Смотритель Вересов Дмитрий
И Каролина Владимировна привычно наложила макияж, взяла парасольку[89] и быстро направилась на Хамовую. Стояло уже не очень раннее утро – час, когда большинство горожан выгуливает своих питомцев. От обилия всевозможных собак у нее даже заболела голова, и она прибавила шагу, чтобы не потерять в этом изобилии образ своего дога.
К академии она уже почти бежала, сжимая в кармане юбки пузырек с корвалолом, и, сама не зная зачем, все поглядывала на солнце, подходившее к одиннадцати часам. В каморке, казалось, все еще стоит запах неожиданного пришельца, но отдавал он не псиной, а не то забытыми старинными духами, не то мокрой ряской – запахом, который Каролина Владимировна так любила, купаясь в юности на забытой Богом речке, неподалеку от Дружноселья. Однако он дразнил и мешал поискам. Она распахнула окно пошире, и в каморку ворвался ветер, неизвестно как залетевший сюда с Фонтанки. Журнал она обнаружила по неровно высовывавшимся за обложку листкам. Каролина Владимировна перекрестилась и, подойдя к окну, чтобы немного унять снова расшалившееся сердце, стала перелистывать страницы. Так… Ленский, что-то про законоведение… нет, не то… Иоголевич, «Занзибарский беглец»… при чем тут беглец? Ах, мальчики были беглецами… дальше, дальше… Ну, вот оно, конечно, конечно, она не могла ошибиться – Набоков! И дог этот был… Но в этот момент сердце ее кольнуло так, что руки, державшие журнал, дрогнули, и листок, на котором она еще успела заметить напечатанное заглавными буками слово «конец», выскользнул в окно. Держась за сердце и чувствуя почему-то невероятное облегчение, Каролина Павловна долго и безучастно смотрела, как листок, в последнюю минуту своей жизни ставший равноправным среди начавших опадать кленовых листьев, опускался на мостовую. Там он легко коснулся асфальта, вздрогнул и был немедленно раздавлен проезжавшей машиной. Спустя секунду на дороге лежала серая пыль. Каролина Владимировна аккуратно поставила журнал на место и по старческой особенности памяти напрочь забыла, что привело ее сюда в нерабочий день. Зато она с удовольствием съела пирожное в кондитерской напротив собора, что разрешала себе нечасто.
Конец октября – время в Полужье никакое. Уже отгремели воспетые багрец и золото, и еще не заиграл настоящий морозец; все сыро, неопределенно, туманно, все подплывает в серой грязи суглинков, народ мрачен от погоды и начинающегося зимнего безделья. Само небо, редко поднимающееся выше ближайшей вышки мобильной связи, не дает как следует распрямиться, и потому все согбенно и пригнуто.
Однако именно в эти унылые дни, когда блистательная столица бесится с жиру от всевозможных фестивалей, присваивая себе даже такие исконно сельские ценности, как хлеб и молоко, вокруг Оредежи тоже вспоминают, что не лыком шиты, и устраивают свой праздник – картофельный. И плод этот, раскинувшийся на всем протяжении от деревянной церковки до травяного дивана,[90] настолько крутобок, шишкаст и основателен, что кажется плоть от плоти породившей его земли. Но то тут, то там оттенки картошки от нежно-сиреневого до прозрачно-жемчужного прерываются зеленью нераспроданных яблок, черной блошиной россыпью семечек и порой белыми и рыжими всполохами домашней птицы. Все мирно и тихо, не гремит музыка, не мечутся аршинные куклы, и только редкие посетители не спеша переходят из одного ряда в другой.
Высокая женщина медленно обходила живописно расставленные ведра, но даже постороннему взгляду было видно, что она ищет отнюдь не картошки. Она то и дело оглядывалась, а иногда просто смотрела куда-то в никуда, за черные деревья парка. Тем не менее она неизбежно приближалась к птичьему ряду, и лицо ее становилось оживленней. Но она так долго бродила среди трепещущих, словно живые, клеток, что бабки, поначалу обрадованные потенциальным покупателем, теперь разозлились этим бесцельным шатанием и посматривали злобно и недоверчиво.
Наконец, женщина села на пустой ящик, обняла себя за худые плечи и застыла, будто заснула. О ней скоро забыли, тем более что появился новый покупатель – молодой человек в дорогой куртке и высоких, еще дороже, сапогах. Он быстро обошел птичьи ряды и громко, но разочарованно обратился к бабке, показавшейся ему главной:
– А что, больше птицы нет?
Та возмутилась и царским жестом указала на орущую пеструю братию:
– Какого тебе еще рожна, милок?
– Мне бы петуха… только совсем рыжего, красного, чтобы как огонь.
При этих словах сидевшая женщина очнулась и порывисто подалась вперед, но было видно, что на половине этого движения она остановила себя.
– Красные – они злые, милок, возьми лучше разноцветного.
– А красных, значит, нет? Мне в подарок… то есть долг… – пробормотал он как-то уж совсем виновато.
Старуха насторожилась.
– Нет, – твердо ответила она. – Уж коли такая нужда, поезжай в Выру, там…
– Там теперь тоже нет.
Женщина зажмурилась, словно от боли, и, стараясь двигаться как можно незаметнее, осторожно отошла за ближайшее дерево.
– А собак у вас тоже нет? Ну, щенков я имею в виду?
Старуха посмотрела на покупателя уже с любопытством. Явно городской, богатый, а глаза за стеклами очков грустные, даже растерянные, и на левом виске бьется маленький, но, видно, глубокий шрам.
– И кутят нет. Этого добра и так по деревням бегает пруд пруди, кто их покупать будет? Тебе ведь небось породистого?
– Нет-нет, самого простого, дворнягу, покрупнее только… Я заплачу.
Бабка развела руками, и молодой человек побрел к станции, низко опустив короткостриженую голову.
Женщина вдруг прижалась щекой к черной, пачкающей все и вся коре и, как во сне, провела пальцами по крошечному шраму над правой бровью.
– Слава богу, он тоже чувствует, что конец романа всегда открыт, – прошептала она в быстро наступающие осенние сумерки и вышла из своего укрытия.
На станции прошумела электричка на Петербург.
Эпилог
Только что выпал снег. Он целомудренно прикрыл ноябрьскую грязь, превращавшую обочины и близлежащие грунтовые дороги в подобие рокад,[91] и сделал пещеры по Оредежи австрийскими знаменами.[92] Воздух над незастывшей рекой курился и дрожал, скрывая берега, на которых уже едва теплились остатки летней жизни.
Очередная экскурсионная группа стояла на обледеневших ступенях дома, рискуя ежесекундно поскользнуться. Над парком кричали вороны, и было видно, как ветер с затона завивает сухую крупку снега по сторонам.
– Сколько же можно ждать?! – возмутился кто-то, притопывая, впрочем, не от холода, а от нетерпения. – Где этот их хваленый экскурсовод?
– В конце концов, я бы согласилась и на обыкновенного, – незамедлительно поддакнули ему.
– Безобразие!
– А еще барский дом!
– В Выре, вот, так поступают!
Неожиданно не принимавшая участие в дружном осуждении девушка увидела, как сквозь облетевшие деревья дороги, ведущей на холм, быстро движется красное пятно. И так дико было видеть этот цвет посреди безжизненного черно-белого пространства, что она не поверила и стала тереть глаза.
Однако пятно стремительно приближалось, вкатилось за шлагбаум, разделилось на два, а потом и на три предмета, оказавшиеся пожилым господином в алой дубленке, небольшой собакой, похожей на русского спаниеля, и старым велосипедом пятидесятых годов. Господин, не торопясь, загнал свой транспорт в сарай и, присев на корточки перед собакой, долго и строго что-то внушал ей и даже погрозил пальцем. Та завертелась на месте, заскулила, побежала и тут же смешалась с очередным порывом снежного ветра с реки.
– Прошу прощения, господа, – гололедица, – приветствовал всех господин и бодро взбежал по ступеням так, будто они были прогреты солнцем. Через несколько минут все уже забыли о недавнем недовольстве, не сводя глаз с энергичных рук экскурсовода.
– …и вы понимаете, что только здесь, где с трех сторон сошлись северные финские племена, восточные татаро-монгольские и западные, могла родиться уникальная культура. Культура, где грамотность была практически поголовной! И это в то время, когда Европа лежала во мраке самого беспросветного Средневековья. Но в то же время – это земля противоречий, земля города и деревни, той самой горациевской «О, rus!»,[93] земля прошлого и будущего, России и Европы. Здесь трудно жить… К тому же весьма своеобразная природа. Как известно, здесь проходит граница ордовикской и девонской систем, и река имеет двойное дно, а ее многочисленные подземные рукава расходятся широко и далеко. Словом, ходишь и не знаешь, что у тебя под ногами, – усмехнулся он. – Вот только пару месяцев назад опять провалилось в парке метров на десять. Хорошо еще, никого не было… Впрочем, давайте для начала пройдем выше.
Группа неуклюже поднималась по деревянной лестнице, опасаясь оступиться и рухнуть вниз или сломать ногу на заваленном досками и банками с краской чердаке. Но столь мучительное восхождение, как всегда, завершилось фантастическим видом, открывающимся с бельведера. В стылом воздухе, становящемся на такой высоте абсолютно прозрачным и преломляющим свет, как хорошая цейссовская линза, пространство виделось вокруг на многие десятки километров, как в гоголевской «Страшной мести». И было в этом видении что-то неправдоподобно прекрасное и потому страшное.
– Трудно, наверное, человеку такую красоту перенести, – вырвалось у девушки, первой заметившей алое пятно на дороге.
– Ничего, – опять усмехнулся в короткие усы экскурсовод, – переживают. А в солнечную погоду отсюда виден даже купол Исаакия, – быстро сменил он тему. – И вот эта вечная земля и минувшая новгородская культура порождают новую уникальную культуру – культуру дворянских усадеб, просуществовавшую, увы, всего лишь сто лет. И они, как драгоценное ожерелье пушкинской красавицы, нанизаны на Оредежь и прилегающие к ней речки. – Он подошел к перилам и привычно огляделся. – Вот тут Дитерихсы, тут Витгенштейны, там – Раушенбахи, дальше – Мейендорфы…
– Неужели одни немцы? – опять воскликнула впечатлительная девушка.
Экскурсовод посмотрел на нее долгим, каким-то непонятным взглядом и спокойно ответил:
– Ну почему же? Вот там, – он махнул рукой куда-то вправо, – усадьба Гильо, не очень большая, правда. Впрочем, она уже откуплена какой-то московской дамой. И вот все они съезжались друг к другу на именины и рождения, тем самым продолжая ткать тонкое кружево уникального быта, становившегося все прозрачней, все ненадежней и, наконец, порвавшегося в клочья таким же осенним ноябрьским днем. К счастью, они очень любили фотографироваться… Пройдемте вниз.
В маленькой комнате второго этажа было душно от фотографий и бабочек. Девушка чувствовала, как после бескрайней панорамы наверху у нее кружится голова, и все тонкие одухотворенные лица сливаются в одно светлое пятно. Она решила потихоньку, никому не мешая, выйти на хоры, где было прохладней, но уже у самых дверей вдруг замерла, будто в спину ей уперся чей-то внимательный и требовательный взгляд. Она растерянно обернулась, но экскурсовод продолжал оживленно жестикулировать в другом конце комнаты, и вся группа слушала его, стоя к ней спиной. Но магия взгляда не исчезала. Девушка, как слепая, сделала несколько неуверенных шагов назад и невольно подошла к темной фотографии.
Огромная собака, похожая на дога, но с вислыми ушами и белым крестом на груди, сидела перед женщиной с милым, но растерянным и даже несколько испуганным лицом. Но на девушку смотрела не она, а собака, и в карих ее глазах была насмешка и бездна.
Оредежь начинала свой новый годовой круговорот.