Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург Николаев Евгений
– Ах, во-о-от оно что-о-о… – протяжно молвил Тимофей и улыбнулся. – А я то уж подумал…
– Что ж ты подумал?
– Да так, ничего-с.
– Ну, говори, коли я спрашиваю, что ты подумал?
– Да уж известно, что я подумал. Что снова в гошпиталь тебе надо, коль ты собрался дамскими лентами лошадей украшать.
– А теперь что думаешь?
– А теперь думаю, что очень ты хитер, барин. – Тимофей почесал бороду. – Вишь, как к барыне решил подъехать… Ай-яй, какая у тебя обширная голова!
Я вручил слуге письмо и обучил, как нужно его передать, чтоб муж барыни этого не заметил. Научил я Тимофея также и тому, что нужно сказать лакею или дворницкому – дескать, барыня сама выбрала ленты в лавке и велела их ей доставить.
Тимофей отправился выполнять поручение, а я задумался – хорошо ли поступаю. Положим, супруга своего Настенька не любит и не уважает. Но тем горше будет ее разочарование, когда она поймет, что и я не могу предложить ей ничего, кроме плотской страсти. Впрочем, сомнения мои были недолгими: что худого для Настеньки будет в том, что кинется она со мною в омут чувственных утех? Разве совместные телесные наслаждения, основанные к тому же на взаимных симпатиях, так уж предосудительны?
…Явился Тимофей. Волосы его были порядочно растрепаны, глаза блестели.
– Исполнил ли ты мое поручение? Передал ли письмо и коробку с лентами по назначению? – строго спросил я.
Тимофей утвердительно кивнул.
– Все ли гладко прошло?
– Глаже некуда! – молвил Тимофей и громко икнул. – Барыня оченно довольна вашим подарком осталась.
– Как ты это понял, что довольна?
– Схватила ленты да и давай бросать их в воздух!
– В воздух? В своем ли ты уме?
– Я-то – в своем. А она – не знаю. Бросает в воздух ленты, они летят, летят, а она их целует, целует. Так губы к ним и тянет, так и тянет. – Тимофей для наглядности даже сложил свои губы колечком и выпятил их вперед. – Уф-ф!!! Я ажно засмотрелся – никогда прежде такого не видывал. – Слуга мой снова громко икнул. – Ди-и-иковинная тоже барыня!
– Да ты пьян!
– А как же мне не быть пьяну, коль барыня мне рупь дала от щедрот своих! – изумился Тимофей.
– А ответ она мне написала?
– И ответ написала! Как же! – он достал из кармана листок бумаги и передал его мне.
В записке Настеньки было всего несколько слов, но начертаны они были столь взволнованной рукой, что я некоторое время в замешательстве вертел в руках бумажку, соображая, с какой стороны за нее надо приниматься, а затем только начал читать. Настенька в свою очередь признавалась мне в любви, причем обе буквы «л» в слове «люблю» более были похожи на «м», а последняя буква растянулась в какую-то невероятную стрелу, закончившуюся странной загогулиной. Вероятно, Настенька с таким азартом писала это слово, что ее рука никак не могла остановиться.
Осада
Мы встретились с Настенькой в условленном месте. Весь вечер я рассказывал ей о любви, а потом, отвезя домой на Неглинную, встал под ее окнами и, картинно подбоченившись, принялся поглаживать усы. Настенька выглянула и быстро помахала мне рукой.
На следующий день все повторилось почти в точности: разговоры о любви, потом я опять отвез Настеньку домой, и она, высунувшись в окно, снова помахала мне рукой, а затем отправила воздушный поцелуй. В воздушном поцелуе и было все отличие этого вечера от предыдущего. Опускаю описание подробностей и нашей третьей встречи, поскольку ничего достойного упоминания не произошло. Разве что видели, как за Молчановкой на Собачьей площадке лошадь сбила какого-то подвыпившего мещанина. Да и то слегка: мещанин после этого тут же поднялся, обругал лошадь и пошел дальше по своим делам. По чести сказать, когда это случилось, я даже обрадовался – ведь происшествие сулило передышку в моей бесконечной речи о той пламенной страсти, которую я питаю к Настеньке. Но, увы, Настенька не обратила ни малейшего внимания ни на лошадь, ни на сбитого ею мещанина – видно, мои слова затмевали ей все на свете. Так что мне пришлось продолжать свою речь о безумной любви, как если бы никакого происшествия не случилось.
Понимая, что и этот вечер клонится к бесполезному окончанию – ну, разве что Настенька теперь пошлет мне на этот раз не один, а два воздушных поцелуя из окна, я напустил на себя печальный вид и молвил:
– Завтра утром я отправляюсь в Петербург.
– Как? – моя возлюбленная так вся и побледнела.
– Что поделаешь – дела службы, – вздохнув, молвил я.
– А нельзя ли хотя бы на несколько дней отложить ваш отъезд? – Настенька подняла на меня умоляющие глаза.
– Я бы все что угодно отдал ради того, чтобы быть рядом с вами, но… увы, увы, я должен действовать согласно полученному предписанию.
– Согласно предписанию… – будто впав в сомнамбулическое состояние, повторила за мной Настенька
– Однако… – тут я задумчиво погладил свой ус.
– Что «однако»? – Настенька встрепенулась.
– Однако мы можем сейчас поехать ко мне в гостиницу…
– Что? – вздрогнула Настенька. По ее лицу быстро-быстро побежали в разные стороны тени, как бегут они по солнечной поляне, когда ветер вдруг смешает на небе облака.
– Я говорю – поедемте ко мне в гости, Настасья Ивановна! – я крепко сжал ее запястье.
– В гости к вам?
– Именно! – сказал я и пустил на нее огневой взор. – В гости ко мне, чтоб отбросить, наконец, нелепые условности, гнетущие нашу любовь!
– Но… но… не будет ли это выглядеть вульгарно?
– Да поймите же, наконец: завтра утром я уезжаю! – воскликнул я. – Кто знает, когда мы снова увидимся? И увидимся ли вообще когда-либо…
Моя возлюбленная вспыхнула до корней волос, а потом тихо проронила:
– Едем.
Совместные телесные наслаждения
Едва мы вошли в номер, я так и кинулся на Настеньку. Мы сплелись в объятиях и стали срывать с себя одежду столь неистово, точно она горела на нас. Вернее, это только сначала мне показалось, что мы оба с одинаковым неистовством срываем друг с друга одежды. Скоро я осознал, что я один за двоих срывал и с себя, и с Настеньки одежды, а она только дрожала. Пальцы ее бегали по моим щекам, лбу, глазам, носу, будто она была слепая и лишь посредством своих пальцев могла составить представление о моем лице.
Я схватил Настеньку на руки и понес к кровати…
О-о-о! – не то простонала, не то проворковала моя возлюбленная.
Я зарычал; любовная баталия так и закипела, так и закипела.
Первый ее акт был недолог, но я без всякого перерыва принялся за второй.
Что касается Настеньки, то она полностью отдалась моей воле – с безропотностью вырванной с корнем былинки кувыркалась она в бурных порывах моей страсти. И распластывалась, и вздымалась, и взвивалась. И в каких только позициях не оказывалась!
…………………………………………………………………….
…………………………………………………………………….
…………………………………………………………………….
Еще когда я был отроком, слышал рассказ драгунского капитана о том, как, будучи в Европе, он видел старинную картину, изображавшую охоту на львов. По словам капитана, особенно его поразила помещенная на первом плане ужасающая морда льва, с неописуемой яростью впившегося в круп лошади. И хотя я сам не видывал эту картину, однако ж с тех пор живо ее представляю и, когда веду любовные баталии, почему-то частенько вспоминаю о том никогда не виданном мною льве. Я не сомневаюсь, что в мгновения страсти моя физиономия ни в чем не уступит его морде по части свирепости. Понятное дело – у меня нет ни львиных зубов, ни гривы, но готов биться о заклад, что на драгунского капитана моя физиономия, случись ему увидеть ее в такие минуты, произвела бы не менее сильное впечатление.
К счастью, дамы, отдаваясь мне, обычно закрывают глаза. Вероятно, интуиция подсказывает им, что на меня, обуянного страстью, лучше не смотреть. Ну, и хорошо – иначе многие из них, особенно из числа впечатлительных, пожалуй, поседели бы раньше времени. Или бесповоротно разуверились бы в том, что есть на свете высокая любовь. А с романтической Настенькой произошло бы, пожалуй, и то, и другое.
В дни моей юности, когда я сам еще был полон разных романтических грез и идеалов, мне представлялось низменным иметь такое выражение на лице в минуты страсти. А особенно – показывать его женщинам. В самом деле – благородный ли я человек, имеющий возвышенные помыслы, или же всего лишь бессмысленный зверь, ополоумевший от кипенья крови? Дабы не допускать дикое выражение на лицо, я в минуты любовных баталий, помнится, обращал свои помыслы к возвышенным сферам. Бывало, усердствую на какой-нибудь барышне, а сам при этом размышляю о науке или представляю невинные пейзажи. Да, за счет таких размышлений какое-то время удается сохранять достойное выражение на лице, даже и тогда, когда подпятные жилы уж начинает сводить. Но рано или поздно окончательный порыв страсти все-таки решительно срывает с лица маску показного благолепия, и ты совершенно обращаешься в зверя.
Я уж и выбирал такие позиции для дамы, чтоб она не видела в эти мгновенья моего лица, и свечки заранее тушил, чтоб все происходило в кромешной темноте, но суть-то от этого не меняется. Возлюбленную-то, конечно, можно перехитрить, но как обмануть самого себя?
Потом, со временем, я перестал стесняться зверя, живущего во мне. Этому в значительной мере способствовало то обстоятельство, что и дамы, как я убедился, не меньшие животные, чем я. Хоть и тщательно скрывают это. В первые минуты близости они еще имеют силы, чтобы жеманничать или изображать из себя бесчувственную лилию, пасторальную розу или наивную ромашку, случайно оброненную в постель. Но потом – только держись, какие уж там лилии и ромашки! Я отлично знаю дам и на что они способны! О, их глаза, закатанные под веки, так что сверкают лишь одни безумные белки! О, их сладострастные стенания, дикариные возгласы и вопли; барсучье, лисье, медвежье рычанье, орлиный клекот, а то и пронзительные их когти, впивающиеся в мою спину или в колени…
А что за дивные у дам талии? Так чудно расширяются они книзу, что странно даже и предположить, что все это создано было для каких-то возвышенных и отвлеченных мыслей. Все это, конечно, создано было для неистовой страсти. Ни для чего иного – бьюсь о заклад.
У Настеньки тоже была довольно изящная талия. А вот груди, сказать честно, подкачали: хоть и были они достаточно тугие, но смотрели в разные стороны, точно две девки, увидевшие на разных концах улицы женихов. Если же говорить в целом, не отвлекаясь на подробности, моя теперешняя возлюбленная, конечно же, сильно отличалась от тех дам, с которыми я привык иметь дело особенно в последнее время. Те были закаленными, крепкими, энергическими. Взять ту же, тьфу, медведицу… А Настенька была хрупкая, тоненькая, беленькая, точно воздушное пирожное с ванилью и земляникою, но без сливок. Возьми такое изделие в неосторожную руку, оно, того и гляди, сразу же и покосится, а не то и вовсе поломается…
И действительно, после очередного любовнического раунда я вдруг с недоумением обнаружил, что моя Настенька лежит без всякого движения – впала в обморок.
Я похлопал ее по щекам, но это не подействовало – она недвижно лежала на кровати, словно снулая рыба на вечернем берегу реки. Не на дневном берегу, но именно на вечернем, когда разошлись уже по домам и работавшие и гулявшие, когда воздух густеет и все вокруг понемногу теряет очертания, а сердце наполняется неизъяснимой радостью. В такие минуты оно понимает, что все на этом свете проходит, но также и то понимает, что все в нем вечно: и погружающийся в полумрак лес, и замирающая река, и всеми забытая снулая рыба на берегу. Еще немного, и станет совсем темно, но ничего не изменится в этом мире, все останется на своих местах.
Впрочем, я несколько отвлекся. Итак, Настенька лежала в обмороке. Это было удивительно: ведь прежде еще ни одна дама не впадала в обморок вследствие телесных наслаждений со мной.
«Моя возлюбленная»
Вероятно, у Настеньки просто никогда прежде не было таких страстных любовников, и мой натиск оглушил ее, как поросенка удар обухом. К тому же надо учесть, что сегодня этот натиск был особенно неистов и долог, поскольку я давно уже не имел близости с дамами. Слов нет – очень нелегко пришлось сегодня моей столь непрочной возлюбленной.
«Что ж, зато это будет одним из самых ярких впечатлений ее жизни, – подумал я. – Годы быстро идут, и не за горами время, когда Настенька будет сидеть среди детей своих и внуков за пяльцами или раскладывать пасьянсы, как это теперь делает ее маменька, и вздыхать: жизнь прошла. И будет уже казаться ей жизнь нелепой и докучной, как кошке та палка, которую к хвосту ее привязали проказливые дети. Но всплывут вдруг в ее угасающей памяти впечатления сегодняшнего вечера, заиграют алмазным огнем и озарят унылую ее старость живыми красками. И улыбнется тогда моя Настенька, и, глядишь, не так уже строго станет осуждать буйные утехи молодежи. До гробовой доски запомнит она мои любовные атаки и, став дряхлой старухой с высохшими руками и ногами, будет гордиться тем, что когда-то смогла вызвать в кавалере такую страсть. Да и сам я когда-нибудь вспомню о Настеньке. Хотя вспоминать, пожалуй, будет и нечего, кроме того, что она впала в обморок. Душевных чувств она у меня не вызывала, любовницей была посредственной, только безропотно покорялась моей страсти – вследствие чего и впала в беспамятство».
Впрочем, я не исключал и того, что Настенька лишь прикидывалась находящейся в обмороке. Она знала, что утром я уезжаю в Петербург, и, возможно, хотела, чтоб я увез ее с собой. Ведь она прекрасно понимала, что, будучи порядочным человеком, я не смогу бросить ее бесчувственной в гостинице, где она стала бы легкой добычей любого проезжего негодяя или даже какого-нибудь похотливого служки. Да, этого я не мог допустить! Что и говорить: весьма изобретательны бывают дамы, когда хотят достичь своей цели. Я не раз уже убеждался, что они способны на такие хитрости, какие нам и в голову-то не придут. Причем дамы стремятся добиться желаемого так, чтоб кавалер даже и не понял, что это не его, а дамы желание.
Но нет, нет, все-таки моя Настенька была еще слишком молода и неопытна, чтоб действовать таким замысловатым образом. Следовательно, она не изображала обморок, а впала в него натурально. Уж так я ее объездил!
Я стал в задумчивости расхаживать по комнате. Что же мне теперь делать? Может, Настенька еще целую неделю будет пребывать в таком состоянии, а мне нужно выезжать в Петербург! Я влил ей в рот рюмку вина – она вздохнула, но глаз так и не открыла. Я хорошенько встряхнул ее за плечи – никакого толку. Вот они, хрупкие и романтические девицы, – за три версты нужно обходить их, чтоб не вляпаться в нелепую историю!
Я, как умел, надел на свою возлюбленную ее одежды и, призвав Тимофея, приказал отвезти ее домой на Неглинную.
– Передашь лакею или дворецкому. Да смотри, вези аккуратно, доставь даму в целости и сохранности! – напутствовал я Тимофея.
– А что ж сказать дворецкому?
– Скажи, что барыня упала в обморок.
Тимофей, взвалив ношу на плечо, ушел, а я почувствовал, что и от меня, как от Настеньки, теперь пахнет пирожными – так сильно мы перемешались в пылу наслаждений. Запах этот вдруг стал мне несносен; я залпом допил полбутылки вина и лег, желая уснуть. Иного выбора у меня не было: в самом деле, не отправляться же на поиски новой дамы!
Я лежал на кровати и нервически постукивал пяткой по тюфяку: ведь впереди нас с Настенькой ждала целая ночь любви, и тут – на тебе – обморок! Экий непредвиденный конфуз!
От досады я закурил трубку, но тут услышал быстрые шаги, затем в свете луны мелькнула женская фигура и кинулась ко мне в кровать. Сперва я радостно подумал, что это вернулась Настенька, пришедшая в себя после обморока и вновь возжелавшая любовнических утех. Однако, ощупав пришелицу, осыпавшую тем временем всего меня жаркими поцелуями, я понял, что это не Настенька: у этой груди были помясистее, а ляжки потолще. Разумеется, я почел необходимым выяснить, кто же именно забрался ко мне в постель. Я отбросил прочь трубку, зажег свечу и обнаружил рядом с собой совершенно неизвестную мне молодку. В целом она была неплоха, а если б нос ее не походил на картофелину средней величины, то можно б было сказать, что она, пожалуй, даже и мила.
– А кто ты такая? – спросил я. – И как посмела ты забраться ко мне в постель?
Оказалось, что молодка была гостиничной служкой и весь вечер наблюдала за нашими с Настенькой утехами сквозь проверченную в стене дырку. Увиденное произвело на молодку глубочайшее впечатление, и она явилась ко мне, чтобы я проделал и с нею то же самое, что и с барыней.
– А не боишься ли, что и тебя доведу до обморока? – спросил я.
В ответ девица решительно заявила, что готова ко всему, лишь бы только испытать такие же наслаждения, какие испытывала со мной барыня.
– А и для чего иначе жить, барин? – вылупив глаза, вопросила она меня.
…Через час она ушла, спотыкаясь и пошатываясь. Остановившись у двери, сказала, что сделает на своей кровати зарубку.
– Что за зарубка?
– А когда кавалер отменный попадется, я всегда на память зарубку делаю, – сказала молодка.
Я спросил – много ли у нее таких зарубок на ее кровати.
– Осмь, – молвила она и при этом показала мне пять пальцев.
То ли считать не умела, то ли от моего любовного напора обезумела.
Ну и нравы же в московских гостиницах!
Черная Грязь
«А и хорошо, что все так получилось с Настенькой, – думал я, выезжая из Москвы. – Упала в обморок – и роман наш раз и навсегда закончен. Жирная окончательная точка поставлена под занавес. Такое нечасто случается. Обычно в конце любовнических отношений между мужчиной и женщиной стоят многоточия да запятые. А тут – хлоп и готово! Просто великолепно! Да, этот обморок Настеньки еще раз явил известную мне истину – миром управляет случай. Не любовь, не страх, не добродетель, как считают иные, а случай. Именно он вызывает все это к жизни: и любовь, и страх, и добродетель, и много чего еще, сокрытого от наших глаз.
А бывает, что случай указывает нам правильную дорогу в жизни, но, увы, мы не всегда имеем ума, чтоб увидеть это. Вот пример: как-то ухаживал я под Тарусой за дочерью помещика Синева. За давностью лет уж подзабыл ее точное имя, тем более что у помещика было с полдюжины дочерей, и каждой из них, исключая двух самых маленьких, бегавших по лугам за бабочками, я оказывал внимание. Но та дочь, о которой речь, была лучше всех остальных: и мила, и румяна, и такую изящную талию имела, что я уж подумывал – а не жениться ли мне?
Однажды мы беседовали с нею, прогуливаясь по липовой аллее; и только я вознамерился приобнять милую свою избранницу, как вдруг на руку мне капнула сидевшая в ветвях птица. Иной кавалер на моем месте сконфузился бы, но я, обругав некстатную птицу, вытер руку о дерево и как ни в чем не бывало продолжил беседу. Правда, уже не торопился с объятиями – ведь девушке могло не понравиться, что я обнимаю ее той самой рукой, которую только что обгадила птица.
Я был тогда весьма молод и предполагать не мог, что Провидение послало мне этот случай в качестве явного знака – оставь свои поползновения и мечтания, забудь об этой барышне, не тяни к ней свои руки! Но, увы, я даже не дал себе труда задуматься. И барышня, увы, не задумалась.
Я продолжил свои ухаживания, а она охотно их принимала, все шло к тому, что я сделаю предложение. Однако, когда после некоторой отлучки я вновь приехал к ней в имение, узнал, что барышни этой уж нет на свете – упала в реку коляска, на которой она переезжала через мост. Моя милая утонула, так и не побывав в женах.
Девушку похоронили еще до моего приезда, а вот коляска так и осталась лежать у берега. Ее вытащили на мелководье, но не забрали, вероятно, из опасения, что она и впредь будет приносить семейству несчастья. Грустя о несбывшихся мечтах, я осмотрел коляску, но не обнаружил внутри ничего примечательного – только лягушку, плававшую у сиденья, на котором сидела моя милая в тот роковой день. Увидев ту лягушку, я призадумался: возможно, так мне указывается на мое место в этой жизни: ты, дескать, не более чем мелкое земноводное на этом свете, так что не задирай носа, не мни о себе много и не строй планов касательно семейного счастья. А еще я подумал, что Провидение еще в аллее посылало нам посредством птицы предупредительный знак, но мы не обратили на него внимания. Да, миром управляет случай, а он служит Божественному промыслу.
Разумеется, я далек от мысли, что всякая происходящая мелочь является посылаемым для нашего вразумления знаком. Однако несомненно, что именно случай пробуждает к жизни и дремлющую повсеместно любовь, и подколодный страх, посеянный по всей земле. О добродетели умолчу, поскольку считаю ее химерой и внебрачной дочерью гордыни.
Обо всем этом я думал, когда подъезжал к Черной Грязи, селению, находящемуся неподалеку от Москвы. В этом селении я не раз уже бывал, и название его всегда внушало мне некое опасение: грязи здесь было не больше, чем в других местах, но отчего-то же так его назвали! И действительно, со мной здесь случались разные досадные конфузы: раз кольцо потерял, когда забавлялся в стогу с местной селянкой, в другой раз, под зиму, едва не замерз, хлебнув лишнего. Может быть, в названии заключается некий знак – дескать, будь осторожен, не вляпайся в дурацкую историю! Чер-р-ная Гр-рязь!
Я решил обратиться к Тимофею – не чувствует ли он какого подвоха, приближаясь к селу с таким названием. Ведь Тимофей, будучи простым человеком, едва ли даже не частью первобытной природы, мог ощущать это, как, например, ощущает собака присутствие волка. Людям и в голову не приходит, что волк где-то поблизости, а собаки уж начинают скулить и жаться к ногам хозяев. Может, и Тимофей уже неизъяснимым образом понимает или предчувствует, что мы подъезжаем к тому месту, где ждать хорошего не приходится? И даже знает, чего именно нехорошего здесь должно приключиться?
«В стогу с селянкой»
– Тимофей, а нравится ли тебе здешняя местность? – спросил я слугу. – Не внушает ли она тебе какие опасения иль предчувствия?
– Места обычные, – беспечно ответствовал с облучка Тимофей.
– Скажи, а каково твое настроение?
– Оченное! – не думая ни секунды, заявил слуга.
– Оченное? Что же это значит?
– А то, что ты, барин, будешь сейчас обедать, а значит, и мне кусок достанется. Вон уж и трактир виднеется.
– А не гнетет ли тебя что? Может, печаль какая необъяснимая?
– Да что ж меня может гнести? Я вчера водку не употреблял, – тут Тимофей укоризненно покосился на меня через плечо.
– А барыню, которую отвозил вчера на Неглинную, очень, говоришь, по дороге тошнило?
– Всю коляску после нее пришлось отмывать. А уж такая милая барыня… Видать, никогда прежде не пила ренского.
– Откуда ж ты знаешь, что мы с ней именно ренское пили?
– По бутылке на столе.
– Да ты же читать не умеешь?!
– Хоть и не обучен я грамоте, но ренское уж завсегда узнаю, – усмехнулся слуга и взмахнул кнутом. – Пошли же, проклятые!
«Вот русский человек! – подумал я. – Этикетку прочитать не может, но что в бутылке, знает! Уж тут его не проведешь. И где трактир находится, легко узнает по одной только крыше, торчащей за полверсты среди дерев и таких же крыш».
Мы живо подъехали к трактиру. Возле него стояло несколько барских колясок, крестьянских подвод и даже сани, заехавшие сюда неизвестно в какие времена, а теперь выглядывавшие из зарослей лопуха и крапивы, подобно древнему храму, заросшему диковинными лесами. Над крыльцом трактира размещалась огромная, какие и в Москве нечасто увидишь, вывеска. Я вылез из брички и поневоле ею залюбовался: буквы на ней были начертаны совершенно удивительным образом. Примерно как в любовной записке Настеньки ко мне. Они сбились в одну кучку и налезали друг на дружку, как пьяненькие мужички, желающие вступить в кулачный бой. Решительно невозможно было сразу разобрать, какое слово хотел образовать из них художник. Лишь наклонив голову вбок и повертев ею, как вертит какая-нибудь выхухоль, желающая забраться в узкую нору, я, наконец, прочитал: «Трактиръ». Большинство букв было писано черной краской, но некоторые – красной и синей и лишь обведены черной. При этом каждую букву как бы осенял зеленый листочек.
Внизу же вывески желтой краской была нарисована морда свиньи.
– Эх, хорош! – сказал Тимофей, который был вынужден вместе со мной рассматривать вывеску.
– Кто хорош? – удивился я.
– Да самовар же. – Мой слуга указал пальцем на морду свиньи.
Я пригляделся: действительно, то, что я принял за морду свиньи, было в известной мере похоже и на самовар. Во всяком случае, свиные уши, аккуратно обведенные черной краской, чем-то походили и на ручки самовара.
Впрочем, я не пожелал долее утруждать себя более размышлениями о том, что же именно задумывал изобразить художник на вывеске – морду свиньи или самовар, и поспешил в трактир. Тимофей следовал прямо за мною, едва ли не толкая меня в спину от нетерпения – уж так был он голоден. Да и то сказать, вращаясь целыми днями с Настенькой, я совершенно позабыл, что слугу надобно кормить. Не говоря уж о том, что позабыл ему купить новый нанковый сюртук в награду за верное служение мне в госпитале. Но ничего, куплю в Твери – там всегда шили отменные сюртуки.
В трактире было полно проезжего народу: и господа, и селяне, и черт еще знает кто в ермолках и балахонах. Я сел у открытого окна и крикнул половому, чтоб живо подавал обед. За соседним столом сидел господин лет тридцати пяти с физиономией, какая бывает у кота перед тарелкой со сметаной, и дама довольно чопорного вида. Еще когда я только входил в трактир, она быстро глянула на меня и вздернула надменный свой нос. За это я тоже решил не обращать на нее никакого внимания и в ожидании блюд обратил свой взор в окно. Вид из него был ничем не примечательный, и если б не три сороки, вертевшиеся на кустах у дороги, то и вовсе смотреть было бы не на что. Да, таковы многие наши виды – вроде и много всего, а смотреть не на что. Все какое-то блеклое, невыразительное. Таковы же и многие наши господа – вроде бы ходят, говорят, делами какими-то занимаются, но, право, так скучны и сами они, и дела их, и речи. Просто тьфу, да и только!
Вдруг к сорокам с лаем устремилась собака, и те улетели. Я усмехнулся: вот были сороки, да где они теперь? Никогда в своей жизни я их более не увижу. И эту чопорную даму, и господина с котиной физиономией, которые сейчас сидят за соседним столом, я тоже никогда в своей жизни уж не увижу – как только отобедают, улетят, как те сороки. Так стоит ли думать и о них? Пусть дама вздергивает свой нос и дальше, глядишь, добьется того, что не только мне, но и вообще никому на свете до ее прелестей дела не будет!
…………………………………………………………………….
…………………………………………………………………….
…………………………………………………………………….
Едва выехали из Черной Грязи, меня пробрало. Вероятно, фаршированного карпа в трактире подали несвежего. Или же сам карп был свежий, но чумазый повар нафаршировал его чем только ни попало в его утомленные готовкой руки! О, все-таки не случайно село так было названо, не напрасно я ждал подвоха. Черная Грязь – она и есть ЧЕРНАЯ ГРЯЗЬ!
…Посидел в придорожных кустах на выезде из села, а затем – и в кустах в полуверсте далее. А уж когда сидел в лесочке у елки, твердо решил: как только снова буду в Черной Грязи, первым делом высеку трактирного повара. Интересно, а что поделывает теперь та парочка, обедавшая за соседним столом? Кажется, и у них на столе тоже карп был. Небось дама теперь задравши платье сидит где-нибудь под деревцем вместе со своим котообразным спутником, да так их пробирает, что они только за сучки держатся? Ха-ха-ха!
А вот Тимофею – ничего. Железный, должно быть, у него желудок. Хорошо быть простым человеком – все ему нипочем. Впрочем, справедливости ради надо отметить, что Тимофей мой карпа-то почти не ел. Так, клюнул чуток из того, что я не докушал, и, сказавши, что не любит рыбное, отставил блюдо в сторону. Зато сидит теперь на облучке да и улыбается, глядя, как я со спущенными штанами по кустам бегаю.
«А ведь так вкусен казался мне тот карп в трактире… – думал я, тужась. – Вот ведь и любовь зачастую оборачивается подобным образом: только что пребывал человек в блаженстве, да в сладостной истоме, глядь, а уже та самая любовь в черную петлю на шее свилась! Вообще, я полагаю, любовь все равно что бич, которым нас принуждают к размножению. Не было б ее, любви, как знать, может, быстро б наскучило нам то, что называется плотской баталией, а на самом деле является довольно унылым и довольно странным физическим упражнением. Конечно, эти упражнения приносят нам наслаждение… Но что же с того? Мало ли в мире есть наслаждений, от которых мы почитаем за лучшее отказаться? Может, и от этого наслаждения мы бы отказались. По мере просвещения в умах устыдились бы его, или попросту мода на него прошла. Так и иссяк бы род человеческий. А с любовью человеческому роду не грозит оскудение – не пройдет на нее мода, потому что слетает она с небес в наши сердца и, следовательно, всегда будут те, кто почитает любовные баталии верхом блаженства, а не досадной докукою».
Так думал я, сидя под елкой, что произрастала в двух верстах от села Черная Грязь.
Неожиданная встреча
К ночи добрались до Клина. Гостиничный служка со взъерошенными волосами сказал, что поселить меня некуда, поскольку все заведение битком забито проезжающими.
– Коль нет приличных номеров, подавай любой! – приказал я.
– Нету, нету никаких номеров, – развел руками служка. – Определяйтесь в мещанский дом, там найдется вам угол.
– Так ты полагаешь, что мне охота ночевать в мещанском доме, где на каждой лавке в это время обыкновенно гнездятся мужики, бабы и ребятишки, а на печках жалобно посвистывают спящие старики?! – воскликнул я. – Нет уж, дудки! Я буду ночевать здесь!
– Нету-с, нету-с номеров, барин, – служка вновь развел руки. – Совершенно нету-с!
– Так подавай свой!
– У меня нету-с своего номера.
– Тогда веди в любой уже занятый! Уж я в одну секунду договорюсь с его постояльцем!
Служка задумался: пустив взор к потолку, он зашевелил губами, вызывая из своей памяти образы постояльцев и соображая, который же из них самый покладистый. При этом он то сморщивался, как если бы вдруг раздавил зубами горсть кислой клюквы, то обиженно надувал губы, а то вздрагивал, точно на лицо его вдруг наступили индюшачьей лапой.
– А вот не желаете ли к коломенскому помещику? – наконец сказал служка и шмыгнул носом. – Он будет самый, пожалуй, достойный.
– Ну, веди к коломенскому!
– Извольте только прежде написать вот здесь ваше имя, фамилию, а также цель вашего приезда, – сказал служка, подавая перо и бумагу.
– А это еще зачем? – спросил я.
– Положено, – поджимая губы, молвил тот. – Особливо теперь… пред Терентьевским праздником.
– Какой еще Терентьевский праздник! – воскликнул я. – Да ты, малый, белены, что ли, объелся?! Иль ты шпион, коли хочешь знать, зачем я, едучи по делам службы, сюда прибыл?! Да вот же я тебя сейчас выведу на чистую воду, шельма ты этакая!
Служка, почуяв, что сейчас будет бит, быстро убрал перо и бумагу в обшарпанную свою конторку.
– Ну что ж, не желаете писать, так и не пишите, – сказал он и тряхнул головой, словно уже получил по шее. – Мое дело маленькое, а ваше – господское.
Едва мы поднялись по узкой лестнице на второй этаж, как сразу же очутились в облаке табачного дыма. Оно было столь густо, что лица курильщиков, сидевших с трубками на диванах, в зале едва угадывались, а сами они были скорее похожи на глухарей на токовище в предутренней мгле, чем на отдыхающих перед сном постояльцев. Пройдя сквозь облако, мы двинулись по коридору. Из-за дверей номеров слышны были голоса, поскрипывания, странные шорохи. Впрочем, попадались двери, за которыми было совершенно тихо, но я каким-то странным чутьем понимал, что и там тоже есть постояльцы. Так, будучи подростком, я, залезая на обрывистый берег, чтобы поймать ласточку, уже знал, в какую норку нужно сунуть руку. Даже если не было совершенно никаких видимых признаков, указывающих на то, что именно в этой норке обитает ласточка. Вот и сейчас я каким-то странным образом чувствовал, что за каждой стеной и дверью кто-то есть. Остановившись у одного из номеров, я, сам не зная почему, сказал:
– А вот тут есть дама.
– Точно так, сегодня там поселилась. А вы откуда это изволите знать? – удивился служка.
– Я все изволю знать! Даже – где какой таракан сидит! – заявил я. – А уж о дамах и подавно!
Тимофей, тащивший позади мои баулы и свои пожитки, только крякнул, а служка, блеснув испуганным глазом, сказал:
– Не сумлевайтесь – у нас тараканы не водятся-с.
– Да плевать мне на ваших тараканов! – тут я плюнул на пол и обратил в поспешное бегство одно из этих животных, дотоле мирно дремавшее у стенки. – Ты мне лучше скажи – как много тут дам водится?
– Бывают-с.
– А теперь?
– И теперь водятся-с. А вот-с и ваш номер. – Служка указал на дверь.
Распахнув ее, я увидел мирно возлежащего на кровати постояльца: ножки – вместе, ручки покойно сложены на груди.
Постоялец приподнялся, и я с удивлением узнал в нем того самого котообразного господина, которого видел в трактире в Черных Грязях и который, по моему разумению, как и сороки, должен был навсегда исчезнуть из моей жизни.
Служка печально опустил голову и стал говорить как бы своим ногам, томительно переминавшимся с пятки на носок, что обстоятельства складываются таким образом, что теперь в этом номере желает обитать еще и «вот этот благороднейший гусарский поручик». Произнесши последние слова, служка сделал в мою сторону довольно глубокий поклон.
– Почту за честь разделить с вами эту скромную обитель, – вставая с кровати, сказал постоялец. – Тем более что сегодня мы, кажется, уже встречались в трактире в Черной Грязи. Позвольте же теперь представиться…
– Я и так знаю, что вы помещик Котов, – перебил его я.
– Котов? Почему же я Котов?
– Потому что – вылитый кот.
Говоря так, я надеялся, что моя дерзость вызовет ответную дерзость со стороны помещика, и тогда я получу все основания, чтобы вышвырнуть его вон из номера и переночевать здесь без каких-либо помех. Однако помещик не возмутился, а улыбнулся и сказал:
– А знаете, у вас острый глаз! Вы, можно сказать, угадали.
– Так вы и в самом деле Котов? – тут уж удивился я.
– Моя фамилия Голубев, – помещик улыбнулся и сделал поклон. – Евгений Иванович Голубев.
– Так Котов или Голубев?
– Голубев.
– А почему ж тогда говорите, что я угадал? – рассердился я. – К вашему сведению, Голубев и Котов – две совершенно разные фамилии. К тому же они и по существу даже разные: голубь – птица, кот – зверь. Кот охотится на голубей. А не наоборот. Извольте объясниться, любезный!
– Охотно-с поясню. – Помещик снова сделал поклон. – Вы, безусловно, правы: Котов и Голубев – фамилии разные. В некотором смысле даже и противоположные, как вы изволили заметить… Однако по материнской линии я Рысев. А рысь и кот все равно что кум и кума. Звери разного калибру, но с одними повадками! Не так ли? Вот и получается, что я вроде как и Голубев, но при этом вроде как и Котов.
Я рассмеялся оригинальной мысли помещика и в свою очередь представился.
– Рад, очень рад знакомству! – схватив мою руку, воскликнул Котов-Голубев. – Нашу встречу надо непременно отметить! Не угодно ли?! – он указал на столик, где стояла бутылка, а на тарелках лежала закуска.
В ответ на это любезное предложение я сказал, что водку пить не буду, поскольку у меня расстройство желудка.
– Уж такое жестокое расстройство, что опасаюсь – не холера ли! Даже, пожалуй, наверняка – холера! По всем признакам – она! – сказал я в расчете на то, что хотя бы это сообщение понудит помещика ретироваться из номера.
– Полноте! – воскликнул Котов-Голубев и замахал на меня руками. – При таких-то маковых щеках и холера?! Уверяю: у вас всего лишь обычный понос! Я видел, как вы налегали в Черной Грязи на карпа. Это от него у вас понос, от него, даже не сомневайтесь! Когда этого карпа проносили мимо нашего стола, от него такое амбре пронеслось… Наталья Александровна, моя спутница, аж нос платком заткнула… Не обратили на это внимания?
– Не обратил, – буркнул я в ответ. – Мне и дела нет до тех, кто свои носы платками затыкает. Ваша Наталья Александровна, уж не знаю, кем она вам приходится, еще та штучка! Знаю я таковских дам… Она такая же, как знакомая мне помещица из-под Тамбова: пока была молода, с брезгливостью отвергала всех кавалеров. Даже самых красивых и знатных. Но когда состарилась и кавалеры перестали виться вокруг нее, пошла по рукам пьяных ямщиков. Да еще им и приплачивала за это по двугривенному. То же и с вашей Натальей Александровной станется! Вот помяните мое слово!
Голубев-Котов не счел нужным заметить и эту дерзость. Он кашлянул в кулак и сказал:
– Что ж, каждому свое… каждому свое… А я, признаться, хотел тогда вас предостеречь от поедания карпа, да вы не жаловали нас вниманием, все больше в окошко смотрели… Там еще сороки вились… Уж такие, право, занятные… И вы так на них смотрели, будто души в них не чаяли…
– Да я потому на них смотрел, что вас не желал наблюдать, – сказал я в сердцах. – Смотрел на сорок и думал: вот улетят они, и я их более никогда уж в своей жизни не увижу. И вас тоже уж никогда не увижу. Ан нет!
– Что ж, человек предполагает… – осклабился Котов-Голубев. – Но коли уж привелось нам снова встретиться, так прошу к столу. Выпейте водки с сольцой, живот-то и пройдет. Старинный рецепт от поносу, проверенный…Уж вы мне поверьте…
«Да что же он за человек такой! – с досадою думал я, присаживаясь к столу. – Уж как его ни подначивай, все ему нипочем! Все дерзости об него как горох об стену. Вообще, полна такими людьми земля, да, пожалуй, благодаря им и держится. Все им нипочем, любую невзгоду и несправедливость принимают они без ропоту и знай себе живут и живут. Хоть ты им кол на голове теши, они и это перенесут с шутками да прибаутками и только жирком еще больше нальются».
Тем временем гостиничный служка и Тимофей сновали по номеру, занимаясь приготовлением постелей: вытаскивали из чуланчика какие-то лавки и тюфяки, перетаскивали из угла в угол баулы и чемоданы. В номере сразу как-то так запахло, что мне захотелось немедленно выйти на чистый воздух.
– Да, пахнет препротивно, – сказал Котов-Голубев, заметив, что я сморщил нос. – Но водка живо все запахи отобьет. Вот увидите! А вы, насколько я понимаю, ведь тоже в Терентьевское сельцо на праздник направляетесь?
– Почему же в Терентьевское сельцо? – сказал я. – Я в Петербург еду.
– Ну, понятно, что все мы только что и делаем, как едем в Петербург. Куда ж еще нам ехать – все дороги туда ведут… Однако я говорю о ваших ближайших планах… О Терентьевском празднике…
– Вот уже второй раз сегодня я слышу о каком-то Терентьевском празднике, – с раздражением произнес я, – однако понятия не имею, что это такое.
– Ка-ак? Неужели не знаете? Ну что ж, охотно расскажу! Однако прежде давайте-ка выпьем за знакомство! – Котов-Голубев поднял бокал и щегольски отставил мизинец с золотым перстнем в сторону.
«Ну, что ж тут поделаешь, – подумал я. – Придется коротать вечер с этим коломенским увальнем. А там, глядишь, и Наталья Александровна, спутница его, к нам наведается, вечер веселее пойдет».
Мы чокнулись и выпили. Котов-Голубев на миг закатил глаза, затем быстренько проглотил кусочек с тарелки, промокнул кружевным платочком губы и начал рассказ. Этот рассказ был преудивительным.
По словам помещика, в этих краях, в глухом урочище, еще в стародавние времена обосновались некие идолопоклонники, бежавшие от разных христианских гонений. Основав сельцо, получившее в народе прозвание Терентьевского, они вроде как приняли добронравные местные обычаи, но и от своих не отказались. Так сохранили они обычай раз в году устраивать «праздник укрощения плоти», а проще говоря, заниматься свальным грехом. В этот день, по словам Котова-Голубева, с утра они со скрытностью, так, чтобы никто из посторонних в них не принял участия, проводят какие-то тайные свои церемонии. После этих церемоний на опушке леса начинаются хороводы и питье хмельных напитков. В этих мероприятиях участвуют уже не только сами терентьевцы, но и кто только ни захочет.
А уж к вечеру начинается главное действо, ради которого, собственно, и съезжаются сюда «паломники». И терентьевские, и другие девки и дамы собираются на холме и обнажаются. Затем на вершине холма возжигается костер, старейшина трубит в рог, и вся эта голая орда разных возрастов и сословий устремляется вниз по склону к реке, в водах которой, согласно языческому поверью, гасится огонь чрезмерного сладострастия в чреслах.
– О, какое же это восхитительное зрелище, поручик! – рассказывая, Котов-Голубев мечтательно закатил глаза. – Вы только представьте: сотни бегущих прямо в ваши руки обнаженных женщин… И простые девки, и аристократки… Какие бедра, какие груди… И шубки под животами у них разных расцветок…. Ведь, знаете, иные специально к празднику их по-особому выстригают и выкрашивают в разные цвета… Просто невероятно… Уж такое зрелище, скажу я вам, такое зрелище… И даже когда глаз вдруг наткнется на дряблые формы какой-нибудь затесавшейся туда старухи… Даже и это не может испортить общее восхитительное впечатление.
Однако ж воспоминание о дряблых формах огорчило помещика, и он на какую-то секунду даже насупился. Мой Тимофей, пораженный рассказом так, что уже некоторое время только стоял посреди комнаты с открытым ртом, затворил его с зубовным стуком и побежал распрягать и кормить лошадей.
– Правда, праздники эти в разные годы приходятся на разные дни. Их по особому рассчитывают – по календарю солнцестояния, – продолжил Котов-Голубев. – И как-то так всегда угадывают, что день этот непременно превосходным бывает – ни ветерка, ни дождичка. Как на заказ! Ах, какое же это пиршество плоти, какое пиршество! Молодицы любого возраста, на любой вкус! Как поскачут они вниз по склону голые! Любую бери, только не ленись! А коли и заленишься, без улова все равно не останешься, самого тебя пленят! И вот ведь какую пикантную особенность я заметил: те барышни, что помоложе, мчатся с горы со всех ног, дабы быть настигнутыми лишь молодыми да проворными, те, кто постарше, бегут ни шатко ни валко, лишь бы создать видимость, что бегут, а те, у которых щеки начали брыльями обрастать, и вовсе не бегут, а только переминаются с ноги на ногу в ожидании, когда их начнут портить. А уж престарелые, с морщинами да брыльями по шее, сами ловят мужичков. Причем ловкость при этом показывают просто изумительную! А то и вовсе пойдут цепью, чтоб захватить самых нерасторопных. Потом повалят их наземь да и заставляют себя портить.
– И много ли народу на праздник съезжается?