Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург Николаев Евгений
Я полагал, что стал совершенно счастливым, но продолжалось это счастие недолго.
Гуляя однажды с Ниной по набережной Невы, я рассказывал о великих воинах прошлого, о геракловых подвигах, о своей собственной военной службе. Нина слушала рассеянно и вдруг спросила:
– Поручик, а вы любите поэзию?
– Безусловно.
– Читали «Медного всадника»?
– Вот этого? – я с изумлением кивнул на статую Медного всадника, мимо которого мы как раз проходили.
– Да нет же, господина Пушкина! Помните, как прекрасно он описал любовь Евгения к Параше! Город поглотила вода, а Евгений, невзирая на смертельную опасность, бросился спасать свою возлюбленную! Как это возвышенно! Как это прекрасно!
– О, да.
– Послушайте, – Нина вдруг остановилась. – А что стали бы делать вы, если б Нева сейчас разлилась и унесла меня?
– В такие времена года наводнения редки, – с уверенностью сообщил я. – А кроме того, река не могла бы разлиться столь внезапно, что мы не успели бы покинуть набережную.
– Но все-таки, что стали бы вы делать, если б я вдруг оказалась в бурных невских водах?
– Я бы подал вам жердь.
– Фи, как это скучно! – Нина надула губки. – Я полагала, что вы безо всякого размышления бросились бы за мной! Вы ведь любите меня?! Верно?
– Люблю всей душою! Однако ж бросаться за вами в реку не было бы никакого резону, – начал объяснять я. – Ведь если бы я бросился за вами, то мы оба оказались бы средь бушующих вод, и мне было бы тогда куда затруднительнее подать вам помощь, чем когда бы я находился на берегу.
– Увы, вы не поэт… да… – со вздохом сказала Нина. Она чуть помолчала и вдруг, словно пораженная некой мыслью, воскликнула: – Послушайте, а у вас когда-нибудь была женщина? Ну, вы понимаете, что я имею в виду… – тут она кокетливо стрельнула глазками.
Не зная, как ответить, я так сильно смутился, что покраснел.
– О, вы покраснели! – Нина рассмеялась. – Значит, у вас никогда еще не было женщины! Бедный, бедный! Никогда не думала, что средь современных гусар можно найти девственника.
Тут она игриво ухватила пальчиками мою щеку, а моя рука случайно коснулась ее груди.
– Ну же, поручик, что дальше? – спросила моя возлюбленная, и ее дыхание сбилось. Она задышала часто-часто, как если бы долгое время пребывала в невских водах, но наконец-таки вынырнула. – Что же дальше?
– Что? – спросил я.
– Ну, может быть, вы теперь меня приобнимете крепче?
Я встал, как убитый. Мне казалось, что без всяких объятий, без уда можно быть счастливым платонической любовью, но теперь моя вера сильно поколебалась.
В тот же вечер, чаевничая с Ниной и Аграфеной Степановной, я как бы мимоходом заметил:
– В одном журнале написали, что мужчина и женщина могут быть вполне счастливы, не имея плотских отношений, а находясь токмо в душевных. Что платоническая любовь куда благороднее и выше плотской.
Нина поперхнулась, а Аграфена Степановна стала бить ее по спине, приговаривая:
– Напишут же ересь сочинители! Всех бы их на Сенную да сечь батогами, пока не поумнеют! Не то ужо и не такое еще придумают!
Наконец Нина откашлялась и принялась за пирог с осетром. Я жевал свой кусок, когда вдруг почувствовал, что чья-то рука под столом скользнула по моей коленке и пошла выше.
Я, как ужаленный, взглянул на свою возлюбленную и вскочил, отбросив свой кусок. Нина сидела, будто ничего не случилось!
Аграфена Степановна посмотрела на нас внимательно и засобиралась в ассамблею.
Едва штаб-офицерша ушла, мы решительно объяснились с Ниной.
Моя возлюбленная никак не желала принять мое убеждение, что высшей гармонии между мужчиной и женщиной можно достичь, даже не укладываясь в кровать, – ведь я-то сумел достигнуть счастия платонической любовью! Моя возлюбленная считала совершенно иначе. Она требовала натуральной, то есть телесной, гармонии. И притом – немедленно.
– Да какая ж наступит гармония, коль я вскарабкаюсь на вас?! – воскликнул я в сердцах. – Да ведь из этого выйдет одно лишь омерзение, и только!
– Как, вы мне хамите?! – Нина побледнела и выбежала из комнаты.
Выше моего понимания женщины: Нина хотела утопиться, будучи обесчещенной моим удом, но разочаровалась во мне, когда я не предложил ей его?!
Вероятно, мои платонические воззрения произвели на Нину столь болезненное впечатление, что на следующий же день она вдруг засобиралась ехать в Кисловодск лечиться минеральными водами.
– Да зачем же, матушка, вы ее одну-то туда отпускаете? – спросил я у Аграфены Степановны, собиравшей баул для дочери.
– А не ваше, батюшка, дело, – ответствовала штаб-офицерша с неожиданной дерзостью. – Едет, значит, ей надобно. Не извольте беспокоиться.
Но как было мне не беспокоиться?! Оказалось, что все богатство моей души – ничто по сравнению с моим удом! Оно без него ровно ничего не значило, как нуль без единицы!
– Подайте тогда, мамаша, пулярку, что ли! – сказал я Аграфене Степановне.
– Ступайте в кабак, там вам пулярку подадут, – с пренебрежением ответствовала старуха.
…Я возвратился домой и, бросив в огонь новые письма о проделках моего уда, упал ничком в постель. Тягостный сон мгновенно охватил мои члены. Мне снились то пьяный Тимофей, сжигающий в огне листы азбуки, то Нина, отчаянно борющаяся посреди Невского проспекта с огромнейшим удом, то пьяненькая Аграфена Степановна, с хихиканьем укладывающая в баул дочери сотни удов всевозможных размеров.
Сквозь сон я услышал, как где-то с тихим шелестом упало перо и опрокинулась на пол чернильница, и тут же рядом на улице раздался громкий цокот копыт и протяжный звук охотничьего рога.
– Тру-ту-ту! – пел рог. – Тру-ту-ту!
Я открыл глаза. В комнате было темно, только полная луна, не проливающая в комнату ни капли света, глядела в окно. Я лежал на спине под одеялом. Из-под одеяла раздавался негромкий посвист. Что, что такое?
Я сбросил одеяло и зажег канкет. Мой уд вернулся на свое законное место и теперь как ни в чем не бывало посвистывал во сне.
Это был точно он, именно он! Милый, милый мой уд с голубенькой прожилочкой! Как же я рад нашей встрече!
Поспешные обеты
Всю ночь при свете канкета я с обожанием смотрел на свой уд. О, наконец-то он вернулся на свое прежнее место. Лишь бы ему не вздумалось вновь покинуть меня! О наказании беглеца я даже и не помышлял. Он побывал в таких странствиях и таких переделках, что они были, возможно, похуже иных наказаний. Взять, к примеру, обитательниц Бенька, которых мой уд, по словам старосты, обрюхатил. Все они, как я отметил, были столь немиловидны, столь докучны и толсты, что страшно и даже неловко представить, что довелось испытать моему уду, обрюхачивая их.
«Ну, нет, к таковским созданиям я тебя уж впредь не подпущу», – думал я, с любовной осторожностью поглаживая беглеца.
О наивные мечты и мысли! Как скоро покажет будущее, и не в такие места еще заглянет мой многострадальный уд. Но в ту ночь я тешил себя надеждами, строил планы…
Лишь под утро я забылся крепким сном.
Черт в карете
На Морской у ювелирной лавки встретил свою давнюю знакомую госпожу Верещагину. Едва узнал ее – похорошела, вся в соболях.
– Замуж вышла! – гордо сказала она.
– И кто же наш муж? – весело поинтересовался я.
– О-о… наш муж сенатор, – улыбнулась она, стряхивая снежинки со своих соболей. – Да вы его, поручик, должно быть, знаете…
– Эй, поберегись! – рядом с нами пронеслась карета с улыбающимся лицом внутри. Это было лицо Котова-Голубева, когда-то описавшего в дневнике, как я приплясывал в Петербурге перед барышней. Одну только ошибочку сделал «коломенский помещик»: Верещагина была не в чернобурке, а в соболях.
Ездят же черти в каретах по городу, а никому и дела до этого нет.
Несколько лет назад здесь же, в Петербурге, я поинтересовался у одного светозарного господина, как, по его мнению, должен вести себя человек, чтобы жизнь его получила смысл. Этот господин рассказал мне такую поучительную историю. Дескать, жил да был в каком-то глухом местечке вроде Конотопа дворянин, но вот вызвал его в Петербург царь. Собрался дворянин и поехал. По дороге он встречал давних своих товарищей, с которыми когда-то учился или служил, знакомился с дамами и даже иной раз заводил с ними интрижки. Но главное, этот дворянин знал, что ему надо прибыть в Петербург к царю, и ехал, ехал, ехал… И, наконец, явился к престолу. А ведь мог бы жениться где-нибудь в Твери да, обзаведясь курами, там же и закончить свое путешествие.
Мне было сказано, что этот дворянин – образец подражания для всякого, кто надеется стяжать царствие небесное, и что если я хочу, чтоб моя жизнь имела смысл, то надо направить ее по пути к Господу.
…А теперь у меня все чаще возникает знобкая мысль – а куда я направил свою жизнь? Да ведь она у меня словно прямая карикатура на путь, указанный мне той светозарной личностью. Что со мною происходит? Куда я гряду и что меня ждет в конце этого пути? О, об этом нетрудно догадаться!
Вот теперь согласно предписанию я прибыл в Петербург, который люблю, в который так всегда стремился. Прибыл, но оказался в каменной пустыне: ни дальнейшей цели, ни родной души, ни верных друзей. Одна холодная пустота кругом.
В противоположную сторону от нужной цели еду я всю свою жизнь. Все дальше и дальше от нее. И только иногда, на какое-то мгновенье, бывает, останавливаюсь я на этом своем ложном пути. О, я такие мгновенья чувствую! Тогда чудится мне – точно мать улыбнулась мне, своему младенцу… Как радуется тогда моя душа, как ликует… Как надеется, что достанет мне сил исправить свою жизнь. Но проходят эти мгновенья, и я, подлый раб низменных страстей, снова отправляюсь в свой пагубный путь, все туда же, к бездне, все дальше и дальше от престола Господня.
Завтра буду стреляться с драгунским капитаном Ерлуковым. С тем самым… из дневника черта. Стал приводить бумаги в порядок и обнаружил этот дневник, который считал давно уж утраченным. Ведь с тех пор, как я сделал последнюю запись в нем, прошло лет пять. Столько воды за это время утекло! Однако ж надо довершить записи, коль уж начал их когда-то.
Итак, аудиенции с генералом Растопчиным я так и не добился, а вскоре оказался в госпитале. Там я узнал, что срочным предписанием в Петербург меня вызвали, чтоб со службы изъять. Как выяснилось, в штабе скопилось порядочно донесений о том, что своими поступками я порочу честь доблестного гусарства. К этим донесениям в качестве свидетельств прилагались иной раз даже и картинки вроде той, где Геркулес побивает Гидру. Но больше было нарисованных посредством пера и чернил. На них – где-то недурно, а где-то крайне коряво – изображался некто в гусарском мундире и с Приаповыми формами чресел, совершающий разные непотребства. Не ленился же кто-то мастерить все это!!!
Большинство описанных в сих донесениях событий, может, и имело место в моей биографии, однако ж события эти были поданы в столь преувеличенном и искаженном виде, что узнать, какой эпизод имеется в виду, мне не представлялось возможным. Некоторые цидульки даже мне читать было неловко. Зачем, зачем это делалось, кто мне сможет объяснить? Что движет человеком, посылающим подобное на имя командования? Что за форма добродетели, неведомая мне?.. Нет ответа.
А ведь сколько гусар, прочих военных и гражданских лиц веселилось вместе со мной, сколько с величайшей охотой откликалось на мои затеи и розыгрыши! Сколь бурно и самозабвенно предавались они питию хмельному в моей компании! И нравственность их ничуть не страдала в те моменты. Или же сии донесения писали те, кто наблюдал кутежи наши со стороны или только слышал о них? Но как тогда смог податель сведений зарисовать увиденное, если события, там отмеченные, происходили порой в очень тесном кругу лиц?
А может, это тоже проделки черта? Но чем же помешал я ему в армии? Зачем ему понадобилось удалять меня с военной службы?
Ответа я не находил, сколь ни размышлял, ломая голову свою – и трезвую, и весьма хмельную.
Смог я выяснить только, что первоначально планировалось предать меня суду чести, но затем начальство решило, что уже одно только публичное представление всех этих материалов может нанести ущерб нравственности, особливо нравственности юного поколения. Вот и решили списать меня по-тихому.
Но для начала поместили в госпиталь, где намеревались выяснить причины моей необычайной, по их словам, любвеобильности, выносливости и – как результата этого – безнравственности. Безнравственности вопиющей, безудержной и опасно заразительной. Поведению моему стало подражать слишком уж большое количество молодого гусарства – ибо слишком уж быстро и в большом количестве распространялись легенды о моих похождениях в среде наших доблестных военных. (Последняя новость оказалась для меня неожиданной – и открыла истинный смысл столь суровых мер, применяемых ко мне.)
В госпитале эскулапы изучили меня, ничего особенного не нашли и были вынуждены счесть, что от чрезмерного употребления горячительных напитков в голове моей произошло замутнение мозгов, от этого я, значит, и чудил. А потому мне нет места в войске.
Вскоре я отправился за границу, но, разумеется, вовсе не для того, чтоб помочь зачать нашей каталонской союзнице, а чтобы, как советовали доктора, хорошенько промыть минеральными водами и проветрить на чистом альпийском воздухе свои мозги. Впрочем, не думаю, что мне удалось исполнить в полной мере пожелания эскулапов – в Европе шинков, пожалуй, более, чем у нас, да и в барышнях недостатка нет.
Через год я вернулся в Россию и женился. Женился не по любви, а из необходимости: родственники моей будущей жены грозились упечь меня в Сибирь за то, что я якобы изловил ее и обесчестил под кустом жасмина. На самом же деле обесчестил я ее в беседке, а уж на следующий вечер мы с нею учинили обоюдосогласованную любовную баталию в саду под кустом жасмина, где и были обнаружены ее родственниками. Они как из-под земли выскочили и давай галдеть и причитать на всю округу! Потому и пришлось мне под венец с нею идти. Как выяснилось уже перед самой свадьбой, интендант Горнов доводится моей будущей жене двоюродным братом. Он к тому времени службу оставил и стал судией. Небось, это он все и подстроил, как тогда – с помещицей Цыбульской. Впрочем, о том случае с помещицей я ему уж не стал напоминать, а Горнов делает вид, что ничего и не было. Так оно и лучше.
«Набег на барышню»
Жена у меня размеров небольших, белобрысенькая. Снует по всему дому и даже около него в запятнанном вареньем халате и всегда брюхатая – исключительно плодовита. Впрочем, женщина она, если, конечно, обозревать ее в широком гуманистическом смысле, достойная, и если кто из моих отпрысков будет читать этот дневник, то пусть это знает и относится к ней ли самой иль к ее праху с должным почтением. А что касается меня, то жил я с нею в целом неплохо, но как-то так, словно по стерне босиком ходил.
Да, вот еще что: перед отъездом за границу дал Тимофею вольную и сюртук ему хороший купил. Как-никак, а все добрые дела. Так что будет мне теперь с чем предстать пред Господом.
Елки-палки – как бездарно прожита жизнь!