Заклятие (сборник) Бронте Шарлотта
– Давно ли эта дама носит твое имя? – продолжал Фидена. – Кто первая по старшинству: принцесса Флоренс, принцесса Генриетта или принцесса Инес?
– Эмили – главная султанша, – ответил Артур. – Она, как ни юна, носит кинжал за поясом[35] уже пять лет. Однако мне нет нужды говорить больше: вот идет благородный свидетель моих слов.
В комнату как раз вошел Фицартур. Он направился к отцу.
– Эдвард, чей ты сын?
– Ваш и маменькин. – Малыш указал на даму.
– Отлично. А сколько тебе лет?
– Четыре года.
– Прекрасно. Ну, господа, что вы скажете на это свидетельство?
– Я скажу, что вы – мерзавец, распутник и эгоист, – ответил мистер Перси. – Почему мы узнаем об этом только сейчас? Почему мою сестру короновали ангрийской королевой, если это право принадлежит другой? Почему, храня секрет на протяжении пяти лет, вы не сберегли его на столетие? Заморна, вам это с рук не сойдет! Говорю прямо, сэр, я не откажусь без борьбы от возможности стать дядей будущего короля. Вам придется пройти через огонь, прежде чем эта дама докажет свое первенство. Так и знайте! Я вас предупредил, и я бросаю вам вызов!
– Должен сказать, – заметил Фидена, – никогда еще на моей памяти не всплывал на свет поступок столь бесчестный и безобразный. Адриан Уэлсли, я глубоко о тебе скорблю. Ты избрал путь самого черного предательства. Более того, ты действовал низко. Теперь ты угодил в собственный капкан. Бедствия спорного престолонаследия, ужасы внутреннего раздора – вот что оставишь ты Ангрии. Горькое питье ты приготовил – так пей же его до последней капли!
– Отлично! – вскричал Заморна со смехом. – Браво! Какое благородство! Легион казаков сюда – аплодировать суду Радаманта! Иоахим[36] говорит: «ура!» северных орд несравнимо по мощи ни с чем, что ему доводилось слышать, но твой добрый, мудрый, взвешенный приговор достоин еще более рьяных возгласов. Называть ли тебя Солоном или Драконом, Джон? Мне кажется, ты склонен скорее к драконовским, нежели к солоновым мерам. Да и ты, наш юный Юпитер! Грози отмщеньем, обрушивай громы, прикуй Прометея к скале, пригвозди его своими зазубренными молниями, поручи ненасытному коршуну клевать его неистребимую печень! Ха! Ха! Ха! Жаль, Эмили, они не знают, сколь напрасны их пламенные обличения. Радамант, ты сидишь на троне Аида, но стенающие тени исчезли. Ни один преступник не ожидает твоего суда. Фурии улетели, каждая по своим страшным делам; шипение их змей, крики истязуемых доносятся издалека, и более ни один звук не нарушает тишину Тартара. Судья, ты остался в одиночестве. Так отдохни хоть ненадолго от своих суровых обязанностей. А ты, Юпитер, брось сотрясать Олимп своими громами. Никто их не слышит. Боги и полубоги – если простой смертный вроде меня смеет указывать олимпийцам, – давайте утолим разыгравшийся голод, прежде чем заняться этим делом подробнее. Сытые люди обычно доброжелательней. Геба, исполни свой долг! Фиал небесной влаги к эфирной трапезе! Помилуй Бог, дитя, ты не понимаешь? Что ж, тогда оставим героический штиль: Харриет, детка, подай кофе.
Молодая, богато одетая дама немедля исполнила приказание. Она изящно подала требуемый напиток в фарфоровых чашках, украшенных золотой филигранью. Во все время завтрака стояла почти полная тишина. Герцог откинулся на спинку дивана и смотрел на гостей с загадочной и необъяснимой улыбкой. Так мог бы улыбаться человек, который вот-вот провернет крупную и сложную махинацию.
Думаю, нечто похожее пришло в голову мистеру Перси, ибо тот резко встал, поставил чашку и с угрожающим видом шагнул к герцогу.
– Дорогой зять, если вы намерены капитально позабавиться на мой счет – берегитесь! Позвольте вам доложить, что сын вашего отца – законченный идиот. Поскольку я питаю врожденную ненависть к розыгрышам, всякий, кто вздумает шутить со мной шутки, дорого за это заплатит! Так что советую поостеречься. Пока, на мой взгляд, это дельце чернее сажи. Если эфиоп быстро не отчистит себя добела, он у меня умоется августейшей кровью вашего олимпийского высокородия.
– Завтракайте, Эдвард, – ответил Заморна. – Эй, Харриет, еще нектара, еще амброзии. Громовержец начинает ворчать, как только его чашка пустеет. А вот Радамант, как я погляжу, ведет себя более похвально. Надеюсь, его судейская желчь в должной мере разбавлена благотворными струями шоколада.
Завтрак вскоре закончился, и мой брат встал.
– Идемте, – сказал он. – Предлагаю следующее заседание трибунала провести на открытом воздухе. Перси, Фидена, прошу за мной в парк. Посмотрим, сумеет ли Эдвард отдраить своего прокопченного солнцем негра.
Он шагнул в сад, гости – следом. Провожая троицу глазами, я подумал, что никогда еще на одном квадратном ярде нашей планеты не стояли разом три столь блестящих образчика человеческой породы. Я смотрел им в спины, пока они не скрылись за деревьями, обрамляющими газон, потом отвернулся от окна. Примерно через час герцог вернулся один.
– Все, Эмили, они ушли, – сказал он. – Я их убедил. Встречаемся сегодня вечером во дворце Ватерлоо. Они готовы признать ваши права. Труднее всего было с Эдвардом. То, как он боится розыгрыша, меня смешит, однако его горячность опасна, а недоверчивость – исключительна. Не знаю, сломил бы я ее, не появись он. Это было как нельзя кстати. Мы стояли на холме, он ехал на лошади через парк. Я помахал. Он поднялся, прижимая руку к груди, стискивая цепочку и медальон, краснея и бледнея попеременно. Тут уж все сомнения отпали. Фидена с жаром пожал мне руку, а Эдвард, улыбнувшись, сказал: хорошо, мол, что это не розыгрыш; хотя реальность – хуже некуда, такая шутка стоила бы мне жизни.
– Так они вполне удовлетворены? – спросила дама. – Впрочем, зачем я спрашиваю? Конечно, да. А где он?
– Уехал в город, душа моя, с Джоном и Перси, так что до вечера дела окончены. Чарли, – продолжал он, поворачиваясь ко мне, – в девять часов пополудни я буду готов стерпеть твое присутствие во дворце Ватерлоо. А сейчас выметайся. Я устал от твоих гадких вопросительных взглядов. Марш отсюда сию же минуту.
Оставалось только подчиниться, что я и сделал с крайней неохотой. Впрочем, я утешал себя, твердя «в девять часов, в девять часов» и силясь унять любопытство предвкушением, как человек, жующий табак, чтобы заглушить голод – с тем же неудовлетворительным результатом.
Глава 8
Думаю, генерал Торнтон не скоро забудет тот день. Страдания Иова – ничто в сравнении с тем, что пришлось вынести ему. Тысячу раз я умолял его достать часы и посмотреть время, десять тысяч раз подбегал к двери, открывал ее, выглядывал наружу и закрывал вновь. К вечеру мое нетерпение окончательно сорвалось с узды. Я катался по полу, грыз бахрому ковра, вопил, брыкался, а когда Торнтон вознамерился привести меня в чувство палкой, которую держит под рукою специально для этих целей, я схватил ее зубами и перекусил пополам.
Наступил долгожданный вечер. В девять я был во дворце Ватерлоо и поднимался по лестнице мимо череды лакеев, стоящих через должные промежутки на площадках и тому подобных местах. Я вошел в северную гостиную. Она была освещена и полна людьми. С первого взгляда стало ясно, что общество состоит из членов нашей семьи, а также семейств Фидена и Перси. Заправляла всем, как я понял, тетушка Сеймур. Она сидела на главном месте; ее доброе лицо и гладкий, безмятежный лоб с расчесанными на пробор волосами выражали такое спокойствие и тихую радость, что любо-дорого посмотреть. Она то и дело поглядывала на своих детей, сидящих кучкой неподалеку, и всякий раз ее взор вспыхивал материнской гордостью и заботой. Среди моих кузин Сеймур я заметил Уильяма Перси. Он лежал на низенькой оттоманке у ног трех старших девочек, Элизы, Джорджианы и Сесилии. Младшие расположились вокруг на ковре, крошка Хелен положила голову Уильяму на колени; тот ласково гладил ее густые каштановые кудри, а она с улыбкой смотрела ему в лицо. Каким воодушевлением сияли его привлекательные черты! Какое счастье, какой ум и сила характера светились в голубых глазах Уильяма, когда он говорил с прекрасными и благородными представительницами круга, из которого его, как и более прославленного брата, изгнала черная, противоестественная несправедливость![37] Мне подумалось, что особое внимание он уделяет леди Сесилии Сеймур и что та совершенно очарована изящным юным коммерсантом у своих ног.
Сесилия – хрупкая миловидная девушка, прекрасно образованная, мягкая по характеру, белокурая, в мать, роста среднего или чуть ниже, более субтильная, чем Элиза и Джорджиана – надменные высокие блондинки, гордые своей красотой, гордые своими талантами, гордые древностью рода и королевской кровью, текущей в их жилах, – гордые всем.
Я стоял довольно близко и слышал часть разговора. Мои старшие кузины, по обыкновению, делали стремительные выпады, которые Уильям парировал без запинки и с неизменной учтивостью. Однако лишь в ответ на тихий, но в то же время веселый и мелодичный голос Сесилии он раскрывал всю мощь своих дарований, и тогда глаза, щеки, лоб и речь были одинаково пылки, одинаково выразительны. Я никогда не слышал, чтобы он говорил так много, и не помню, чтобы кто-нибудь на моей памяти говорил так воодушевленно и так хорошо. О талантах и достижениях Уильяма знают мало, ведь он почти всегда появляется в обществе Эдварда. Импозантная внешность Шельмы-младшего, его буйная красота, властные манеры, безграничные способности, поразительная сила и зычный голос способны отодвинуть на второй план человека куда более крепкого и решительного, нежели Уильям. В отсутствие старшего он сияет, словно луна после захода солнца, но вот оно всходит, и младший брат вновь становится незаметен.
Однако перейду к обществу в целом. Рядом с камином расположились два видных представителя ворчливой и словоохотливой старости. Маркиз Уэлсли и граф Сеймур сидели на одном диване, уложив подагрические ноги на скамеечки и пристроив рядом костыли. Подробнее описывать их нет надобности. Зрелище было впечатляющее. Напротив благородным контрастом к ним высился Эдвард Перси во всем своем великолепии, окруженный кольцом блистательных дам. То были: его собственная ослепительная принцесса Мария, Джулия Сидни, маркиза Уэлсли, суровая графиня Зенобия (ибо тень пугающей строгости и впрямь лежала на ярком итальянском лице, обращенном к пасынку, отвергнутому и презираемому отцом), прекрасная королева Ангрии, глядящая на брата так, будто не смеет выказать любовь и в то же время бессильна ее спрятать, кроткая герцогиня Фиденская с Розендейлом на коленях (принц, как всегда, глядел по сторонам отважно и гордо) и, наконец, отнюдь не последняя среди них – леди Хелен Перси, столь же величавая в преклонные лета, сколь обворожительна была в юные.
Эдвард говорил со всегдашним своим напором и красноречием, без заминок и пауз, не хвастливо-громогласно, но и уж тем более не тихо, все более разгорячаясь по мере того, как слова плавно текли одно за другим. Он то и дело поднимал руку, чтобы откинуть назад густые золотистые кудри, как будто не мог вынести, что хоть одна прядь затеняет его высокое алебастровое чело.
Поодаль от остальных, в двух разных нишах, расположились две группы, вид которых чрезвычайно меня удивил. Одна состояла из хозяйки виллы Доуро, ее детей и их гувернантки Мины Лори, вторая включала фигуру, очень похожую на покойную маркизу Доуро. Белизна ее открытых рук и шеи еще более подчеркивалась черным бархатным платьем. Дама сидела в кресле; за спинкой стояла девочка, а рядом расположился высокий джентльмен в белых панталонах, военного покроя сюртуке и черном галстуке. То были леди Френсис Миллисент Хьюм, ее воспитанница Эуфимия Линдсей и его светлость герцог Фиденский. Мне подумалось, что, вероятно, будет и впрямь обсуждаться весьма важное семейное дело, если эту слепую пташку вытащили из укромного олдервудского гнездышка. Я видел, как шевелятся ее губы, но говорила она так тихо, что я не мог разобрать ни звука. Фидена с нежной заботой склонил величавую голову, прислушиваясь к ее словам, и отвечал на них с таким ласковым участием, что не одна слезинка скатилась из-под закрытых век по белой щеке и алмазом упала на черное платье. И все же Миллисент выглядела спокойной и даже счастливой. Таково было общество, собравшееся в раззолоченной, увешанной картинами гостиной дворца Ватерлоо. Не хватало троих, и я напрасно искал их глазами. Герцог Веллингтон, граф Нортенгерленд и король Ангрии отсутствовали. Наконец вошел первый из перечисленных. Все встали, чтобы его приветствовать.
– Добрый день, как все поживают? – проговорил он, с сердечной улыбкой оглядывая собравшихся. – Надеюсь, хорошо? Я рассчитывал быть с вами раньше, но меня задержал его сиятельство Нортенгерленд. Ваш отец, мистер Перси, не желает дышать воздухом одного с вами помещения, и я вынужден был в библиотеке объяснить ему то, ради чего мы собрались здесь. Сейчас он это переваривает на досуге, а через несколько минут вы все получите те же самые сведения. А теперь сядьте и ждите, если можете, спокойно.
Он обошел всех, адресуя по несколько слов каждому.
– Эмили, вы сегодня чудесно выглядите. Беседуете с Фиденой, Миллисент, как я вижу. Джулия, не лопните от любопытства, у вас такой вид, будто вы не в силах прожить еще пять минут. Луиза, не верю своим глазам: вы проснулись?
– Я жажду увидеть Заморну, – отвечала та.
– Он скоро придет, – заверил мой отец.
– Где он, где он? – заволновались все леди Сеймур сразу.
– Помолчите, девчонки! – прикрикнул на них Фицрой. – Скажите, дядя, куда задевался мой кузен?
Все, за исключением Эмили, Миллисент, Эдварда Перси, герцога Фиденского и графини Сеймур, обступили герцога. Я стоял у двери, прислушиваясь, и за хаосом вопросов, ответов, домыслов, ожиданий и опасений внезапно различил шаги. Сперва казалось, будто идет один человек, потом стало ясно, что их двое. Дверь слегка приоткрылась, наступила пауза. Шепотом спорили два голоса. Ручка снова повернулась, створки бесшумно разошлись в стороны, и два очень высоких джентльмена, слегка пригнувшись под аркой, вступили в салон. Они прошли в дальний конец и, не замеченные никем, кроме меня и нескольких вышеупомянутых лиц, сидящих поодаль от общего кружка, встали бок о бок подле камина. Оба быстро огляделись, затем разом сняли армейские шляпы, глянули друг на друга и звонко расхохотались во все горло.
Гости обернулись как один. Легкий шум, поднятый общим движением, сменила гробовая тишина, но вскоре я различил быстрое, взволнованное биение сердец и увидел, что у одних кровь прилила к щекам, а у других отхлынула от лица, оставив по себе мертвенную бледность.
В числе последних была королева Ангрии. Она оперлась на стену. Взгляд остекленел, лишился всякого выражения и казался бездушным, как у трупа, рот приоткрылся, на лбу выступила испарина. И не мудрено, что она была потрясена, ошеломлена, сражена наповал, не мудрено, что все прочие остолбенели и утратили дар речи.
У камина, выпрямившись во весь рост в ярком свете канделябра, озаряющего лицо, словно луч солнца вперил в него указующий перст, стоял герцог Заморна, монарх Ангрии. А рядом, почти касаясь юного короля, залитый тем же янтарным сиянием, видимый так же отчетливо, до последней мелочи, стоял его призрак! Никак иначе не могу я назвать это видение, обращенное к нему лицом к лицу, – так похожее в каждом движении, в каждой черточке, что никто не сумел бы сказать, где субстанция, а где тень. Плоть и кровь смотрели друг на друга, мрачно насупясь: глаза сверкали в глаза, губы кривились и брови хмурились, словно в зеркале; обе лучезарные главы были вскинуты с одинаковой заносчивостью, а каштановые кудри в малиновых отблесках огня вились на висках так густо, что казалось, ни один из двоих не может похвастать и лишним волоском. Все зрители разом вздрогнули, когда тот, что стоял справа, сделал шаг вперед и, поклонившись с холодным воинским изяществом, промолвил, смеясь вспыхнувшими очами:
– Сыновья и дочери племен Уэлсли, Перси, Фидена, все вы давно знаете Артура Августа Адриана Уэлсли, герцога Заморну, маркиза Доуро и короля Ангрии; познакомьтесь теперь с его братом-близнецом, Эрнестом Юлием Морнингтоном Уэлсли, герцогом Вальдачеллой, маркизом Альгамским и наследным принцем Веллингтонии.
Не могу описать последовавшую сцену; не могу даже припомнить ее отчетливо. Мои чувства были в полном смятении. Все ринулись к камину, посыпались восклицания, многие тянули руки с теплыми словами приветствия, но громче всего звучал буйный хохот обоих подобий, словно глас трубы в грохоте водопада. Наконец шум немного улегся, и я смог оглядеться.
Мэри стояла перед ними, переводя взгляд с одного на другого, лицо у нее было взволнованное, растерянное и счастливое. Она недолго оставалась в сомнениях. Один из двоих внезапно заключил ее в объятия, и она, с рыданиями припав к его груди, прошептала:
– Так Заморна – безраздельно мой! Он всегда меня любил! Кунштюк всего лишь исполнял свой долг! Могу ли я, Адриан, смею ли я надеяться на прощение?
Он поцеловал ее в лоб; она, вспомнив, что все глаза устремлены на них, смущенно отвернулась и, высвободившись из его объятий, отошла в нишу, где осталась сидеть, вполне счастливая доказательствами верности и любви своего супруга и повелителя. Вальдачелла, как я должен называть теперь новообретенного брата, следил за невесткой глазами; уголки его губ тронула ироничная усмешка. Он подошел к мисс Лори, взял у нее маленькое, похожее на газель существо и шагнул к герцогине.
– Хм, – проговорил он, выгибая брови. – Вы как-то сказали, что девочка очень, очень похожа на своего недостойного отца, – сказали с глубоким и самым печальным вздохом. Помнится, я, как оракул, предрек, что когда-нибудь это сходство перестанет вас огорчать. Так ли это? Ответьте «да», Генриетта, или я никогда вас не прощу!
– О да, конечно! – воскликнула герцогиня, хватая прелестную крошку и ласково ее целуя. – Теперь я еще больше люблю маленькую Эмили за то, что у нее глаза Заморны!
– Вальдачеллы, правильнее сказать, – поправил он. – А вот и еще один претендент на вашу любовь!
К ним как раз подбежал Эрнест.
– Папенька, папенька! – воскликнул он. – Мне теперь можно называть вас папенькой при всех? А Заморну – дядей? А эта дама поедет с нами в замок Оронсей? Она такая добрая, и больше не плачет, и наверняка жалеет, что сердилась на маменьку.
Его отец улыбнулся и отошел к прочим гостям. Я побежал за ним.
– Брат, – сказал я, – ты еще не поговорил со мной. Это не ты пришиб меня в карете, когда мы возвращались с похорон Альмейды?
Вместо ответа он взял мою руку и стиснул в том же мягком, выразительном пожатии, которое в свое время так разбередило мое любопытство.
– Дорогой, дорогой Эрнест, – продолжал я, – думаю, я буду любить тебя куда больше, чем Артура.
Он скривил губы и презрительно меня оттолкнул.
Теперь со всех сторон все настойчивее и громче звучали требования разъяснить удивительную и пока еще не раскрытую загадку. Кузины, тетушки, дядюшки и все остальные теснились вокруг близнецов, забрасывая их сотнями вопросов: «Почему секрет сохранялся так долго? Зачем вообще было это скрывать? Кто такая герцогиня Вальдачелла? Где они с мужем живут?.. и так далее, и так далее».
– Пощадите нас, Бога ради! – воскликнул Заморна. – Если вы помолчите, я расскажу что смогу. Полной ясности не обещаю, но все, что я знаю, вы услышите. Встаньте в круг. Элиза и Джорджиана, отступите шага на два. Юлий, хватит дурачиться с малышками. Хелен, давай ко мне. Сесилия, подойди к Уильяму Перси. Нечего краснеть, я ничего конкретного не имел в виду. Миллисент, душа моя, никто о тебе не заботится – сядь вот тут, рядом с моей теткой. Юлий, черт тебя раздери, прочь с дороги! И вы тоже, Эдвард Перси! И нечего задираться, сэр! Можете стращать Вальдачеллу, если у вас такое настроение. Эффи, моя чаровница, убери с лица это изумленное выражение, и локоны тоже убери. Джулия Сидни, тетя Луиза, Агнес, Катарина, Фицрой, Мария, Лили, моя императрица Зенобия, ну-ка все разом – два шага назад!
Когда восстановилось некое подобие порядка и тишины, Заморна начал излагать нижеприведенные объяснения. Он стоял, прислонившись к каминной полке, а Вальдачелла сидел рядом, готовый в любой миг встрять с поправками и дополнениями.
– В такой же день, ровно двадцать два года назад, мы с братом вступили в этот полный тревог и радостей мир. Который был час, отец?
Герцог Веллингтон улыбнулся, слыша такой вопрос от юного великана и видя, как другой сын, ничуть не меньше ростом, глянул на него вопрошающе.
– В девять часов и пять минут пополудни восемнадцатого июля тысяча восемьсот двенадцатого года, – ответил он, – двух юных джентльменов, которым предстояло порознь и совместно явить миру образ одного негодника, представили мне в качестве принцев Веллингтонии.
Заморна фыркнул и продолжил:
– Так случилось, что Юлий, с обычной своей наглостью, меня опередил. Всего на несколько минут, однако это давало ему право первородства. Итак, он был Исавом, а я, хоть и не Иаков, будь моя мать Ревеккой, а отец – Исааком, охотно поменялся бы с ним старшинством.
– Кто бы сомневался, черт тебя дери! – перебил Вальдачелла. – Давай скорее, или я вырву бразды из твоих рук. Собственно, я так и сделаю. Леди и джентльмены, – сказал он, вставая, – при рождении мы были схожи как две капли воды: носы-пуговки в точности одного размера, глаза-блюдца равного диаметра, орущие рты неотличимой формы и одинаково вишневого цвета.
– Я тебе сейчас так съезжу по губам, что они станут еще краснее, а их форму вообще никто не узнает, – ответил Заморна, толкая Вальдачеллу обратно в кресло. Юлий, впрочем, сесть не захотел, и начался борцовский поединок.
– Тигрята! – промолвил мой отец полусердито, полувесело. – Никто из вас не достоин произнести в приличном обществе трех слов кряду. Изабелла, разними этих драчунов, а я пока доскажу то, что они толком не начали. Как сказал один из них (не знаю который), при рождении они были столь схожи, что тогдашние мамки-няньки путались не хуже нынешних. В миг их рождения страшная буря разразилась над городом, Морнингтонским замком и даже над всей Веллингтонией. Я помню, что когда впервые взглянул на юных принцев, их лица озарила молния; вместо того чтобы закричать, они открыли глаза и наморщили миниатюрные бровки, словно бросая вызов стихии. Всю ночь ветер, гроза и дождь ревели, грохотали и били по зубчатым зданиям Морнингтон-Корта. Тот, кто верит в знамения, наверняка задумался бы, однако я не забиваю себе голову такой чепухой – ха, Зенобия, как великолепно вы хмуритесь! – посему отправился в постель – спокойней, миледи, спокойней – и попытался уснуть – уж это-то, Зенобия, не преступление? – по крайней мере когда немного улегся шум, поднятый явлением на свет этих двух джентльменов.
Была глухая полночь, самый ведьмовской час, все смолкло, все дремало, за исключением стихий и, возможно, новорожденных отпрысков, когда раздался оглушительный стук, сопровождаемый яростным звоном колокольчика. Кто-то бил в дверь так, что замок содрогался до основания. Потом я услышал оклики часовых, торопливую поступь привратников и скрежет поднимаемой решетки: очевидно, припозднившегося гостя впустили. Последовали долгие препирательства. Судя по шумной брани и проклятиям, челядинцы, проснувшись от шума, сочли, что стучится не иначе как важная персона, и увиденное не оправдало их ожиданий. Я слышал, как старый шотландский гвардеец, сенешаль двора Джейми Линдсей, отец Гарри, канцлера моего сына («Хм, хм!») восклицает на родном наречии: «Гнать его взашей! Ишь удумал, голоштанник, босяк, нищеброд! В кармане – вошь на аркане, а туда же, колотит в дверь, будит порядочных людей, сенешалей двора, гвардейцев его величества, беспокоит миледи и принцев! Выкинуть его вон, пусть сдохнет в канаве!»
В ответ на этот безжалостный приговор голос поднял Дэннис Лори, родитель Эдварда Лори: «Охолони, Джим! Нешто мы прогоним жентильмена под дождь, точно пса паршивого? Поделом бы ему за такой тарарам, да только кому охота в такую ночку спать на мокрых камнях? Нет, пусть не говорят, что жентильмен умер у герцогского порога, да еще в ту самую ночь, когда родились принцы. Ты как хочешь, я уж его и обогрею, и накормлю. Заходи, шаромыжник!»
– Артур, – не утерпел маркиз Уэлсли, ерзавший на диване все время, пока мой отец с истинно ирландским акцентом и пафосом излагал все вышесказанное – явно дразня брата и графиню Зенобию, готовую лопнуть от едва скрываемого возмущения. – Артур, чего ради ты передаешь нам разговор двух простолюдинов? Вернись, пожалуйста, к сути.
– О, – проговорила Зенобия, – умоляю вас, дозвольте своему августейшему брату насладиться столь редким для него удовольствием. Пусть великий герцог Веллингтон сойдет с помоста короля и полководца и, подобно Самсону, потешит нас, филистимлян, своей ирландской речью.
Герцог только тихо рассмеялся на этот ядовитый укол. Вальдачелла взял Зенобию за руку и, глядя ей в глаза с той же дерзкой улыбкой, которая прежде так огорчала Мэри, заметил:
– Охолони, голубушка, лучше расскажи не только как говорят, но и как ругаются в твоих краях. Одно-два крепких словца – и тебе сразу полегчает.
Она с высокомерным презрением отвернулась и хотела выдернуть руку, но Юлий только сильнее стиснул ее пальцы.
– Не стоит так хмуриться и напускать на себя грозный вид! – сказал он. – Если вам люб Август, должен быть люб и я, выбора нет. И, – понизив голос, – я не в первый раз с вами говорю и руку вашу держу тоже не впервые. Часто, часто ваши слова, обращенные к Заморне, лились в ухо Вальдачеллы. И не только ваши. Здесь нет ни одного человека, мужчины или женщины, который не стоял, не сидел и не прогуливался рядом со мной в свете солнца, луны или свеч, неведомо для себя, неведомо для целого мира за исключением меня и моего брата-близнеца; да и он знал об этом далеко не всегда! Прекрасная графиня, хмурьтесь, но вы не можете меня ненавидеть!
– Клянусь жизнью, она будет тебя ненавидеть! – прорычал Заморна, который во время этой беседы неслышно зашел брату за спину. В следующий миг он отвесил тому звонкую пощечину. Юлий обернулся. Они замерли, глядя друг на друга. Зрелище было поучительное. Оба побагровели, оба свели брови, оба закусили губу, оба сверкали гневными очами – такие совершенно одинаковые, такие неразличимо схожие. Они и впрямь казались тигрятами из одного помета. Несколько мгновений их взгляды горели злобой, но внезапно что-то – вероятно, сходство – заставило обоих расхохотаться. Обменявшись короткими энергичными ругательствами, они разошлись к противоположным стенам салона.
– Что ж, – сказал герцог Веллингтон, – коли эта достойная пантомима окончена, я продолжу. Меньше чем через полчаса после того, как ворота замка вновь затворились, наступившую было тишину нарушил новый шум откуда-то из дальних комнат. Некоторое время я прислушивался, затем, поняв, что шум не стихает, а, напротив, становится громче, встал и быстро оделся. За дверью меня едва не оглушил пронзительный вопль; в дальнем конце освещенного коридора показалось маленькое существо, отчасти схожее с прислужниками моих сыновей Кунштюком и Фунштюком, только более щуплое и проворное. Довольно быстро я узнал Гарри Линдсея, десятилетнего проказливого чертенка, которого следовало пороть каждый день с рассвета и до заката. Он размахивал руками, хохотал и что-то выкрикивал на бегу. Я спросил, в чем дело – видимо, довольно сурово, потому что он отскочил вбок и замер на почтительном расстоянии.
– Идите к нашей мамке, милорд герцог, – сказал мальчишка, все еще смеясь, – они там все с ума посбесились, и она, и малые, и все женщины ейные. Малые орут, что дикие кошки, и еще там старик, которого Дэннис Лори пустил, и его прогнать не могут. Идемте, идемте, не пропустите потеху! Я туда, пока дверь приоткрыта, – и он пулей унесся прочь.
Я быстрым шагом пошел за ним. Чертенок нырнул в комнату, которой заканчивался коридор – оттуда и доносился шум. Я вслед за ним переступил порог, и хорошенькое же зрелище мне предстало! Комната была ярко освещена и, судя по наличию колыбели и прочего, переоборудована в детскую для двух высоких джентльменов, которые сейчас угрюмо смотрят друг на друга из разных концов зала. Точно посредине детской, под светильником, два кандидата в лимб, ростом не больше пядени[38], августейшие близнецы трех часов от роду, катались в обнимку, коротко, пронзительно вскрикивая, словно хищные зверьки, и каждый со сверхъестественной злобой, наводящей на мысли об одержимости, силился задушить брата. Подле них стоял высокий тощий человек в черном, с широкополой квакерской шляпой в руке, которой он то и дело взмахивал, словно подзадоривая их драться ожесточенней. Лицо у него было очень хмурое и серьезное, а в том, как он, уперши руки в колени, смотрел на младенцев, читалась глубокая, хоть и комичная озабоченность. Гарри Линдсей скакал вокруг, хлопая в ладоши, ухмыляясь и поминутно восклицая: «Давай! Так его! Это лучше петушьих боев!» и тому подобное. В довершение картины миссис Линдсей рыдала, заламывала руки и громко причитала, однако не пыталась разнять бойцов. Две или три служанки на заднем плане тоже заливались слезами.
Я, как только поборол первое изумление, попытался исправить дело, но тщетно: я не мог переступить через начерченный на полу меловой круг, хотя никакой видимой преграды передо мной не было! И все же она была – хотите – верьте, хотите – нет!
Позвали вдовствующую графиню Морнингтон, леди Изабеллу Сеймур, леди Айседору Хьюм, нашего друга доктора, сэра Александра, который тогда был совсем не такой, как сейчас, мистера Максвелла, юного Эдварда Лори, старого Дэнниса, Джейми Линдсея и еще несколько человек, но все без толку. Помню только, что Линдсей, старик суровый, отвесил сыну такую затрещину, что чуть не вышиб мозги, и пинками выгнал его из комнаты, приговаривая, что, мол, грешно потешаться, когда всех нас постигла Божья кара. Наконец потасовка утихла, видимо, оттого что главные участники выбились из сил.
Тогда человек в черном взял их на руки, положил в колыбель, несколько раз обошел ее по кругу, а затем громким, скрипучим голосом нараспев произнес какое-то стихотворное заклятие. Суть его сводилась к следующему: хотя родительское древо дало два побега, до времени они будут едины; с этого дня им нельзя находиться рядом – если смертные очи узрят принцев вместе или более двенадцати человек узнают, что их двое, один из двоих умрет. Артуру, младшему на минуту или две, досталась привилегия имени, славы, существования; на него же, если тайна будет раскрыта, должна была пасть кара. Эрнесту смерть не грозила, но его таинственный гость обрек уединению и безвестности. Под конец черный человек объявил, что заклятье будет действовать, покуда не увянет плод юного цветка, а дарительницу и дар не скроет земля. Засим он вытащил из кармана черный бумажник, достал визитную карточку, бросил ее на стол и с низким поклоном вышел. Карточка была самая обычная, и на ней значилось: «Генри Чортер. Оптовая торговля серой и углем. Набережная Стикса, неподалеку от ворот Гадеса, 18 июля, круговорот вечности».
С того самого дня заклятие держалось прочно и крепко. Чортер время от времени возвращался и повторял свои слова. Никакими силами нельзя было ему противостоять, а итог вы видите сами. Альгама оставался никому не известным, хотя ошибочно полагать, будто он никого не знал. Он почти столько же времени бывал в обществе присутствующих, да и остальных витропольцев, сколько и его брат Доуро. Их прошлая жизнь неразделима, достижения одного продолжают достижения другого: их литературные труды, воинские подвиги и политические маневры вплетены в единую нить, которую никому, кроме них самих, не распутать, а они этого делать не станут. Даже грехи и приключения их личной жизни перемешаны: трудно сказать, что на совести Заморны, а что – Вальдачеллы. Они часто ссорились, потому что вечно вставали друг у друга на пути, однако сходство ума и души между ними так велико, что в целом они ладили лучше, нежели это было полезно для блага общества.
Теперь мне осталось лишь представить мою невестку, герцогиню Вальдачелла, маркизу Альгамскую, будущую королеву Веллингтонии. Подойдите сюда, Эмили. Она – единственная дочь богатого, престарелого и знатного герцога Моренского, чьи владения лежат к северу от Хитрундии, на берегу моря Джиннов. Эрнест впервые увидел ее, когда странствовал в тех краях, инкогнито и без свиты. Она была романтична, он тоже. Главным образом для удовлетворения собственного тщеславия он под видом безвестного и нищего искателя приключений пленил сердце Владычицы холмов, и лишь когда та поклялась ему в вечной верности, открыл ей тайну своего высокого рождения. Это стало решающим доводом и для девушки, и для ее отца. Они тут же и поженились; жениху в день свадьбы как раз исполнилось восемнадцать, невесте шел шестнадцатый год. Эмили по материнской линии происходит из древнего католического рода Равенсвудов, и сама она ревностная дочь Святой церкви. Со дня свадьбы они жили в замке Оронсей, стоящем в центре озера Лох-Сунарт, в десяти милях от города Кинрира, неподалеку от горы Бен-Карнах. И замок, и окрестные земли она принесла мужу в приданое. Там она имела счастье лицезреть его по шесть месяцев из двенадцати, потому что в остальное время он дурачился и проказничал вместе с таким же бессовестным негодяем в Витрополе и других местах. В этом браке родились двое детей: Эрнест Эдвард Равенсвуд Уэлсли, граф Равенсвуд, виконт Морнингтон, и леди Эмили Августа Уэлсли, которую, как я понимаю, воспитывают маленькой почитательницей Святой Девы. У меня все. Если хотите, можете устроить им перекрестный допрос.
Как только герцог закончил, Вальдачелла начал:
– Мужчины, женщины и дети, – сказал он, – я настаиваю, чтобы меня не считали чужаком. Я знаю вас всех вдоль и поперек. Джулия, не делай такое недоверчивое лицо: я смеялся и болтал с тобой часы, а то и дни напролет. Эдвард Перси, ты знаешь, что я тебя знаю, и ты тоже, сестрица Генриетта. Элиза и Джорджиана, не напускайте на себя чопорный вид – я читаю в ваших гордых сердцах. Зенобия, вы так же часто изучали древних и ругали современников с Юлием, как и с Августом. Миледи Фидена, знакомцем Лили Харт был я, а не Заморна. Миллисент, Орамар, безусловно, принадлежит Заморне, и Олдервуд тоже; мой брат женился на своей Флоренс в тот же год, что я на своей Инес. Однако в остальном рука Эрнеста так же часто направляла ваше счастье; я провел с вами день в Олнвикском замке чуть меньше месяца назад. Тетушка Луиза, Эрнест дразнил вас не реже Артура. Принцесса Мария, Доуро и Альгама – одно; выйдя замуж, вы поклялись быть мне сестрой, а до того Заморна был вашим Ильдеримом[39] не чаще меня. Скажите Эдит[40], что вчера она своим мягким голоском очень серьезно читала мне нравоучения. Скажите Арунделу[41], что он собственной кровью написал мне клятву вечной дружбы. Клянусь небом, вы примете меня как доброго знакомого, или кое-кому из вас придется худо!
Он умолк.
Все тут же объявили, что готовы исполнить его желание. Под гул возобновившихся поздравлений, возгласов удивления и радости позвольте мне опустить занавес.
PS. Роман едва ли может называться романом, если не заканчивается свадьбой, посему я немного отступлю в сторону и добавлю следующий постскриптум – возможно, единственную порцию достоверных сведений во всей книге.
Вчера в соборе Святого Августина его высокопреподобие доктор Стенхоуп, примас Ангрии, сочетал браком Уильяма Перси, капитана ангрийской лейб-гвардии, адъютанта его светлости герцога Заморны, и леди Сесилию, дочь графа Сеймура, племянницу герцога Веллингтона. Насколько нам известно, монарх Веллингтонии, одобряя решение жениха сменить коммерческую стезю на военную, сразу после церемонии вручил ему чек на десять тысяч фунтов. Приданое невесты составляет восемьдесят тысяч фунтов, а вдобавок она вскорости получит имение с годовым доходом почти в три тысячи фунтов – такое наследство оставил любимой племяннице недавно скончавшийся полковник Вавасур Сеймур. Мы пока не знаем, какую долю прибыли намерен выделить брату преуспевающий восточный коммерсант мистер Перси. На Бирже говорят, будто Шельма-младший во всеуслышание объявил, что будет исправно выплачивать Уильяму жалованье приказчика и ни штивером[42] больше.
Vale, читатель! Сесилия Сеймур и Уильям Перси – прелестная и любящая пара. Здоровья им, богатства, счастья и долгих лет жизни!
Остаюсь твой
Ч.А.Ф. Уэлсли
NB. Полагаю, моя задача выполнена. Мне удалось доказать, что герцог Заморна невменяем – да, извилистым окольным путем, но по крайней мере таким, на котором невозможно заблудиться. Читатель, если никакого Вальдачеллы нет, ему бы следовало быть. Если у юного короля Ангрии нет альтер эго, ему следовало бы иметь такого удобного двойника, ибо не должен один человек, обладающий одной телесной и одной душевной природой, если только к ним не примешаны какие-то вредоносные ингредиенты, в здравом рассудке говорить и действовать в такой непоследовательной, двуличной, необъяснимой, непредсказуемой, загадочной и невыносимой манере, к какой он постоянно прибегает по причинам, ведомым лишь ему самому. Я утверждаю, что мой брат сжимает в руке слишком многочисленные бразды, – имеющий уши да услышит. Он дерзкой хваткой собрал все символы власти, он прилагает все усилия души и ума, чтобы их удержать, он днем и ночью, утром и вечером думает, как усмирить завоеванные сердца и земли. Он бьется, чтобы не дать им уйти из-под своей власти. Мозг его пульсирует, кровь кипит, когда они проявляют признаки непокорства (что происходит постоянно) – не дай Бог хоть что-то, ему принадлежащее, вырвется на волю, не дай Бог его всемогущество хоть в чем-то окажется непрочным!.. Великие духи, опустите завесу над этой сценой! Шум, грохот, треск, приглушенные, но грозные раскаты доносятся из облачной гряды, скрывающей от нас будущее. Однако я не смею заглядывать глубже, не смею дольше слушать.
Читатель, вообрази венчанного безумца, низложенного, забытого всеми, отчаявшегося, во мраке скорбного дома. Ни свечи, ни огня в камине, и лишь бледные лучи падают сквозь зарешеченное окно на охапку соломы. Царство утрачено, корона – насмешка, те, кто его боготворил, погибли или отвернулись от своего кумира. «Земля бесстрастна и нема, пустынны небеса»[43].
О Заморна! Не думай о поле брани, о топоте конских копыт и доспехах, залитых кровью, не думай о смерти средь груды порубленных тел, не жди, что уйдешь под ликующие крики «Победа! Победа!» Пусть трубный глас оплакивает твоих полководцев, пусть «Восстань!» – их боевой клич, а восходящее солнце – их гордый стяг; сам ты гниешь в земле, и если тебя вспоминают, то лишь с презрением: Заморна, многообещающий молодой человек, он замахнулся на то, что не смог осилить, дела его пришли в полный упадок, он сошел с ума и умер в частной лечебнице для душевнобольных на двадцать третьем году жизни.
Ш. Бронте
21 июля 1834 года
Моя Ангрия и ангрийцы
Сочинение лорда Чарлза Альберта Флориана Уэлсли
14 октября 1834 года
И отправились сыны Израилевы из земли нашей, и множество разноплеменных людей вышли с ними, и мелкий и крупный скот, стадо весьма большое. И расположились пред Ваал-Цефоном в пустыне Син. (Точнее, Цин, впрочем, не важно.) И показывал им путь ночью столп облачный, а днем – столп огненный (не есть ли сие точное описание короля Адриана, ангрийцы?). И в своем бегстве разорили они Египтян: не умертвили наших первенцев, но увлекли за собой, говоря, отныне жребий ваш вместе с нами и мы сделаем вам добро. Но не только глас «Аллилуйя!» несся чрез Витрополь, были и те, кто думал, что впору восклицать: «Ихавод, Ихавод, отошла слава наша».
Любовь к показной роскоши у ангрийцев в крови, так стоит ли удивляться, что грандиозное переселение отличалось всегдашней ангрийской помпезностью: в единый день, чуть ли не в единый час, карета каждого восточного вельможи стояла перед дверью его витропольской резиденции, а величественный кортеж, сопровождаемый верховыми, растянулся от восхода до заката – словно грохочущая волна прокатилась по восточному большаку. Остались позади прощальные визиты, последние напутствия и многозначительные предсказания, брюзжание старцев и бахвальство юнцов. Я видел, как некая дама небрежным кивком прощается с подругой, а ее торжествующая, дразнящая улыбка призвана олицетворять квинтэссенцию рафинированного (не вульгарного) ангрианизма. Сколь тяжко для уравновешенного и трезвомыслящего витропольца (не говоря уже о раздражительном старом аристократе) наблюдать сие чванливое бесстыдство! Видеть толпы знатных негодяев и орды безродных мерзавцев, слоняющихся по городу и без устали толкующих о великом исходе! Внимать речам о багаже, зачастую представлявшем собой одну сменную сорочку, шейный платок, пару чулок да полсоверена мелочью, которые сии искатели приключений, отродясь часов не имевшие, прятали в жилетном кармашке для часов, из опасений быть ограбленными предприимчивыми попутчиками. А уж те не преминули бы – коли представится случай – избавить раззяв от неправедно нажитых барышей, покуда те попивали бы свой эль в «Восходящем солнце», «Пурпурном знамени» или «Гербе Нортенгерленда».
Для того, кто обладает хоть малой толикой здравого смысла, что может быть отвратительнее, чем слушать выскочек, которые со щенячьим восторгом хулят свою Отчизну, дом своих родителей, град, чей божественный лик смотрится в тихие воды благородного Нигера, созерцая долины и башни, омываемые бурной Гвадимой и отразившиеся во всей красе на прозрачной поверхности гавани! Слушать их разглагольствования о превосходстве мраморной безделушки Адрианополя и жалкой грибницы Калабара над Вавилоном, что уходит корнями в берега Гвинейского залива, словно вековой дуб!
Читатель, мое возмущение не знает пределов, не уступая политической горячности Сидни, Сен-Клера или Ардраха. Я не считаю нужным притворяться и открыто заявляю: коли местному сброду угодно, могут убираться на все четыре стороны. Витрополь и без них обойдется. Увы, не все витропольцы разделяют подобные воззрения, доказательством чему служит трехстраничное послание, адресованное достопочтенной Джулией, леди Сидни, своей близкой подруге леди Марии Перси. Отдав дань уверениям в вечности и нерушимости дружеских уз, разрушить которые не под силу трубному гласу, она пишет:
«О, Мария, как я тебе завидую, ибо в твоей судьбе осуществились все твои чаяния! Быть первой дамой ангрийского двора (знай, что я ставлю тебя выше леди Н.), женой самого влиятельного и способного из министров, невесткой выдающегося ангрийского премьера, законодательницей мод, красой и славой Ангрии! Неужели ты никогда не испытываешь головокружения от сознания того, сколь высоко ты взлетела? Моя голова давно пошла бы кругом, но ты, Мария, рождена для высокой доли, и то спокойное достоинство, с которым ты несешь свое величие, лишь подтверждает мои слова. Порой мне мнится, что в твоем сердце больше не осталось для меня уголка, ибо Эдвард владеет им без остатка, а все твои мысли занимает милая Ангрия и слава ее великолепного двора. Ничтожное существо вроде меня не имеет права на жизнь. Подумай, как я страдаю здесь одна, совсем одна, забыта и заброшена в окружении бездушного кирпича и мрамора! Ты не представляешь, каким унылым и покинутым стал Витрополь! Отныне солнце восходит и заходит на востоке, и ни единый лучик не проникает в окна Йоркского дворца! Мой Эдвард становится все несноснее, а лицо его столь часто искажает угрюмая гримаса, что вскоре оно превратится в маску. Политика заменила ему еду, питье и дом. Все его мысли и поступки подчинены одной страсти. У нас не бывает приемов, кроме политических, бесед, кроме государственных, а сон ограничен началом и концом заседаний. Но, даже уснув, он не оставляет пререканий с министрами! Ты умерла бы со смеху, если бы увидела, как свирепо он сражается во сне со своими противниками. Руки и ноги ходят ходуном, а язык продолжает молоть чушь: «О, моя бедная страна! О, разорительные порядки! О, безответственное правительство! О, беспринципные реформаторы!»
Впрочем, всегда одно и то же. Обычно дома я не нахожу себе места от скуки, за исключением тех дней, когда мы даем званые обеды, но теперь и они в прошлом! Вчера, промаявшись до вечера, я велела заложить карету и в качестве dernier resort[45] отправилась развеять тоску в королевский театр. И пока актеры кривлялись на сцене, я разглядывала ложи. Увы, там царило запустение! Нет, места по-прежнему занимали самые знатные и родовитые: дряхлые графини в алмазных диадемах и кивающих плюмажах, юные дебютантки, убеленные сединами графы, престарелые виконты, почтенные ветераны и прочая, прочая. Но тщетно искала я глазами благородного и порывистого Каслрея, учтивого и любезного Арундела, надменного Эдварда Перси, то исчезающего, то снова возникающего у перил, сияя в свете канделябров подобно звезде; Нортенгерленда, погруженного в загадочную меланхолию; простодушного Торнтона, от души наслаждающегося представлением. Не было ни Трасти, ни Сеймура, ни Аберкорна, ни Леннокса – никого, кроме дряхлых троянцев и вдовствующих старух. Поверь, я едва сдерживала слезы. А что говорить о дамах! Где твои очи и длинные кудри цвета воронова крыла, дорогая? Где неброская прелесть нашей бледнокожей Харриет? Где статная леди Арундел? Где величавая графиня Зенобия? Так и вижу ее гордый профиль рядом с лордом Н., а его графская звезда выделяется на фоне траурно-черных одежд. Кстати, я всегда находила его наряды весьма импозантными. Где Мэри Перси (язык не поворачивается назвать ее иным именем), восседающая со скромным достоинством, опустив очи долу. Должна признаться, когда ее застенчивый взор останавливается на мне, кровь стынет в жилах! Где все они? О, горе мне, ибо нас разделяют полторы сотни миль! Мария, мое сердце разбито, ты и представить себе не можешь, как близка я к срыву. Напиши мне как можно скорее, иначе я окончательно впаду в ипохондрию. Твои письма – мое единственное утешение. Если я лишусь их, что мне остается? Лишь felo-de-se»[46].
Впрочем, довольно о бедной страдалице. Бегство ангрийцев из Витрополя стало для леди Джулии тяжким испытанием. Что я мог ей посоветовать? Съехать от мужа и жить одной? Оставить Сидни его невесте – политике, а себе подыскать роскошное гнездышко в обожаемом ею восточном раю?
Сколь различны меж собой, читатель, желания смертных! И то, чего так вожделеет Джулия Сидни, встречает высокомерное презрение Чарлза Уэлсли. Как генерал Торнтон ни уговаривал меня составить ему компанию, все было тщетно. Щедрые посулы, угрозы, даже побои. В ответ я ерничал и ухмылялся, упрямо стоял на своем и, наконец, взбунтовался – судите сами, мог ли я добровольно оказаться под властью деспота? Нет, я остался непреклонен, и Уилсону пришлось покинуть Гернингтон-Холл одному. Пять дней я был полновластным хозяином обшитых деревом покоев древнего замка. Однако вскоре уединение начало меня тяготить, и я рассудил, что теперь, когда я волен действовать по своему разумению, а не повинуясь грубому произволу, пора отправляться в путь, высматривать наготу земли сей[47]. Приняв решение вечером шестого дня, я отложил осуществление замысла до завтрашнего утра. Назавтра, солнце еще не взошло, а я уже шагал по парковой аллее.
Представь, читатель, я, который мог позволить себе карету и свиту верховых, отправился в путь пешком, доверившись лишь собственным конечностям и призрачной надежде на милость случайного попутчика с телегой.
Древний Гернингтон-парк похож на дремучий лес, деревья постепенно становятся все выше и толще, а между стволами проступает лесная даль, дремлющая в рассветной дымке. Ни звука, ни шороха, лишь мелькнет порой на фоне дубов-голиафов или бледных берез нежная косуля, взовьется в воздух алый фазан, а в глубине леса послышится низкое воркование горлицы.
Я воспользовался запасным ключом, о котором Торнтон понятия не имеет, и, затворив за собой массивные ворота замка Безысходной печали, радостно продолжил путь. Предо мной, овеваемые благоуханным рассветным бризом, расстилались в тумане зеленые просторы. Эдвардстон-Холл и прилегающая деревня, отсюда казавшиеся частью парка, сбросили плотный покров ночного тумана, и теперь их крыши проступали на фоне разгорающегося неба, призывая первые солнечные лучи.
Горизонт над Сиденхемскими горами заливало золотое сияние, переливаясь оттенками от темно-красного до серебристо-голубого. Летом цвет рассветных небес прозрачен и мягок, лишь на исходе года природа не жалеет красок. Я осмотрелся – никого, только неугомонные птахи пятнали ровную белую гладь дороги, на глазах желтеющую под лучами восходящего светила.
Спешить мне было некуда, и я присел под изгородью в ожидании попутчика. Прошло немало времени, прежде чем на дороге со стороны Эдвардстона показалось темное пятно, поначалу неразличимое на фоне леса. Стояла полная тишина. Вскоре в рассветном полумраке проступили очертания человеческой фигуры. Поворот дороги скрыл ее, но ярдах в восьмидесяти пешеход вновь оказался в поле моего зрения. Твердой походкой ко мне приближался невысокий худощавый мужчина в темном сюртуке и черно-серых брюках. Шляпа, сползшая на затылок, обнажала густую рыжую шевелюру, торчащую с обеих сторон, словно растопыренные пальцы. Крупный нос с горбинкой, украшенный очками; кое-как повязанный черный шейный платок. Довершала портрет черная ротанговая тросточка, которой он небрежно помахивал при ходьбе. Почти прямая осанка вкупе с непередаваемой, чуть расхлябанной поступью выдавали путешественника, придерживающегося весьма лестного мнения о своей выносливости. Я встал ему навстречу.
– Прекрасное утро, Уиггинс! – произнес я (ибо ошибиться было невозможно). – Как поживаете?
– Поистине необыкновенное утро, лорд Чарлз. Не могу выразить, как я рад встрече! Надеюсь, ваше путешествие протекает удачно. Почту за честь разделить с вами компанию, если не возражаете.
– Благодарю, Уиггинс, я вполне доволен путешествием. Однако развейте мои сомнения. Судя по вашему решительному виду, вы собрались на край света?
– Нет еще. Я иду не дальше Заморны, вышел вчера, переночевал в Эдвардстоне. Мистер Гринвуд послал за мной из Витрополя. Сорок миль, лорд Чарлз, и, смею сказать, я преодолел их за двенадцать часов. Впрочем, каких сорок? Все пятьдесят. Или даже шестьдесят – шестьдесят пять. Что вы скажете о ходоке, преодолевшем шестьдесят миль за день пути?
Зная любовь Уиггинса к преувеличениям, я оставил его вопрос без ответа, и он продолжил:
– Сегодня великий день для Заморны. Всенародное собрание по случаю обращения к ангрийцам[48]. Лорд Каслрей будет председательствовать, мистер Эдвард Перси скажет речь.
Я должен его услышать! Великий человек, поистине великий! Проходит сто миль в сутки, носит превосходный фрак, а его высокий воротник почти достает до кучерявой макушки. Сегодня утром я добрые полчаса простоял на коленях перед воротами Эдвардстон-Холла. Взгляните на мои брюки, лорд Чарлз, эта пыль с его сапог. Я желал бы, чтобы и моя спина удостоилась чести, но, боюсь, мой кумир подымет меня на смех!
Стук копыт позади нас прервал поток его красноречия. Мы обернулись. На превосходной гнедой кобыле к нам быстрым галопом приближался объект славословий моего компаньона. Один, но, следует отдать ему должное, для того, чтобы подчеркнуть свой высокий статус, он не нуждался в сопровождающих. Гордо выпрямившись в седле, всадник опытной рукой крепко сжимал поводья: шпоры горели, стремена сияли чистым золотом, мундштук и уздечка сверкали серебром, начищенные сапоги чернели, словно гагат, зеленовато-коричневый сюртук и кремовые панталоны, сшитые превосходным портным, облегали молодцеватую фигуру, превосходно подчеркивая ее достоинства. Ястребиные очи вглядывались в даль, озаряя благородные черты подобно самоцветам. Несмотря на их мягкую синеву, не желал бы я предстать перед сим гордым взором, когда его туманит гнев.
Всадник пронесся мимо, не удостоив нас ни словом, ни взглядом. Я смотрел ему вслед, покуда он не скрылся из виду, после чего перевел глаза на Уиггинса. Представьте себе, мой попутчик распластался по земле, словно камбала или дохлая селедка! Ни дать ни взять огнепоклонник, встречающий восход светила.
– Уймитесь, Бенджамин, – сказал я. – Вставайте, мы одни на дороге, не трудитесь ломать комедию передо мной.
Он не ответил. Понятия не имею, как долго упрямец пребывал бы в таком положении, если бы не дальний грохот, предвестник ангрийского дилижанса. И вот он появился, тяжело груженный изнутри и снаружи: гора саквояжей на крыше, лошади в мыле, пассажиры смеются и болтают, кучер и кондуктор бранятся. Карета промчалась мимо с оглушительным грохотом. Уиггинс с похвальным проворством уступил ей дорогу, но, едва вскочив на ноги, разразился следующей речью:
– Горе мне, ничтожному цыпленку, роющемуся в навозной куче, слабоумному слепому червяку, шелудивому псу, разбойнику с большой дороги, извергу и губителю, висельнику и ворюге, забулдыге и шаромыжнику, нехристю и злодею, воплощению чумы, мора и глада! Смогу ли я жить после того, как сам Перси, сын Нортенгерленда, проехал мимо, не почтив меня ни пулей, ни плевком! Мне остается, подобно индусу, раздавленному колесницей Джаггернаута, встретить погибель под колесами этой кареты. Кареты, везущей достойнейших пассажиров! Мне показалось, я слышал бас Волвертона Толбота, сторонника Шельмы. Вы знакомы, лорд Чарлз? Угрюмый, широкоплечий, насупленный крепыш – твердый, словно каучук, мастер браниться и богохульствовать. Он был пиратом, и поныне убить человека для него – все равно что муху прихлопнуть, но о чем я? Могу ли я грезить о ком-то, кроме мистера Эдварда Перси, гарцующего на великолепной лошади, ценой никак не меньше пятидесяти гиней, точнее, восьмидесяти, да что там, целой сотни! В одиночестве, в столь ранний час, без лакеев, пажей и прочего отребья. Должно быть, торопится в Заморну, чтобы устроить все по своему разумению. Надеюсь, мистер Перси позаботится о том, чтобы музыкантам не пришлось ютиться по углам, иначе мистер Гринвуд будет недоволен, равно как и мистер Рохнер, мистер Николсон и доктор Кротч.
Кстати, известно ли вам, лорд Чарлз, что духовых оркестров будет целых пять штук? И в каждом по две трубы, три бомбардона, четыре циклопеда, пять серпентов, шесть горнов, семь валторн, восемь гонгов, девять литавр и десять рамгалонтонов – новых инструментов, которых Африка еще не слышала! А в каждом из пяти язычковых ансамблей – одиннадцать флейт (все Николсона)[49], двенадцать кларнетов, тринадцать пикколо…
– Хватит, Уиггинс, – перебил я. – Вас послушать, так из-за музыкантов и их инструментов на площади яблоку будет негде упасть. Выбросьте из головы эти бредни, лучше расскажите о себе. Итак, где вам довелось впервые узреть свет и какая часть Африки удостоилась чести называть себя вашей родиной?
– Видите ли, лорд Чарлз, до некоторой степени я родился в Торнклифе, но называю себя уроженцем Говарда, великого града среди Уорнерских холмов, владения достославного джентльмена Уорнера Говарда Уорнера (тут он снял шляпу и низко поклонился). В Говарде четыре церкви и более двух десятков гостиниц, а улица, именуемая Таан-гейт, гораздо шире Бриджнорта во Фритауне.
– Будет вам, Уиггинс, – не утерпел я, – ваш Говард – захудалая деревушка среди унылых торфяников и болотных кочек. Сомневаюсь, что там есть хотя бы одна приличная церковь или гостиница, скорее, придорожный трактир вроде того, что вы пожираете глазами.
– Меня мучает жажда, – ответствовал он. – Пора утолить ее кружкой портера или стаканом разбавленного бренди.
И он со всех ног бросился к трактиру.
– Чего изволите, сэр? – спросила дородная трактирщица, стоявшая на пороге.
– Не будете ли вы так любезны, мэм, – сказал Уиггинс, собравшись с мыслями, – подать мне молока на полпенни или четверть пинты пахты, впрочем, сойдет и глоток воды из канавы, ежели вам недосуг утруждаться ради приблудного кота вроде меня.
Достойной матроне было явно не впервой выслушивать разглагольствования Уиггинса, который, кажется, был тут завсегдатаем.
– Вы бы лучше вошли, сэр, – рассмеялась она, – да выпили чаю. Я как раз накрыла к завтраку.
Тщательно вытерев ноги, Уиггинс последовал за ней. Сквозь открытую дверь я видел, как, усевшись у очага, он одним махом осушил две или три чашки чаю, не забыв подкрепить силы изрядным куском хлеба с маслом, а встав из-за стола, вытащил из кармана около двадцати шиллингов серебром (ума не приложу, где он их взял) и напыщенно обратился к трактирщице:
– Возьмите, сколько потребуется, мэм, я не мелочусь.
Хозяйка со смехом отсчитала деньги, и Уиггинс, пожелав ей доброго утра, присоединился ко мне.
– Итак, – воскликнул он, – пред вами лев, лорд Чарлз! С тех пор как мы расстались, я поглотил две бутылки витропольского эля, полкварты портера, а также изрядное количество сыра, хлеба и холодной говядины. Вот это я называю основательно подкрепиться! А между тем посмотрите на меня – я свеж, бодр и весел! Все гуси в христианском мире, и сотня гусят в придачу, – мне все нипочем! Так на чем мы остановились, сэр?
– Я спрашивал, откуда вы родом, а теперь ответьте мне, есть ли у вас родные?
– Пожалуй, нет. Об отце и матери я знаю не больше вон того камня. Некоторые, а именно три юные девы, именуют меня своим братом, впрочем, не особенно гордятся родством, однако я их сестрами не считаю. Роберт Патрик С’Дохни лишь отчасти приходится мне дядей, но только его я числю своим родственником.
– А как зовут ваших сестер?
– Шарлотта Уиггинс, Джейн[50] Уиггинс и Энн Уиггинс.
– Чудачки вроде вас?
– Что о них говорить, убогие девицы не заслуживают упоминания! Шарлотте восемнадцать, неотесанная пигалица – ростом не достает мне до локтя. Эмили шестнадцать, она тощая и хилая, а лицо размером с пенни. Про Энн мне и вовсе нечего сказать, ничтожество, совершеннейшее ничтожество.
– Да что вы! Неужто полная дурочка?
– Вроде того.
– Хм, что и говорить, прелестное семейство. Однако, мастер Уиггинс, поведайте мне, что подвигло вас оставить Говард и направить стопы в Витрополь?
– Видите ли, лорд Чарлз, я всегда метил выше. В отличие от Шарлотты и младших, вполне довольных уделом швеи, я не намерен до конца дней рисовать вывески в Говарде. Иная судьба влекла меня. У меня разработан великий план покорения Африки, и путь, который я задумал пройти, когда-нибудь приведет к дверям великолепного дворца на холме Кок-Хилл, на фронтоне которого будут красоваться слова: «Резиденция герцога Торнклифского», а закончится гробницей под дубами моего парка. Надпись на ней известит посетителей: «Здесь покоится Патрик Бенджамин Уиггинс, герцог Торнклифский и виконт Говард. Как музыкант он превзошел Баха, как поэт посрамил Байрона, как художник затмил славу Клода Лоррена. Как мятежник обошел Александра Шельму, как купец оставил позади Эдварда Перси, как промышленник обставил Гренвилла. Александр Гумбольдт, Джон Ледьярд, Мунго Парк[51] и прочая, прочая в своих путешествиях не изведали и малой толики тех опасностей, что выпали ему. Он пролил свет цивилизации на Австралию, основал в Новой Зеландии город Уиггинополис. Воздвиг обелиск Баралитикус на Таити, куда принес науку и искусства, впоследствии достигшие там подлинного расцвета. Последним и самым грандиозным его свершением стало строительство великого органа Грохотунагромоподобиуса, ныне украшающего собор Святого Нортенгерленда в Говарде. Наконец, достигнув вершин славы и дожив до четырехсот шести лет от роду, сей summum bonus[52] человеческого величия был вознесен на небеса в огненной колеснице, каковое событие имело место в году две тысячи двести сороковом».
Надеюсь, вы понимаете, лорд Чарлз, что душа моя жаждала простора для осуществления сих высоких устремлений. И вот пробил мой час! В прошлом мае в говардской церкви установили новый орган. В ту пору некий Джон Гринвуд, композитор и музыкант, вернулся в Говард из Стампсленда без средств к существованию: ни пенни в кармане, ни башмаков обуть босые ноги, ни рубашки прикрыть нагую спину. Великому человеку пришлось искать приюта в доме его скромного приятеля мистера Сэдбери Фиггса, проживающего в четырех милях от Говарда. Последний пробавляется уроками музыки, которые дает окрестным семействам. Когда я услыхал о приезде мистера Гринвуда, то четверть часа стоял на голове, дрыгая ногами! Новость казалась невероятной, но когда мистер Эби Фиггс, заглянувший к нам на чай, поведал мне, что благодаря его связям мистеру Гринвуду доверили торжественно открыть новый орган (каковое событие имело место дважды), от радости меня чуть не хватил удар.
И вот он явился – и я был там и видел его – забуду ли, как он вступил в церковь, поднялся на хоры, спихнул со стула Сэдбери Фиггса, исполнявшего «И явится слава Господня»[53] Генделя, занял его место – руки на клавиши, ноги на педалях – и принялся услаждать наш слух арией «А я знаю, Искупитель мой жив»[54].
«Нет, – сказал я тогда, – предо мной не человек, а божество». Покуда музыка звучала в моих ушах, я не смел ни вздохнуть, ни поднять глаз. Но вот звуки стихли, и я обратил пылающий взор на исполнителя, который завладел моим сердцем без остатка. Однако чаша моего восторга переполнилась, когда я увидел, что мистер Гринвуд высок, одет в черное, с двумя плечами, хрупкого сложения и рыжеват, а стало быть, являет собой совершеннейший идеал денди в моем представлении и, более того, отдаленно похож на Шельму! Я немедленно принял перевернутое положение, что для меня всегда служит выражением неописуемого восторга и преклонения. Другими словами, я хлопнулся оземь, что есть сил молотя ногами по воздуху. И тут меня угораздило заехать пяткой в челюсть мистеру Сэдбери Фиггсу, который стоял рядом, по своему обыкновению ковыряясь в зубах и выпятив подбородок на ярд вперед. Тот громко вскрикнул, чем привлек внимание мистера Гринвуда.
– А это что за фигляр? – спросил он.
Не успел никто вымолвить слова, как я пал пред ним ниц, облизывая пыль с его подошв и вопия:
– О Гринвуд, о достойнейший и величайший из людей, стоит ли удивляться, что жалкая козявка вроде меня не удостоилась чести быть вам представленной, тогда как мне выпало величайшее счастье узнать вас благодаря вашему несравненному искусству! Отныне позвольте ничтожнейшему из смертных служить вам: чистить ботинки, канифолить смычок, подавать плащ, переворачивать ноты, да что там, поклоняться вам денно и нощно!
Гринвуд расхохотался и милостиво дозволил мне держаться поблизости. В тот вечер я подал ему шляпу, впопыхах сбив с ног Уильяма Реда, Генри Локка и Джона Милдмея (сына органного мастера). Позднее мне выпало неземное блаженство отнести в трактир забытый им индийский шейный платок. И впоследствии мне не раз удавалось снискать его благосклонность. В свой последний вечер в Говарде мистер Гринвуд сидел в «Черном быке» с Томом и Джоном Редом, дядей и отцом Билли. Опрокинув тринадцатый стакан разбавленного бренди, он сказал мне, что я могу сопровождать его в Витрополь. Не дожидаясь пылких проявлений моего восторга и благодарности, он встал из-за стола и велел мне укладывать вещи, ибо сам тотчас же отправляется на перекресток ловить десятичасовой дилижанс. Я немедленно бросился домой предупредить детей, переодеться в лучший сюртук, чистую рубашку и шейный платок и спустя час со скоростью, на которую способна четверка почтовых лошадей, летел по направлению к Фритауну, а следующим вечером лицезрел, как светило садится за Башней всех народов. Такова история моего отъезда в Витрополь, лорд Чарлз.
Вскоре после того как Уиггинс завершил свой удивительный рассказ, представляющий собой странную смесь безрассудства и предприимчивости, смехотворного раболепства и дерзости, мы вступили на оживленные улицы Заморны. Перед новым зданием биржи мы расстались. Он отправился искать дом Гринвуда, ибо сей ignis-fatuus[55] ныне обрел в столице временное пристанище, а я «свободный, как облачко на летней благодати небес» отправился бродить куда глаза глядят.
Около полудня я достиг великолепного подвесного моста, недавно воздвигнутого над Олимпианой. Здесь орда простонародья, спешащего достичь городской площади ближайшим путем, так сгустилась, что даже я, кому было не впервой работать локтями в толпе, едва мог сдвинуться с места. Чудом избегнув колес грохочущих экипажей, копыт взвившихся на дыбы лошадей и едва не затоптанный пешеходами, я взбежал по ступеням к одной из Высоких башен и вскарабкался на парапет, где и остался стоять, цел и невредим, словно младенец в колыбели. Отсюда взору представало вдохновляющее зрелище. Прямо передо мной вздымалась, кипела, бурлила неисчислимая толпа, растянувшаяся во всю ширь Стюартвиллского тракта до самой площади – места сбора. В волнах реки отражалось солнце и ясная синева небес, а ее быстротечные, словно наша краткая жизнь, воды бурлили, разделяя всеобщее ликование, но бесшумно, ибо все звуки заглушал рев толпы. С востока доносился колокольный звон, восторженные крики оглашали улицы столицы. Громадная фабричная труба, принадлежащая Эдварду Перси, гордо вздымалась над крутыми берегами, а дома и мастерские сгрудились вокруг, подобно пигмеям, стерегущим великана. Напротив, окружая ратушу, раскинулась городская площадь. Здания поскромнее казались алыми заплатками на фоне величественного строения. Музыканты уже заняли свои места, и временами их рулады прорывались сквозь рев беснующейся стихии. Вдали, в окружении воздушной гряды холмов, простиралась череда парков, полей и рощ, далее высились Сиденхемские горы, а, в довершение картины, над ними райским покровом раскинулись полуденные небеса. Покуда я созерцал сей величественный вид, на мосту показалась карета, сопровождаемая верховыми в алых с золотом ливреях. Внезапно карета как вкопанная встала предо мною, дверь распахнулась, и кто-то крикнул: «А ну-ка тащите его сюда!» Не успел я опомниться, как меня силком впихнули внутрь.
В карете сидели дама и двое джентльменов. Я с удивлением узнал в даме мою кузину Джулию. Ее сопровождали мистер Беббикомб Морли и генерал Торнтон. Я сразу понял, что последний сильно не в духе, о чем свидетельствовали нахмуренные брови и покрасневший лоб.
– Ах ты, паскудник, чего ради ты притащился в Заморну именно сейчас? – приветствовал меня генерал. – Поехать со мной он, вишь, не пожелал! Нет, этот остолоп остался в Гернингтоне, а сегодня не нашел ничего лучшего, чем явиться в столицу и торчать у всех на виду, словно юнга на рее! И так голова кругом, так еще ты тут как тут! Погоди у меня, вечером я с тобой разберусь!
– Полно вам, генерал, – вмешалась леди Сидни, – поручите юнца моему попечению, я за ним присмотрю. Чарлз, не хотите посидеть с дамами?
– Посмотрим, – с достоинством ответствовал я. – Джулия, какими судьбами? Кто пригласил вас в столицу?
– Леди Мария. Она была так любезна, так настойчива! Я немедленно заявила Сидни, что еду. Он, однако, воспротивился, но я решила настоять на своем и уйти по-французски. Как только Сидни вышел из дому, я кликнула горничную, велела закладывать мою колесницу и была такова! Ангрия ждала меня!
Тем временем мы оказались в центре бушующей стихии. Взмыленные кони внесли нас на площадь с одной стороны, в то время как с другой ее взяли штурмом лорд Каслрей, мистер Перси, лорд Арундел, полковник Хартфорд, лорд Дэнс и прочие. Оркестры грянули вдохновленный «Марсельезой» марш «Война ждет вас, герои!» Толпа от реки до пригородов Заморны разразилась овацией. Мы медленно продвигались к трибунам, и вот мы на месте. Торнтон и Морли присоединились к остальным джентльменам, а мы с леди Джулией поднялись на подмостки, возведенные для первых дам. Как величаво и размеренно заняла моя спутница свое место в самом центре подле Марии Перси, рядом с леди-наместницей и графиней Арундел!
Дамы сели. Я не мог отвести от них взгляда. Щеки Марии, писаной красавицы, возбужденно пылали – поистине незабываемое зрелище. Ослепительное алое платье оттеняло сияющую белизну шеи, черноту волос и очей. Остальные красовались в белом шелке, лишь алели плюмажи и шарфы. Дамы являли собой воплощенное очарование и грацию, и по странному стечению обстоятельств Эдит, Джулия, Харриет – все как одна – были брюнетками. Кстати, некоторые считают, что леди Арундел не спешит становиться истинной ангрийкой. Спешу развеять сие заблуждение. Леди Арундел не слишком многословна, но даже ее Фредерик не поклоняется восходящему светилу с большим пылом, чем она. Отдав благородному Арунделу свое сердце, она отдала его целиком, без остатка. Его «Бог стал ее Богом, его страна – ее страной»[56].
Откинув волосы с благородного лба, леди Арундел почти исступленно вглядывалась в бушующий людской океан вокруг трибуны, мрачную громаду ратуши позади, в знамена, красные, словно кровь: отливающие багрянцем на солнце, темно-алые в тени; и в тех, кто гордо стоял на трибуне, исполненные такого воодушевления и торжества, словно сей час решалась судьба нации. Затем ее взор обратился дальше: к залитому солнцем городу, полноводной реке, высоким строениям на ее берегах, к лугам, чей простор оживлялся одиноким деревом или пасущейся коровой.
– Мария, – промолвила она, обернувшись к сестре, – в наших жилах течет кровь горцев, мы дочери монарха, но в этой славной земле мы подданные, супруги двух столь славных мужей, как твой Эдвард и мой Фредерик. Только посмотри на них! Так стоит ли горевать о дворце святой Марии, горе Элимбос, озере джиннов и нашем брате Фидене?
Мария широко улыбнулась, сжала руку леди Арундел, но ничего не ответила. Тем временем лукавый взор леди Джулии обратился к субъектам не столь возвышенным. Заметив в толпе мистера Чарлза Уорнера и мистера Джона Говарда, она поманила их веером из слоновой кости в тон нежной ручке. Алый плюмаж на прелестной головке горделиво качнулся, и леди Джулия, рисуясь, отвела перья от лица.
Джентльмены кинулись к ней сквозь толпу, расталкивая встречных. С обезоруживающей простотой, отчасти наигранной, отчасти искренней, она подала обоим по руке.
– Мой дорогой мистер Чарлз, мой дорогой мистер Джон, вот так приятная неожиданность! Я боялась, что в такое время вы понадобитесь мистеру Уорнеру в Ангрии. Ума не приложу, как бы я пережила ваше отсутствие?
Целую минуту достойные джентльмены пихали друг друга в бок – никто не хотел начинать первым. Наконец Чарлз решился:
– Премного обязаны, миледи. Умеете вы сказать приятное. Правда, Джон непривычен к такому обращению.
– Вот уж нет, Чарлз, – пробубнил Джон, – экий ты неловкий! Еще неизвестно, к кому из нас леди была добрее.
– К вам обоим, – подхватила леди Джулия, – ибо парочки, подобной вам двоим, свет не видывал! Но, джентльмены, почему вы не на трибуне? Разве вы не собираетесь выступать?
Достойные сквайры опустили глаза и зарделись.
– Видите ли, мадам, – промолвил Чарлз, – наш Джон не мастак речи говорить. Другое дело я, однако с тех пор, как со мной случилось несчастье, я избегаю публичности. Люди станут подшучивать надо мной, а мне это не по нраву.
– Несчастье, любезный сэр? Впервые слышу! Надеюсь, ничего фатального?
– Увы, миледи, взгляните. – И Чарлз продемонстрировал леди Джулии правую руку, лишившуюся мизинца.
Джулия, чуть не прыснув, поспешила утешить страдальца:
– О, мистер Чарлз, какая печальная история! Это увечье, возможно, и умаляет вашу совершенную мужественность, однако я по-прежнему теряюсь в догадках: как оно помешает вам открывать рот? Я настаиваю, чтобы вы и мистер Джон пролили на здешнее собрание лучи своей мудрости. Ступайте же, джентльмены, ради меня!
Джулия подалась вперед, улыбаясь так нежно и моляще, что Чарлз растаял.
– Джон, – сказал он, энергично поддев локтем под ребро достойного братца, – ты согласен, что невежливо отказывать ее милости? Да и наш патрон не запрещал ни мне, ни тебе открывать рот. Лишь высказал надежду, что нам хватит ума воздержаться от речей.
– А ведь верно, Чарлз! Идем же, докажем, что по части словесных излияний мы ему не уступим.
Поклонившись Джулии, джентльмены резво устремились к трибуне. Между тем собрание началось. Под оглушительные крики вперед выступил мистер Эдвард Перси. Некоторое время он стоял молча, дожидаясь, пока уляжется шум, – никогда раньше мне не доводилось видеть, чтобы глаза его сияли таким воодушевлением. Что до его речи, то Перси был верен себе: напорист, убедителен, точен, порой – особенно там, где оратор упоминал великого Нортенгерленда, – непочтителен и высокомерен. В общем и целом превосходный образчик ангрийского красноречия. Что не ускользнуло от слушателей, которые откликнулись бурной овацией. Каждый следующий оратор гнул ту же линию, награждаемый зрителями в меру своего умения дружными или жидкими аплодисментами. Ближе к вечеру, когда толпа впала в совершенное неистовство, Каслрей дал слово мистеру Чарлзу Уорнеру. Зардевшись, тот выступил вперед, подпираемый неразлучным кузеном Джоном. Из-за шума голос оратора был слышен лишь урывками, тем не менее позвольте предложить дословное изложение сего потока красноречия:
– Джентльмены (аплодисменты) за вашу несравненную доброту, однако (громкие аплодисменты) прискорбного происшествия (продолжительные аплодисменты), повлекшего утрату ценного органа (здесь достойного сквайра переполнили чувства, он запнулся, но, справившись с собой, продолжил) ангрийцы, если бы не настойчивые мольбы одной дамы (оглушительные аплодисменты) достойнейшей представительницей своего пола. Джон, скажи, разве она не хороша собой?
Джон, еле слышно, крутя шляпу, потупив глаза:
– Она, как бы это выразить… ну то есть весьма привлекательная особа (аплодисменты, не смолкавшие несколько минут).
Чарлз:
– Осмелюсь предложить вашему вниманию краткую (вопли, возгласы и одобрительные выкрики). Наш патрон – мой и Джона – против долгих речей (довольный гул) я сокращу (взрыв одобрения) нескольких слов (бурные продолжительные аплодисменты). Джентльмены, это счастливейший день в моей жизни, и я… я… я охвачен (выкрики «ура, не тяни, слушайте его» и прочее) мало времени. Уорнер велел нам вернуться к шести, верно, Джон?
– Сейчас половина шестого, Чарлз.
– Джентльмены, умоляю поддержать резолюцию высокого собрания и выражаю уверенность (бурные, несмолкающие аплодисменты) пожалуй, присяду.
Мистер Ч. Уорнер занял место на трибуне под хохот, вой, выкрики «браво» – в таком гаме уже ничьи слова не могли быть слышны. Благородный председатель предложил девять раз прокричать девятикратное «ура» в честь Заморны и Ангрии, что и было проделано, после чего объявил собрание закрытым. Немедленно вступили оркестры, обрушив на слушателей ураган созвучий. Горны трубили, барабаны гремели, трубы ликовали, толпа бурлила. Тяжелые складки знамен колыхались, повинуясь шагу знаменосцев и легкому бризу.
В это мгновение кто-то высокий и сильный решительно протиснулся сквозь толпу, в один прыжок взлетел на забор, отделявший трибуны от площади, бесцеремонно оседлал его и, раскинув руки, звучным, как трубный глас, голосом, почти заглушившим шум толпы, провозгласил:
– Ангрийцы, прежде чем отправиться по домам, соединим наши сердца в великом гимне «В трубы трубите громко над Африки волной»!
Заиграла музыка.
Как ни удивительно, но толпа слепо повиновалась ему! Властный тон, глубокий тембр голоса, равно как и сам призыв, не оставили ангрийцев равнодушными, и грянула возвышенная песнь, и столь раскатисты были ее каденции, столь ликующи распевы, что казалось, будто небесным громам отвечают земные ветра и моря. Рокочущие звуки стихли, отразившись от стремительных речных вод и докатившись до Сиденхемских болот. Наступила тишина.
– Воистину спето от души, – промолвил незнакомец. – Благодарю вас, друзья, что вняли моей просьбе.
Спрыгнув с ограждения, он медленно пошел вдоль подмостков в сторону дам, которые не сводили с него взоров, с любопытством провожая глазами мужественную фигуру. Незнакомец отвечал им беззаботной и снисходительной гримасой, а когда его взгляд обратился к расходящейся толпе, тонкие черты озарила горделивая улыбка. Он остановился как раз напротив меня, и я имел возможность без спешки его разглядеть.