоевского до Пушкина гораздо ближе, чем от Набокова до спасения души.
Откройтесь же, синие ворота!
Глава 16
Внешний мир встретил их затяжным дождем и требовательными звонками мобильного телефона. Не успели они выехать за пределы «русской Швейцарии», как на Павлова навалилась уйма проблем со сложностями на таможне, с продлением срока аренды и даже с увольнением продавщицы Светланы – а от Павлова, надо сказать, никогда никто не уходил по собственному желанию, поскольку такой халявной работы, как у него, в городе было поискать.
– Я же говорила, – улыбнулась Маруся, а Павлов даже внутренне поблагодарил судьбу, поскольку ему совсем не хотелось, чтобы Маруся вот так вот сразу встретила у него в квартире Ольгу. Или наоборот.
Он завез ее домой, и еще с шоссе они услышали возмущенный и требовательный лай Вырина. И пока Маруся целовала и ласкала блудного пса, Павлов с какой-то настороженностью вглядывался в его резкую дворняжью пластику и все пытался заглянуть в хитрые собачьи глаза. Но Вырин, словно нарочно, все время поворачивался к нему спиной или боком и вообще держался с Павловым нагло и пренебрежительно. Да и пахло от пса сейчас совсем не так, а лишь чертополохом и собачьей колючкой, в изобилии украшавшими его буйные клочья.
Павлов долго целовал Марусю на крыльце и обещал вернуться, как только уладит все дела. Это звучало глупо, потому что все дела на самом деле заключались только в них самих и в той странной истории, в какую они попали.
– И все-таки: будь поосторожнее, – шепнула ему напоследок Маруся.
– Да в чем?
– Не знаю. Подумай несколько раз, прежде чем что-то сделать, – или, вернее, прочувствуй. У тебя есть велосипед? – неожиданно перебила она сама себя.
– Есть. На днях купил. А что? Хочешь, я тебе тоже привезу, вместе будем ездить…
Но Маруся посмотрела на него с каким-то страхом:
– То есть ты хочешь сказать, что купил его уже после… всего?
– Ну да, – ответил Павлов, не хотевший рассказывать Марусе о своем опыте с Сирином до тех пор, пока не будет хоть какого-нибудь результата.
– Зачем? Разве тебе мало машины? – Она спросила так требовательно, словно подслушав его намерения.
– Но это ж совсем другое…
– Велосипед, велосипед… – несколько раз протянула Маруся, словно впервые услышала это слово. – Ах, прости, просто уже, должно быть, совсем крыша едет после бессонной ночи. Совсем отвыкла, – с каким-то извиняющимся выражением на лице улыбнулась она и сдунула с губ прилипшую прядку. И было в этом движении столько непонятной прелести, что у Павлова навернулись на глаза слезы. Он наспех обнял ее и побежал к машине.
Гоня «шкоду» сквозь проливной дождь и чувствуя себя в потоке воды совершенно отъединенным от остального мира, он думал о том, что вот это Марусино движение, быть может, результат бесконечного, долгого ряда чувств любви, которые испытывали друг к другу давно умершие и неизвестные ему люди. Что подлинная красота создается только любовью и ничем иным. И что нынешнее худородство, окружающее его со всех сторон, есть только плод соединений опять-таки многих людских поколений, промаявшихся без любви и сходившихся лишь по какой-то идиотской необходимости, расчету и похоти. И разве сам он жил не так? Какое счастье, что у него пока еще нет детей…
Мысли эти были легкими и ясными. Но в то же время и очень мучительными, и Павлов подсознательно даже ждал, чтобы внешний мир вмешался в их течение и повернул на другую тропку. Но водный кокон расхлябавшейся стихии держал его нежно и плотно, почти убаюкивая и давая полную волю подобным рассуждениям.
И вот где-то уже у Поддубья Павлов, совсем не привыкший к такой откровенной обнаженности мысли, усилием воли вынырнул на поверхность глотнуть простого земного воздуха – и сделал то, что хотел сделать еще там, как только увидел вернувшегося Вырина. Он набрал номер Ольгиного мобильника.
Сначала она долго не отвечала, а затем ее «здравствуй» прозвучало как-то нехорошо. Какую-то долю секунды Павлов, не желая поверить в то, что все отчетливей начинал подозревать, все еще пытался списать это на ревность, совсем забыв, что Ольга никогда и никого ни к кому не ревновала.
– Я не хотела тебе звонить, такие вещи лучше говорить глядя в глаза, – наконец, твердо произнесла она. И Павлов подумал, что не зря ее любило столько мужчин – она умела говорить правду. – Ты далеко?
– У Поддубья, короче, перед Гатчиной. Буду через пару часов максимум. Пробки. Не уходи. Если ты еще у меня, конечно.
– В общем, пока ничего страшного. Не переживай. Дело не в… Ладно, до встречи.
Вот так. В общем-то, все уже вполне ясно. Этого хватает. Технические подробности, конечно же, интересны, но уже не принципиальны. Когда же он, собака, сбежал? Всю оставшуюся дорогу до дома Павлов опять путался в подсчетах, расчетах и соображениях, которые казались до того безумными со стороны, что у него по-настоящему заболела голова. По дороге он заехал в магазин и купил бутылку некогда в юности понравившегося ему армянского коньяка «Ной».
Ольга встретила его, демонстративно держа в руках поводок с пристегнутым ошейником.
– Вывернулся, как мокрая выдра. Хо-хо, – Ольга весьма похоже изобразила смешок выдры, когда та бывает чем-то недовольна. – И все. Я ничего не успела сделать.
– Да успокойся. С ним ничего не должно случиться, не в первый раз. Когда он удрал?
– Сразу же, как ты уехал. Я подождала с полчаса, чтоб он успокоился, и пошла к ТЮЗу. И ведь, скотина, вывернулся не в парке, а прямо на переходе. За машины, за машины. Они гудят, я ору – и нет собаки.
– Ясно, – хмуро ответил Павлов и, чтобы Ольга не отнесла этой его нахмуренности к себе, улыбнулся. – Сядем, выпьем.
Они уселись под телефоном-автоматом, и Павлов впервые заметил, что и Ольга, и его бывшая жена, и еще многие, и даже Маруся – все чем-то неуловимо похожи: то ли худобой, то ли рожью волос. И только Тата, смуглая нездешняя Тата была совсем другой. Впрочем, мечте и положено быть другой, ни на что близкое не похожей.
– Слушай, а ты знаешь что-нибудь про некоего Щербатского?
Ольга медленно выцедила рюмку:
– Федора Ипполитовича? Все приличные люди знают.
– Ну, я же не отношусь к этой категории, так что колись.
– У тебя появились неожиданные интересы. Зачем тебе эта старина?
– Очень нужно, правда.
– Востоковед, индолог, тибетолог. Спец по индийской поэтике, философии буддизма и эпиграфике. Еще, кажется, баловался археологией, что ли. Работал в нашем универе вместе с академиком Ольденбургом, одним из первых получил академика при Советах, в Европе благодаря ему, можно сказать, открыли для себя другую Индию. Он лет двадцать жил на Востоке. В Индии лекции на санскрите читал. Труды в основном по индийской логике.
– Мне бы больше про Индию.
– Собрался? Оригинал! Ехать в Индию по Щербатскому – класс. Я всегда говорила, что в тебе, Павлов, что-то есть!
– Вынужден тебя разочаровать – не собираюсь я ни в какую Индию. Но ведь, если человек двадцать лет прожил в Индии, то он неминуемо должен был обучиться и всяким разным их штучкам, вроде йоги, астрала, ну, там, в пещере сто лет без воды и пищи…
– Да брось ты весь этот бред, это же внешнее. Но если тебя все это действительно так интересует, сходи к одному человеку на философский. Он тебе мозги быстро вправит.
Разузнав поподробней про столь нужного ему человека, Павлов быстро сменил тему, и они допили коньяк, намеренно болтая об ерунде. Но на прощание Ольга словно нехотя сказала:
– Тебя не туда тащит, Павлов. Яхта, веселый бизнес, девки, книги хорошие – это да, твое. Но какого черта ты лезешь в то, чем надо заниматься с детства? То есть просто-напросто быть другим человеком? Знаешь, сколько народу свернуло себе на этом шеи?
– В переносном, конечно, смысле? – ухмыльнулся Павлов.
– Да нет, в прямом. Что с псом-то будешь делать?
– Ждать.
– В универ сходи, – и Ольга, как всегда, не прощаясь, выскользнула за дверь.
Павлов подходил к обшарпанному желто-белому античному зданию с какой-то вдруг непонятно откуда взявшейся неловкостью и неприятным самоуничижением. Все-таки когда-то он считал юношей, учившихся здесь, особенными, почти кастой. И хотя давно уже понял всю ложность и даже нечестность этого представления, все же начинал ступать все медленнее и осторожнее. Поднявшись направо, он, не любя лишние расспросы, долго лазал по кабинетам, пока на повороте не замер от неожиданности. В первое мгновение ему показалось, что время играет с ним шутку: в десяти метрах от него стоял рождественский старикан, только лет на двадцать моложе. Седая бородка здесь коротко курчавилась смолью, серые глаза тоже были еще черными, но фигура, пластика, дух – обмануться было невозможно! Да, сейчас бы ему красную шубу, а не спустя столько лет! Павлов даже зажмурился от реальности видения и сочного сочетания черного и алого. И совсем уже не к месту ему вдруг припомнился черный плащ с кровавым подбоем. Еще несколько секунд Павлов боролся с желанием подойти и сказать что-нибудь вроде пароля, например «Гумберт Гумберт»,[69] и услышать в ответ, например, «Ортега-и-Гассет».
Однако, усилием воли отвязавшись от этого желания, он медленно, словно охотник, двинулся будто бы в обход этого странного человека и через пару шагов заметил, что и тот смотрит на него внимательно и даже несколько лукаво. Приблизившись еще на несколько шагов, Павлов почувствовал, что от человека идет тугая волна жара. «Да нет, никакая шуба тут, пожалуй, не нужна», – еще успел он подумать, как человек улыбнулся, показав сразу все тридцать два белых зуба.
– Должно быть, вы и есть Сергей Павлов? – неожиданно не столько спросил, сколько утвердил этот философ, тоже подозрительно смахивавший на лесовика, и, заметив по удивленному виду Павлова, что не ошибся, пояснил: – Ольга мне верно вас описала. Пойдемте… да хоть сюда, – и он ловким движением уселся на перила, под которыми пустело три лестничных проема. Павлову опять не к месту вспомнился огненный вырский петух. – Садитесь же, – любезно пригласил бородач и звонко хлопнул небольшой ручкой по отполированным перилам. – Так вы интересуетесь Щербатским? Но что именно вас интересует? Федор Ипполитович был человеком весьма разносторонним.
Павлов уже растерялся окончательно. В самом деле, что именно хотел он узнать у этого бойкого бодрячка, преподающего в университете? Он, Павлов, еле-еле да и уже давно закончивший всего лишь среднюю школу.
– Да вы ведь, конечно, знаете, Щербатский долго был в Индии и там, вероятно, постиг какую-то особую восточную мудрость… – постарался, как можно определеннее, выразить свой главный интерес Павлов.
Философ вновь не смог сдержать улыбки, но ответил как можно спокойнее:
– Да, он занимался в основном буддийской логикой.
– А чем она отличается от Аристотелевой? – вздохнул Павлов, чувствуя, что разговор снова ускользает не в ту сторону.
– А что вам известно об Аристотелевой логике? – лукаво сузил глаза философ и вместо петуха стал похож на манула.
– В общем… ничего, – откровенно ответил Павлов, не самыми хорошими словами вспоминая Ольгу, сосватавшую ему этого университетского господина. – Я понимаю, трудно рассказывать об отличиях, если я не знаю ни того ни этого. В таком случае, простите, и…
Но на этот раз философ поощрительно улыбнулся:
– А вы сообразительны. Сообразительным, по Аристотелю, является человек, который легко находит средний термин. Видите ли, по Аристотелю, каждое суждение имеет большую посылку, малую посылку и вывод. Например, если я скажу: «Идет туча, значит, будет дождь» – то… – он на мгновение замолчал и косо глянул на Павлова с лукавым интересом кота, почти поймавшего мышь.
– То… то есть – туча означает дождь – это и будет средний термин?
– Вот видите, я же говорю, что вы сообразительны. В буддийской же логике суждение состоит из пяти высказываний. Например, известная русская поговорка «нет дыма без огня» может быть построена следующим образом: на этой горе огонь – раз, ибо там дым – два, нет дыма без огня, сравни кухню – три, и здесь так же – четыре, стало быть, это так – пять. Ведь так, не правда ли?
– Так, – обескураженно согласился Павлов. – Но… так много и так подробно…
– Да, так много и так подробно, потому что выводы нужно делать не только для себя, но и для другого, не правда ли?
– Правда.
– А знание для буддиста – это не наш идеальный предмет, а событие мысли, которое случается во времени. И ум устанавливает связи этих событий и хранит их в памяти. Поэтому всякое знание – это знание именно там, где оно есть, и именно в сопутствии с тем, с чем оно есть.
– Да, да, я понимаю, – Павлов незаметно постарался податься вперед, ибо чувствовал, что уже перестает что-либо понимать, и глубина пролетов под ним становилась настоящей бездной.
– И если кто-то не будет соблюдать все правила построения знания, то может случиться так, что слова не будут сообщать никакого смысла, – будто чувствуя его состояние, с легкой усмешкой продолжал философ, – ведь язык вполне в состоянии выражать то, чего нет.
– Да-да, – вдруг приободрился Павлов. – Например, сейчас нет, а сто лет назад было… – рискнул он сыграть ва-банк, в то же время опасаясь потерять едва забрезжившее понимание.
Сосед тотчас тоже подался вперед, точно повторив его недавнее движение.
– Верно. Но это все-таки есть, если это есть не только для вас, но и еще для кого-то… – Последние слова прозвучали для Павлова как гром, и, словно уловив растерянность собеседника, философ перевел разговор: – Вы читаете по-английски?
– Нет, – истина стремительно улетала вниз, в пролет.
– Жаль, Щербатский все труды писал на английском. Впрочем, недавно у нас вышел небольшой двухтомник его работ на русском. Посмотрите…
– Хорошо, спасибо, непременно, – как за спасительную соломинку, ухватился за это предложение Павлов.
– А вообще, он действительно оказал немалое влияние на Запад. Да вот хотя и неожиданный, но весьма наглядный пример – Владимир Владимирович.
– Но ведь он, как я помню, учился на юридическом, – пробормотал Павлов, у которого уже гудела голова.
Однако философ щедро пропустил его слова мимо ушей:
– Да и всего-то посетил Федора Ипполитовича один раз, еще в Тенишевке, с батюшкой, и сам англоманом был первостатейным с детства – ан нет, проняло, проняло и, главное, запомнилось. И до конца дней, видимо, не отпускало. А в Штатах тем более. Ну, ежели вопросов больше не имеете, не смею вас дальше задерживать. И, будто взмахнув крыльями, человек соскочил с перил и исчез за ближайшим углом. И только рядом с Павловым еще некоторое время стояло тепло, как от остывающей печки.
Глава 17
Маруся долго стояла на крыльце Ярославной, хотя ей не было видно с него ни дороги, ни машины. Да к тому же ни солнца, ни ветра не было и в помине, и не к кому было ей обратить свои тоскующие жалобы.
- Спалив си луги, степи,
- Спалив i князя, i дружину,
- Спали мене на самот?!
- Або не грiй i не свiти.
- Загинув ладо… Я загину…[70] —
все-таки осторожно прошептала она холодному дождю, невесело рассмеялась и зашла в дом. Дом этот то ли из-за своей ветхости, то ли потому, что Маруся так или иначе была в нем все-таки не родной, всегда успевал приобрести нежилой дух даже за пару дней хозяйского отсутствия. Вот и сейчас в нем все выглядело остылым и чуждым, и она еще долго бесцельно тыкалась по углам. И, будучи не в силах отвязаться от пришедшего на ум малороссийского соловья, бормотала Маруся на разных языках начало его завета:
- Як умру, то поховайте
- Мене на могилi,
- Серед степу широкого,
- На Вкра нi милiй…[71]
Когда-то давно, когда Маруся была еще совсем маленькой, попалась ей на глаза крошечная синяя книжечка, где этот завет был напечатан на ста различных языках. И это произвело на нее такое впечатление, что она невольно выучила, но не полностью все стихи, а лишь их начала, разумеется, не справившись с японским, ивритом и прочими таинственными алфавитами.
«Ёлгенимлей, асырагъыз сиз мени къабырда…»[72] – механически говорила она, убирая грязную чашку – и затапливая печь: «When I shall die, then bury me…»
Вырин вертелся рядом и все почему-то слишком уж преданно заглядывал ей в глаза. Она накормила его остатками сыра и все глупо твердила и твердила заветные строки: «Kun ma knolen – leposija…»
И появившаяся неведомо откуда мысль о смерти теперь почему-то так и не отставала от нее. Маруся забралась с ногами на кровать. Прижалась к собаке и призналась себе, что эта неуместная мысль на самом деле появилась хотя и неведомо откуда, но точно известно где: под сводами красного паркового грота. И, наверное, не случайно погнал ее оттуда хозяин места! Конечно. Всем известны всяческие спелеологические байки про белых монахов и дам, появляющихся в пещерах. Про сгинувших навсегда искателей счастья, в здешних местах усугубляющиеся еще и якобы оскверненной провалившейся церковью. Но все это были поверхностные лубковые истории, никогда не затрагивавшие большего – глубин души. Но мысль о смерти возникла где-то в подсознании, и даже не в подсознании, а именно в той самой глубине души, куда иногда человек заглянет на мгновение и тут же отведет нескромный и мало что понимающий взгляд. В принципе, Маруся могла бы и вовсе не вспомнить о ней, если бы не эти подвернувшиеся совсем по другому поводу строчки. «Noch main tojt begrot mich, brider…»
«А и правда, иногда сладко помечтать о том, где же окажется твоя могила», – с замиранием сердца подумала она. Вот и человек, прославивший этот парк, например, можно сказать, всю жизнь мечтал о здешних краях, как о некоей сказочной стране, в которой, наконец, он мог бы упокоить не только плоть, но и дух. Не о лиловом Петербурге мечтал и не о швейцарских горах, а о дебрях со всякой аксаково-тургеневской дичью. И, разумеется, не домечтался. Точно так же, как и другой его последователь так и не пришел умирать на Васильевский остров.
Возможно, потому, что для мечты настоящей, а не условно-поэтической не было у него какого-то органа, не задавленного блеском рассудка и насмешки. А вот другой, хоть и мечтал куда скромнее – всего лишь о милом пределе, – все ж оказался рядом с отеческими полями и гробами, потому как был плоть от плоти этих полей и гробов. И пепелища его давно проросли жизнью, а бледный огонь первого так и продолжает лизать все оставшееся, и они все горят и не сгорают, хотя при этом и не становятся реальностью. Но, кажется, и этот оказался там, где просил.
«Нет, все-таки надо добраться до петушиной Выры и поговорить. Все надо выполнять до конца. А еще главнее – не отказываться от первоначальных движений души», – все пыталась прийти к какому-то определенному решению Маруся и успокоиться. Конечно, она робела. Она, как человек ищущий и живой, всегда испытывала смущение перед людьми, которых считала умнее, благороднее или талантливее себя. Другое дело, что в жизни их встречалось не так-то и много. И в то же время она всегда с радостью признавала чье-либо превосходство и с тоской смотрела на большинство, бездарно уверенное в себе, своих детях и своих делах.
Встреченный в болоте старик был, конечно, далеко не из числа всех этих самоуверенных посредственностей, если он, конечно же, существовал в действительности, а не лишь как плод ее воображения, как Артемий Николаевич и остров посреди неизвестной речушки. Подслушанный разговор про Ортегу-и-Гассета все-таки еще ничего не доказывал. С другой стороны: если он даже и человек вполне реальный, а не дух, охраняющий дьявольское наследие любителя эльальбумов и карамор,[73] то чем он может помочь ей?
И все-таки Маруся дождалась, когда тучи, будто небесную мышеловку, раздвинули свои края и поманили щелью беззащитной голубизны. Денег, которых было обидно мало и которые могли появиться теперь совсем не скоро, Маруся решила не тратить и идти пешком. На столе жалким укором лежала очередная книга про ни в чем не повинного сэра Эндрю, наверняка жаждавшего выбраться из опасных венецианских каналов, а заодно и из жалкой обыденности английских фраз на простор русских полей и предложений. Марусе было жалко героя, но оказаться сейчас на Лидо вместо Выры она позволить себе не могла. Правда, вишневый плащ мигнул тревожным огоньком, но быстро погас, растаяв в глубине палаццо и картины. Перед выходом Маруся суеверно бросила карты – сверху лег, как и следовало ожидать, валет бубенчиков.
Маруся медленно шла с обиженным Выриным на поводке под косыми переплетениями дождевых и солнечных нитей. Они были такими щекочущими и ласковыми, что она даже подумала – вот эти тонкие ниточки, пожалуй, куда надежней толстой брезентовой ленты в ее руках. Небо связано с землей гораздо более прочными узами, чем люди, животные и вещи. Пес, поначалу резвившийся вовсю, после того же Парушина, где Маруся недавно разговаривала с прижимистой бабкой, вдруг успокоился, потом загрустил, потом захромал, а у самого поворота на Батово демонстративно улегся на обочине, вздыхая и даже постанывая. Маруся внимательно осмотрела его лапы с ороговевшими от постоянного беганья подушечками и не увидела ни пореза, ни заноз. Однако собака судорожно дышала, сглатывала слюну и заводила зрачки под веки, отчего казалась едва ли уже не готовым покойником.
– Зачем ты притворяешься, Вырин? – строго потребовала Маруся, хотя какая-то доля испуга все-таки закралась ей в сердце. – Чтобы опять убежать? Так я тебя отпущу и без всяких фокусов. Но только чуть позже. Ты мне нужен сейчас, понимаешь? Я без тебя… ничего не найду и не узнаю. Понимаешь? – Пес томно выкатил один зрачок. – Куда ты собрался бежать? Давай я пойду с тобой… – Теперь оба глаза смотрели на нее с неподдельным изумлением, словно говоря: «Ты, видно, голубушка, с ума сошла! Куда это ты собралась идти? И, вообще, как не стыдно путать человеческий путь с собачьим…» – И потом, ты опять сейчас исчезнешь невесть на сколько, и мы с Сережей… – Тут Маруся остановилась, не будучи в состоянии сформулировать мысль дальше, а Вырин, пользуясь этим явным замешательством, гордо встал и, не торопясь и не скрываясь, легонько потрусил, делано прихрамывая, к холму. За ним беспомощно волочился поводок. – Постой. Дай хоть поводок отцеплю, запутаешься же где-нибудь, дурак! – запоздало и не совсем уверенно крикнула Маруся, но Вырин только весело оглянулся и припустил прочь волчьим размеренным махом.
Остальную дорогу Маруся проделала без всяких приключений, обладая счастливым – а может быть, скорее, совсем не счастливым и, главное, непродуктивным – свойством видеть окружающее не таким, какое оно есть, а таким, как ей хочется. И сейчас, проходя мимо церкви, за которой сливочной пасхой притаился склеп, мимо школы и мимо трактира, она видела лишь еловую глушь по верхам крутых берегов, плотину водяной мельницы, резную пену воспомоществовательного заведения, пыльную сирень да над всем этим розовое облако почтовой станции, откуда небесные кони все несут и несут из века в век этот край в неизвестность и тайную славу.
Улочка по случаю дождя была пустынна и молчалива, и только у нужного дома стоял у забора старый велосипед, напоминающий своим видом ту самую карамору. Маруся вздрогнула и зачем-то подошла поближе, словно велосипед мог вдруг превратиться во что-нибудь другое, в ту же карамору, например, и тотчас унестись отсюда, оставляя крошечные круги на стоячей зеленой воде. А вместе с ним исчез бы и его хозяин.
Однако велосипед, бедный потомок сверкающих «Энфилдов» и «Свифтов», так и остался стоять на месте. Маруся вместо того, чтобы постучаться, почему-то тихонько нажала никелированный язычок звонка на его рукояти. Звонок залился грустно, словно оставленное маленькое животное. Однако вслед за этим ничего не произошло. Только через пару минут, когда Маруся подумала – «А не нажать ли на этот рычажок еще раз, да поуверенней», – калитка отворилась, и появился безо всяких чудес тот самый лешачок-садовник. Ныне он выглядел самым обыкновенным пожилым человеком в футболке и джинсах.
– Добрались-аки? – усмехнулся он. – И без иголочки в отвороте? И, конечно, без вашего трусливого спутника. – Маруся растерялась, не сразу даже поняв, которого из ее спутников имеет в виду хозяин. – Ну да с ним еще отдельный будет разговор. А вы зачем же пожаловали?
Маруся пригладила мокрые волосы:
– А вы знаете Вырина? То есть мою собаку?
– Еще и Вырина! Каков ракалья, а? Подумать только – Вырин! – Хозяин вдруг остановил свой смех. – Бог с ним. Так вы насчет него, что ли?
– Нет. Я пришла спросить, не знаете ли вы какой-нибудь местной истории о чьей-то смерти в парковом гроте… – Директор снова нахмурился, и Маруся добавила, стараясь быть честной до конца: – Нет, вообще-то я с самого начала хотела не об этом, а о том, как могло получиться… В общем, не так давно я заблудилась в лесу и попала в маленькую усадьбу, настоящую, с настоящим хозяином…
– Эко диво! Нынче такого полно, вот прошлый месяц Фан-дер-Флитов купили, а в Крицах так и вовсе полноценную усадьбу с настоящей барщиной устроили. Только попусту все это, Гераклита, что ли, забыли…[74]
– Но он был… тогдашний. И дом не новодел. И бульонка серебряная…
– Нашли доказательство – бульонка!
– И самое… самое страшное… – непроизвольно вырвалось у Маруси, – что в то же время… – но она тут же осеклась, не зная, вправе ли открывать чужую, полностью не принадлежащую ей тайну.
Но хозяин, казалось, пропустил ее последние слова мимо ушей.
– А вы знаете, что вода в Оредежи самая радиоактивная по всему Северо-Западу, а? Сколько там срок распада? Тыщу лет, две? А тут всего-то пустяк, столетие, не больше. Да вы, верно, пешком. Небось устали с дороги. Пойдемте, напою чайком… царским.
Напоминание о чем-то царском прозвучало несколько двусмысленно. Прямо как некий эвфемизм, возвращающий к тем временам, когда на холме стоял не серо-сиреневый дом, а дворец пытаемого отцом царевича. Чай, принесенный на ту же веранду, где Маруся заснула, оказался, конечно же, не пыткой, но все же чем-то непривычным. Все ее существо от такого царского приема и непонятно пахнущего напитка сделалось вдруг каким-то податливым и одновременно тяжелым. И, как будто почувствовав ее состояние, хозяин с неким домашним спокойствием пояснил:
– Это эпилобия, ну, иван-чай с патокой и ромом. Раньше на него бабочек ловили…
– А теперь, значит, человеков, – уверенно закончила Маруся.
– Зачем мне вас ловить, помилуйте, когда вы сами сюда пришли! Да и туда, в общем-то, тоже… – Но тут вдруг где-то на тракте призывно засигналила машина. – Вот незадача. Маруся – вас ведь так, если не ошибаюсь, зовут? Там машина с яйцом приехала. У нас ведь, несмотря на двадцать первый век, в магазине не купишь. У меня вот и велосипед наготове. Вы тут посидите. Полчаса буквально, а то и меньше. Я только съезжу, возьму и тотчас обратно. Вот вам пока для развлечения, – уже уходя, сунул он Марусе какой-то альбом, а потом как-то странно замахал руками, сделавшись от этого похожим на бьющееся в окне крупное насекомое, и мгновенно исчез, будто действительно нашел третий выход.
Глава 18
Совершенно не сомневаясь в том, что Тенишевка – это какая-нибудь очередная усадьба, которые вдруг стали играть для него такую странную роль, Павлов пустился в новое путешествие – на этот раз «верхом на мыши». Он вообще очень любил этих маленьких милых животных, тысячами гибнувших не только под ножом науки, но и от рук глупых людей, не способных видеть красоту ни в каком другом живом существе, только в отдельных представителях себе подобных. Поэтому он трепетно относился не только к жуликоватым обитателям своей «Гуньки» и лестниц, но и к инструменту. Некая Тенишевка нашлась в Оренбургской губернии, потом наскреблась еще пара-тройка, но ни о каком ученом при этом речи не шло. Звонить Ольге было уже неприлично. Честно говоря, Павлов устал. Постоянно жить в какой-то неверной туманной атмосфере недоговоренностей, намеков, видений. То и дело выпутываться из каких-то непонятых коллизий непривычному человеку трудно, тем более, если не можешь толком понять даже половины происходящего. Он в который уже раз удивился, почему это выпало именно ему, и так же в который раз пришел к одному и тому же выводу, что теперь должен добиться правды во что бы то ни стало. Потому что только после этого он сможет, наконец, успокоиться. Да и это следовало сделать хотя бы ради Маруси – или, скажем по-другому, – в благодарность за ее появление.
Впрочем, едва только он отрывался от ее жарких рук и оказывался не в продуваемом всеми ветрами Бекове, а в городе, ему все чаще и настойчивей начинало чудиться, будто и она вовсе не одетая плотью и согретая кровью живая женщина, а точно такой же морок, как и все остальное. От такой мысли сжималось его сердце и скрипели зубы, но избавиться от этого тревожного состояния теперь было можно только одним-единственным способом – снова взяв Марусю за руки. Однако самое удивительное во всей этой истории заключалось в том, почему несмотря ни на что Павлов не делает этого, почему медлит. Занимается какими-то глупыми изысканиями и все как будто чего-то ждет. Вообще, это «как будто» стало слишком часто присутствовать в его мыслях и даже чувствах. И это придавало его нынешнему существованию дополнительную зыбкость и условность.
Павлов ласково погладил пальцами зря потрудившуюся мышку и скосил глаза на Сирина. Пес, появившийся только к самой ночи после его возвращения из монастыря, на этот раз оказался без всяких ссадин, но почему-то с сильно натертой шеей. Можно было подумать, будто пса держали на привязи. Павлов долго смотрел в его медовые глаза, искренно надеясь увидеть там хотя бы какой-то ответ, но пес принялся блаженно щуриться, выгибаться, как будто он котенок, и изображать наслаждение, доходящее до идиотизма. И все последующее время он сразу же прибегал к этому способу, едва только Павлов начинал его гладить. Таким образом, между ними установились некие странные отношения. Не то жертвы и охотника, хотя неизвестно, кому какая роль принадлежала на самом деле. Не то соперников, не то заговорщиков.
И сейчас Павлов обернулся на водную кровать не случайно. Все это время, пока он искал потерявшуюся во времени и пространстве Тенишевку, он ощущал на себе пристальный взгляд Сирина, изображавшего сладкую собачью дрему после сытной трапезы.
– Ну и что? – полувопросом-полуприговором обратился к нему Павлов. Пес застучал мощным хвостом. – И где же она, эта таинственная Тенишевка? – Сирин до взвизга открыл в зевке розовую пасть, и в глазах его Павлов вдруг увидел притушенный смех. Он неожиданно взбесился и рывком стянул Сирина с постели. – А если я тебя сам вышвырну. А?! – На какое-то мгновение Павлову вдруг показалось, что, избавившись от собаки, он вновь вернется в ту «доостровную» жизнь, где все будет ясно, понятно и спокойно. Но уже в следующее мгновение он не только понял, что приступы его необъяснимой тоски с тех пор исчезли, но и ужаснулся тому, что прошлая жизнь вдруг и в самом деле может вернуться. Более того – испугался этому.
Сирин же, как ни в чем не бывало, потянулся сам и потянул его в коридор – гулять.
Они долго катались по городу, то есть катался Павлов, а Сирин исправно таскал его, как рикша, на поводу. Правда, один раз пес не рассчитал и, проскочив спокойно сам перед каким-то фургоном, едва не угробил своего хозяина. Павлова задело не сильно, но швырнуло порядочно, и после этого он отвязал поводок от рамы. Пес, однако, к его немалому удивлению, никуда не рванул, а скромно и воспитанно побежал далее рядом и чуть впереди велосипеда. И Павлов, на всякий случай не сводивший с него глаз, вдруг обнаружил, что они едут почему-то уже по Караванной. Сирин же как-то вожделенно и тоскливо, подсекая велосипед, все забирает вправо к мосту. Мелькнули каменные лошадиные головы, выпрастывающиеся из круглой стены, затем пахнуло пронзительным запахом фонтанной воды, и вот они уже резво покатили по Хамовой.[75] Пес трусил уверенно и неожиданно нагло присел на газончике прямо перед Театральной академией. Делал он это свое обычное дело с каким-то победным торжеством и высокомерием, после чего закидал вход в академию комьями земли. Один из них попал прямо в лицо выходящему длинноволосому парню. Тот сначала выругался, но потом, увидев и поняв откуда и чем в него попало, вдруг громко расхохотался. – Видно, не только нашего брата достало это заведение! – Услышав такое, Павлов тоже вспомнил, как его одноклассник, в свое время изрядно потрепанный школой, стал регулярно выводить свою собаку гадить в школьный двор. И как выяснилось, таких мстителей оказалось немало. Они радовались друг другу, смачно поощряли питомцев и уходили оттуда совершенно счастливыми. Парень же тем временем уже говорил подошедшему приятелю: – …Еще и ВВ писал, что Тенишевка ничем не отличалась от прочих школ мира, и гадостей в ней было не меньше, чем сейчас у нас.
– Если не больше! – подхватил приятель, и они, посмеиваясь, скрылись в соседнем погребке.
Вот так вот! Далекое неведомое поместье оказалось всего-навсего училищем. Впрочем, в Петербурге порой случаются вещи и похлеще.
Павлов тоже рассмеялся: но над собой. И, главное, над тем, как его Сирин, вполне оправдывая свою кличку, красиво мстил надоевшему еще в далекой юности учебному заведению. Он расцеловал пса в нос, и они помчались домой.
Все дальнейшее уже не составляло проблемы. Верная мышка быстро принесла Павлова в заброшенное имение.
Лютка стояла на древних новгородских землях, через которые волнами катились шведы, крестоносцы, поляки, литвины, и земля ее густо была напитана русской кровью вкупе со вражеской. Кровь эта с веками прорастала мощными борами, но порой выкидывала коленца и выдавала что-нибудь далекое, вроде дамасских роз или пиний Кампаньи. И речонка с больным именем Язвинка послушно несла лепестки и опавшие иглы своему феодалу – Оредежи, разливаясь и затопляя все кругом. Подполковники и контр-адмиралы, статские и тайные советники ничего не могли сделать ни со своеобразной растительностью, ни с капризной речкой, пока в конце века девятнадцатого Лютка не попала в руки Щербатского. И он не стал спорить, а, следуя тайной свободе востока, попытался обернуть странности места себе на пользу. Из необычных деревьев он сделал прекрасный пейзажный парк, перед домом разбил сквер, поставив экзотические пинии и туи стражами genius loci, а своенравную Язвинку усмирил запрудой. И Лютка неохотно и не сразу, но сдалась, превратившись в заурядное северное поместье. Дольше всех сопротивлялась Язвинка, для чего даже пришлось поставить над запрудой каменный крест, а чуть подальше устроить часовню, обманно скрытую белой сиренью. Но даже и профессор, проживший в академических коридорах и тибетских горах большую часть жизни, все же порой ночами просыпался от странного ощущения не то вечности, не то сиюминутности бытия. И тогда тени, чертимые тонкими ветвями пиний по лугам, заросшим ангеликой, составляли причудливые сети восточной логики, в которых путались кузнечики и многие умы. А в скромном шале, отделенном от дома и мира стеной яблонь и тысячелетий, варился напиток богов духа, пробовать который непосвященным совсем не рекомендовалось, ибо было даже опасно…
Лютка пережила революцию и наверняка пережила бы и последнюю войну, которая не была для нее в новинку, если б не смерть Щербатского в сорок втором. Железный дух, поддерживавший внешнюю обыденность места, ушел, и тайные силы земли взяли свое. К тому же к старой крови добавилось в изобилии новой, и все преобразования пошли прахом. Земля принялась выкидывать новые кунштюки, по болотам зарыжела испанская осока, по склонам – саксонская бузина, а на поверхность то и дело стали выходить какие-то обломки далеких времен.
Павлов читал сухие слова краеведческих справок, но на голубоватом мониторе читались не годы продаж и разделов, а вставали видения борьбы человека с природой и временем. И он сквозь такую же голубую дымку видел тот свой июльский день, когда они бродили по неизвестным развалинам. О, как опасно незнание! Как неоправданно легко и смело мы бродим над бездной, не представляя, как и чем предстоит расплачиваться за самоуверенность незнания!
В принципе, теперь ему все стало ясно – или почти ясно, поскольку ничего ясного совсем, как теперь убедился Павлов, в мире не существует. Заносчивый ученик всероссийски известного училища приезжает с отцом, тоже всероссийски известным политическим деятелем, в гости к уже всемирно известному ученому. Этот визит производит на молодого человека сильное впечатление, и это естественно. Как утверждают знатоки, отблески этого впечатления разбросаны по его грядущим произведениям. Хорошо. Про отблески он, в крайнем случае, может узнать в какой-нибудь из многочисленных монографий, но…
Но что могло поразить в небогатом имении сверхизбалованного высокомерного юношу, который мог видеть черную перевязь и белую оборку малинового атласа задних лапок катокалы адультеры – и не замечал при этом простых человеческих чувств друзей? И с этим вопросом Павлову идти было уже не к кому. Только к себе – и к Марусе.
Недолго думая, Павлов побросал в сумку всю еду, что была в холодильнике, позвонил в магазин, что пропадает на несколько дней, распихал по карманам деньги и за строгий ошейник заволок Сирина в машину. Всю дорогу он мчался на предельной скорости, но фортуна, как известно, любящая дураков и отчаянных, улыбалась ему, убирая с дороги милицейские засады, пробки, ремонтные работы и рассеянных бабусь вкупе с младенцами без присмотра и подростками-скейтбордистами. Он ехал мимо сливающихся в одно деревень, лесов и полей, и ему казалось, что бойкая его «Шкода», как уток в ткацком станке, все сшивает и сшивает воедино нечто давно разорванное, разъединенное, но обязанное быть единым. В этом странном ощущении он поначалу даже не услышал, как за Гатчиной Сирин на заднем сиденье стал тихо скулить, и скоро его подвывание перешло в такой жуткий вой, что у Павлова стало мутиться сознание и затряслись руки. Он остановил «шкоду», и вой снова перешел в тихий скулеж.
– Ты что, одурел? – Но глаза у пса, налитые кровью, были совсем невменяемые. – Что это за фокусы? – До Выры оставалось несколько километров, и Павлов неожиданно подумал, что, в общем-то, ничего удивительного в поведении собаки нет. Он подобрал его именно в Выре – а кто знает, каких ужасов пришлось ему там натерпеться, пока он его не пригрел. А уж место собаки чувствуют безошибочно. Тем более такое, где им было больно или плохо.
На всякий случай Павлов проехал еще немного, стремясь поточнее определить место, но, когда впереди уже сверкнула красным сполохом церковь, он с ужасом ощутил у себя на шее горячее дыханье и прикосновение клыков. Сомкнуть их было делом доли секунды, а дать отпор – значило бросить руль. Он плавно затормозил уже на самом съезде к мосту и так же плавно нажал панель открывания дверей. Сирин облегченно хакнул, обдав павловский затылок запахом, который остро напомнил ему Марусину комнату, вылетел наружу, чудом перемахнув через Павлова и побежал вниз к реке. Но потрясенный Павлов все-таки увидел, как напоследок дог обернулся и широко улыбнулся. И на морде его в этот миг были написаны благодарность и еще нечто, то, что Павлов уже только через пару минут смог перевести как некое собачье «Не дрейфь, прорвемся!».
Глава 19
Мир полусонно колыхался вокруг Маруси. Хотелось не спать, а каким-то образом вздохнуть всем телом и разом избавиться от всех проблем. Она лениво листала сунутый ей старичком-лесовичком-профессором альбом, совсем не вникая в смысл каких-то гербов, планов, виражированных лиловым и коричневым фотографий. Ее внутреннее наполнение было сейчас намного значительнее, чем пытавшиеся остановить мгновения фото, ибо оно сумело не только остановить его, но и оживить, сделать реальным и близким. От светломедовых, ничем не залаченных стен действительно пахло медом, заречными полями и еще какими-то старинными духами, вроде «Feuille verte».[76] От последней нотки в этом букете запахов хотелось томности, неги, близости Павлова, ночных фейерверков… Но зато остальные звали к суровой чистоте и простоте, сладкие плоды которых попадают к нам в руки гораздо позднее скороспелых плодов страстей и желаний.
Маруся небрежно отбросила альбом и принялась бродить по маленькой верандочке. Неожиданно оказалось, что из самого угла ее видна Оредежь, красноватый даже в перламутровой сетке дождя. Капли на его поверхности взрывались крошечными мутноватыми розами, держались в своем обреченном цветении какую-то долю секунды и исчезали навсегда в вечном течении реки. «Конечно, каждый день глядя на это, трудно забыть Гераклита», – усмехнулась Маруся и в который уже раз удивилась тому, что люди, живущие в городах с большими реками, хотя, конечно, и сильно отличаются от степняков, тем не менее тоже слишком часто забывают об изменчивости мира. И только, пожалуй, петербуржцы, где не только погода, которой, по словам Козьмы Пруткова, нет ничего более переменчивого в мире, но и река, не знающая ни ежегодных разливов по лугам и низинам, ни обмелений, и потому уже не совсем река, а сгущенное время или Лета – как кому больше нравится – сильнее всех чувствуют эту призрачность бытия.
Маруся постояла немного, одним плечом чувствуя сладкую сухость сосновой стены, а другим щекотку грибного дождя, потом увидела в стене дверь и так же лениво, словно в полусне, толкнула ее. Дверь подалась легко и без скрипа, впустив Марусю в несколько сумрачную не то от погоды, не то от серых гардин комнату. Вероятно, это был кабинет, потому что здесь находились только письменный стол семидесятых годов, павловский ампирный стул и множество подсвечников с оплывшими разноцветными свечами. В окно царапался какой-то темно-зеленый, с пронзительными вкраплениями синего, куст, наполнявший пространство комнаты безотчетной печалью.
- Я увидел во сне можжевеловый куст,
- Я услышал вдали металлический хруст…[77]
– невольно прошептала Маруся и, сама не зная зачем, сделала шаг в комнату.
- Я заметил во мраке древесных ветвей
- Чуть живое подобье улыбки твоей…
Еще шаг по старому, но молчаливому паркету, наверняка привыкшему не только не мешать своему хозяину, но и хранить его тайны. Так она обошла всю комнату и со словами:
- Тонкий запах, едва отдающий смолой,
- Проколовший меня смертоносной иглой… —
опустилась, наконец, на гнутый стул. Перед ней в строгом порядке, который людям некабинетного труда почему-то всегда кажется своей противоположностью, лежали простые школьные тетради, дешевые блокноты из сельского магазина, какие-то канцелярские папки последней четверти прошлого века, карандаши и копеечные шариковые ручки.
Маруся зачем-то потрогала все эти предметы и, прошептав последнее:
- Облетевший мой садик безжизнен и пуст.
- Да простит тебя Бог, можжевеловый куст! —
вытащила из стопки первую попавшуюся папку. Тесемки ее были не завязаны, по их цвету заметно, что открывается папка довольно часто. От рыхлого картона пахло чем-то очень знакомым. Но чем – Марусе было никак не определить. Она и вообще ощущала себя сейчас не совсем собой. Так бывает порой во время высокой температуры, когда видишь себя будто со стороны и собственными движениями управлять неспособен.
Она прекрасно понимала, что ее поступок слишком напоминает воровство или того хуже – чтение чужих писем, но заоконный куст так беспомощно просился в комнату, свечи стыли в такой маскарадной прелести, а дождь обнимал дом с такой нежностью, что среди всей этой благодати сопротивляться желаниям не было никакой возможности…
В папке оказалось несколько плотных листков не ксеро-, фотокопий, какие делали раньше доброхоты – любители распространить что-нибудь вроде «Юнкерских поэм»[78] без купюр. Значит, копии были старые. И действительно, Маруся сразу же обнаружила на них какие-то точки и пятна. Хотя таков мог быть и оригинал. Буквы тоже немного подпрыгивали, и то тут, то там бросались в глаза яти и еры. Маруся скользнула взглядом вверх, к началу, и уткнулась в не пускающий никуда дальше заголовок «Красный песок».
На миг, закрывая собой и звонкое движение аметистовых ягод, и серебряные пелена Оредежи, промелькнуло перед Марусей купание красного коня и так же быстро исчезло, словно уйдя туда, откуда пришло, – в красные песчаные откосы. И только какая-то надменная юношеская улыбка еще немного подрожала во влажном воздухе, впрочем, своей отдельностью уводя уже совершенно не туда, в мутный Альбион, в Тринити-колледж, в ухмылку чеширского животного.
Маруся судорожно сглотнула, еще раз обвела глазами комнату, свечи, отчаянно стучащийся в стекло куст, словно можно было еще найти у них какое-то спасение, – но красный песок уже с громким шорохом сыпался ей за шиворот.
«Домъ[79] стоялъ на плоскомъ возвышенiи, благодаря двумъ пiнiямъ, издалека казавшимся каким-нибудь тосканскимъ холмомъ – впрочемъ, из самыхъ бlдныхъ, окраинныхъ. Да и подойдя ближе, любому становилось ясно, что это всlго лишь русскiй усадебный послlдышъ съ колоннадой толстыхъ березъ, вlдущей въ никуда, в некошеные поля. Парчовая тина давно уже успокоила былое бiение родниковъ, пристойная бlдность – фаталистическiе богатства. И все-таки Василiю, приlхавшему сюда с отцомъ на лlто, что-то не давало спокойно сесть в кретоновой зальце и, скрестивъ несколько декоративно, а, значитъ, и демонстративно длинныя ноги в рубчатыхъ бlлых носкахъ, опустить голову въ привlзенный съ собой альбомъ. Отlцъ и хозяинъ ужъ давно уlдинились въ кабинете, откуда доносился лишь убаюкивающiй шумъ машинки для заточки карандашей. Отlцъ вообще никогда не повышалъ голоса, кромl элегантныхъ и математически рассчитанныхъ руладированiй на партийныхъ собранiяхъ, но и это происходило не дома, а лишь въ общlственныхъ местахъ. Голосъ же профессора тонулъ въ плотныхъ облакахъ густой бороды, чемъ съ самого начала напомнилъ Василiю Зевсагромовlржца, являвшегося с долгими затяжными грозами въ петербургскомъ помlстье. И эта обманчивая тишина, ни по какимъ ассоциацiямъ ничlго доброго не предвlщавшая, мешала Василiю длить еще въ дороге задуманное картинное сиденье. Пожалуй, разумнее было переиграть задуманное и сдlлать нlчто непрlдвиденное – напримlр, прогуляться к бессмысленнымъ пiнiямъ, трава подъ которыми еще хранила пlрвородную влагу раннего утра.
Василiй спустился в сырой запахъ моховины и фiалкового пlрегноя – ахъ, отъ него всlгда вздрагиваютъ ноздри истиннаго петербуржца, – и мlдленно направился прямо к пiнiям, почти с наслаждениемъ глядя, какъ бlлизна носковъ постlпенно смlняется нlжной сlростью, почти сирlнью.
Солнце, падая черезъ плоскiя кроны пiнiй, напитывалось прозрачной зlленью, густой и ароматной, словно глубоко изумрудный шартрезъ, и такъ же вязко капало на рубашку, стlкало по ногамъ, прlвращаясь внизу у самыхъ корней во вспыхивающие осколки изумрудовъ или въ бlлесые пятна. Василiй, въ свои неполные шlстнадцать лет редко и мало что дlлавший противъ собственной воли, все-таки разрешилъ сlбе поддаться провlдению почти фiзического опыта, по удовольствiю значительно прlвосходящего те, что приходилось ставить въ училище, пытаясь прослlдить точное мгновенiе перерожденiя свlта въ матерiю. Онъ поднималъ голову и едва замlтнымъ движенiем зрачка схватывалъ эфемерный лучъ, на доли сlкунды мlшкавшiй въ листве вlрхушки. Затемъ усилиемъ воли велъ его внизъ, не давая соскользнуть раньше врlмени, и все-таки неизбежно въ какой-то моментъ тlрялъ его, так и не успевъ ухватить и ощутить пальцами. Должно быть, тотъ слишкомъ стрlмительно срывался из-подъ кроны и, неуловляемо минуя пространство, обжигающе растlкался по его тlлу.
Бесплодность предпринятыхъ попытокъ отнюдь не вдохновила Василiя, вlроятно, не отличавшегося фанатизмомъ испытателя мiра неодушевленного, к продолженiю эксперимента, и онъ рlшилъ сменить фокусъ зрlнiя, обративъ взоры внизъ. Тамъ светъ, уже потlрявшiй скорость и силу, показался ему более лlгкой добычей. Дlйствительно, на доли сlъкунды тамъ можно было схватить глубоко налившiйся изумрудъ, ощущая его жаръ и сокрытую вlчность. Василiй даже не удивился, когда въ очередной разъ свlдя еще не до конца оформившiеся мальчишескiе пальцы, ощутилъ субстанцiю болlе плотную, чем прlжде. Онъ возлiковалъ, но сравнительный холодъ въ кончикахъ пальцевъ ядовитой змlйкой быстро добрался до сознанiя: пальцы дlржали не то обкатанный моремъ осколокъ зlленаго стlкла, которымъ такъ полны пляжи Биаррица, не то просто потlрявшую отъ врlмени форму стразовую пуговицу, невольную свiдетельницу чьихнибудь тайныхъ нlжностей.
Василiй подумалъ и жlстомъ намlренно небрlжнымъ, поскольку запалъ, приготовленный для картинного сиденiя в кретоновой гостиной, такъ и не былъ растраченъ, мlханически сунулъ осколокъ въ карманъ шортъ, словно мгновlнное доказательство того, что порой на сlкунду можно обмануть и сlбя, и врlмя. Съ балкона уже слышался барственный голосъ отца, который, как бархатъ шубы, был подложенъ снiзу глуховатымъ мlхомъ профессора. Василiй еще постоял, не жlлая расставаться с иллюзiей владенiя мiромъ, но отцовскiя шаги ужъ зашуршали пlскомъ дорожки…»
В этот момент и в самом деле со стороны веранды донесся шелест, вот только не шагов, а велосипедных шин. Маруся выхватила следующий лист, спрятала его под свитер, захлопнула папку, сунула ее обратно в стопку, разумеется, не попав на прежнее место. Куст зашелестел – зашумел-задрожал в последней попытке пробиться внутрь, и Маруся еще успела встать, придвинуть стул и, пятясь, добраться почти до дверей. Веранда уже ожила. И ей все равно не оставалось ничего другого, как сделать вид, будто она зашла сюда только что. – На веранде прохладно, а в дождь так и просто сыро, – послышался вместе с открываемой дверью голос хозяина. – Вот и славно. Сейчас омлетик сделаем, тоже по рукавишниковским рецептам. Из своей Перпиньи привез, с нижних Пиренеев.
Маруся бочком вышла на веранду, куда солнечный свет, казалось, переместился прямо с только что прочитанной ей страницы. Перескакивая с омытых дождем стоящих рядом с беседкой лип, он на время как будто успокаивался, ложась на доски пола и некрашеного стола и посверкивая зеленоватыми отсветами.
На столе уже виднелось какое-то подобие керосинки, и хозяин, виртуозно разбивая яйца, напевал высоким тенором:
- L’air transparent fait monter de la plain,
- Un vol de tourterelles strie le ciel tendre…[80] —
Так на чем мы с вами остановились? – перебил он сам себя.
– На уловлении человеков.
– Да? А мне казалось, что вы просили рассказать какую-нибудь историю про загадочную смерть в парке. Но не всякие там туристические байки, а, так сказать, жизненную правду. Так?
– Да.
– Ну так я могу рассказать. Это произошло года три тому назад, – Маруся сразу вспомнила, как именно три года назад перебиралась в Беково, тем далеким уже летом, пыльным и жарким. – Один наш тракторист поехал делать дорожки в южной части парка, и там, метрах в ста, наверное, от креста, он вдруг ухнул под землю на ровном месте. Так вот, как в сказке. Расступилась мать сыра земля на восемь метров в глубину… да-с.
После нашли, но, конечно, чего уж там. С такой-то высоты…
Но история эта, произведя на сознание Маруси какое-то жуткое впечатление, почему-то мало тронула ее чувства.
– А еще? – краснея за свою черствость, все-таки прошептала она. – Более никаких других историй не было?
– Еще?! Да вы, матушка, кровожадны не по годам. Давайте-ка лучше омлет есть…
Глава 20
Павлов совершенно автоматически пересек мост, почему-то неодобрительно глядя на громаду дома, подавлявшую все вокруг, словно замок средневекового феодала. Неожиданно ему вспомнилось из каких-то разговоров, что жили тут хозяева редко, и неприязнь Павлова усилилась: зачем же было тогда и городить такой дом в таком месте… Последнее летнее солнце плело свое замысловатое кружево сквозь бельведер и колонны, делая дом похожим на огромный дирижабль, лениво летящий над миром, занятый лишь собой и ко всему равнодушный. Но летел он, как показалось Павлову, совсем не в сторону псковских холмов и новгородских озер, а назад, через реку, в бесцветный воздух каменеющего Петербурга. И, словно повинуясь этому могучему незримому движению, Павлов внезапно развернул машину.
Снова съехав вниз, он остановился на том берегу и скорым шагом пошел направо, в сторону убежавшего Сирина. Он шел неслышно среди жирной прибрежной травы, кудрявившейся от избытка сил и соков, и скоро миновал все признаки жилья. Теперь он шагал среди вечно сумрачных речных кустов, все чаще перескакивая с камня на камень и касаясь плечами и головой осыпающегося песчаника. В тот момент он совсем не отдавал себе отчета, куда и зачем идет и сколько ему еще предстоит пройти.
Вдруг впереди послышался тихий плеск, и Павлову в первый момент показалось, что это плещет, играя, рыба. Но, остановившись и прислушавшись, он понял, что ошибся. В плеске рыбы всегда, даже на слух, присутствует момент игры, причем игры беззаботной и веселой. Здесь же звук был явно осторожный, крадущийся и прячущийся. Павлов затаил дыхание и сделал еще несколько шагов, стараясь выдвинуться вправо к реке, чтобы иметь обзор получше. И вскоре действительно далеко впереди под одной из оскаленных красной пастью подземного чудовища береговых пещерок он увидел, как в воду, уже погрузившись по грудь, входит какое-то крупное животное вроде волка. Зрелище было захватывающее, потому что животное двигалось необыкновенно грациозно, с обеих сторон от него на расстоянии метров в пять-шесть вскипали буруны переката, и река вокруг гудела тихим, но значительном рокотом.
Павлов несколько секунд любовался открывшимся ему зрелищем, но вдруг картина неуловимо изменилась, и еще пару мгновений он даже не мог понять, что именно произошло. Все как будто оставалось по-прежнему, но вместо плывущего животного теперь виднелась только вода, играющая на солнце неверными слепящими бликами.
– Что за чертовщина! – уже громко, забыв про всякую осторожность, воскликнул Павлов и побежал к пещерке.
Но там не оказалось даже следов, которые любое животное должно было бы неизбежно оставить на плотном, влажном песке. Павлов сел на песок под сводами, достал сигарету и решил ждать, сколько понадобится. Он долго смотрел на воду и, в конце концов, в глазах у него зарябило. Впрочем, река в этом месте была совсем неширокая, и, наверное, волк уже давно преспокойненько трусил в лесах другого берега. Да и вообще, быть может, этот волк ему просто почудился, а на самом деле здесь вылезла из под берега какая-нибудь ондатра, выдра или бобер, для которых вода – родная стихия. Он же не зоолог и к тому же очки – не самый подходящий инструмент для точного наблюдения.
Да и вообще, какого черта он сидит здесь, вместо того чтобы заехать за Марусей и мчаться теперь в имение, которому нет названия? Правда, за то время, что он сидел на берегу, желание ехать как-то поуменьшилось. Они оба там уже были, видели все вполне здравым, непредвзятым взглядом. Так что теперь, желая неизвестного и стремясь к тому же, как бы им не нарваться там на что-нибудь лишнее и не запутаться окончательно. Неизвестно, впрочем, что там от всего этого ждет Маруся, но вот что, собственно, надеется увидеть лично он? Призрак университетского старца, изрекающего пророчества? Золотого Будду, открывающего тайны? Тайник с бумагами, которые сразу же объяснят им все то, что с ними произошло? Роковой знак, голос, картинку? Все это, конечно, детский лепет и чушь.
Но тогда что же? Разве уже не случилось все, что могло или, во всяком случае, должно было случиться? Может быть, теперь, скорее, наоборот, надо бросить все эти гробокопательские затеи и лучше просто-напросто оседлать покрепче любимую мышку и пуститься в виртуальное путешествие, где по крупицам шаг за шагом собирать и собирать нужную информацию, из которой, подобно замысловатому пазлу, картиночка постепенно сложится сама?
Поразмышляв еще немного таким образом, но так ничего и не решив, Павлов вернулся к машине. Еще через десять минут он без всяких приключений добрался до Бекова и еще издалека увидел Марусю, стоявшую на крыльце и крепко обнимавшую поддерживающий козырек столбик.
Они долго целовались прямо на улице, и прозрачные паутинки запутывались в их волосах, игривыми солнечными отблесками превращая русые пряди в седые. Но, прежде чем войти в дом, Маруся отвела его жадные руки.
– Все-таки я сначала должна тебе кое-что рассказать. Это невероятно, и этого никак не должно было быть, но это так. – И Маруся попыталась пересказать Павлову все то, что произошло с ней в гостеприимном вырском доме, насколько все это и вообще было возможно изложить в словах. Впрочем, она говорила, скорее, ощущениями и чувствами, и он понимал ее.
– Так это же здорово! Это идеально ложится на мои новости, – неожиданно обрадовался Павлов и прямо тут же, на ступеньках крыльца, поведал Марусе о странных университетских философах, прошлом и нынешнем.
Маруся же, однако, вопреки всяким ожиданиям Павлова, ничуть не обрадовалась, а, наоборот, глаза ее вдруг странно потускнели:
– Слишком много совпадений. Слишком много вопросов, Сереженька. И судьба молодого человека, на мой взгляд, ужасна: один, на чужбине, без дома, без сердца. К тому же мы не знаем всего рассказа. Я… я украла еще листок. Но без тебя даже не рискнула его прочесть. Но ведь и на этой страничке еще не конец, а как мы теперь достанем остальное? Заметив пропажу, он меня на порог больше не пустит – если не что-нибудь похуже. – Маруся зябко повела худыми плечами. – Я боюсь. Боюсь, понимаешь? И этот страх не оставляет меня с того момента, когда… Нет, честно говоря, с того, как я увидела Артемия… Ничего, ничего в этом мире не дается без расплаты, кроме благодати, наверное.
Они долго молчали, и Павлов едва не забыл рассказать историю с Сириным и волком в реке.
– Я не знаю. Не знаю, – наконец, как-то обреченно вновь заговорила Маруся. – Мне все никак не схватить, не соединить какие-то концы. То вдруг покажется – вот, уже ухватила, еще одно, последнее движение, последнее, самое незначительное усилие, и картина предстанет перед тобой вся, четкая, ясная, не как сквозь чистое стекло, но хотя бы как сквозь хрусталь – ан нет. В следующий же момент все нити рвутся, кусочки расползаются под пальцами, и все рушится. А из руин собирать с каждым разом все трудней…
– Но пойдем все же сначала прочитаем, – попытался ухватиться хотя бы за какое-то спасение Павлов. – И тогда, может быть, все окажется совсем не так страшно. Маруся поднялась и, даже не пригласив Павлова в дом, вынесла помятый листок, большую фотографию, на которой несколько печатных слов были зачеркнуты и заменены сверху другими, вписанными четким каллиграфическим почерком. Они склонились над ним, путаясь почти незримыми паутинками, рвавшимися при их малейшем движении с неслышным, но горестным треском.
Разумlется, жалкiй артефактъ профессорского именiя былъ скоро выкинутъ прачкой, самымъ тщательнейшимъ образомъ провlрявшей хозяйскiя вlщи не по причине жадности, но въ связи съ отвътственностiю за новlйшую стиральную машину, купленную въ англiйскомъ магазине Эммингса на Невскомъ. И, разумlется, Василiй никогда не вспомнилъ бы о немъ, поскольку этотъ невзрачный въ сущности предметецъ свiдlтельствовалъ о той, самой непрiятной изъ победъ, что является эвфемизмомъ пораженiя. Но спустя нlделю, когда надъ черными телеграфными струнами разошлись малиновыя тучи, погасъ воздухъ и потlмнели поля, онъ вышелъ въ дальнюю бlседку, нlся подмышкой новейшiй энтомологическiй атласъ. Гордость трlбуетъ одiночества, которое заброшенная бlседка бабушкиныхъ врlменъ в продырявленномъ кружlъвномъ плюще всегда предоставляла съ избыткомъ. Привычнымъ движенiемъ занlся ногу на подгнившiй порожекъ въ рыжеватомъ муравьиномъ отливе, Василiй положилъ драгоцlнную тяжесть на столъ и, лишь освободившись отъ нея, ощутилъ всlгда юное дыханiе вlчности, спутать которое невозможно ни съ чемъ, будь счастливчiку сlмьдесятъ летъ или только сlмь. Онъ, обманывая судьбу, какъ бы нехотя поднялъ глаза и увиделъ дlвушку, рдяно-смуглую, съ большимъ бантомъ чернаго шелка, обвязывающимъ каштановую косу. Василiй заставилъ сlбя вlжливо склонить голову и замlреть въ ожиданiи, но въ ответъ дlвушка коснулась его пальцевъ на атласе горячей ладонью, и… Василiй очнулся лишь после того, какъ послlднiе, особенно крупные капли дождя проиграли свой бравый призывъ по вlдру. В бlседке было пусто, и лишь бисерная морось на шlршавости хмlъля образовывала вокругъ дымчатый ореолъ.
Василiй не думалъ о странномъ своемъ приключенiи, но ночами оно прожигало его сонъ насквозь накипанiемъ свlта и сладости, и жаждуя хотя бы еще разъ ощутить горячую маленькую руку, онъ часами бродилъ по парку, провlряя силу своего жlланiя. Однако вместо того, чтобы очутиться въ пряныхъ оковахъ плоти, онъ, наоборотъ, воспарялъ бесплотнымъ духомъ въ цвlтной августовскiй воздухъ, погружаясь въ самыя глубины смутной души. Правда, незнакомка ещl разъ явилась ему въ той же бlседке, и драгоцlнный пушокъ ея щекъ всl такъ же щlъкоталъ его губы, но, вlрнувшись въ столовую съ подчеркнуто разсlяннымъ видомъ, Василiй почувствовалъ нlкую непривычную невнимательность родителей и спрятанную усмешку брата. Похолодевъ отъ мысли, что сцlна въ бlседке не прошла для нихъ незамlченной, онъ демонстративно не извинился за опозданiе къ ужину. Однако тутъ же выяснилось, что разсlянность родителей вызвана отнюдь не его пlрсоной, а внезапной гибелью упрямого австрiйского эрцъ-гlрцога. Вiдениямъ пришлось уступить мlсто реальности, и передъ самымъ отъездомъ въ городъ…
– Видишь, – прошептала Маруся, будто опасаясь стряхнуть с хмельных листьев тонкую изморось, – все так и есть. Даже эта злосчастная пуговка… Поэтому я испугалась именно за тебя. – Да. Странно, – задумчиво пробубнил Павлов. Но потом вдруг немного оживился: – Послушай, а почему бы нам не принять это просто за пубертатные мечтания приличного мальчика? И потом – кто это вообще писал? Чья это рукопись, откуда? Если ты считаешь, что это ВВ, то это еще надо доказать. Надо сначала как следует покопаться в собрании сочинений хотя бы! – И Павлов громко, заглушая внутреннюю растерянность и схожесть собственных ощущений с чувствами дореволюционного мальчика, еще долго и громко убеждал Марусю в том, что всякое там внешнее сходство вовсе еще не есть доказательство. Маруся внимательно и терпеливо слушала его, тоже стараясь найти в его словах правоту. Но не выдержала и принялась вдруг горячечно целовать его, и Павлов еще долго чувствовал, как к голой его ноге то прилипает, то отходит фотография с неровным текстом ундервуда. Они оба одновременно очнулись от чьего-то пристального взгляда, но, обернувшись, увидели лишь Вырина, сидевшего напротив и громко дышавшего, сладострастно вывалив розовый дымящийся язык. И на морде пса было написано полное удовлетворение.
Глава 21
До утра Маруся и Павлов, как в тенетах, бились в странных обстоятельствах своей встречи и своего чувства. Они размышляли о небесном и о земном, о прошлом и будущем, о востоке и западе. То им вдруг казалось, что они уже нашли разгадку, и все становилось понятно и просто, но эти мгновения тотчас ускользали, и какая-нибудь очередная деталь вновь погружала их в полный хаос, в котором каждый найденный ответ приводит не столько к разрешению очередной загадки, сколько к открытию новой тайны. И в этом не было бы еще никакой беды, поскольку любовь и так всегда загадка и тайна, но в этом поиске в затылки обоим то жаром, то холодом дышала сама судьба. Причем судьба, по-видимому, не только их двоих, но и еще кого-то другого, или даже больше – других. И эта судьба оставляла свои знаки повсюду, куда бы они ни обратили свой взор и куда бы ни пошли.
Ох, как это не просто неподготовленным, слабым в таинственных общениях с миром людям двадцать первого века чувствовать на своих затылках дыхание вечности. Оно не возносит их к звездам, как возносило их предков, а неодолимым грузом придавливает к земле, и вместо печати избранности они несут крест непонимания и тоски.
Под утро, когда из всех звуков мира остался лишь тонкий заунывный звон бьющегося в окно овода, а они, не смыкавшие всю ночь глаз, так ни к чему и не пришли, Маруся вздохнула и, наконец, сказала то, что они упорно таили друг от друга все это время: