Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург Николаев Евгений
– И Сердюков тоже хорош, – вставила мать. – Просто заслушаешься, как он природу описывает. Уж и про березки, и про лепесточки… Ужас, как красиво и складно!
– Что-о? Сердюк-о-о-ов?
– А что? Сердюков хороший стихоплет. Напрасно ты так, Наташенька!
– Да кто он такой, этот твой Сердюков?! – вскипела девушка и хлопнула по столу ладошкой. – Сколько у него годового доходу, у твоего Сердюкова? А?
По просьбе маменьки она принесла показать мне свои вышивки – цветочки, птички, ягодки. Заметив, что вышивки не производят на меня большого впечатления, Наташенька достала из дальнего комода коробочки, в которых находилась всяческая мелкая летучая живность, приколотая ко дну булавками: стрекозы, бабочки, всякие пестрые мошки.
Девушка на минутку задумалась, решая, достанет ли у меня ума и вкуса по достоинству оценить ее задумку, а затем объявила, что хочет приколоть эти создания к своим бальным платьям.
– Ах, как это будет красиво и оригинально! – глаза ее просияли восторгом.
У края бездны
…Ночевал я в комнате своего приятеля. Скуки ради взял с полки первую попавшуюся книгу. Это оказался список сочинения господина Радищева о путешествии его из Петербурга в Москву. Открыл его в надежде ступить на путь высоких размышлений, да куда там! Как нарочно, сразу же наткнулся на описание валдайских девок:
«…кто не знает валдайских баранок и валдайских разрумяненных девок? Всякого проезжающего наглые валдайские и стыд сотрясшие девки останавливают и стараются возжигать в путешественнике любострастие, воспользоваться его щедростью за счет своего целомудрия… Бани бывали и ныне бывают местом любовных торжествований. Путешественник, условясь о пребывании своем с услужливою старушкою или парнем, становится на двор, где намерен приносить жертву всеобожаемой Ладе. Настала ночь. Баня для него уже готова. Путешественник раздевается, идет в баню, где его встречает или хозяйка, если молода, или ее дочь, или свойственницы ее, или соседки. Отирают его утомленные члены; омывают его грязь. Сие производят, совлекши с себя одежды, возжигают в нем любострастный огнь…»
«А ведь отсюда до Валдая рукой подать, – подумал я. – Не вскочить ли на коня и не устремиться туда?» Угомонил себя мыслью, что все равно скоро у этих потрясших стыд девок буду.
«Наглые валдайские девки»
Вновь взялся за радищевское путешествие. А там, ну, что за черт, опять о том же:
«…доехав до жилья, я вышел из кибитки. Неподалеку от дороги над водою стояло много баб и девок… Страсть, господствовавшая во всю жизнь надо мною, но уже угасшая, по обыкшему ее стремлению направила стопы мои к толпе сельских сих красавиц… я люблю женщин для того, что они соответственное имеют сложение моей нежности; а более люблю сельских женщин или крестьянок для того, что они не знают еще притворства, не налагают на себя личины притворной любви, а когда любят, то любят от всего сердца и искренно».
Перелистнул страницы; автор сообщал, что познакомился в селе Едрово с молодой крестьянкой Анной и она оказалась образцом красоты и одновременно – высочайшей нравственности. Она не согласилась на брак по расчету, а желала принадлежать лишь парню, которого любила. Только от него хотела она иметь детей, чтобы совместно с мужем любить и пестовать их. Радищев писал, что хотел дать сто рублей матери девушки, чтобы влюбленные могли пожениться, но и мать Анны оказалась созданием чрезвычайно благородным. Тоже денег не взяла. И жених Андрей девушки от денег отказался. Автор покинул Едрово, восхищенный благородством этих простых людей, и особенно Анюты:
«…Анюта, Анюта, ты мне голову скружила! Для чего я тебя не узнал 15 лет тому назад… Я бы избегнул скаредностей, житие мое исполнивших. Я бы удалился от смрадных наемниц любострастия, почтил бы ложе супружества»…
Наемниц любострастия… страсть, господствовавшая во всю жизнь надо мною… Ах, как долго тянется ночь. Кажется, что никогда она не кончится, проклятая, а за стеной кто-то скребется, скребется, скребется. То ли мыши, то ли Наташенька. Может, ее тоже обуревает страсть? Я живо представил, как Наташенька раскинула по постели свои руки-ноги, жаждет найти друга для утех. А не пробраться ли к ней в комнату?
Чтобы избавиться от этого искушения, я сделал несколько глотков из походной фляжки и представил, как сестра моего приятеля нанизывает на булавку стрекозу. Однако даже и такая картинка не истребила мое желание. Напротив – она его усилила, вдруг придав ему то направление, которое возникает, когда видишь, как на дворе секут кнутом проштрафившуюся бабу. Руки ее связаны, щелкает кнут, а баба вздымает свой пышный белый зад и только повизгивает…
Я стер побежавший по лбу пот и представил, как Наташенька насаживает самого меня на булавку, как я извиваюсь в нежных пальчиках девушки, с ужасом смотрю в ее сосредоточенные зрачки, вижу ее сжатые от напряжения пухлые губы… мне больно…. Но вместе с болью в сердце приходило и некое сладострастное чувство… То чувство, которое поэт именовал, вероятно, упоением на краю бездны.
Бездна, бездна, бездна!
Валдай
В Валдаях я отвел душу. Это было чудесное пиршество плоти. И вино, и бани с краснощекими, грудастыми, бедрастыми и алоязыкими девками. Распариваясь в парных и предаваясь страстям, мы с девками затем кидались в пруд… Пруд шипел, как камень, на который в парной плеснули воды. О, незабываемый Валдай, твои наслаждения вошли в меня, как благодатный дождь в пересохшую землю.
…Сижу, закутавшись в плащ, отхлебываю из походной фляжки и меланхолически поглядываю из брички. Чем ближе к Петербургу, тем чаще дожди, и небо хмурое.
– Что это, барин, ты такой понурый? – спросил Тимофей с усмешкой. – Скучно без девок валдайских?
– А тебе не скучно?
– Что ж мне, справил нужду, и ладно.
Вот человек: справил нужду, и ладно ему. Никаких мечтаний и ненужных воспоминаний в голове. Так и нужно жить.
…Подъезжаем к Новгороду – сколько монастырей, церквей отрываются взору. Здесь их сила, но значит, здесь силен и враг. Чувствую, непросто мне будет в Новгороде. Заехали в город с южной стороны, а с севера в него заползают холода. Люди выходят из храма лета и надевают головные уборы.
Мертвый товарищ
В Чудове, едва живой после кутежа с офицерами уланского полка, встреченными мною в Новгороде, я разместился на ночь не в гостинице, а в посконной избе – не желал, чтоб проезжающие дамы узнали, что у гусара физиономия от пьянства может распухать точно так же, как у какого-нибудь забубенного пропойцы. Приказал хозяину немедля подать мне шампанского. У того шампанского не было, и мне принесли медовухи. Залпом опустошив полкрынки, я сел за стол, чтоб записать в дневник, как кутил в Новгороде. Вернее сказать – это только начали мы кутить с уланами в Новгороде, но затем переместились, кажется, в Подберезье, а уж оттуда – в Спасскую полесть…. Или же наоборот: из Подберезья через Новгород – в Бронницы, а уж потом обратно в Спасскую полесть. Впрочем, сейчас точно сказать не могу, куда и откуда мы перемещались во время этого кутежа. Да это, собственно, не столь и важно. Куда забавнее мне показалась вскочившая в голову мысль о том, что нашу кутящую братию судьба пускала по окрестным городам и весям с той же беспощадной необратимостью, с какой нож размазывает масло по куску хлеба. Взяв перо, я призадумался – с чего же именно начать описание последних похождений, и тут, вероятно, уснул. Пишу «вероятно» потому, что утверждать, что наверное уснул, не могу. Ведь если б я действительно уснул, то как мог бы швырнуть кочергу в дверь чуланчика, чтоб спавший там Тимофей не присвистывал во сне? Эту кочергу я потом обнаружил у двери чуланчика. Впрочем, и это тоже не так уж и важно, где я ее обнаружил потом. Вот черт… мысли путаются, сбиваются… А все оттого, что никак не могу понять – спал я тогда или это и в самом деле со мной такое приключилось. Все словно наяву происходило, хотя никак не могло наяву происходить!
Итак, только было взялся я за перо, как в комнату вошел мой товарищ по корпусу, поручик Чистяков. Я подумал – как же это он здесь оказался, когда года три назад застрелился? Сам я его не хоронил и не знаю, отчего он вздумал застрелиться, но рассказывали, что от неразделенной любви.
Разумеется, перво-наперво я предложил Чистякову выпить, но это не вызвало у него никакого отклика. Тогда я поинтересовался у Чистякова, как же это он умудрился прийти ко мне, будучи застрелившимся и похороненным? Товарищ мой и на это ничего не ответил, только еще более потупился и стал переминаться с ноги на ногу. Вообще, Чистяков и при жизни был очень застенчивым и добрейшей души человеком. За свою недолгую жизнь он, вероятно, не обидел и мухи. Мы, бывало, над ним дружески подтрунивали: во время обедов заводили грубые и непристойные речи, чтоб он, заткнув уши, бежал от стола, оставив свою порцию на произвол судьбы. Или же – едучи на бал, отпускали в адрес дам всяческие колкости и двусмысленные шуточки, как бы уже примериваясь к взрослой жизни. В таких случаях бедный юноша, залившись краской смущения, оставлял нас и гнал коня прочь, не внимая уже никаким нашим призывам, ни даже приказам старшего вернуться в строй.
Впрочем, мы любили Чистякова и даже корили себя, если какая-нибудь шутка переходила всякую меру. И вот он вскоре после окончания корпуса застрелился.
– Отчего же, друг мой, ты застрелился? – спросил я Чистякова.
Тот и на этот раз мне ничего не сказал, но вот что удивительно: я и без слов его услышал. Как такое может быть, ума не приложу, только узнал я печальную историю моего товарища без всяких слов. Увидел даже и красивую барышню, которую мой товарищ полюбил и которой, будучи человеком высокой чести, не стал домогаться, а сразу предложил выйти за него замуж.
– Ха, ха, ха! – сказала она в ответ на это предложение Чистякова и поставила на поднос чашку с кофием. – Значит, ты, как и все остальные господчики, тоже хочешь жениться на мне, чтоб вкусить моих тайных прелестей? Что ж, изволь, корнет: я предоставлю тебе такую возможность. Еще и до свадьбы ты проникнешь в меня так далеко, как даже и помыслить не мог!
С этими словами она поднялась с дивана, повернулась спиной к корнету, выгнулась и пустила в сторону обомлевшего Чистякова ветер из своего желудка.
– Ну что, чуешь, как глубоко ты проник в меня? – с хохотом спросила бестия. Но даже и на том она не угомонилась: на следующий день явилась к матери Чистякова, которая сопровождала сына во всех его походах, и прямо с порога, при слугах, при гостях, заявила, что корнет бессовестный человек, что он обесчестил ее, «вкусив вчера самых тайных ее прелестей».
Мать Чистякова упала в обморок, а сам он не нашел никакого иного способа выправить ситуацию, как вечером того же дня застрелиться.
…Тут в темный угол из-за печки выплыл серебряно-голубой балахон, в котором смутно маячило залитое слезами лицо старухи. Это было лицо матери моего товарища, оно взывало к мщению. Я вскочил на невесть откуда явившегося коня и помчался по широкой и красивой улице с каменными домами, каких не было и быть не могло в Чудове. В глаза мне сияли огни фонарей, оштукатуренные колонны пролетали у самых моих щек. Возле особняка со стрельчатыми окнами стояла толпа людей. Судя по говору, это были поляки. Они указывали на окно второго этажа, в котором стояла обнаженная девица. Она находилась к людям спиной, напоказ выставляя ягодицы и прекрасные свои бедра, и вся сияла, точно тысячи алмазов, играющих в огне свечей.
– Клочкивска, Клочкивска! – указывая на фигуру, говорили люди.
Я понял, что это и есть виновница смерти моего товарища. Я выстрелил; струя алой крови брызнула из ее спины. Сиявшие алмазы вмиг потускнели, и девица упала на мостовую.
Я соскочил с коня и побежал, томимый непреодолимым желанием увидеть ее лицо.
Вот и девица, вот ее белая рука. Я наклонился… Но что это, что такое? Да это всего лишь коряга у топкого берега пруда. Где люди? Где город? Где мой конь? Я отер лоб. Он был весь в крови. Я вымыл лицо в пруду и осмотрелся: кругом темь, заросли, чертополох, и только где-то светятся два-три огонька. Куда идти?
…В избу, где я остановился, смог добраться только к рассвету, да и не узнал бы эту избу, если б не стояла возле нее моя бричка. Сбросил грязные сапоги, допил медовуху и упал в постель.
Помню, как в детстве впервые лакомился дикой малиной. Сначала рвал ягоды, висевшие повыше: они насквозь светились солнцем и радовали мой глаз. При этом я заметил, что дворовый мальчик, приставленный ко мне сопровождающим, брал темные ягоды, висевшие ниже.
На мой вопрос, почему он выбирает такие ягоды, мальчик ответил, что темные ягоды слаще. Я попробовал: они действительно были слаще. И только уже вволю наевшись темными ягодами, я вдруг с ужасом увидел, что они полны белых червячков.
Я бросился на своего сопровождающего с кулаками.
– Да с червяками-то скуснее, – размазывая по щекам слезы, захныкал дворовый мальчик.
Вот так и женщин мы себе выбираем: заримся на тех, что слаще. Ах, бедный, бедный Чистяков!
…От Чудова до Петербурга всего несколько часов пути, но как они тянутся, эти часы, сколь медлительными кажутся лошади! Хочется побыстрее узнать – для чего меня вызвали срочным предписанием. Впрочем, так всегда – чем ближе цель, тем нетерпеливее человек. Будучи под Брянском или в какой-нибудь Черной Грязи, я об этом предписании едва ли даже и помнил – ехал себе и ехал. А теперь вот ерзаю от нетерпения. Но главное – мечтаю быстрее прибыть в Петербург, встретить друзей, знакомых… Мечты, мечты… Не волчья ли вы ягода, манящая простака своим влажным прельстительным блеском. А попала в руки – так и ужалила. В Едрове обедал в трактире, где хозяйкой была толстая старуха, называемая всеми Аннушкой. У нее был тяжелый воловий взгляд и красные натруженные руки, которыми она успевала и тарелки протирать, и монетками туда-сюда по столам щелкать, и муженька своего, пьяного никчемного старичка, которого даже мальчишки половые называли Андрюшкой, подзатыльником угостить.
«Уж не та ли это самая Аннушка, высокими душевными качествами которой восторгался когда-то Радищев, – подумал я. – А этот жалкий старик не тот ли самый Андрей, в котором он увидел работящего и достойного человека? Пока они были молоды и бедны, искру поэтического восторга в душе писателя высекли благородными своими помыслами и мечтаниями, а как добились своего, нажили добра, так и скуксились».
Мечта ведь как горка: только достиг вершины, так и нет уж иной дороги, кроме как вниз. Что ждет меня в Петербурге?
Предчувствие Петербурга
Как я люблю, приближаясь к Петербургу, выискивать в окружающем калейдоскопе картинок его призраки! И в этот раз всматривался я в лесные и проселочные горизонты, чтоб угадывать в них эфирное отражение этого города – ведь нет на свете ничего раздельного, и далеко от своего вместилища простирает красота свои черты.
«С. Петербург – моя любовь и вожделение»
Впрочем, и красота Петербурга, и все его великолепие были бы лишь леденящими душу пустыми формами, если б не жило в этом городе мое сердце. Подобно тигру, высматривающему добычу, вглядывался я в призрачные дали, чтоб воскресить в памяти былое. Нет ничего слаще таких мгновений, слаще предчувствия скорой встречи с тем, что так тебе мило. Но уж так заведено в этом мире – лишь только душа начинает расправлять свои крылья, готовясь пуститься в несказанный полет, силы покидают плоть. Или же сама жизнь преподносит тебе неожиданные, но непременно неприятные сюрпризы. Тяжкий сон навалился на меня. Все милые призраки канули, даже не показавшись. Мне снилось, что я стал русской печкой с затопом и отдушиной. Румяные бабы ставили в затоп пироги, а из отдушины я гнал угарный газ, чтоб отогнать полчища жирных свиней, которые хотели эти пироги сожрать. Ау, любимый город…
Петербург!
Прибыв в Петербург, я отправился на прежнюю свою квартиру на Фурштадской. Однако едва я выскочил из брички, дом, дотоле весело шумевший на разные голоса, точно вымер. Лакей через дверь сказал загробным голосом, что открывать мне не велено ни под каким видом. Пришлось снять квартиру через пару кварталов, где меня еще не знали. Приказав Тимофею выгружать вещи, я сразу же поскакал в генеральный штаб. Там я спросил заведующего канцелярией ротмистра, зачем меня срочно отозвали из Конотопа.
В ответ ротмистр пожал плечами и сказал, что то знает лишь генерал Растопчин, предписание подписавший.
– Так веди меня к Растопчину!
– Его нет-с.
– А где ж он-с?
– Прошу прощения, но сегодня генерал мне не доложил-с, где находится, – съязвил ротмистр.
Когда на следующий день я прибыл в штаб, ротмистр сказал, что Растопчин изволил отбыть в неизвестном направлении. Через пару дней выяснилось, что он отбыл на отдых в свое поместье, а когда прибудет, неизвестно.
Я исправно ходил в штаб, чтоб получить новое предписание, но Растопчина все не было. Мне говорили, что он то отбыл в Царское Село, то – в посольскую миссию, то – лечит подагру. Генерал оказался столь недостижимым, что начал уже представляться мне чем-то вроде бескрайних северных далей, озаренных таинственными огнями северного сияния, а его подагра – помесью росомахи и кербера, эти дали охраняющей.
Высказал эти свои представления о генерале ротмистру. Тот в ответ так выпучил глаза, что я уж не стал ему сообщать, что подагра представляется мне иной раз и некой птицей, клюющей, подобно прометеевскому орлу, генерала, но только о четырех лапах и с хвостом.
Призрак кузнечихи
На балу в Аничковом встретил давнюю свою знакомицу княжну Мохновецкую. Взяв меня под локоток и отведя в сторонку, она томно закатила глаза и спросила, буду ли я у нее после бала. Я призадумался. От княжны, как обычно, разило имбирем, будто он произрастал по всему ее телу и даже в самых глухих его закоулках. Запах этот мне не нравился. Не нравилось мне также, что всякий раз, как только княжна начинала смеяться, я непостижимым образом понимал, что прапрадед ее был косоглазым разбойником, немало душ погубившим. В смехе княжны точно звенели крики избиваемых, когда однажды прапрадед ее с ватагой напал на караван и разграбил его, а один мешочек с серебром упал незамеченным на лед, да так и пролежал до весны под снегом, пока не упокоился на дне. Да, там и теперь лежит это серебро… И как я это все знаю – сам не пойму. Но более всего мне не нравилось в княжне, что в моменты страсти она ужасно царапалась: прошлой зимой пришлось даже обратиться к аптекарю – уж так разодрала она мне спину.
Я уклончиво отвечал, что не знаю – явлюсь ли, поскольку теперь все думы мои о совершенно другом.
– О чем же ваши думы? – удивилась княжна.
– Совершенно о другом.
– Видимо, вы хотели сказать – о другой? – прищурилась она.
– Увы, о дамах я теперь и вовсе не думаю, – сказал я со вздохом. – Мне теперь не до них, все хожу в штаб, чтоб получить аудиенцию с генералом Растопчиным и узнать, наконец, с какой целью я вызван в Петербург.
– Да разве ж вам это еще неизвестно? – удивилась Мохновецкая.
– Ума не приложу! Я чувствую себя, как некий персонаж, которого господин сочинитель начал было выводить главным в пьесе, но затем раздумал, нашел в своем уме новых героев и теперь уже не знает, куда меня подевать.
– Хм… Забавная мысль, – княжна обмахнулась веером. – Однако ж странно, что вы не знаете того, что давно уже известно всему Петербургу.
– Что же ему известно?
– Теперь все в свете только и спорят – сможете ли вы так же успешно постараться во благо Отечества в далекой Испании, как постарались ради собственной забавы с кузнечихою в Конотопе. – При последнем слове Мохновецкая ехидно улыбнулась.
– С кузнечихою???
– Полно, полно, поручик, всем давно уже известно о вашем невероятном поединке с конотопскою бабою, – взмахнув рукой, хохотнула княжна. – Но сможете ли вы теперь выполнить возложенную на вас миссию, повторить свой подвиг во благо Отечества?
– Да при чем же тут Отечество?! – воскликнул я.
– Тише, тише, – княжна подхватила меня под локоток. – Скажите лучше, а правда ли то, что кузнечиха такого огромного росту, что коль руки подымет, так чуть ли не вполовину Исакия станет?
– Обычного она была росту, – сказал я, смеривая взглядом собеседницу. – Примерно такого, как и вы. А пожалуй, даже чуть ниже.
– А правду ли говорят, что одна нога у нее железная?
– О, да! Одна нога у нее железная! – засмеялся я. – А вторая – костяная! Ну, вы же умный человек, княжна, – тут я перешел на рассудительный тон. – Как вы можете верить всякому вздору?! Кузнечиха та – самое обычное создание, росту вашего и вообще… довольно мила собою. Пожалуй, даже милее, чем многие барышни, тут присутствующие. И ноги у нее совершенно обычные.
– Какие ж у нее ноги?
– Ну, обычные… весьма приятные. Мягкие такие…
– Мягкие?
– Да, весьма мягкие! Примерно как у вас.
– Что ж, она и меня милее? – вдруг со злобою сверкнула глазами княжна.
– Нет, вы, конечно, намного милее той кузнечихи! – спохватился я. – Вас даже и сравнивать с нею никак нельзя… Я всегда вами восхищался более, чем кем-либо другим! То есть более, чем любой другой!
Княжна зарделась и потупилась довольная.
– Однако я никак не возьму в толк, зачем все-таки меня сюда потребовали, – меж тем продолжил я. – Объясните же – какое все-таки имеет отношение к приказу явиться в Петербург та история с кузнечихой?
Мохновецкая, прихватив меня за локоток, отвела еще дальше от вальсирующих и сообщила шепотом под самое ухо, что наша верная каталонская союзница, напуганная войнами и смутами, страдает теперь тем же самым, чем и конотопская кузнечиха, и что надобна преизрядная мужская сила, дабы зачать престолонаследника.
– Да при чем же тут все-таки благо нашего Отечества?
– Ну, как вы не понимаете самых простых вещей, поручик? – княжна как бы даже рассердилась. – Что ж, скажу вам по секрету, который, впрочем, всем давно тоже известен, – дело это касается наших политических интересов в Европе! Иль вы не знаете, что и монаршии особы, подобно гусарам, выручают друг друга в затруднительных обстоятельствах? Наследник очень нужен! Ну, понимаете хоть теперь?
«Неужели действительно меня для того и вызвали в Петербург, чтоб отправить в Европу в качестве открывашки для некой венценосной бутыли?! – подумал я. – Если это так, то за кого же меня принимают господа в штабе? Или же это предложение было направлено в штаб из двора? О, как низко я пал, Господи!»
– Ну, так явишься ко мне после бала? – княжна вдруг вцепилась в мой локоть. – Явишься? Иль я тебе хуже кузнечихи?!
Я щелкнул каблуками и сказал, что непременно буду.
…Будучи подшофе, скакал за Каменным и на повороте улицы вылетел из седла. Пробив окошко в полуподвал, попал прямо в артель колягинских кружевниц, трудившихся там. Они меня перебинтовали, подлечили, и оказалось – уж такие хорошие девки эти кружевницы! Уж в такой я с ними загул пустился, что только держись!
Просто человек
В то утро я проснулся довольно рано от того, что услышал, как некто скрипит пером по бумаге. Движения пера были быстрыми, даже нервическими, я слышал, как с него то и дело слетали капли чернил и падали на бумагу.
«Кто бы это мог так писать?» – подумал я, приподнимая с подушки голову и оглядывая полутемную комнату. Никого. Однако же неизвестное мне перо продолжало упрямо скрипеть. Более того, прямо подле моей кровати послышались явственные женские вздохи и всхлипывания. Значит, этот некто писал и вздыхал прямо перед моим носом, но я по совершенно непонятной и неизвестной мне причине не мог этого наблюдать!
«Видно, я слишком уж переусердствовал с этими колягинскими кружевницами, и теперь нужно как следует отдохнуть и выспаться», – подумал я и поспешно накрыл голову подушкой.
Но тут все половицы в доме заскрипели. Я приоткрыл глаз и увидел подле кровати сразу с дюжину голых женских ног!
В ужасе я зажмурился, но, переборов минутное малодушие, снова приоткрыл глаз: да, действительно, в моей комнате стояло с дюжину голых женских ног! Иные из них были бледны, как скисшее молоко, иные розовы, словно клюквенный кисель, а четыре ноги неподвижно стояли носками вперед перед моей кроватью, подобно пушкам, приготовившимся к сражению. При этом на всех ногах блестела рыбья чешуя.
– Это снова вы, кружевницы? – полюбопытствовал я, не торопясь, впрочем, распахивать одеяло.
«Пляшущие у кровати гусара»
В ответ послышалось лишь тихое хихиканье. О, конечно, суровые колягинские кружевницы не стали бы так хихикать! Если бы это были они, то, без всякого сомнения, давно были бы уже в моей постели, без всяких церемоний вынуждая меня заняться прямым мужским делом. И ведь вынудили бы, бестии, вынудили бы, кол им в глотки!
Приободрившись, что это не кружевницы, я высунул голову из-под подушки и с облегчением увидел княжну Мохновецкую, ее подругу, известную всем мадам Кулебяку и нескольких их служанок. Все они имели довольно странный вид: совершенно обнаженные, но с плечами и грудями, густо усыпанными рыбьей чешуей и блестками. Волосы же на их головах были скручены жемчужными нитками и перевиты бумажными лилиями.
– Это я, Ундина, со своими подводными фрейлинами! – закатив глаза, объявила княжна Мохновецкая и торжественно поставила на мою постель ногу.
Я вздохнул: неделю назад я имел неосторожность – заставил княжну Мохновецкую и мадам Кулебяку изображать одалисок. При этом я выкрасил их служанок в черный цвет и назначил рабынями. Они должны были с помощью опахал остужать наши разгоряченные члены, а также по малейшему знаку привносить всякое разнообразие в наши утехи.
И вот теперь все они снова ко мне явились, чтобы заняться все тем же, но только на этот раз в виде ундин и рыбок.
Но что делать?! Хоть я совершенно обессилел от любовных баталий с колягинскими кружевницами, однако же не желал уронить себя в глазах княжны и ее подруги.
– Здравствуй, батюшка Нептун! – меж тем гнусавыми голосами запели девки княжны и пустились в пляс, громко застучав грубыми своими пятками по полу.
– Вставайте же, поручик! – княжна многозначительно поманила меня из постели пальчиком. – Вы мужчина с редкостным воображением и сумеете по достоинству оценить представление, которое мы приуготовили для вас. Думаю, вы и сами охотно примете в нем участие. Эй, девки!
Служанки княжны разом бухнулись на колени и локти и призывно завиляли задами. Мадам Кулебяка закурила трубку и уселась верхом на самую толстую.
Хоть и был я весьма изможден любовной баталией с колягинскими кружевницами, однако же при виде такого зрелища немедленно сбросил с себя одеяло и решительно вскочил с кровати.
У присутствовавших загорелись глаза, но вдруг все они разом вскрикнули (вскрикнула даже толстая служанка, стоявшая ко мне задом) и в ужасе закрыли глаза руками.
Что такое? Я невольно опустил глаза… у меня не было уда… Там, где он обычно располагался, было просто ровное место… Я замер от крайнего изумления, потом стал хлопать и судорожно ощупать всякую пядь между ног. Нет уда! Я яростно щипал себя за ягодицы, надеясь, что все это только жуткий сон, что вот сейчас я проснусь и увижу свой уд на месте. Но нет, это был не сон. Мой уд действительно исчез самым непостижимым образом. Неужто, пока я спал, мои враги незаметно отсекли его? Но нет: ни раны, ни даже маленькой царапинки не было на том ровном месте, где надлежало располагаться моему орудию.
Я схватил со стола зеркало, надеясь увидеть хотя бы там его отражение. Хотя бы только одно отражение!!! Это дало бы мне хоть какую-то надежду. Тщетно: и в зеркале уд не показался.
Княжна Мохновецкая, чтобы уж окончательно удостовериться, что глаза ее не обманывают, обыскала все места на мне, где мог, по ее разумению, находиться мой уд, и даже те места, куда он мог случайно завалиться.
Ничего не найдя, княжна презрительно фыркнула и, гордо подняв голову, будто я ее чем-то оскорбил, пошла прочь из комнаты.
За княжной, презрительно фыркая, поспешили остальные.
Я же, продолжая оставаться в совершенной растерянности, кликнул Тимофея – может быть, он сумеет растолковать невероятное происшествие.
Вошел Тимофей. Несмотря на утро, он уже был изрядно пьян.
– Тимофей! – воскликнул я дрогнувшим голосом. – Ты видишь?!
– Так точно, барин, отлично все вижу!
– Что же ты видишь, каналья?!
– Я все отлично вижу, барин! Все!
– А ну-ка посмотри внимательно сюда! – я указал себе между ног. – Со мною случилась какая-то невероятная странность! Просто совершенная нелепость! Куда-то подевался мой уд! Всегда был, а сегодня утром вдруг пропал! Ну, видишь?!
Тимофей, дабы не потерять равновесие, слегка согнул колени и вперил испытующий взор мне между ног. Потом неопределенно пожал плечами.
– Ну, видишь теперь?
– Вижу.
– Что, нет уда?! – спросил я с надеждой, что услышу в ответ «Есть, есть уд».
– Кажись, нету.
– Так нету? Или – только «кажись, нету»?
– Нету.
– Как же это, по-твоему, следует понимать?
Тимофей вновь пожал плечами и, зевнув, молвил:
– Уж как-нибудь выкрутишься, барин. Тебе не впервой.
– Да как же я выкручусь из такого положения, остолоп?!! – я схватил Тимофея за грудки.
– Ну, уж как-нибудь… – Тимофей отворачивал голову, чтобы не дышать на меня свежим перегаром.
Я сел и впал в совершенную хандру. Какой станет моя жизнь после утраты уда и что я вообще буду теперь делать? А как я без своего орудия в Испанию отправлюсь на помощь нашей союзнице? Но ведь должно же быть хоть какое-то внятное объяснение случившемуся?
Первое, что пришло мне на ум, – это колягинские кружевницы похитили мой орган. Нужно немедленно вызволять его! Я быстро оделся, схватил саблю и поспешил в логово артельщиц.
Там было пусто. Дворник мне пояснил, что всех кружевниц забрали в околоток за то, что они хмельной гурьбой затаскивали случайных прохожих в подвал и там творили с ними всяческие безобразия.
– Какие ж безобразия? – спросил я.
– Да уж знамо дело, какие, – усмехнулся в бороду дворник. – А то, барин, сами не знаете…
Я устремился к околотку.
– Здесь ли колягинские кружевницы? – спросил я солдата, охранявшего вход. – Мне нужно срочно с ними повидаться!
– Недозволительно, барин.
– Дам целковый!
– Недозволительно.
Как ни упрашивал я солдата, он не соглашался пустить меня к артельщицам. Когда же я объяснил, почему именно я хочу видеть арестованных девиц, и даже показал место, с коего был похищен мой орган, солдат поспешно перекрестился и вскинул на меня ружье.
Разговаривать далее было бесполезно, я поплелся назад.
На столе в своей комнате я нашел письмо следующего содержания:
«Милостивый государь! Покорно прошу сделать одолжение и уже не являться к нам более! Ваше появление в нашем доме будет рассматриваться впредь не иначе как оскорбление всему семейству и наглый вызов самоей нравственности.
Вы и сами должны понимать, что после появления в нашем доме в пятницу Вашего детородного органа и учинения им всевозможных гнусных безобразий в присутствии гостей Ваше личное появление у нас впредь уже невозможно.
Если бы Вы были достойным членом общества, то, конечно, не позволили бы своему детородному органу самостоятельно разгуливать по улицам и, являясь в порядочные дома, учинять там совершенные мерзости!
С совершенным почтением Статский советник Евстратиков».
Кто принес это письмо и каким образом оно оказалось на моем столе, пьяный Тимофей объяснить не смог.
Я действительно когда-то бывал в доме Евстратиковых и волочился и за самой матушкой Евстратиковой, и за двумя ее дочерьми попеременно в надежде, что из трех их сердец покорю хотя бы одно. Однако ухаживать за этими дамами я старался незаметно, поскольку очень уважал все почтенное семейство, а главу его, статского советника Ивана Евстратикова, вообще почитал за одного из достойнейших сынов Отечества. Мог ли я в таких обстоятельствах бросить хотя бы тень на благородную семью?!
Ужасно теперь даже было представить, на какие низости мог решиться уд, получив полную независимость от меня! Лишь одно меня приободрило, и притом существенно: мой уд не исчез совершенно бесследно. Но все-таки это было слабым утешением. Получивши полную свободу, мой детородный орган, как теперь мне стало ясно, впал в непозволительное буйство. Не имея никаких нравственных устоев, он мог наделать всевозможных бед.
Весь день и всю ночь я провел в тягостных мучительных раздумьях. Вся моя жизнь – коту под хвост! Кто я теперь? Ни мужчина, ни женщина! Просто человек. И как вернуть на место уд?
Наконец, чтобы освежиться, я решил прогуляться. Ноги сами принесли меня к околотку. Но меня вновь ждала здесь неудача. И новый охранник ни за что не пожелал пустить меня к арестованным кружевницам, беседа с которыми могла бы, по моему разумению, пролить свет на тайну исчезновения уда. Увы. Под заунывное пение кружевниц, доносившееся даже на улицу из казематов, я печально поплелся домой.
…Вернувшись домой, я обнаружил на своем столе уже два письма. Одно было от капитана егерского полка Брунжевицкого, а второе от некой мадам Максимович.
Капитан сообщал, что мой уд набросился на него с кинжалом у Щучьего двора и, воспользовавшись минутным замешательством капитана, похитил у него деньги и важные казенные документы. Брунжевицкий теперь требовал, чтобы я со всею строгостью разобрался с удом-самоуправцем и незамедлительно вернул похищенные деньги и документы.
«Милостивый государь, Вы должны знать, что эти документы имеют государственный и притом сугубо приватный характер, – писал капитан. – Не будучи уполномоченным даже и в малой толике сообщать постороннему лицу о них, отмечу лишь, что от решений, намеченных в сих документах, во многом зависит будущность России и всех народов, населяющих Европу. Эти документы ни в коем случае не должны стать предметом гласности, и ежели вы немедленно не представите похищенное, то я оставляю за собой право обратиться прямо к Государю императору».
Мадам же Максимович писала о том, что мой детородный орган чрезвычайно напугал ее, когда она, возвращаясь с прогулки, вдруг увидела его пред собой, пристально смотрящим ей прямо в глаза.
«…Это верх неприличия – смотреть прямо в глаза даме из высшего общества, – писала мадам Максимович. – Надобно уметь делать различия между дворовой девкой и знатной особой. И уже совершенно непозволительно требовать от знатной особы немедленного уединения».
Максимович настаивала, чтобы я на ее глазах со всею суровостью высек свой уд, а в противном случае грозилась обратиться в суд.
Я отписал мадам Максимович, что приложу все свои силы, дабы как можно быстрее отыскать наглеца и заставить его извиниться пред ней.
Целыми днями я сновал теперь по городу в надежде найти свой уд. Я спрашивал знакомых – не видели ли они его. Одни говорили, что видели его гуляющим по Летнему саду, другие – что он только что вышел из кабака и умчался на тройке в сторону Каменного острова, а горничная одной моей знакомой сообщила, что он направился с какой-то дамой в театр. Но в какой именно, не смогла сказать.
Однажды мне улыбнулась удача. Но, увы, я не сумел ею воспользоваться. Я увидел, как мой уд разговаривал на Сенной с торговкой, но только я начал подкрадываться, как он быстро вскочил на коня и ускакал.
Ко мне на квартиру стали приходить письма уже из окрестностей Петербурга. Вероятно, уду наскучила столица и он решил найти себе применение в провинции и тем самым расширил географию бесчинств. Из Тосны, из Гатчины, из других городов и поселков приходили теперь мне письма возмущенных жителей. Приходили даже и ходоки с рассказами о бесстыдных похождениях беглеца.
Староста деревни Сосновка, которая располагается в двадцати пяти верстах от Петербурга, упал на колени прямо на пороге моей комнаты и умолял меня пресечь, наконец, похождения моего детородного органа. Слезы капали в седеющую бороду старосты, когда он рассказывал, как уд мой заявился в соседнюю деревню Бенек и обрюхатил всех тамошних обитательниц.
– Как они теперь сеять и жать будут?! – вопрошал староста. – У всех малые дети и еще теперь будут! Ведь они по миру пойдут! И у нас в Сосновке то же будет, коли вы его не усовестите да не образумите!
Я обнял старика, поднял его с колен, и мы тотчас же поскакали в Бенек. Но поздно: мой уд уже оставил это село и, по рассказам очевидцев, обогнув Сосновку с востока, оврагами вновь устремился в Северную столицу.
Итак, пока мой уд вел веселую и полную всяческих приключений жизнь, сам я принужден был сидеть дома бирюком или же тщетно гоняться за ним по Петербургу и окрестностям!
Это было невыносимо! Трудно даже описать, в каких мучительных раздумьях проводил я теперь бессонные ночи, как поминутно опускал взор либо руку туда, где чаял обнаружить беглеца и почувствовать себя вновь мужчиной, а не просто человеком. Вскоре терпеть душевные страдания мне было уже невмочь. Передумав все возможные в моем положении действия, я решил, наконец, застрелиться.
Рано поутру, поставивши пред спящим Тимофеем бутылку шампанского и большой кус жареной гусятины на добрую память о себе, я вышел из дому и направился к Мойке.
Стреляться я решил на мосту, дабы в случае и не смертельного выстрела упасть в воду и тем самым довершить задуманное.
Взошедши на мост, я увидел незнакомку, устремившую взор в реку. Одного взгляда на девушку было достаточно, чтобы сразу понять, что и она пришла сюда, дабы свести счеты с жизнью. Она стояла уже по ту сторону чугунных перил с камнем на шее. Мне стало жаль девушку. «Ладно, я пришел сюда стреляться, – подумал я. – У меня уд сбежал, и потому другого выхода у меня просто нет. Но зачем же барышне погибать? Ведь от нее-то ничего существенного не могло сбежать! Ну, положим, от нее сбежали груди, но это не такая уж потеря: среди нашего брата есть немало тех, кто ценит в девушках не большие груди, а напротив – весьма малые. Я и сам предпочитаю такие большим».
Я приблизился к незнакомке, она повернула ко мне свою голову, и наши глаза встретились.
О, что за чудо открыл мне небесный взор ее глаз! Кроткий и нежный, как лепесток расцветающей вишни, взывающий к любви и вечной неге.
Даже и без уда я замер, как громом пораженный. «Это твоя последняя и настоящая надежда на любовь, – мелькнуло в голове, – не упусти же ее!»
Я устремился к прекрасной незнакомке и, бормоча безумные, бессвязные речи, принялся освобождать ее от камня на шее. Наши руки встретились, и оба мы стали как в горячке…
…придя ввечеру домой, я впервые за последние дни плотно и с аппетитом поужинал и стал смотреть в окно на звезды.
Я думал о совершенном создании, о подарке, который преподнесла мне судьба, дав шанс снова стать счастливым, даже не имея уда. Звали девушку Нина.
Мы стали встречаться с нею каждый день.
Теперь я просыпался и, даже забывая проверить – не возвратился ли мой уд на законное место, устремлялся на свидание со своей новой возлюбленной. Я вдруг осознал, что уд мне теперь не нужен вовсе, что платоническою любовью я смогу насладиться даже сильнее, нежели любовью плотской. Сбежавший мой детородный орган стал мне совершенно неинтересен, и я сжигал, даже не читая, все приходящие письма о его новых похождениях и мерзостях.
Мой слуга Тимофей, почувствовав, что моя душа переменилась в лучшую сторону, тоже стал меняться. Он перестал пить, не брюзжал и даже теперь не бранился вовсе! Отправляясь к своей возлюбленной и возвращаясь от нее поздним вечером, я заставал Тимофея не за штофом водки, как было прежде, а неизменно за изучением азбуки. Лицо денщика стало возвышенно-строгим. Видя меня, он говорил: «Как хорошо-то стало на душе, барин! Хорошо не пить водку, а уразумевать грамоту!»
Моя возлюбленная Нина жила с матерью, Аграфеной Степановной, штаб-офицершей, которой я с первой же встречи пришелся по душе. Вероятно, она сразу же разглядела во мне будущего зятя и обращалась совершенно по-родственному. Угощая меня как-то чаем с малиной, она втайне от дочери рассказала, что та была обесчещена неким наглецом, от того-то и хотела утопиться в Мойке. Из рассказа матушки я с ужасом понял, что Нину обесчестил не кто иной, как мой пропавший уд! Какую пакость он мне подстроил! Доведись мне теперь встретить мерзавца, я бы изрубил его палашом на мелкие куски!
Разумеется, я не мог признаться Нине, что знаю причину ее несчастия, и весьма опасался, что девушка как-нибудь прознает, кем доводится мне ее гнусный оскорбитель.
Мы ездили с Ниной в театры, гуляли по Летнему саду.
«О! В моей руке – твоя рука, – говаривал я, бережно сжимая в своей ладони нежную ладонь девушки. – Какое это ж, право, чудо!»
«О, нет, – восклицала Нина в свою очередь. – Это в моей руке, какое, право ж, это чудо, – твоя рука!»
И ее божественная улыбка была мне выше всех наград.
В такие минуты даже пасмурное петербургское небо вдруг озарялось розовым светом, дождь переставал, и над городом расцветала радуга.