Кирза и лира Вишневский Владислав

Выхожу на улицу.

Приятно дышится чистым и прохладным воздухом. Быстренько сажусь в машину, затаскиваю свой баян. Скорее, скорее… Едем, едем домой, спать… Спать. На часах третий час ночи. Ёшкин кот, как поздно! Мне уже давно спать пора… Пора… пора…

Водитель, чутко отреагировав на открывшуюся дверь машины, проснулся, узнав, равнодушно окинул меня взглядом, отвернулся, запустил мотор. Поймав мой взгляд в салонное зеркальце, коротко буркнул:

— Домой?

— Да. Спать.

В это время к нам подбегает офицер, тот майор, который встречал. Двумя руками протягивает мне огромное блюдо, овальное — полметра длиной, укрытое большим полотенцем. Передает мне и поясняет:

— Начальник Политотдела полковник Соболев приказал передать тебе подарок. — Улыбаясь, захлопывает дверцу и прощально машет рукой — вперёд, мол, поехали!

Машина трогается, а я приподнимаю край полотенца. На огромном блюде, вовсю его длину лежит большой зажаренный молочный поросенок, в целом виде с соответствующими украшениями из овощей.

— Ух ты-ы! — поражаюсь необычному и неожиданному подарку. — Вот это да! — Водитель, глянув через плечо, тоже согласно качнул головой. — Ууу, ништяк!

Поставив подарок на футляр баяна, я сижу, покачиваясь на сиденье, сквозь сон размышляю. Вообще подарок — это приятно. Большой подарок — ещё приятнее. Но, откровенно говоря, вид мёртвого, пусть жареного поросенка, меня почему-то не радует, скорее удручает. Мне жалко его! Да, жалко! Ещё вчера он, днём, шустро бегал, веселый, маленький и розовенький. Смешно задрав остренькую мордочку хрюкал, морща пяточку носа, глядел своими любопытными коричневыми глазками, хлопал своими белесыми ресницами, стучал бодро копытцами, резвился… Сейчас у него и пятачка носа и ушки, и хвостик так же закручен вверх крючком… всё вроде настоящее, и вместе с тем всё мертвое. Неживое! Мёрт-во-е! Ф-фу! Вот это мне очень неприятно! Я такое есть не могу! Не буду!

В салоне машины мягко покачивает, негромко и нежно звучит музыка, монотонность и плавность движения меня укачивает, усыпляет. Я и заснул.

Просыпаюсь уже в полку, у подъезда. В сонном состоянии поднимаюсь по лестнице в каптерку, мучаясь с тяжелым и неудобным подарком. Нести и баян, и блюдо-поднос трудно. Трудно и неудобно. Сейчас мне нужно иметь бы три руки, не меньше. Проходя мимо часового — там уже другой стоит — останавливаюсь передохнуть. Приподнимаю полотенце, смотри, парень! У часового на лице вначале плавал просто интерес, а потом мгновенно возникло непередаваемое изумление, подчеркнутое вытянувшимся лицом и глазами круглыми как блюдца.

— Ни х… себе! — не выдерживает часовой, и шёпотом спрашивает. — Чё это? Кому? Настоящее?

Я пожимаю плечами, и так же шепчу:

— Не знаю, но тёплое ещё.

У часового округляются глаза…

— Не пиз…

— Я тебе говорю. Отвечаю. На крыльце сейчас лежало. Я и взял.

Часовой с удовольствием ловит меня на слове:

— Врёшь! Я только что на пост заступил, — мы шли, я видел, на крыльце ничего не было…

— Чуть задержался бы, тебе бы и досталось.

— Шутишь?

— Ага!

Где-то внизу хлопнула дверь. Часовой мгновенно каменеет лицом, только глаза его провожают меня живым, кисло-расстроенным выражением, — везёт же людям!

Ладно… Спать, спать… «у койку»…

Р-родина…

Проснулся я в девять часов утра. На подъеме меня не поднимали и не беспокоили. Я отлично выспался. Умылся, привёл себя в порядок, умял быстренько в столовой «расход» и пошёл в каптерку. Ребята встретили одобрительными приветственными возгласами, типа: Ну, молодец, Паша, такой отличный подарок нам сделал! Не ожидали! Пальчики оближешь! Ох, и нажра-ались! А где ты его взял, Сань? Где? Подарили? Не может быть! Стырил где-то, да? Нет, Сань, действительно, откуда?.. Распространяться я, конечно, не мог, как-никак, первая моя военная тайна. А то, что мне его подарили, ребята, по-моему, так и не поверили. Кстати, к моему приходу, на блюде осталась только голова поросенка, от пяточка носа, до ушей. Бррр! И всё, больше ничего. Тут я, ни возмущаться, ни возражать не стал — мне это блюдо, говорю же, ещё вчера не понравилось. Подарок получился, главным образом, для моих друзей, музыкантов. Ну и ладно. Съели и съели.

Кстати, правильно тогда сказал полковник из штаба, мне действительно накануне присвоили первое солдатское звание ефрейтор. Понятия не имею за что. Наверное, писарь там что-то напутал, ага. У меня появилась и должность. Я теперь — командир отделения музыкантов оркестра. Ребята поздравляют, шутливо напоминают о выкуренном вместе «бычке», куске хлеба, который когда-то пополам, и тому подобное. Шутя, подлизываются. Сверхсрочники тоже преувеличенно бодро поздравляют: «О! Растёте, товарищ солдат, ой, простите, товарищ ефрейтор! А с вами можно сфотографироваться?.. Ну-ну, чувак, не тушуйся!.. Поздравляем!»

Я ещё и не знаю, как на это реагировать.

Во мне-то ничего же не изменилось, нет!

48. Пара-ад, ровня-яйсь… (репетиции)

Дождливая осень опять сменилась заморозками, холодными пронизывающими ветрами, колючим снегом. Полк снова готовится к осенней проверке, к ноябрьскому параду. Одновременно с этим уходят, уезжают домой ошалевшие от наступившего долгожданного счастья голодные до свободы дембеля, приходят «зашуганные» лопоухие молодые.

Мы, музыканты оркестра, тоже готовимся. Репетируем ноябрьскую праздничную маршевую программу. Гоняем её, отрабатываем и днем в оркестровом классе, и ночью на каком-то военном аэродроме. Репетируем в большом составе сводного духового оркестра.

В городе ночью репетировать нельзя — шумно. В ночной сонной городской тиши один только наш полк своим прохождением никому не даст спать. А тут все войска, да мы, оркестр, гремим медью труб, фанфар и грохотом барабанов, все шесть оркестров сразу. Прибавьте к этому микрофоны, с их крикливо-горластыми командами, шум и грохот разной военной техники, от оперативной, на резиновом колесном ходу, до самой тяжелой, на гусеничном. От всего этого военного карнавала весь город всю ночь и минимум следующий день взбудоражен, как пьяный улей.

А вот тут, ночью, на пустынном аэродроме, в лучах прожекторов осветительного батальона — красота! — ходи себе спокойно, тренируйся, репетируй за милую душу, сколько хочешь. Один недостаток — скучно. В городе лучше. Там всегда много зевак, и много милых нашему воображению девушек. Они, как катализатор, как генератор питают нас возбуждающей жизненной энергией. И нога уже, понимаешь, идёт выше, и подбородок, и другие какие нужно части тела тоже. Многие ребята там и знакомятся. «Девушка, дайте, пожалуйста, ваш телефончик». «Девушка, а как вас зовут? А вашу подругу?.. А…» В это время вся рота или взвод свернув шеи в ту сторону, глупо улыбаясь, молча наблюдают процесс знакомства. Не мешают, учатся.

Звонить из части нельзя! Но можно! Почему нельзя — и коню понятно — у нас всё же засекречено. А почему можно, тоже ясно, — а потому, что нужно! А если нужно, значит можно. Вот и вся «арифметика». Именно для этого и служат — мы знаем — на коммутаторе наши ребята. Такие же солдаты, как и мы, только связисты. А для чего же ещё они там тогда? Только для этого! Соединить какие-то нужные нам проводки, им это, как поздороваться. Раз плюнуть, короче. Конечно, не все солдаты могут звонить и подолгу разговаривать, это понятно. В безусловном порядке можно только старикам. Только им. Молодым и салагам еще не до этого, не доросли. Они еще только сопливые письма домой пишут, да грезят наяву — в туалете или в койке втихаря «затвор передергивают». Вручную от нахальных живчиков-сперматозоидов освобождаются: «Ну, наглые!.. Ну, заколебали, падла! Рвутся и рвутся, понимаешь, на свободу. Житья от них нету!» А старику, попробуй не соедини, не обеспечь вовремя телефонную любовную связь, тут же по башке настучат — в зубах провода принесешь.

Звонят солдаты… эээ… дембеля, обычно глубокой ночью, в час ночи, в два. Почему так поздно? А потому что ответственный дежурный по узлу связи в это время ложится спать. Ой, я, кажется, не так как-то сказал, проговорился. Про дежурных офицеров вообще нельзя так говорить, чтоб не подрывать впечатление от круглосуточной высокой обороноспособности нашей страны, они, понятное дело только чуть — чуть! — эй, враги, слышите, нет, только чуть! — одним глазком, могут прикорнуть, и то — редко-редко! — чтобы может быть и вздремнуть когда. Вот, теперь сказал как надо, как положено, как оно, понимаешь, есть на самом деле. Так вот, а солдат, обычно молодой солдат-связист — кто же из салаг или стариков будет в это время службу тащить, смешно сказать, остается за дежурного или их там таких, молодых, несколько, никогда не дремлют, никогда-никогда, некогда, потому что. Вот. Остальное дело техники: «Контакт! Есть контакт!» Короче, звони себе дембель, сколько хочешь, в пределах города, конечно, а если надо и страны, разговаривай, нет проблем.

— Наташа, это вы?

— Я! Ой, а кто это?

— Наташа, а что вы сейчас делаете?

Это в два часа ночи!

— Кто это? Лёшка, ты, дурак?

— Какой Лёшка? Я не Лёшка, совсем наоборот: я умный.

— Ну, правда, кто это?

— Как, кто? Вы меня не узнаете?

— Нет… но, может быть…

— Ну-ну!..

— Нет, по голосу не узнаю. Кто вы? Говорите. Уже поздно, я спать хочу… или я сейчас положу трубку. Кто вы? Откуда вы узнали мой номер телефона?

— Вы мне его дали.

— Я?! Когда это? Где?

— А вы стояли около Центрального телеграфа, когда мы в колонне шли. Помните??!

— Алло! Вы слышите? Ну, вспомнили меня? Я молодой, красивый…

— В какой колонне? Что такое колонна? Ничего не пон…

— Как, что такое колонна? Это полк такой.

— Не знаю я никакой полк. Нет у меня таких знакомых. Не звоните больше.

— А вы мне очень и очень понравились. Вы такая красивая! Как Мона-Лиза. Даже лучше. Да! А можно я завтра еще позвоню.

— Да-да, конечно, лучше завтра. Завтра. — Говорит девушка и кладет трубку.

— Так, одна, кажется, клюнула, — убежденно заявляет «молодой-красивый» своим друзьям. Таким же как он, полуночникам-дембелям, сидящим сейчас в условной очереди и с интересом слушающих одностороннюю телефонную связь.

— Нужно звонить завтра. Она меня узнала. Точно узнала. Говорит, позвони мне, дорогой, пожалуйста, завтра. В это же время, ага.

Дембеля, сидя в канцелярии роты, небрежно развалясь на стульях, пьют «чифирь» листают свои записные книжки, весь алфавит от «а», до «я».

— …Этой звонили… эта не отвечает. Здесь вычеркнули… Так… Тут какой-то мужик берёт трубку. Наверное, папа! Папе не будем сейчас звонить? Или будем?.. Не будем. — Охотно смеются шутке. — Вот, стоп, ребята, какая-то Жанна! Убей — не помню, кто такая, но номер телефона есть. Брякнем? Брякнем… Эй, там, молодой, слышь! Ну-ка, быстренько, соедини-ка меня…

А на аэродроме репетировать скучно и холодно. Сильный ветер свободно продувает по всей длине взлетно-посадочной полосы. Разгоняясь, гуляет, сам с собой наперегонки, нигде не задерживаясь. Погано свистит, гад, что твой «Соловей-разбойник». Мёрзнут солдаты, мёрзнут офицеры, мёрзнет оружие, мёрзнет техника. Холодно. Хорошо только пацанам водителям. В кабинах, наверное, тепло от горячей-то печки. Хотя кто его знает, не буду утверждать… бензин же не вода, его в армии не напасешься. В армии часто так: выехали — был бензин, отъехали — кончился. Никогда наоборот. Ничего удивительного, вода и та испаряется, а бензин-то уж и подавно.

Место прохождения колонн и техники на аэродроме выверено и расчерчено по размерам той, настоящей городской площади с точностью до сантиметра. В армии есть такие специалисты, есть, а как же. Если надо и микрон где хочешь поймают, ага. Вместо трибуны стоит грузовик с микрофонами. Так же неподвижно стоит парадный расчёт линейных часовых — то ли застыли, то ли замёрзли! — так же напротив развернулся и сводный военный оркестр. Все и всё на своих местах. Контрольное пространство, вместе со сводным оркестром, щедро освещено мощными прожекторами, которыми обычно в облаках вражеский самолет или вертолет в перекрестье ловят. «Ага, вот он, гад-стрекоза… Попался, голубчик! Тра-та-та!» Короче, от их яркого света — «света белого не видно», слепит. Все парадные коробки и техника, согласно расчету, одна за другой выезжают или выходят из глубокой аэродромной темноты в ярко освещенное пространство и, жмурясь — ослепнув! — раз за разом топают или проезжают мимо этой импровизированной трибуны.

У солдат шапки ушанки опущены и завязаны под подбородком. У офицеров — нет! Офицеры греют уши или рукой в шерстяной перчатке, либо прижав ухо к воротнику шинели, криво приподняв при этом плечо. Ещё и подтанцовывают при этом. Все они одновременно приплясывают в своих элегантных хромовых сапогах: «Сама садик я садила. Сама буду поливать…» Холодно! Ну и что? Зато офицеры красиво смотрятся. Хоть портреты в рост пиши. И вообще, форс мороза не боится. Красота требует жертв. Да, требует, и они есть, их много, вон их сколько тут, жертвенников, собралось… Хотя, в этом вопросе — я про борьбу с холодом — тоже есть свои военные ухищрения. А именно!

Почти во всех хромовых сапогах под носками, а то и на них тоже, если потом тонкий сапог налезет, надеты огрызки женских капроновых чулок. Ох, как тепло с ними… вначале! В общем, есть в армии стойкая убежденность, что женские чулки от холода помогают. Вернее сказать, с ними нога всё равно, один хрен, замерзает, но, вроде, гораздо позже, потом. Чулок-то ведь женский!.. И это греет.

Чуть отдохнув в строю, едва перекурив, из мощных динамиков снова слышится:

— Па… — ад равня-яй… смир-рно! К торже-еств…у…аршу. По…отно.

Это ветер сдувает, сносит важные буквы из красивых команд с захолодевшего микрофона… Шумит, свистит, сбивает…

— На одного лин…ного диста-ан… Офиц…ры управления пр-ря… остальные нап… — во. Шаго-о… р-рш!.. ш-ш-шы-ш…

Прорывая условную тишину в ночи, сухо врубаются треск вступительной задубевшей барабанной дроби. Немедленно за этим в освещенное пространство вплывают барабанщики — только старшие воспитанники, младших пока берегут. Расчёт барабанщиков идёт красиво! бодро! на прямых ногах! ходулистой походкой. Все прямые как палки. Прижались друг к другу, как монолит. Очень это красиво! Впечатляюще!.. Совсем смерзлись видать, спаялись… За барабанщиками музыкальную эстафету перехватывает сводный военно-духовой оркестр, и на площадь вступают, слаженно печатая хромовыми сапогами по стылой бетонной спине аэродрома красавцы — краса и гордость войск! — офицеры штаба округа… Ооо! Офицеры… Штаба… О-о-о!..

Бац! Бац! Бац! Бац!..

За ними, с небольшими интервалами втягиваются и остальные полки…

Музыканты-сверхсрочники тоже не любят эти ночные репетиции. Они справедливо считают, что ночью, для здоровья, полезнее вообще-то бы спать. Причем, в тёплой постели, обязательно прижавшись к горячему боку жены. А можно и не жены, а просто к милому женскому телу — горячей подруги, например. Некоторые опытные музыканты, а их, развратников, слава Богу, не так и много в оркестре, утверждают, что, а к двум подругам прижаться ещё лучше…

— Чуваки! Это цымус! Это… — подходящих слов этим ощущениям в русском языке сверхсрочников видимо нет. По-крайней мере, ни один музыкант в такой ситуации их не находил, а, значит, их и нет вовсе. — Зашибись, чуваки, короче это!.. (Ради абсолютной смысловой точности определения, в слове зашибись поменяйте букву «ш», на букву «е» — Получится как раз то, что имеют в виду музыканты. Ага!)

Им слабо верят, больше остро завидуют, и к пониманию этого состояния всей душой и телом стремятся. Все музыканты очень уже хорошо знают по-своему опыту, как одна «баба» может заставить чувака «летать» от счастья. О-о-о!.. А если их действительно будет две?! Это ж тогда!.. Нет, дело вовсе не в количестве. Вернее сказать, не только в количестве. Понятно, что арифметически две «бабы» сразу, больше чем одна, это ясно. Всё дело в непознанном! Вот в чём дело! В качестве!.. А это простыми арифметическими действиями не определяется. Тут другие критерии… Тут уже слов ни у кого нет, одни только чувства: скорее бы, попробовать бы!.. Короче, к этому, втайне, тянутся все и всеми фибрами.

…О ночных репетициях.

В армии, чтоб вы знали, сверхсрочников не спрашивают: хочешь — не хочешь, нравится — не нравится, холодно тебе, сверхсрочник, не холодно, ночь там, полночь…

«Бумагу подписал?»

«Подписал».

«Форму надел?»

«Надел».

«Пособие, тьфу, б… зарплату и пайковые получаешь?»

«Так точно».

— Ну и вперед,…твою мать!

— Есть, вперед!

Так вот и мерзнут музыканты вне зависимости от звания, желания, возраста, роста и названия личного инструмента. Хотя, опять же, и тут есть свои тонкости.

О них, о музыкантских тонкостях…

Для сведения — летом лучше играть на флейте-пикколо. Она маленькая такая, лёгонькая, не то что туба-бас. Ну, туба-бас… Туба-бас это вообще!.. Три квадратных метра железа кульком сложенного, много раз безобразно скрученного и завернутого — чтоб в автобус входила! — вот что такое туба, которая бас. И не важно, «эсная» она, или «бейная». И та и другая гудит требовательно и нагло, как пароход или так же убедительно, как паровой молот. Норовом и звуком под стать хозяину своему — толстому, обычно, и мордастому. А флейта пикколо, нежная такая штучка, изящная, трепетная и интеллигентная… Под футляр из-под тёщиных очков, почти. Совсем, можно сказать, «манюсенькая» для мужчины, особенно сверхсрочника, если он ещё и в очках. И после игры, где-нибудь, например, в городе, не нужно тебе, понимаешь, товарищ сверхсрочник, возвращаться — чёрте куда! — в полк, чтоб отвезти туда свою дудку-пикколо. Тащить её, корячиться, как, например, тот же баритон, тромбон или просить об этом срочников. Последнее финансово накладно. Со срочниками, за доставку инструмента, сигаретами потом придётся расплачиваться, не расплатишься. Короче, раз, летом, эту малюсенькую флейточку за пазуху вместе с футляром, и не пикай она там — уже и нету её. И всё, руки и голова у тебя свободны, можно и пиво пить — наливай! А вот зимой, когда холода, как вот сейчас на этом задрипаном аэродроме, тогда совсем наоборот. Почему? Сейчас объясню.

Тогда наступает халявный праздник, но не для всех, — музыкантам выдают спирт. Да, именно спирт. Нужно заметить, это мероприятие — любой музыкант подтвердит — сильно облегчает тяготы суровой музыкантской военной службы. Тем более если ночью. Да одно только ожидание этого процесса резко поднимает настроение, тонус и всё из этого вытекающее, не говоря уж про сам процесс. Спирт — это такая волшебная жидкость, кто не знает, которая прямо на глазах, оказывается, самым удивительным образом повышает потенциальные возможности музыкантов. Причем, этот феномен, говорят, кем-то, давно уже обоснованный и доказанный научно-медицинский факт. Пусть на время, пусть на чуть-чуть, но всё же, ох, как облегчает… В морозные дни — и ночи, естественно! — выдают музыкантам настоящий чистейший спирт. Заметьте, не какую-нибудь там обычную «бодягу» — к ней музыканты давно привыкли, и она, по причине своей слабости на морозе не берет, скорее усугубляет, а настоящую спиртягу выдают. Спиртягу!

Спи-ир-рт… слышите в звуках музыку — спи-ирт!! Кто недопонял, коротко объясняю транскрипцию этого слова — это праздник тела и души, если образно. Понятно теперь, почему наступает праздник? А чтобы другие не приставали — и мне, и мне, армия-то, вон ведь какая большая — этой жидкой необходимости придумали тонкое и точное обоснование — чтоб клапана не замерзали. Понятно? Сильно, да? Ещё как! Скажи вот, товарищ военнослужащий, да-да, ты, ты… у тебя есть какие-нибудь клапана?.. Нету. А у твоего товарища?.. Тоже, нету? То-то, чувак, клапана в армии — мудро, да! — не для всех придуманы. Они только у музыкантов и только для музыкантов! Правда, тоже не у всех. Может и промашка это, может и элемент явной несправедливости проскочил. Эй, маршалы там, генералы-адмиралы, которые наверху! — сильно музыканты на вас обижаются. Обижаются и завидуют. Непорядок это, понимаешь… Вы там пропустили, а здесь — проблема… Почему не всем?.. Но об этом чуть позже.

Старшина оркестра предусмотрительно загодя получает его, спирт этот, в санчасти, в трехлитровой банке. О-о! Когда он несет его, ответственно за это расписавшись, все встречные и поперечные мужики, армейские, конечно, а в полку других и нету, сходу, неожиданно и высокопрофессионально, только по одному цвету жидкости в банке с восторгом угадывают — спирт! Чистый! Чистый-чистый! Иногда забываются, неожиданно для себя меняют курс, даже пытаются сопровождают старшину, вслух вспоминая лучшие его человеческие качества и доброту… Подлизываются так. «А, хрен там! Самим мало!» — написано на лице ответственного гонца, старшины, то есть. Вот что такое спирт!

Так вот, той — малюсенькой флейте, с полтора карандаша которая, спирт вообще не дадут, даже губы помазать. В крайнем случае, если только нюхнуть — ну это пожалуйста, это не жалко — закусывай рукавом. А вот тубе-бас, например, можно! Ей по уставу положено. Если, повторяю, старшина оркестра у вас хороший. Причем, главное — мы помним — не губы помочить, а в клапана залить. А там, клапанов, в тубе той, ёшь её в корень, целых аж три, и каждый в полстакана… Ну, может я преувеличил чуток, наверное меньше. Конечно, меньше. Но всё равно, если хороший старшина, то хватает и клапанам, и тому, кто этими клапанами ворочает. И тогда, глядя на промёрзшего флейтиста, который только нюхнул, в смысле пикколо, — басист, который туба, и все остальные железные дудки, чувствуют себя нормально, если не сказать превосходно. Даже слегка так философски и чуть высокомерно, ни холода уже себе не замечают, ни веса своего большого инструмента. «Ха! И совсем не тяжелый. Ну-ка, на, срочник, подержи-ка. Ты что, замерз, что ли?»

Обычно репетиция на аэродроме длится до тех пор, пока заместитель командующего парадом — сам-то командующий до самого последнего дня манкирует этим холодным рутинным мероприятием, холит и бережет себя — в перерывах, не выпьет весь свой термос с крепким кофе, подогретым запашистым армянским коньячком. А вы как думали? Не железный же человек, если присмотреться, тоже мерзнет, как и мы все! Когда термос пустеет, он, собрав командиров парадных колонн, ставит судьбоносную для всех, начальственную свою оценку по-школьной пятибалльной системе:

— Сегодня уже лучше, товарищи офицеры. Много лучше. Сегодня ставлю всем «три» с «плюсом». Вчера было «три» с «минусом», сегодня уже с «плюсом».

Благодарственно оглядев их, делает ещё какое-нибудь строгое напутственное замечание по поводу: сапог, например, которые должны быть при движении ещё выше, подбородков чтоб строго на одном уровне, по линейке, безукоризненного равнения в коробках, и, тик в так, в установленных чтоб интервалах… Что означает: на сегодня отбой, до свидания, всем до связи. Командиры, радостно козырнув, поворачиваются, и неуклюже — ну холодно же, ёп-пэ-рэ-сэ-тэ, окоченели! — бегут к своим расчетам. Затем уже вместе с солдатами, также пингвинами, бегут к своим машинам. Разобравшись по насквозь промёрзшим, даже под тентами, кузовам грузовиков — всю дорогу отбивая ногами и зубами громкую холодную чечетку — быстренько едут в свои полки отогреваться и спать. На сегодня отмучались! Ну и хорошо! Всем полный, этот — отбой! До завтра.

Это Армия!..

Армия… Армия!

49. Этюды из закулисной… службы

Наш ансамбль песни и пляски опять готовит новую программу, теперь уже к ноябрьским праздникам. С творческими муками старшина Великжанов в очередной раз подобрал и согласовал в Политотделе новый концертный репертуар — для всех. И Генка Иванов тоже новую программу репетирует.

С фокусами у него нет проблем. Правда неизвестно откуда он их берет, но их у него, как тех пушистых кроликов в шляпе — полным полно. Беда только с реквизитом. Его ведь нужно как-то разработать, что-то где-то закупить. Потом, точить на каких-то станках, потом собирать, клеить, раскрашивать, и так далее. Всё, конечно, сложно, хотя внешне выглядит просто и красиво. Генка, тот молодец, он, зная, что в Политотделе его любят, окончательно добив своими проблемами старшину оркестра, сам ходил в Политотдел. Выпрашивал какие-то деньги — мелочь, в общем. Канючил разные увольнительные: то в универмаг, то на завод, в токарный цех, например, или еще куда. Попутно уничтожал «хотенчиков». На официальном языке это звучало просто и незатейливо: давал консультации в женских общежитиях мединститута, техникуме связи, и других — если успевал — по вопросам развития художественной самодеятельности вообще, фокусам и пантомимы в частности. Очень, говорят, было там у него всё успешно, очень! Р-раз так и в койку. Мы это — молодые мужики — очень хорошо понимаем, знаем, сильно завидуем Генкиным «педагогическим» успехам. Сами бы не прочь, но, Генка всех обскакал: талант, он, как говорится, во всём талант. Конечно, добивался Генка своего, и номер, как и вся его программа, с большим трудом, но успешно продвигались.

Трудности у Генки были только с пантомимой. Не потому, что были сложности с пластикой, тут у него тоже все было в порядке, а потому, что создать пантомиму обязательно нужно было с сюжетом на политическую тему. Политическая сатира в его пластическом творчестве была всенепременной и обязательной. С этим Генка мучился. Часами просиживал в полковой библиотеке, листал журналы, что-то бубнил, читая, корчил рожи, двигал руками, дергал корпусом. Со стороны производил впечатление или сумасшедшего, или паралитика. На самом деле, таким вот образом он примерял, подгонял сюжет под пластическое выражение. В этом у них, у «мимов», своя, особенная какая-то «кухня».

В подборе репертуара, иной раз, на него даже целый отдел «на верху» работал, чтобы только политсатира была доходчивой и яркой. Зрители на концерте всегда с удовольствием смеются, когда какой-нибудь капиталист-агрессор получает хороший пинок под зад или шлепок по лысине. «Хо, хо, хо! Ха, ха, ха!.. — смеются зрители. — А вот, не маши своими жадными ручонками, капиталист поганый, не грози нашей стране своими бомбами!?» Так уж всегда смешно у Генки это получалось… Весело.

Страдал еще Генка и потому, что давно не видел профессиональных работ своих собратьев по цеху. Телевизор у нас включают только в строго отведенное время, и только тогда, когда показывают программы «Новости», «Время» или какие военные — армейские. А ему нужно было видеть работы Енгибарова, например, Марселя Марсо, Карандаша, Никулина, и других. О! О них он мог рассказывать бесконечно и взахлеб. С вдохновением показывал нам, копируя, куски из концертных программ.

Генка худенький, остроносенький, с заостренным подбородком, с гроздью чуть красных прыщиков на лице (он с гордостью и многозначительно называл их «хотенчиками». Откровенно намекая майору, например, на необходимость срочного увольнения в город), торопливой речью, мягким окающим говорком, с тёмного цвета короткой прической, с едва заметным чубчиком, — мальчишка и мальчишка. Сам он не высокий — метр шестьдесят восемь. При этом он всегда весело уточнял: но без фуражки! Без ярко выраженной мускулатуры, очень гибкий и пластичный. Появлялся перед зрителями всегда в своем тонком чёрном, в тугую обтяжку трико и в цилиндре. Одним своим выходом всех девчонок влюблял в себя. «Ап!»— с улыбкой он поворачивался к зрителям с цилиндром в приветственно поднятой руке. Хорош, да? Конечно хорош, Гена, лучше не бывает!.. А уж после выступления и подавно — отбоя от девушек не было. Один только физический недостаток портил Генке настроение, да и всю его жизнь в целом — чуть кривые ноги.

Большего удара, чем тот который ему нанесла мать-природа и родители, он не видел. То, что его, когда-то, бросила мать, а об отце он только слышал, и большую часть жизни провел в детдоме, об этом он внешне и не переживал. Говорил: «Как только дембельнусь — и мать найду, и отца, если жив, тоже. Но вот ноги, чуваки, — с болью сокрушался Генка, хлопая по слегка округлым играм ног, — вот они, падла, подвели, так подвели! Верите, нет, — рассказывал Генка, — два раза поступал в цирковое училище. Все туры проходил, а на том, где оценивают фигуру и внешние данные, пролетал. И ведь стою, гадство, натянув мышцы, подтянув, выпрямив ноги. Чувствую — уже всё, прямые, уже как тростиночки! А там ведь какая еще, чуваки, подлянка? Перед комиссией этой, ешё и пройтись туда-сюда нужно, повернуться, подойти к ней. Вот тут уже всё, тут уже не спрячешь, не удержишь.

— Смотрите, ребята, — обращается к нам Генка, — смотрите-смотрите… Сейчас видно? — Встав перед нами — пятки вместе, носки врозь, и — ап! — руки в стороны, спрашивает, — ну, видно?

Мы смотрим, нет, всё нормально, прямые.

— А вот теперь? — показывает Генка, отступая назад балетной походкой.

Сейчас… Ну… может, чуть-чуть только, самую-самую малость.

— Вот видите, — сразу расстраивается Геннадий, — даже вы видите. А они!.. А комиссия, сочувственно покивав головами, разводит руками. Видите-ли, говорят, товарищ Иванов, у вас с ногами… эээ… небольшой дефект. Понимаете? Принять, поэтому, мы вас не можем. Такое уж у нас правило. Понимаете? А данные у вас действительно очень хорошие… и всё такое. Жаль, жаль. Очень жаль. Приходите в следующий раз, может тогда… Эх! — Сокрушаясь, тяжело вздыхал Генка.

— Фуу-х фуу-х… — Едва дышат танцоры.

Они, вспотев, мокрые как мыши, сидят прямо на полу, отдыхают. В центре наш новый постановщик танцев и его жена. Тоже, в прошлом, профессиональная танцовщица. Они еще молоды, хотя ему лет сорок или около того, а ей гораздо меньше, но они оба уже на пенсии. Да-да, на самой настоящей старческой пенсии. Это удивительно! Уж глядя на её-то молодое симпатичное лицо, стройную гибкую фигуру, совсем не скажешь, что она пенсионерка. Да какая она пенсионерка! Её еще можно, как говорится… в смысле любить и любить. Это же всем видно. А вот, поди ж ты! В это трудно поверить. Пенсионеры, для меня, например, это те, которые уже дедульки и бабульки. И в прямом, и в переносном смысле: старые, больные, с кучей внуков, естественно в валенках, телогрейках и на завалинках. Обязательно семечки. Подойдёт и другой вариант: детская коляска с орущим внуком и газета, либо домино во дворе. Всё. Именно так я себе это и представляю. А тут! Такие молодые, и уже… Не верится. Оказывается, я например и не знал, что женщины танцовщицы уходят на пенсию не по-возрасту, а от количества лет проведенных на танцевальной сцене. Это что ж получается, в пять лет пошла на сцену, а в двадцать на пенсию, так, что-ли? Здорово это у них придумано, классно!

Наши танцоры, от новых постановщиков просто без ума… Это и понятно, школа у них у обоих — страшно сказать — очень завидная и недосягаемая. Она танцевала и в «Березке», и в ансамбле у Моисеева. Он тоже — и у Моисеева и в «Ансамбле танца Сибири», у Годенко. Мы это всё знаем только по телевизионным передачам, и то, отрывками из обрывков. А они, там именно и работали… Представляете? Потом, они, говорят, «выросли», ушли из ансамбля и стали работать с самостоятельными сольными танцевальными номерами в разных филармониях, и так далее. Сейчас, получая свои законные пенсии, подрабатывают постановщиками танцев. Копят деньги, сказали, на квартиру где-то на западе. То ли под Москвой, то ли ешё где — нам это не важно. Сейчас работают у нас. И это главное. Вернее, очень и очень, для нас, здорово.

Наши ребята просто влюблены в постановщиков. Их рассказы о жизни и творчестве таких знаменитых танцевальных коллективов настолько интересны и полезны, что ребята слушают, разинув рты. Ловят каждое их слово. А уж танцевальные «па» или отдельные куски готовы — я так, например, аккомпаниатор, против! — разучивать вообще без перерывов. Танцы, которые они ставят, и для нас и для нашего города совершенно новые, очень сложные, интересные, задорные, веселые и с юмором. А сольные куски, вертушки-топотушки, есть практически у всех ребят, они вообще шикарные, даже на мой взгляд. Уж я-то, извините, вижу, что и как они разучивают, их уровень. Глаз уже намётанный. У меня у самого очень интересный и красивый аккомпанемент, если хотите знать, «зашибись» называется. Очень красивая музыкальная текстура в новых плясках — «Ложкари», «Женихи», «Как казаки на войну ехали». В общем, есть что поиграть, в смысле повыковыривать, и душу развернуть.

Они, постановщики, оба не высокие, а точнее сказать маленькие, миниатюрные, около ста шестидесяти сэмэ, каждый. Поэтому, и роли, говорят, у них раньше были острохарактерными, сложными и разнообразными. Как у клоуна в цирке, он всё, говорят, на арене должен уметь делать, даже ещё лучше. Но что больше всего наших ребят танцоров удивило и заинтересовало — почему их сын получился таким высоким, даже чересчур, можно сказать. Ему сейчас семнадцатый год, а рост у него уже метр семьдесят семь! Метр семьдесят семь! Представляете?! Родители — по сто шестьдесят семь, а он уже под метр восемьдесят! Как так получилось? Как это?.. А он ведь и дальше ещё расти будет… Как это?! Тут можно бы привычно и позубоскалить, мол, а не поработал ли здесь какой сосед, пусть и случайно? Но на фотографии — они снялись втроем — стоят две мужские копии, и одна женская, очень милая и красивая. Все смеются. Причем, сын на целую голову выше своих родителей! А действительно, как это?

— Таблетки какие пили, да? — заинтересовано спрашивают ребята.

Меня-то, откровенно говоря, это и не интересует, я выше среднего. А вот наши танцоры все примерно такие же, как они, маломерки, ну может на пару-тройку сантиметров выше. Но за метр семьдесят пять не выходят — это точно. Для них эта тема оказалась жизненно важной, просто животрепещущей. Они и привязались — расскажите, да расскажите. А действительно, как это, а?

Муж с женой весело улыбаются, видя заинтересованность и интерес к своим достижениям, интригующе переглядываются между собой, мол, рассказывать или нет. А если рассказывать, то всё или не всё.

— Ну расскажите.

— Ну ладно… Наташ, расскажем ребятам, да? — снова поддразнивает свою жену, убеждаясь в её согласии Валентин Гриншпун (или Гринвальд или Гриншпель, я поначалу и не расслышал. Фамилия у них какая-то заковыристая. Это я, признаюсь, упустил — на женщину засмотрелся, а переспрашивать теперь совсем уж неудобно). — А давай, действительно расскажем, может когда и пригодиться ребятам. Еще и спасибо потом скажут, а?

Она, чуть смущаясь, с полуулыбкой неопределенно кивает головой и он начинает рассказ:

— Когда мы задумали завести детей, то сразу для себя твердо решили: наш сын не должен быть таким, ну, скажем, не таким высоким, как мы. Ни в коем случае. Конечно, и в маленьком росте есть свои прелести, есть. Еды, например, нужно меньше… Да, Наташ? Одежду можно для себя в Детском мире, в отделе для подростков-акселератов, покупать, что явно дешевле. И с обувью опять же нет больших проблем, да и вообще… Но мы решили — наш сын будет только высоким. Мы так решили. А как этого добиться? Бог его знает! Ни таблеток, ни лекарств, мы выяснили, нет. Но мы твёрдо решили — сын у нас будет только высоким. Высоким, и точка.

Думали, думали… ничего не придумали. Для начала решили просто хорошо отдохнуть, поправить здоровье, выспаться. Вернее, отоспаться от постоянных репетиций, поездок и концертов. А там, решили, видно будет — утро ж, как известно, вечера мудренее. Ну, вот. Сразу договорились: никаких пал… — косится на смутившуюся жену, — то есть, никакой любви, в смысле постели. Только витамины, только солнце, только воздух, только море. Всё. Решили. Берём отпуск в конце августа, и едем на Чёрное море, и поселяемся только дикарями. Быстро и прекрасно устроились в двухместной палатке — мы её с собой привезли — прямо на берегу поставили, на воздухе, на природе. Красота, ребята, неописуемая! Всё чудесно, всё вокруг прекрасно!.. Представляете, целый день загораем, купаемся, отдыхаем, фрукты едим, а вечерами, лежа в палатке, рассказываем друг-другу каким хорошим будет наш сын. И высоким он будет, и стройным, и умным — как я, и красивым — как Наташа, ну и так далее. Фантазируем, в общем, загадываем… Но никаких этих… я говорю… ни-ни. Ни постели, ни алкоголя. Спим рядом, но на разных матрацах, и только. А мне, верите нет, уже на второй день такого поста прямо не вмоготу, аж чуть сознание не теряю. И не потому, что там все ходят полуголые, нет… ладно, признаюсь, чего там, — и поэтому тоже!.. Там же, это, — руками рисует в воздухе бюст и округлые женские формы, — сплошные соблазнительные формы на каждом шагу…

Все коротко и понимающе смеются — это да, это конечно… кто б выдержал? Мы, так точно не выдержали бы!

— …а потому еще, — продолжает рассказчик, — что все мои мысли только об одном: как мы сделаем ребенка большим, просто высоченным. Терплю, ребята, маюсь, мучаюсь, сил уже нет. Стараюсь за день так наплаваться, так напрыгаться на волейбольной площадке, чтоб уж сил, даже и думать об этом, не было. Ан нет, ничего подобного… Оно, поверьте, не устает, а наоборот! Наоборот-наоборот, это точно! И Наташа, я смотрю, все красивее, и красивее у меня… Расцветает и расцветает, словно невеста. Представляете, ребята мое состояние?..

О-о! Кошмар! Конечно! Это мы представляем… Нам это легко представить. Даже сейчас…

— Вокруг, ребята — теплое море, воздух, чайки, днем и ночью ласковый морской прибой… Рассветы, морские закаты… Музыка, танцы, волейбол, девушки, фрукты, цветы. Ну, рай тебе, а не жизнь! Целый месяц, вот так вот — день за днем — мы и промучились. Представляете? Я еле дотянул, вернее, мы еле дождались… Так я говорю, да, Наташ? — обращается за подтверждением к жене.

Под взглядами двух десятков молодых мужчин Наташа, продолжая смущаться, вместе с тем улыбаясь гордой и счастливой улыбкой, утвердительно чуть кивает головой, — ну…

— А всё остальное… как планировали. — С гордостью заканчивает рассказ Валентин. — Трое суток из палатки не выходили, да, Наташ?

Наташа окончательно краснеет, пытается прикрыть его рот своей ладошкой, чтоб глупостей не говорил, чтоб замолчал.

— Уж не трое… может меньше, — с легким смехом уточняет она, глядя, как он, поймав ее пальцы, нежно целует. Ребята тоже зарделись от жеста явно не предназначенного для всеобщего внимания. Вот она, оказывается, какая — настоящая семейная жизнь, вернее большая любовь!

— А дальше пусть расскажет Наташа. — Продолжая веселится, провоцирует Валентин.

— Ну да, сейчас! Еще чего не хватало. — Смеясь, отбивается Наташа. — Дальше нечего рассказывать. Результат на фотографии, смотрите.

Да, фотографию мы видели. Парень точно получился высокий и стройный. Тоже танцор, и даже, рассказывают, очень хороший танцор. Уже солист. Ну, это и понятно, при таких-то родителях стать хорошим танцором — это просто гарантированно. И какой из этого вывод? Главное — это захотеть, поставить задачу, и всё. Нет, главное — это выдержать, не сломаться, пройти трудности. Вот, что самое трудное.

— Ну, отдохнули маленько, расслабились? — Поднимаясь, спрашивает балетмейстер-постановщик. — Продолжим репетицию.

Танцоры, грациозно потягиваясь встают, поднимаются, один за другим пружинисто запрыгивают на сцену.

— Пашенька! — это ко мне так балетмейстер всегда обращается. — Сейчас пройдем весь кусок от второй цифры сразу на вторую вольту, затем на третью цифру и дальше по партитуре. Хорошо? И чуть-чуть, пожалуйста, больше экспрессии, Пашенька, чуть больше огня. Но держите темп, держите, не увлекайтесь. Договорились?

Утвердительно киваю головой — а як же ж, оно ж, ясное дело!

— Ну и ладушки!

Переворачиваю страницы нотной тетради, ищу вторую цифру. Ага, вот она, нашёл.

— Так, — Валентин хлопает в ладоши, знак танцорам. — Встали все, встали… Приготовились. Да, стоп! Женя, эту вот топотушечку: та-та-та-та, та-та-та, — показывает её легко и изящно, будто Нуриев с Лиепой в одном лице. Чёткость у него изумительная, даже мне понятно. — Пройдите её чуть-чуть легче, не на всей стопе, и она у вас пойдет… — Жека, в гулкой тишине копируя, старательно повторяет… — Да-да, эту… — Обрадованным тоном замечает балетмейстер, кивает головой. — Так, так! Ну, ну!.. — хвалит. — Вот, уже лучше. Хорошо. Молодец. — Решительно хлопает в ладоши. — Всё, встали. Приготовились. Сразу и-и-и, р-раз! И два, и три, та-та-та-та-та! Хорошо… Хорошо… Легче идём, легче. Вот, вот… Та-та-та-та, та-та-та. Отлично, Женя!.. Чуть живее все здесь, живее — молодцом! Славик, Валера, а корпус держать, держать корпус — не забываем… И руки… руки тоже!.. Вот так, вот так. Хорошо! А где улыбочки? Улыбочки где?.. Так, так…Вот… Вот… Молодцом! Молодцы, ребятки, молодцы! Стоп-стоп! Отлично! Просто отлично! Еще раз тоже самое со второй цифры…

Репетиции, репетиции…

Теперь можно рассказать и про «Айвазовского». Именно про того, неизвестного прикомандированного. О нем я уже начинал как-то рассказывать? О художнике!

На наших репетициях всегда кто-нибудь присутствовал, если не офицеры из Политотдела, то просто зеваки — это уж обязательно. От прапорщиков, пережидающих какое-то необходимое, «тёмное» для них время в полку, до загасившихся солдат-срочников или любопытствующих от безделья дежурных по клубу.

Зрители-солдаты, обычно забившись в дальний угол зала, под грохот, крики и общий шум репетиции тихонечко смотрят не мешая или приятно дремлют, либо вовсе мирно похрапывают вжавшись в сиденья — чтобы дежурный по части случайно их не заметил во время своего обхода. Время от времени в зал влетают запыхавшиеся посыльные из разных рот, обычно молодые солдаты. Остановившись, тревожно обшаривают глазами зал, потом, с любопытством косясь на сцену замирают, с интересом прислушиваясь к музыке. Через какое-то время вспомнив о своем срочном задании подхватываются, вытянув шеи, шныряют по рядам, ныряя и появляясь, ищут в глубинах зала своих загасившихся от службы товарищей. Найдя или уходят вместе, или получив по шее, либо дружеский пинок, убегают в дальнейшие поиски.

Иногда на репетициях я замечал странного вида солдата с нервным, худым скуластым лицом, голубыми глазами, длинными худыми руками с тонкими артистичными пальцами, в мешковатой — на нём — солдатской робе. Он, не мешая, с большим вниманием и интересом слушал и наблюдал наши репетиции. Руки его и вся хэбэшка, всегда были щедро испачканы художественными красками. Иногда он щёлкал в нашу сторону фотоаппаратом «Салют-М», ярко вспыхивая блицем. Это и был клубный фотограф, он же и художник, и оформитель и столяр. Его со сцены не прогоняли, знали, он клубный работник, значит, наш человек. Уже служил второй год, как и я, но в роте он — прикомандированный — так и не появлялся — ни на построениях, ни на тревогах, ни на зарядке… По-крайней мере, в строю я его видел раза два, кажется или три, не больше. В столовой мы иногда встречались, но обычно во внеурочное время — вместе получали на раздаче тарелки с едой или у хлебореза, так называемый расход. У него был какой-то свой, необъяснимый для нас распорядок службы.

Ротный на всех проверках его фамилию скрипя зубами пропускал и иначе как «этот архаровец», или «этот «Айвазовский» не называл. Однажды, рассказывают, он вытащил художника из мастерской на отбой, грозно распёк при всех, и в назидание наказал тремя нарядами. А за «идиотскую эту улыбку» добавил ещё три наряда вне очереди, чтоб не «лыбился тут, понимаешь, как придурок». Ротный поступил как обычно, но опрометчиво. Утром его неожиданно дернули в Политотдел дивизии прямо с занятий и пропесочили видимо так сильно, что ротный даже фамилию перестал называть прикомандированного, а просто — «этот архаровец» и всё. Будто нет его в роте и не было. Нас тогда это сильно поразило и мы поняли, что выше нашего ротного и комбата, оказывается есть куда большая реальная сила — Политотдел дивизии. А парню сильно завидовали. Добиться абсолютной независимости от ротного и распорядка дня — это было выше предела возможного.

Художник называл себя почему-то Булькой. От чего это производное, кто и почему его так назвал, неизвестно, но представлялся он именно так, коротко и не понятно — Булька. Это при том, что фамилия у него была вполне нормальная — Ефременко, и ни с какой булкой, бутылкой, булькой она и близко не лежала.

— Да, Булька! — подтверждал он, сияя своими голубыми глазами и широкой улыбкой на худом скуластом лице. В лице и во взгляде его всегда было что-то странное, как мне казалось. В движениях излишняя резкость, в смехе повышенная эмоциональность и возбужденность. От чего это? Нет, водкой или самогоном от него никогда не пахло — зачем? — в мастерской всегда стоял едкий запах растворителей, ацетона, столярного клея. Угорал он, похоже в своих там красках.

Встречаться с ним удавалось очень редко, хотя работал он здесь же, в клубе полка.

Мастерская и фотолаборатория всегда были наглухо закрыты и редко кому открывались. Разве только начальнику клуба, но он сам это делал, у него, по-должности, все ключи были.

В дальней угловой комнате, без вывески, находилась мастерская. А напротив, через небольшой в два окна холл, фотолаборатория, тоже без надписи. Фотолаборатория — две комнатушки — одна за другой, каждая размером полтора на метр. Одна — бывший умывальник, сейчас проявочная, с раковиной и краном, ванночками, грязными банками с реактивами темного цвета. Другая — бывший туалет. Окно наглухо забито, унитаз снесен, но чугунный бачок с опущенным вниз длинным чугунным хоботом зачем-то оставлен. Настелен деревянный пол. Все стены до потолка отвлекающе завешены киноафишами и рекламными фотографиями различных киношных эпизодов и портретами красивых героев. Главным образом, конечно, женщин. Кое-как в помещение втиснуты маленький стол и стул, подвешен красный фонарь. На столе высится большой профессиональный фотоувеличитель со свисающей из рамки фотопленкой. За спинкой стула ряд подвесных полок с банками темно-коричневого цвета и пачками фотобумаги. Всё замусорено обрывками испорченной фотобумаги, бракованными фотопортретами, окурками, спиралями фотопленок, как подвешенных на бельевых прищепках, так и выброшенной, сочно хрустящей под ногами… Такая же замусоренная картина и в художественной мастерской.

Мастерская — довольно просторная угловая комната без вентиляции, с пятью большими зарешоченными окнами, почти всегда, особенно в зимнее время, предусмотрительно плотно закрытых светомаскировочными шторами — и ночью свет не виден, и ветер не задувает, теплее. Наличие рабочих столов, кое-какого столярного инструмента, обилие рам и подрамников, тощие остатки тюков с белой, серой, красной тканью, стопы ватмана и пенопласта, множество разноцветных банок с красками, кистей и кисточек разного калибра, стойкий запах клея, ацетона, дерева, краски, пыли и сигарет — выдавало творческое предназначение помещения. А его возможности, судя по затворничеству, соответственно безграничными, от самого высокого — реставрации портретов членов Политбюро, например, до рисунка фривольного, не сказать скабрезного — солдата занимающегося онанизмом, одновременно подглядывающего в замочную скважину за аналогичными действиями офицера, поразительно похожего на нашего командира роты. Но везде страшный беспорядок.

Внешне, когда заходишь, сразу понимаешь: ух ты, вот он, оказывается, какой настоящий-то беспорядок! Вот что такое бардак в чистом виде!

А вот вы и ошиблись. Каждое утро, из года в год, выравнивая кровати, табуреты или носки солдатских сапог на отбое, вы привыкли думать, что вот это и есть ваш истинный порядок, да? Нет, конечно. На производстве, чтоб вы знали, свои понятия порядка и беспорядка. А уж в творчестве-то, сам черт ногу сломит что и где там у них. На самом деле это просто мастерская. Обычная художественная мастерская, где и встать негде, и сесть не на что. Сядешь — обязательно упадешь. Если повезет и не упадешь, всё равно пожалеешь, — краской вымажешься. Но, как обычно считает хозяин — здесь всё на месте, всё под рукой, всё как положено. В смысле, где что положил, там и взял.

Здесь Булька и служил Родине, творчески и вдохновенно работал, ел и спал, службу тащил.

Политотдельцы часто вывозили его в другие наши подразделения. Там он или фотографировал новых отличников боевой и политической подготовки к какому-нибудь очередному празднику, или снимал на комсомольские билеты, или делал эскизы для оформления Ленинских комнат. А уже в полку, в своей мастерской, он всё это потом изготавливал и сам потом устанавливал. Был при деле, был незаменим, незаметен и никого не беспокоил. Кроме, естественно, нашего ротного. Но тут, как говорится, хрен ему! Глаза видят, да зуб неймет. Бывает оказывается и такое в армии, бывает.

Однажды, этот художник-фотограф, слушая репетицию нашего инструментального квартета, вдруг неожиданно предложил мне заменить несколько аккордов в гитарном аккомпанементе на более интересные: один на доминант септаккорд с повышенно квинтой, а другой на большой нонаккорд. В этом не было бы ничего удивительного, если бы это предложил музыкант, а тут предлагает художник. Я удивился, правда вида не подал, но предложение, ко всеобщему удовольствию, реализовал… И что отсюда следует?..

А то и следует, что сижу я у него в мастерской, пью горький, крепкий чай с сушками, из магазина через дорогу… Дымим сигаретами… Отдыхаем.

— Ты где-то учился всему этому, да? — киваю на столярно-художественное направление его работы. — Что-то заканчивал?

— Да нет, только полтора года Строгановки.

— О-о! Cтрогановское… — я мало что об этом заведении слышал, но знаю точно, туда без таланта не принимают, это уж, как пять копеек. — А что-нибудь своё интересное у тебя есть посмотреть? Не армейское… этюды какие-нибудь, наброски? В школе я тоже немного рисовал, но, правда, только карандашом, и с картинок. Конечно, не всё получалось. Хотя рисовать, в общем, нравилось, но учиться тогда было не у кого.

— Особо ничего и нет, правда, так, ерунда одна… да и некогда. То срочно планшеты с текстами нужно заменить, то замалярить учебные фигуры на плацу, то стенды во всех ротах переделать, то транспарант какой написать, то трафареты изготовить, то… Сплошные мероприятия. Как натащит начальник клуба заявок от себя, да от Политотдела — выше крыши, и всё срочно, всё к утру. Одной писанины — завал. А для рисунка, сам понимаешь, настроение нужно. А тут, — кивает в сторону окон, плотно закрытых светонепроницаемыми маскировочными шторами, — железные решетки! А за ними, да через грязное стекло, что увидишь? Я и забыл уже, что такое пленэр… и всё остальное, прочее. А, ладно! Чего расстраиваться. У нас же с тобой скоро дембель, да, Паш? Мы уже скоро домой поедем! А там… Вот там и порисуем. Чаю подлить?

— Булька, слушай, а гармонию ты откуда знаешь? — подставляя стакан, задаю свой главный вопрос. Подстаканников здесь нет, но мы их поставили в «люминиевые» кружки, и расклинили спичечными коробками, чтоб не болтались.

— А, это!.. Ерунда это, — улыбается художник. — Стыдно сказать, я же с шести лет за фоно…

— Да ты что! Ты — серьезно? — Приятно удивляюсь. — Так мы, оказывается, коллеги с тобой! Здорово! А я с семи лет пошел… И в школу, и в музыкалку, в один год.

— И я тоже! Семь лет от звонка, до звонка. Ой, — весело смеется Булька, — Как вспомню! С боем ходил на занятия, как проклятый! Я рисовать хочу! Я на улицу хочу!.. А маманя, нет, говорит, она у нас доцент филолог, дома, как наш старшина, даже хуже. Заклинило её на одном — ты будешь у нас великим пианистом, как Ван Клиберн; ты будешь у нас знаменитым лауреатом, и всё. Стоит на своём, хоть ты тресни. И меня прямо с горшка и за фоно, и под репетитора… — Весело смеется Булька.

— И меня так же. Отец привел в музыкальную школу и — вперёд.

— Нет, у меня отец не вмешивался, он всё время в поле был, в экспедициях. Я его редко и видал… Отец у меня хороший мужик, заслуженный геолог, начальник партии. Да! А маманя вылитый командир, только в юбке. Короче, хоть и не хотел я в начале, а потом — куда деваться — уже и втянулся. Какие-то, говорят, даже надежды подавал… Ага! Музыкалку закончил на отлично и сбежал в студию при училище. Потом документы втихаря от матери подал, и поступил — приняли. Только, только в учебу втянулся, и тут, на тебе — армия. Вот и всё, все мои университеты. Но рисунок мне даётся легче и лучше. Рука сама видит…

— А фото, а столярка?

— А, ерунда это. — Машет рукой Булька, — Чего тут особенного! На вот, посмотри мои почеркушки. Кое что.

Беру толстую деловую папку с завязками, раскрываю.

— Ух ты! — невольно восклицаю.

С листов бумаги на меня смотрят цветные и карандашные портретные зарисовки наших ребят. Фигуры, головы, лица… Расплывшиеся в улыбках, серьезные, нахмурившиеся, смешные, в неожиданных ракурсах, в шаржированном исполнении. Но все хорошо узнаваемые.

— Ну, здорово! Слушай, Булька… это… это здорово! — с восхищением восклицаю, перебирая листы. Художник присел рядом, на корточки и чуть скептически морщится от похвалы — ерунда, мол.

А это наш ротный!.. Смешно разинув рот, размахивает кавалерийской шашкой несясь верхом на табурете в атаку.

— Ха, ха, ха! — оба смеемся, глядя на точно подмеченную характерную черту ротного во всё горло кричать и махать руками. — Ну ротный! Ну, орёл! Вылитый наш Коноёбов! Булька, ты молоток! — Художник жмурится от удовольствия. — Ты талант! Даже больше, ты Рембрандт.

— Ну, уж!..

— Я тебе говорю! Я же вижу!

Все рисунки с достаточно серьезным уровнем проработки и исполнения. Хотя это и наброски, но схвачено здорово, подмечены характерные детали и настроение. А вот… солдаты на толчке в туалете сидят, обрывки газет «На боевой вахте» читают. Выстроившаяся рядом злая очередь нетерпеливо ждёт… А это уже мы на стрельбище. Солдаты лежат на огневом рубеже, прицеливаются. Хорошо нарисовано, похоже! А тут рота в столовой: гребут, голодные, ложками, как веслами на старте, торопятся. А это уже и наш оркестр в полном составе.

— Как здорово у тебя все получается! Булька, ты ж у нас Микеланджело, вместе с Рембрандтом и Кукрыниксы. Еще и Гилельс, к тому же. Талант! Ой, талант. Просто вундеркинд, даже.

— Да ладно тебе, Пашка, какой талант, какой вундеркинд?! Так себе. Вот у нас, там, в Строгановке, ребята были, это да! А я… средний уровень. Подмастерье, ремесленник.

— Талант, талант. Не прибедняйся. Молоток, я тебе говорю.

Перебираю листы, рассматриваю. Оркестр!.. Музыканты!.. Классно! В оркестре прорисованы, главным образом, инструменты и дирижер со спины. Точно схвачена динамика рук дирижера, дудки и скошенный взгляд музыкантов. Еще характерные округлости их щек…

— Ха! А это я! — Вдруг узнаю себя. Я с барабаном на плацу, а рядом согнулся от холода… Артур. Точно, я и Ара Дорошенко! Ветер смешно раздувает полы наших шинелей. Я в очках, замерз, съежился, прижал ухо к воротнику шинели, скривился от холода. С большим барабаном выгляжу совсем толстым, как беременный. Стучу большой первобытной колотушкой. Ушанки наши подвязаны под подбородком. У меня усталый и тоскливый взгляд, а у Артура брови нахмурены, толстые щеки обиженно надулись, палочки на барабане выколачивают злую дробь, как на рисунках у Бидструпа.

— Похоже! Сильно похоже. Как сфотографировал. Классно ты нас поймал, Булька! Молоток! Хорошо помню, мы тогда сильно задубели. Прямо до костей промерзли. Угу! Особенно Артур у тебя похоже получился, вылитый хан-Батый, только без бороды и усов! Ну ты молодец! Талант, талант! Кстати, Булька, а ты с какого места это рисовал? Я что-то тебя там, на плацу, вроде и не видел?

— А я там и не стоял. Я тогда на складе «хозо» пенопласт получал, три листа. Обратно шел и заприметил вас.

— И все? И по-памяти?

— Да. Ну, не сразу, конечно… на следующий день или позже. Не помню.

Рисунки, рисунки…

Как все здесь похожи! Солдаты, наши офицеры, прапорщики. На плацу, в карауле… в шапках, пилотках… уставшие, замерзшие, улыбающиеся… А это в бане… Ха! Голые пацаны весело трут спины и грудь мочалками. Точно схвачено!

— Так много рисунков, Булька, тебе уже пора выставку делать. Всем интересно будет посмотреть, я тебе говорю.

— Что ты, какую выставку? — Ужасается Булька, глядя на меня своими чистыми, голубыми, с синими искрами, глазами, — что ты! Это же… Ерунда, в общем… Наброски. Увидел бы наш Митрич, препод по рисунку, он бы мне такого задал жару, о-го-го! Я же знаю.

Глухой, замысловатый синкопированный стук в дверь прерывает нашу беседу. Булька, в начале насторожившись, услышав повторный сигнал, уже спокойно переводит:

— Это Борька Лиманский стучит. — Идёт открывать двойные двери.

— Ага, попались, пьянствуете здесь! — Вваливаясь, cходу, грозно заявляет кругленький старший сержант Лиманский начальственным тоном. — Попались, голубчики. Так, так! Нехорошо, художник р-рядовой Булька, пьянствовать с младшим сержантом Прониным… без меня! Нехорошо! Придётся вам обоим дембель еще на один годик задержать, придётся. Чтоб, значит, вам служба медом не казалась. Щас, оформим приказик по полку.

— А вот, хрена, вам, товарищ маршал! Наш дембель неизбежен. Правда, Паш?

— Ага!

— Ух, ты! Уже выучили? Уже не обманешь, да? Ну-ну. — Лиманский поворачивается ко мне. — Привет, музыкант. Как там ваши дудки, не заржавели, нет? Почему плохо блестят? Я давеча на разводе из своего окна видел, что-то тусклые они у вас, а? Протирать не чем, да? Весь спирт у старшины выпили, а вода не берёт, да? Не порядок, товарищ командир музыкального отделения, не порядок. — Продолжает балагурить Лиманский.

— Не свисти! Твоё окно на другую сторону выходит… — замечаю я.

Страницы: «« ... 1415161718192021 »»

Читать бесплатно другие книги:

«… – От этой куклы, – проговорила миссис Гроувз, – у меня точно мурашки ползут, правду говорю.Миссис...
80-e годы.Жизнь девятнадцатилетней красавицы Веры Дымовой похожа на сказку. Она талантливая студентк...
Поэтический сборник «Призма» талантливой поэтессы Лоры Пэйсинг – это необычные по глубине стихотворе...
Перед Вами сборник «Гончарный круг», в который вошли рассказы и повесть талантливого и самобытного п...
В этой книге вы найдете прекрасные пошаговые руководства по изготовлению изделий в технике лоскутног...
«У одной вдовы был сын. Среди сильных и смелых был он первым. Вот и дружили с ним сын бая и сын купц...