Роза и Крест Пахомова Элеонора
— Спасибо, Мирослав Дмитриевич. Давайте на этом пока остановимся, — оборвал он лекцию, подумав, что череп его вот-вот треснет под давлением информации, которую его сознание просто не в состоянии переварить в полном объеме. — Я понял.
Погодину было ясно, что майор не понял ровным счетом ничего. Да и вряд ли он когда-нибудь вникнет в суть того, о чем Мирослав распинался в его кабинете вот уже полчаса.
— То есть вы хотите сказать, что считаете причастными к убийству членов этого, прости господи, ордена? — решил перейти к конкретике Замятин.
— Нет, — выдал Мирослав.
У Замятина голова пошла кругом.
— Этой вероятности я отдаю от трех до десяти процентов, — начал разъяснение Погодин. — Но на самом деле причастность к подобному убийству каких-либо орденов крайне мала. Я не знаю ритуалов, которые бы подразумевали нечто подобное. А действовать вне четких ритуалов не характерно для членов обществ. Хотя, возможно, это совершил человек, входящий в орден, но на свое усмотрение.
— Ну, от трех до десяти процентов вы такой вероятности все же отдаете, — подытожил Замятин. — И на кого распределяются оставшиеся проценты?
— Процентов шестьдесят я отдаю сатанинским сектам, коих в России великое множество. У меня где-то сохранилась старая база МВД. В девяностых годах сатанинских сект в России расплодилось огромное количество, и они представляли реальную головную боль для правоохранительных органов. Ну и оставшиеся проценты уходят на самоучку, который не входит ни в какие организации, поскольку к учениям Кроули с легкостью можно приобщиться самостоятельно, начитавшись литературы или просто прошерстив Интернет.
— Спасибо вам, Мирослав. Мне нужно проанализировать полученную информацию, — ответил майор. — Пожалуйста, будьте на связи. Сегодня я разберусь с другими ниточками, тянущимися от этого убийства, и мы с вами решим, как действовать. По рукам?
— Звоните в любое время. Я пока подумаю, что можно предпринять по моей, скажем так, линии.
Замятин крепко пожал Погодину руку.
— Кстати, еще одна любопытная деталь, — Мирослав почти уже дошел до двери. — Фрида Харрис принадлежала к масонам. Кроули, кстати, в эту ложу так и не приняли, дабы не пятнать имя организации. Слишком уж сомнительные и неоднозначные идеи он пропагандировал. Да и публично вел себя, по меньшей мере, нескромно.
— И что это нам дает?
— Это вам для информации, на всякий случай. Но лично я причастность масонов к этому делу исключил бы полностью.
— То есть в России еще и масоны есть? — Майор несколько раз в жизни слышал упоминания о таинственной и могущественной организации, но всегда воспринимал эту информацию как байки. Интересоваться историей и реалиями массонства ему и в голову не приходило.
Мирослав расхохотался в голос, обнажив идеально ровные белые зубы, и тряхнул каштановой гривой. Майор определенно все больше забавлял эксперта, а моментами даже умилял — огромный детина, который удивлялся, демонстрируя детскую наивность и непосредственность.
— Ну конечно, есть! Причем они и не пытаются скрыть своего существования. О них даже «Комсомольская правда» время от времени пописывает. Больше того, Великая масонская ложа имеет штаб-квартиры по всему миру — большие здания, над которыми красуются надписи, выложенные огромными буквами «Великая Ложа Нью-Йорка», например, или Эдинбурга. У российских масонов отдельного здания штаб-квартиры пока не имеется, но если бы было, они бы наверняка гордо установили на нем аналогичную вывеску.
Только масонской ложи майору для полного счастья и не хватало! Масонская ложа и сливки общества в клиентском списке психиатра — совпадение весьма паршивое. Не замятинского масштаба дело вырисовывается…
— И почему вы исключаете возможную причастность масонов к этому убийству? — с надеждой спросил он.
— Убийства совсем не в их стиле. Нет-нет. Для понимания могу рассказать вам о таком любопытном факте. При посвящении масона в тринадцатый градус (в России, кстати, масоны выше третьего градуса почти не поднимаются) проводится такой ритуал-испытание. Масону завязывают глаза и кладут его руку на выбритый живот барашка, чтобы посвящаемый ощущал теплую живую плоть, и при этом начинают уверять его, что перед ним неверный, который достоин смерти…
— Мирослав Дмитриевич, — прервал майор, — вы мне просто скажите, это не масоны?
— Нет, — снова рассмеялся Погодин.
— Это хорошо! Сколько, вы сказали, карт в этой колоде?
— В Старшем аркане двадцать две фигуры. Какой именно ритуал пытаются воспроизвести, прибегая к символизму Таро, пока точно сказать не могу. Пока не могу, — подчеркнул Погодин и двинулся к выходу.
Двадцать две фигуры! Чуешь, чем пахнет, майор?
IV
Сила и Вожделение
На следующее утро Замятин явился на работу помятый и мучимый мигренью. Признаваться коллегам в том, что у него ужасное похмелье, майор не стал. Большую часть ночи он провел в компании старого университетского друга и в интересах следствия нажрался с ним, как свинья.
Друг его, Сергей Ливанов, работал не где-нибудь, а в Федеральной службе безопасности, в аналитическом отделе, и занимался составлением психологических портретов разного рода личностей, немалую часть из которых составляли российские олигархи. В случае чего слабые места в психике сильных мира сего можно было использовать как рычаги давления. Их нужно было знать, так, на всякий случай.
О нюансах своей работы Ливанов по понятным причинам предпочитал не распространяться, но Замятин как близкий друг все-таки имел о ней некоторое представление.
Ливанов приехал по просьбе майора в его холостяцкую квартиру в Южном Бутове в десятом часу вечера. С собой он прихватил бутылку водки ноль семь и несколько салатов, упакованных в пластиковые контейнеры, на которых маячили магазинные стикеры со штрихкодами. Замятин к его приезду припас почти такой же незамысловатый набор, купив в столовой на работе четыре порции пюре и шесть котлет, а в магазине — водку, банку солений и хлеба. Сереге не привыкать к его нехитрому угощению.
— Ну, здорово! — Сделав шаг за порог, Ливанов с размаху ухватил ладонь Замятина и крепко двинул его плечом в корпус.
Они оба радовались встрече. Во времена учебы в Московском университете МВД Замятин и Ливанов были, что называется, неразлейвода.
— Ну ты, полегче, — в шутку отозвался Замятин, ухватил друга за загривок, боднув крепким лбом, и со смехом добавил: — Хорош, пошли на кухню.
Кухня служила майору не то чтобы кухней, а так, помещением: газовая плита была закрыта белой металлической крышкой, на нее он складывал все, что под руку попадалось. Холодильник исправно тарахтел, а что толку — ничего пригодного в пищу в нем не было: пара упаковок просроченных соков и что-то отдаленно напоминающее кусок сыра. Кухонный гарнитур из ДСП, облицованный белым глянцевым покрытием с паутиной бежевых разводов, тоже особой функциональной ценности для Замятина не представлял. Единственное, что здесь время от времени использовалось по назначению, — микроволновка, раковина и стол с табуретками. За этот самый стол они и сели. Замятин наполнил стопки, выпили за встречу.
— Ну, говори, Замятин. Вижу, что не просто так позвал, моторика выдает тебя с потрохами, — весело выдал Ливанов.
Тьфу ты! Майор и не заметил, что крутит в пальцах крышку от водки. Он тут же метким броском запустил ее в мусорное ведро — уже не понадобится. Вечно он забывает про эти Серегины штучки, а тот его постоянно ловит то на «неосознанной моторике», то на «телесных патернах», то еще на чем-нибудь, ведомом лишь квалифицированным «мозгоправам». После университета МВД Ливанов загорелся идеей выучиться на психотерапевта, факультета подготовки психологов ему оказалось мало. Как результат — второе высшее. Замятин же, получив профессию следователя, сразу пошел работать по специальности. По Серегиному профилю он знал разве что азы психологической атаки противника. Как там их в армии учил усатый подполковник? «Сдавайтесь, ваше дело гиблое!» — кажется, так… И вот результат — он у Ливанова как на ладони. Да что уж теперь… Майор достал из сумки, лежащей на плите, фотографии трупа и пачку листов.
— Вот, — он передал Ливанову фотографии. — Это в некотором роде твой коллега, профессор психиатрии.
— А фамилия?
— Заславский Евгений Павлович.
— Заславский… Заславский… Что-то знакомое… Кажется, я читал кое-что из его работ, — на переносице Ливанова проступили поперечные морщинки. — Давай за профессора, чтоб земля ему была пухом. — Ливанов наполнил рюмки. — Не чокаясь. Хм, интересные художества… Постмодернизм? — продолжил он, приглядевшись к фото, после того как водка растеклась по горлу теплой волной.
— Экспрессионизм, блин.
— Ну, что я могу сказать навскидку? Убийца, скорей всего, буйный шизофреник, но при этом эстет, не мясник. Характер увечий очень, как бы это сказать, деликатный. Они нанесены не ради крови, а ради идеи. Ни одного лишнего надреза.
Да, Замятин уже думал об этом. Если бы не кровь, обильно пролившаяся из смертоносной раны на шее, то лежал бы профессор как живой, в нелепой позе и со звездой на груди. Судмедэксперт подтвердил, что ни побоев, ни сломанных костей, ни следов борьбы на трупе не обнаружено. Все увечья нанесены жертве уже после смерти. Смерть же его наступила довольно быстро: вжикнули профессора по сонной артерии острым предметом (может, скальпелем, может, опасной бритвой, а может, еще чем-то из той же серии), он потрепыхался минут пять, судорожно зажимая рану, — и все. Очевидно, психиатр был застигнут врасплох и нападения никак не ожидал.
Несмотря на то что Евгений Павлович Заславский имел внушительные габариты — метр восемьдесят, упитанный и крепко сбитый, — чтобы отправить его на тот свет, большой физической силы не потребовалось. Ловкость рук и эффект неожиданности определили финал его жизненного пути.
— А ты знаешь, Ваня, возможно, этот убийца совсем не против того, чтобы его вычислили, — Ливанов продолжал вглядываться в фото.
— Визитки на трупе найдено не было… К сожалению.
— Зато на трупе много знаков. Это как зашифрованное письмо. Либо он действительно искренне верит в сакральный смысл этой символики, либо хочет что-то сказать. А может, даже прокричать.
— И что же он хочет прокричать?
— Трудно сказать. Надо сначала расшифровать послание…
— Ладно, — Замятин налил еще по одной. — А теперь давай про это.
Он подвинул к Литвинову стопку распечатанных на принтере листов.
— Что это?
— Небольшие досье на клиентов профессора. Кажется, здесь должны быть персонажи, про которых ты многое можешь рассказать. Кто из них, по-твоему, способен на такое?
— Ты что, Ваня, по старой дружбе под монастырь меня подвести решил? — Ливанов прищурился, но при этом на губах его угадывалась улыбка.
«Расколется Серега, никуда не денется», — тут же сделал вывод коварный майор. Он несколько драгоценных часов потратил на то, чтобы найти в Интернете кое-какие данные о публичных персонах, обращавшихся за помощью к профессору. На каждом листе было черно-белое фото и краткие сведения из их биографий.
— Да, недостатка в клиентах у Заславского, по всей видимости, не было, — Ливанов отогнул край подборки большим пальцем и позволил листкам с шелестом опуститься на место. — Хорошо, посмотрим, кто тут у тебя.
Он начал с сортировки. В итоге по левую руку от него на столе оказалась бльшая часть замятинской пачки. «Этих мы не разрабатываем. Мелковаты», — последовала ремарка.
— А это все знакомые мне лица. Теперь я вспомнил, откуда мне фамилия твоего Заславского известна. Ну что, дубл два?
Ливанов снова стал раскидывать оставшиеся листы на две стопки, было их совсем немного. Справа он сложил тех, кто, по его мнению, был вне подозрения по этому делу. Таких досье оказалось три — Замятин подметил. В руках у психотерапевта остались личности, на его взгляд, неоднозначные. Он держал перед собой два досье.
— Вот.
Он положил перед Замятиным распечатку, с которой на майора серьезно смотрел сквозь очки известный банкир.
— Перекрытый наглухо, — поставил диагноз Ливанов. — И у этого тоже тараканов, как дерьма за баней.
К майору перекочевал еще один лист с данными на не менее крупного предпринимателя, владельца агрохолдинга.
— И что с ними не так? — спросил Замятин.
— Да все с ними не так, состояния у них пограничные. Они на волосок от шизофрении, а может, уже и перешагнули эту грань. В какой момент и как именно их переклинит, одному Богу известно. Банкир этот псих, каких мало. Приступы неконтролируемой агрессии, руководящая истерика. Особо приближенных подчиненных может и об стол приложить, и пепельницей в голову запустить, и ногами отметелить. Если начинает орать, то спасайся кто может. В общем, контроля над собой у него с каждым днем все меньше. В его ближнем круге остаются лишь те, кто еще с лихих девяностых привык на волшебных пенделях летать, или те, с кем он по ряду причин хоть как-то сдерживается. Может, профессор ему сказал что лишнее? Хотя я не слышал, чтобы он увлекался чертовщиной. А для того чтобы пусть даже спонтанно такое учудить, в голове должен быть определенный набор информации.
— А он случайно к каким-нибудь тайным организациям не относится? Ну, например, к масонам?
Ливанов посмотрел на Замятина и хмыкнул.
— Ну, ты жжешь, Ваня! — констатировал он с усмешкой. — Нет, этот не относится. Вот этот входит в масонскую ложу.
Он выудил из пачки «вне подозрения» листок с данными на еще одного крупного предпринимателя. Замятин аккуратно сложил его пополам и отодвинул в сторону.
— А что со вторым подозрительным?
— Этот, — Ливанов разглядывал бородатое лицо скотопромышленника на фотографии, его снова стал разбирать смех. — Этот тоже перекрытый наглухо. Он, видишь ли, религиозный фанатик, причем серьезно двинутый на этой теме. Как вспомню его подвиги… — психотерапевт не выдержал и расхохотался. — В общем, на предприятиях у него работают только крещеные православные, рабочий день начинается с молебна, и все в том же духе. Недавно поувольнял сотрудников, которые находятся в официальном или гражданском браке, но при этом в церкви не венчаны. Ну, ты можешь себе представить, что у человека в голове? От фанатичной религиозности до подобного мракобесия, — Ливанов ткнул пальцем на фото жертвы, — иной раз один шаг. Он-то, вероятно, в теме бесовских происков должен хорошо разбираться. Может, и переклинило.
— А вообще забавно, — помолчав, продолжил Ливанов. — Он ведь в религию ударился после того, как в секте побывал, «Аум Сенрике», кажется. Был в начале девяностых невероятный всплеск сектантства, даже Горбачева угораздило принять в Кремле главу секты «Объединенная церковь Муна» преподобного, как он сам себя величает, Сан Сен Муна. Вот и аграрий наш не устоял перед обаянием заморских вероучений. Ободрали его в этой секте, как липку. Ну, это уж как водится. А потом, когда стараниями родственников его удалось оттуда выкорчевать, он на православной религии помешался, на нашем языке — заменил один костыль другим. С каждым годом ситуация с его психическим состоянием ухудшается. Но, как видишь, несмотря на дурь, предпринимательский гений его пока не подводит. Высоко поднялся мужик. Ладно, давай еще по одной. За то, чтоб в здоровом теле был здоровый дух!
Замятин разлил, они выпили. В руке Ливанова осталась пустая рюмка, он перекатывал ее в пальцах и задумчиво рассматривал прозрачный стеклянный обод по верхнему краю. Обод был округлым, гладким, но толщина стекла на нем распределялась неровно, местами прозрачная гладь походила на застывшие капли. Вращая рюмку и вглядываясь в причудливую игру света на неоднородной поверхности, на то, как по-разному она преломляет лучи электрической лампочки под потолком, Ливанов думал о чем-то своем. А потом поднял на Замятина глаза и сказал:
— Знаешь, будь моя воля, я бы всех людей в обязательном порядке отправлял к психотерапевтам лет так в восемнадцать. Или при получении первого паспорта. Устраивал бы обязательный углубленный психический осмотр перед выходом человека в большую жизнь. Ты даже представить себе не можешь, сколько у людей искажений в картине мира, причем таких, которые чаще всего мешают жить, начисто лишают возможности испытывать простое человеческое счастье. Люди набираются всевозможных психотравм еще до совершеннолетия и всю оставшуюся жизнь волокут на хребтине эти тюки, которые не позволяют им разогнуться и взглянуть на мир под прямым углом. Ты представляешь, как было бы круто, если бы перед тем, как зажить самостоятельной взрослой жизнью, каждый проходил бы курс психотерапии, который избавляет от искажений в восприятии реальности? Вполне возможно, что тогда человечество не узнало бы того же Гитлера или хотя бы вот этого потрошителя.
Ливанов снова ткнул пальцем в изображение убиенного профессора.
— Представляю. Но тогда психотерапевты, возможно, стали бы самыми влиятельными людьми на планете. Ведь при желании можно починить, а можно и доломать.
Ливанов рассмеялся.
— Знаешь, за что я тебя люблю, Иван? Люблю и уважаю! — завел он, видимо начиная хмелеть. — За то, что ты нормальный и здоровый! А потому простой, правильный и четкий. Ты сам-то хоть знаешь, как тебе в этой жизни повезло?
О том, что в жизни ему повезло, Замятин знал. И более того, хорошо помнил, в какой именно момент на него снизошла удача. Это случилось в двенадцать лет, когда в ушах у него эхом отдавался глухой звук ударов собственной головы о грязно-белую стену, а под ребрами словно гуляла шаровая молния, обжигая искрящимися плетьми.
Его детство прошло в интернате, затерянном в Подмосковье. Конечно, в этом детстве было все то, чего быть не должно. Чувство одиночества и ненужности, враждебности мира и незащищенности, лютые условия и лютые люди. Были в нем и первые наивные письма Деду Морозу с просьбами о маме и папе, вместо которых он неизменно получал пакетик с кислыми мандаринами и горстью шоколадных конфет. Поначалу ему казалось, что он по ошибке попал в чужой, непонятный мир и окружают его по большей части разумные существа другого вида, которые имеют мало общего с ним самим. Но потом маленький Замятин приноровился к выпавшей на его долю действительности, обзавелся парой друзей, и жизнь худо-бедно стала налаживаться.
Он рос здоровым и крепким, но физическая удаль не соблазняла его перспективой общаться с миром на языке силы. У Замятина было такое внутреннее устройство, при котором сомнительные развлечения не манили его. Он не испытывал потребности самоутверждаться за счет слабых и тяги к запретным плодам. Вундеркиндом он не был, учился сносно, но не более того, художественной литературой тоже увлекался не слишком — почитывал кое-что из школьной программы, редко добираясь до конца повествования. Но при этом без какой-либо морали, полученной извне, маленький Замятин нутром умел отличать истинное от ложного, плохое от хорошего. Временами он подолгу засматривался на ясное небо, и никто не знал, о чем в такие моменты размышляет Ваня Замятин.
Однажды, когда во дворе интерната он сидел один и разглядывал лазурь, к нему подбежал мальчишка из старшей группы, лет четырнадцати. «Слушай, малой, спрячь, а? Меня к директору вызвали, не хочу с пачкой к нему идти. Я вечером у тебя заберу», — протараторил он, сунул Замятину сигареты и быстро двинулся в сторону здания. Замятин сделал, как просили.
Вечером новый знакомый вывел его на улицу, за угол здания, и забрал пачку. Но не успел он пройти и десяти шагов, как на пути возникли трое ребят того же возраста. В сумерках Замятин разглядел лишь, что между ними началась какая-то возня, а потом знакомый с пачкой обернулся и указал рукой на него. Темные силуэты двинулись в его сторону.
— Вот он, пацаны, клянусь. Я мимо проходил, смотрю, малой курит. Отобрал у него пачку, а на ней наша метка. Ну я сразу к вам побежал, чтоб мы вместе с этим козлом разобрались. — Он с силой толкнул Замятина в грудь, и тот налетел спиной на стену.
— Так, значит, ты тут крысишь, гаденыш? Мелкий, а уже падла, — проговорил самый высокий в этой компании.
— Это неправда, — сказал Замятин.
— Ну что, Заноза, пацан говорит, что ты лепишь. Получается, крыса — ты.
— Ах ты…
Заноза резким движением ударил Замятина в живот. Тот согнулся почти вдвое, пытаясь заново научиться дышать. Удар оказался мощным. Ему потребовалось много усилий, чтобы не сползти по стене на землю. Чуть было отдышавшись, Замятин прошептал: «Это неправда». Он сам не понимал, какой порыв толкает его к тому, чтобы твердить эти слова, сгибаясь от боли. Он знал — за ними последует еще один удар. Так и случилось. В боку, как лампа дневного света, моргнула и вспыхнула тупая боль. Чьи-то руки вцепились в ворот рубашки, крепкие пальцы стиснули запястья. Замятина выпрямили по струнке и прижали спиной к стене. Схваченный с двух сторон, он видел перед собой две мальчишечьи фигуры в свете окон, еще двое стояли по бокам. Один из них, тот, что повыше, был чуть поодаль. Второй, тот самый, что дал ему сегодня злополучную пачку, находился прямо перед ним и зло смотрел Замятину в глаза.
— Ну, разбирайтесь теперь, кто из вас крыса. А мы посмотрим и подумаем, — подал голос тот, что сзади.
— Так значит, я вру?
Замятин молчал. Из-за боли думать было трудно. Он поймал себя на том, что испытывает страх и его тело сотрясается мелкой дрожью. Колени и вовсе не слушались, то и дело подгибались. Ему было больно и страшно. Сказать, что он взял эти чертовы сигареты? Чтобы экзекуция закончилась быстро. Попинают его ногами, но долго это не продлится. А вот насколько затянется разговор у стены, пока непонятно. Но он не брал сигарет. Это неправда! Он не делал ничего такого, за что мог бы испытывать стыд, и примерять личину вора, пусть даже зная, что это не так, невыносимо мерзко.
— Ну! — поторопил его Заноза, занеся кулак.
— Врешь! — выплюнул Замятин и снова лишился возможности дышать.
Ему казалось, что еще пара секунд — и он задохнется. Когда его вдохи и выдохи вошли в подобие ритма, рядом вновь послышалось: «Я вру?» «Врешь», — тут же, не думая, выдал Замятин и сам ужаснулся. На этот раз Заноза хорошенько приложил его о стену головой. «Бум» — глухо отдалось в будто пустом черепе. Вспышка и темнота. Ситуация повторилась еще несколько раз, Заноза чередовал удары.
Замятин приноравливался к боли — сильной, обжигающей, отупляющей, он словно приручал ее, позволяя разлиться по телу. В полубессознательном состоянии он по-новому чувствовал, как она распускается внутри паутиной сверкающих молний или пробегает немотой по затылку и шее. С каждым ударом боль становится для него не такой уж чужой, предсказуемой. «Это неправда! Неправда!» — крутилось в голове и слетало с губ. Назад пути нет, теперь надо стоять, и будь что будет, решил он.
— Вы чего докопались до малого? — послышалось откуда-то сбоку. Видимо, мальчишки из старших групп потянулись на улицу курить.
— Он, по ходу, крыса, — отозвался высокий.
— Ладно, не лезь, пусть разбираются, — раздался еще один голос.
Хорошо, что Заноза давал ему передышки, во время которых Замятин приходил в себя. Ему хотелось смотреть Занозе в глаза, и он смотрел. Прямо и пристально. Он разглядывал их как нечто диковинное, так врач разглядывает редкую патологию или биолог — мутировавшее насекомое. «Я вру?» — «Врешь». Голос Замятина становился тверже, а удары Занозы, кажется, слабее и реже. Он бил его головой о стену, прикладывая грязную ладонь ко лбу и резко толкая в направлении стены. «Бум». Голова ощущалась тяжелым шаром на обмякшей шее, по затылку разливалась густая немота. Онемение приглушало боль, Замятин уже почти не ощущал ее. «Врешь!»
Сколько времени прошло с того момента, когда Заноза нанес ему первый удар, Замятин не понимал. Удары он не считал, но ему казалось, что их было бессчетно много. И вдруг Ваня понял: ему больше не страшно. Он почувствовал, что внутри него происходит странный процесс: каждый раз, отвечая на вопрос и получая в ответ удары, он будто наливается силой. Не злобой, не обидой, не жалостью к себе, а именно силой, словно сейчас внутри у него рос и креп стержень, вокруг которого впредь будет вращаться его жизнь.
Взгляд маленького Замятина стал другим. А потом он заметил, что и Заноза смотрит на него как-то иначе своими диковинными глазами, в них все явственней проступает растерянность и мольба. Возможно, в нем в этот момент тоже происходил некий метафизический процесс. Возможно, он также чувствовал шевеление внутри, которое приводило его к ясному пониманию, впервые за всю его маленькую жизнь, кто он есть или кем стал теперь. Замятин наблюдал эту метаморфозу, и ему чудилось, что внутри Занозы вместо тверди манная каша. Он ловил себя на том, что счастлив быть на своем месте здесь и сейчас. Даже тогда, когда голова его вновь и вновь прикладывалась к стене. Предложи ему кто оказаться по другую сторону — он ни за что бы не согласился. Теперь Заноза смотрел на него уже с отчаянием. Продолжал бить, но будто бы нехотя, словно и на него пахнуло отрезвляющим дыханием истины. «Ну скажи, что ты взял», — почти просил он. «Нет».
— Да хорош уже вам! — снова донеслось со стороны. — Был бы он крысой, давно бы раскис.
— Ну что, Заноза, пойдем теперь дальше разбираться, кто тут крыса, — насмешливо проговорил долговязый.
Замятин чувствовал нутром, что одержал в этой схватке чистую, бесспорную победу. Главную в своей жизни. Плевать, что все болело и шел он кое-как, со стороны похожий на сломанную куклу. Плевать, что его, обездвиженного, позорно били на глазах у других — ему было ничуть не стыдно. Он разгадал главный секрет, определивший его будущее, нашел источник силы. Сила — в вере. В правду, в себя, в спокойную ровную голубизну неба, сквозь которую сочится свет. Нужно просто верить и стоять до конца.
— Я знаю, что мне повезло, — ответил он Ливанову и потер крепкую шею. И тут же усмехнулся, вспомнив, как после той истории еще пару дней его голова отказывалась держаться на шее, непроизвольно откидываясь то набок, то назад. На занятиях Замятин тихонечко брал ее двумя руками и возвращал в ровное положение, стесняясь того, что выглядит при этом крайне странно.
— Давай тогда за это! — Ливанов поднял рюмку.
Вернувшись к действительности, Замятин посмотрел на расфасованные по стопкам листы, прикинул объем работы. Тех, что «мелковаты», то есть бльшую часть профессорской клиентуры, надо будет опросить на предмет алиби. Рыб покрупнее, которые, по мнению Сереги, вне подозрения, он пока трогать не будет. А тех двоих, которые «весьма неоднозначны», возможно, придется «поводить» на свой страх и риск — иначе говоря, устроить несанкционированную слежку. Допрашивать их Замятин пока не сунется.
Пока зацепок у майора было не так уж много, сейчас все средства хороши. Соседей в доме, где располагался офис Заславского, опросили — естественно, никто ничего не видел и не слышал. Неудивительно, учитывая тот факт, что в помещение ведет отдельный вход. Звонки на телефон профессора пробили, в тот день ему звонили секретарша и жена, а клиенты приходили на приемы по заранее сделанной записи. У секретарши было помечено, что в тот день должны были явиться три человека из разряда «мелковаты», их Замятин сегодня уже опросил — глухо, у всех железное алиби. Да и место преступления они покинули гораздо раньше того момента, когда было совершено убийство.
Был, правда, еще один звонок на мобильный Заславского, за несколько часов до его смерти. Номер в телефонной записной книжке пострадавшего не значился. Замятин было вспыхнул — неужели повезло? Но где уж там. Звонили из телефона-автомата в районе Китай-города — опять тупик, только лишней возни добавилось. Надо будет изучить, что за заведения и организации расположены в этом районе, а их там вагон и маленькая тележка. Что у нас остается? Предположения Ливанова и мутный сле от Погодина.
Ох и мутный след, думал майор, но копать там надо, чутье подсказывало. Завтра на планерке у начальства другие следаки из его группы доложат, что они разузнали о личной жизни Заславского и его профессиональной деятельности. Майору же предстоит рассказывать про карты Таро, какой-то там орден, школу магии, сатанинские секты и прочую ерунду. Ну и про двух олигархов. Да уж, весело. Все люди как люди, один он предстанет перед начальством как клоун из шапито, жонглирующий непонятными предметами. Замятин налил еще по одной и без промедления опрокинул рюмку. Ладно, утро вечера мудренее. А пока вот что…
— Серега, накидай-ка мне примерный распорядок дня вот этих товарищей, — Замятин ткнул пальцем в листки с «подозрительными».
— Ну ты, блин, даешь… Ладно, черт с тобой, завтра просмотрю кое-какие записи и примерно набросаю.
Ливанов вызвал такси лишь в четвертом часу утра, а в семь тридцать у самого уха майора будильник издал противную, до костей пробирающую трель. Замятин резко сел на кровати, свесив ноги на пол, чтобы лишить себя искушения «подремать еще пять минут», которое неизбежно привело бы его к мгновенному провалу в глубокий сон. Голова раскалывалась невыносимо, собственное тело ощущалось непомерной ношей. Он, пошатываясь, побрел на кухню и жадно приложился к банке с соленьями, глотая живительную влагу. Выпив все до капли, Замятин потащился в сторону ванной, на ходу выплюнув лавровый лист в мусорное ведро. В десять часов планерка у начальства, надо еще привести мысли в порядок, а он пока даже «му» сказать не может. Вся надежда на контрастный душ.
Но до планерки дело не дошло. В девять сорок пять в кабинете майора раздался звонок.
— Иван Андреевич, выезжайте, еще один труп по вашей части.
Майор Замятин побледнел лицом и обреченно спросил:
— Со звездой?
— Нет, «с улыбкой Глазго» и резиновым фаллосом, — донеслось из трубки.
— Твою мать…
Фрида сидела за мольбертом. Под ее влажной кистью на холсте послушно проступали очертания прекрасной нагой женщины, восседающей на мощной львиной спине. Женственное тело «Багряной Жены» изгибалось дугой, напряженные сосцы смотрели вверх, крепкие бедра сжимали спину животного. Голова ее в исступлении была откинута назад, по львиному крупу рассыпались огненные пряди. В протянутой к небу руке она держала Грааль.
О том, что это Грааль, Фрида узнала из книг, подаренных Давидом во время последней встречи, когда передавала ему полотно с Иерофантом. «Я думаю, вам интересно будет вникнуть в суть предмета, к которому вы теперь имеете непосредственное отношение», — сказал он, протягивая несколько томов с потертыми краями. Фрида приняла книги скорей из вежливости, чем из любопытства. Но, изучая дома карту «Вожделение», поймала себя на том, что хочет узнать ее значение. «Умиротворяй Энергию Любовью; но пусть Любовь поглощает все сущее», — гласила первая строка эпиграфа к карте. В традиционных колодах этот аркан называется «Сила» — женщина гладит рычащего льва, демонстрируя преобладание внутренней силы над внешней. Но волею Кроули «Сила» стала «Вожделением».
«Ну, я попробую тебе объяснить, что при этом чувствуешь. Представь себе, что ты увидел вкусную шоколадку, и вот тебе ее дали, и ты ее ешь, и — до чего же тебе вкусно! Эта картина как раз о том, что ты чувствуешь, когда ешь шоколадку», — из письма Фриды Харрис Алистеру Кроули от 25 марта 1942 г.», — вычитала Фрида в книге Лона Майло Дюкетта, где толкование колоды давалось в упрощенной форме. Так Харрис объяснила значение картины «Вожделение» ребенку, который заинтересовался «Багряной Женой» на выставке ее работ. Другая Фрида, сидящая сейчас за мольбертом, считала, что определение хоть и близко к истине, но лишь на тысячную передает полноту чувства. Вожделение… Фрида так много знала о нем.
Ей всегда хотелось любви, с самого юного возраста, когда цвета осенних листьев и закатного солнца вдруг начинают ощущаться по-новому. Ей хотелось любви особенной, звенящей на самой чистой, эталонной ноте, как колокольчик в высокогорной тиши. Любви, которая позволила бы раскрыть этот мир, словно устричную ракушку, и увидеть его нутро, когда из плотно закрытой, мало привлекательной на вид тверди вдруг являются жемчуг и перламутр.
В этой ранней юности Фрида решила, что такая любовь возможна лишь вопреки всему, а не благодаря чему-то. Что она рождается мгновенно, стоит лишь встретиться взглядами, и не умирает несмотря ни на что.
Взрослея, она наблюдала суету подруг, которые заботились о нарядах, о том, как лучше подать себя, словно были бараниной на вертеле, обсуждали тактики и стратегии в отношении парней. Фриде все это было чуждо. Ей не хотелось любви, взращенной на почве, которая впитала в себя хоть один химикат, искусственное удобрение.
Она не умела кокетливо опускать глаза и улыбаться, когда того требовал случай. Попытки выступить в этом амплуа словно облекали ее в чужую личину, не хватало лишь помоста и зрителей, комкающих в руках билеты. При желании она могла бы играть роль искусной кокетки и завоевательницы сердец, если бы верила, что так нужно. Но она не верила. Мир вокруг нее жил по понятным, но неприятным законам, в которых доминировала фальшь. Фрида не принимала их. Жизнь по ним она ассоциировала с ношением на пальце сверкающего циркона под видом бриллианта, который горделиво демонстрируешь на людях, а оставшись один на один с собой, снимаешь и брезгливо отшвыриваешь в угол. Я не игрок, думала Фрида. Игра — фальшь. Фальшь — ничто. И лишь истина имеет смысл. Даже не так… Лишь истина имеет вес. Лишь она, эфемернейшая по сути вещь, несет в себе силу.
К тому моменту, когда пришло ее время шагнуть в большой мир — поступить в вуз и зажить более или менее самостоятельной, обособленной жизнью, — личность ее сформировалась весьма самобытным путем, в ней чувствовалось что-то дикое, аскетичное, сложное. Фриде повезло попасть в среду, где подобная сложность натуры не порицалась, а воспринималась скорей как знак качества. Она поступила в Академию художеств на факультет станковой живописи.
Писала она увлеченно, до ломоты в суставах и спине, склоняясь над белым фактурным холстом, следуя взором за рукой, держащей кисть, как за проводником в другой мир. Она любила наблюдать, как изумрудная зелень и желтый кадмий, охра и жженая умбра подбирают под себя белое волокно, поглощают пустоту и, сроднившись от вынужденного соседства, являют взору целостность — яркое, сочное полотно. Дышащее, настоящее.
Живя в Москве, Фрида кругом видела серость. Не то чтобы в облике столицы доминировал серый цвет, просто большую часть года Москва была подернута белесой пеленой холода, как строительными лесами, которую нещадно марали вечная слякоть и выхлопные газы. Цвет получался таким, словно краски неумело смешали на ватманской бумаге, а потом попытались замыть пятно большим количеством воды. В художественной школе, когда Фрида только-только начинала познавать волшебную силу рукотворного цвета посредством акварели, сухощавый преподаватель с седеющей бородкой и будто врожденной сутулостью называл такие пятна «разводить на рисунке грязь».
В памяти Фриды ярко жили моменты, когда в раннем детстве мать вывозила ее в загородный домишко, который находился в ста двадцати километрах от Москвы. Их наезды туда случались поздней весной, летом, ранней осенью, когда природа сочилась всевозможными цветами, а старенькая постройка не нуждалась в отоплении. Ее мать была переводчицей художественной литературы с английского и испанского, работая на дому. В поисках вдохновения и умиротворяющей тишины она частенько уезжала в этот дом, прихватив с собой маленькую Фриду. Там они проводили недели, а иногда и месяцы, существуя в гармонии друг с другом и миром.
Пока мама стучала по клавишам пишущей машинки на просторной деревянной веранде, Фрида исследовала мир красок, которые искусно и щедро раздаривала природа всему, чего касался взгляд. Под лазурно-голубым небом шелестели темно-зеленые и салатовые травы, неугомонные бабочки и стрекозы завораживали пестрыми крыльями, у покосившегося забора розовели сердцевиной цветы вишни. Маленькая Фрида любила этот мир. А потом мама умерла, и краски реального мира исчезли из ее жизни. У бабушки, заслуженного педагога, упорно не желающей выходить на пенсию, не было ни времени, ни сил вывозить внучку в такую даль. В шесть лет Фрида стала заложницей вечно зябнущей Москвы.
Она бежала от бесцветия столицы в свои нарисованные миры, которые пестрели красками ее детства. «В России… никогда не было великих художников. Не было, нет и не может быть!.. Ни в одной стране со снежными зимами никогда не было хороших художников, поскольку снег — злейший враг сетчатки… его белизна слепит…» — часто вспоминала Фрида слова Сальвадора Дали, томясь в поблекшем мире и в чем-то соглашалась с ним. Великие художники в России, безусловно, были, тут самопровозглашенный гений передергивал, но вот сочных красок сильно не хватало большим городам.
Она долго жила в нарисованных мирах, игнорируя мир реальный, пока не встретила Максима. Вечно смотрящая куда-то вниз, мысленно блуждающая по закоулкам своего внутреннего лабиринта, Фрида натолкнулась на него в коридоре академии и от неожиданности выронила папку с набросками. Сначала она увидела его руки — спешно, но аккуратно длинные пальцы поддевали распластанные на полу листы. Потом она взглянула ему в лицо. Когда его черные ресницы неожиданно вспорхнули вверх, мир вокруг нее дрогнул, с него словно стала сползать блеклая краска, как куски облупившейся штукатурки, обнажая свежие, живые цвета. Она увидела причудливое сочетание голубого и зеленого, синий обод роговиц, цветную многослойность радужки. Фрида смотрела в его глаза и не могла понять, в каком она мире — иллюзорном или реальном. Это случилось так, как она ожидала, — мгновенно и навсегда. Ее мгновенье длилось бесконечно, его — длиной в два слова: «Не зевай», сдобренных веселой улыбкой.
Он был старше ее на год и учился на факультете теории и истории искусств. Высокий, худощавый, с идеальной осанкой, которая придавала его образу некий аристократический лоск, Макс то и дело неспешной походкой прохаживался по коридорам, словно никогда не торопился. В нем чувствовалась внутренняя уверенность в своем совершенстве, дарованном самой природой. Видимо, поэтому он позволял себе некоторую небрежность в образе: неровно заправленную рубашку, расстегнутые манжеты, пуловер, вырез которого частенько сползал на плечо, слегка взъерошенные темные волосы. Эта легкая неряшливость играла ему на руку, подчеркивая безупречность его самого. Небрежность добавляла ему тот несущественный изъян, который, как правило, отличает гениальное произведение искусства от эталонного образца.
Когда она влюбилась, то впервые мучительно ощутила свою неспособность играть в извечную игру мальчик-девочка, охотник-жертва, самец-самка. Сказывалось ее обособленное взросление. Она так и не овладела естественными навыками общения с противоположным полом, не обрела некой внутренней свободы. Фрида дорожила каждым мигом их случайных встреч, взглядов, разговоров, но была не способна и на минуту продлить драгоценное общение.
Оказываясь в непосредственной близости, Макс неизменно вводил ее в ступор. Неожиданно сталкиваясь с ним в здании академии, на крыльце, во дворике, на выходе из метро, Фрида ярко испытывала одно и то же ощущение: внутри нее все сжималось, а в следующую секунду плотно закрытый бутон начинал распускать многочисленные тонкие лепестки, словно цветок пиона.
Это сильное чувство в первые секунды встречи заполняло все ее существо, поэтому каждый раз перед ним она представала растерянной и заторможенной. Вещь в себе. Ее хватало лишь на то, чтобы сказать «привет» и опустить глаза, смущаясь шевелением внутреннего бутона. Уже потом, когда очередной, не склеившийся по ее глупости разговор оборачивался неловким молчанием и Макс с улыбкой ронял «увидимся», делая шаг в сторону, она думала о том, как просто было улыбнуться и завязать в беседе несколько небрежных узелков, чтобы расплести их при следующей встрече. «Нелепая дура», — мысленно ругала себя Фрида и болезненно морщилась, но уже через несколько секунд по губам ее пробегала улыбка — она начинала смаковать остро-сладкий вкус новой встречи и чувствовала, как по венам разливается теплое молоко.
Первое время она не до конца понимала, чего именно хочет от него. Одно только его присутствие в поле зрения уже делало ее почти счастливой, позволяло по-новому видеть, чувствовать, осязать этот мир. Наверняка Фрида понимала лишь одно: она очень хочет, чтобы Макс был. Был если не подле нее, то хотя бы где-то рядом. Чтобы он иногда оказывался с ней в одном пространстве и времени, окрашивая реальность своими волшебными красками. Она тянулась, стремилась к нему, но боялась подойти даже на расстояние вытянутой руки. Все что ей оставалось — превратиться в оголенный нерв, чтобы считывать с пространства следы его присутствия, распознавать в суете звук его шагов, выхватывать из гомона голосов его низкие нотки, различать в толпе его каштановую макушку.
Иногда ей казалось, что она плетет ажурное кружево из тончайших энергетических нитей, которыми пронизано пространство, словно паучью сеть, и Макс время от времени натыкается на эти силки, увязает в эфемерной паутине. В такие моменты он мог неожиданно обернуться, шагая по полупустому коридору, и от его взгляда, направленного прямо на нее, по телу Фриды пробегал колючий ток.
Так продолжалось больше полугода. Они были знакомыми — и только. Фрида знала, что сама не дает ему шанса на сближение. Но в то же время она ощущала, что они будто связаны друг с другом теми невидимыми кружевами, которые она неустанно плела, думая о нем каждую секунду. Он наверняка чувствовал, не мог не чувствовать, как электризуется воздух вокруг Фриды, стоит ему подойти к ней. Он наверняка давно уже понял, что она влюблена в него по уши. Единственное, что казалось необъяснимым, — ее стремление отстраниться, держать дистанцию, ощетиниться колючками закоренелой одиночки, отгораживая себя от реальности невидимым барьером. Пожалуй, именно колючку Фрида ему и напоминала, нежная сердцевина которой горит сиреневым пламенем, надежно защищенная шипастым каркасом.
Внутренняя природа Макса была не так сложна, как природа Фриды. И даже не так сложна, как Фриде представлялось. Макс был слегка заносчивый, но вполне мирской. Он вырос в достатке единственным сыном и привык считать себя центром вселенной. При этом он легко сходился с людьми, придирчиво отбирая их, исходя из своих первых впечатлений. Среди друзей Макс выступал в роли лидера, мягкого, тактичного, остроумного, интеллигентного, но бесспорного. Собственно, для ближнего круга он подсознательно отсеивал людей, готовых признать его эфемерное превосходство. Вселенная по-прежнему должна была иметь точку отсчета.
Что касается любви, то он еще не любил. Человек, увлеченный искусством, он отдавал должное девичьей красоте и позволял любить себя. Но ощущал себя не охотником, а трофеем. Манкой наградой, которую следовало заслужить.
Его отец был известным коллекционером, а мать — просто красивой женщиной, почти на двадцать лет моложе мужа. Основное внимание она уделяла себе, посещая салоны красоты и дорогие магазины, выходя в свет в ослепительных платьях. Нередко она принимала дома подруг, которые были ей под стать.
Одну из них Макс как-то раз увидел у ворот школьного двора. Красивая, совсем еще молодая женщина лет тридцати пяти стояла по другую сторону забора из редких металлических прутьев. Ее золотистые волосы играли на солнце, разрез на облегающей атласной юбке обнажал острое колено с лоснящейся загорелой кожей. Она ждала его. Худощавый, уже изрядно вытянувшийся девятиклассник подошел к знакомой, которая вчера еще пила чай с его матерью в гостиной и щебетала что-то про своего дряхлеющего мужа. Она предложила подвезти его домой, но поехала другой дорогой.
О своем первом сексуальном опыте Макс никогда не жалел — он получил тогда удовольствие. А еще испытал особое чувство, когда ее разгоряченное тело изгибалось над ним, мягкие влажные груди приникали к плоти, и она жадно хватала его кожу ртом, как выброшенная на берег рыбка, то шепча, что он, как молодой бычок, пахнет молоком, то крича в голос. Тогда Макс почувствовал свою власть над этой женщиной, которая словно молила его о чем-то.
Ему нравилось быть добычей, которая играет с охотником по своим правилам. Ему нравилось казнить или миловать — подпускать к себе или отдаляться. Но женщины не вызывали в нем страсти, по крайней мере такой, какую вызывал в них он.
Зато у Макса была другая страсть, унаследованная от отца. Он любил редкие, уникальные вещицы и гениальные полотна. Дикая Фрида напоминала ему одну из таких вещей. «Талантливая девочка», — слышал он в академии и, угадывая в ней знакомое томление, думал: а не заполучить ли ее в коллекцию?
За несколько недель до летних каникул, грозящих долгим расставанием, Фрида вдруг явственно поняла, чего именно хочет от Макса… Она хочет его! Его целиком и полностью. С его глазами, длинными пальцами, покрытыми золотистым пушком, с его крепкими ладонями, совершенным, как скульптура Леохара, телом, темными прямыми линиями бровей над выцветшими кончиками ресниц, с его скулами и веером каштановых волос, раскрытым на шее. Она хочет его не подле себя и не рядом, а настолько близко, чтобы стать с ним одним целым, прорастать в него своими клетками и чувствовать, как он прорастает в нее. Она хочет испить его, словно живую воду, до последней капли, и ощутить, как эта влага разливается по ее жилам. Она хочет его!
До того как закончилась сессия, она столкнулась с ним в академии всего несколько раз, их экзамены не совпадали по датам. А потом Фрида запаслась холстами и уехала в загородный дом на все лето. Там, томясь желанием и вспоминая звук клавиш печатной машинки, она рисовала. Рисовала без устали, напитываясь соками природы, и думала о нем.
Когда лето кончилось, Фрида собрала кипу полотен, нарисованных за время каникул, и отправилась в академию. Она шла по коридорам, чувствуя биение собственного сердца. Где-то здесь он. Совсем скоро она снова увидит его глаза и будоражащее совершенство.
Она зашла в пустую аудиторию и разложила холсты. Затем привела из учительской своего преподавателя. Ей любопытно было узнать его мнение о картинах. Этим летом Фриде впервые захотелось писать абстрактные полотна. Педагог молча, задумчиво смотрел на работы, а потом попросил ее зайти к декану и пригласить его сюда. Когда к просмотру присоединился заслуженный художник и профессор, преподаватель обратился к Фриде:
— Милая, подождите в коридоре, пожалуйста.
Она вышла, но не смогла удержаться от искушения неплотно закрыть дверь и подслушать их разговор. Фрида с трепетом слушала обсуждение художников. Наконец пожилой профессор сказал:
— Не исключено, что эта девочка — гений.
— Вполне вероятно, — раздался над ее головой шепот такого знакомого, желанного голоса.
Она резко повернулась и чуть не уткнулась носом в его ключицу. Он стоял за ее спиной, совсем близко. Выше ее на полторы головы, Макс с лукавой улыбкой смотрел на Фриду сверху вниз своими нереальными глазами. Она впервые ощутила, как пахнет его кожа, смешиваясь с терпкими нотками еле уловимого парфюма, взгляд выхватил бархатистость ее структуры, взбежал по загорелой шее, запнувшись о бугорок кадыка, различил проступающие на подбородке щетинки и — глаза, глаза, глаза… Запредельно красивые, улыбающиеся, светящиеся. Так близко, что она чувствовала, как бьется его сердце. Ее взгляд утратил фокус, ей казалось, что она превращается в вишневый кисель и вот-вот стечет по двери к его ногам, обернувшись горячей алой лужицей.
Фрида убрала руку, которой он опирался на зафиксированную дверь, загораживая ей проход, и торопливо зашагала прочь. Повернув за угол, она перешла на бег. Выскочив на улицу, обошла здание и сползла по стене, усевшись прямо на землю. Тело горело. Чуть ниже солнечного сплетения тянуло и посасывало так, что она ощущала почти физическую боль. Внутри нее словно находился увесистый металлический шарик, теплый и гладкий, который то опускался в низ живота, то поднимался к самому горлу. Американские горки. Фрида закрыла лицо руками и заплакала. Это было самое сильное чувство в ее жизни.
Шоколадка? Нет, уважаемая Маргарита Фрида Харрис, вожделение — это не желание полакомиться сладеньким. Это даже не жажда напиться холодной воды в жаркий день. Это потребность. Непреодолимая, мучительная потребность рассыпаться на молекулы, расщепиться на атомы, раствориться во Вселенной, смешиваясь с ее дыханием, вбирая ее силу, и собраться воедино новой, возрожденной.
Вынырнув из воспоминаний, Фрида поняла, что вся горит. Она сидела за мольбертом в одной рубашке. В его рубашке! Вещь пахла Максом, ее тонкая ткань щекотала голое тело. От движений руки, в которой она держала кисть, шелковистая материя скользила по коже снова и снова. Она ощутила, как напряглись ее соски, касания ткани становились невыносимыми, но она продолжала рисовать.
В тот день, несколько успокоившись, Фрида вернулась в академию. Дверь в аудиторию была открыта, а Макс уже исчез. Педагог аккуратно собрал ее полотна и сказал: «Продолжайте раскрывать себя, Фрида, вы на правильном пути».
Она вышла из академии через несколько часов, как всегда думая о чем-то своем, глядя под ноги. За этот день Фрида испытала так много сильных эмоций, что ей хотелось лишь одного: вернуться домой, рухнуть на кровать и забыться сном. По асфальту и траве разливался мягкий густой желтый свет. Она подняла глаза, чтобы взглянуть на солнце, висевшее прямо над крышей здания напротив, запомнить его цвета, то, как мягко оно окрашивает этот ранний вечер. И вдруг в этих желтых светящихся покровах Фрида увидела его. Он стоял перед академией и, похоже, кого-то ждал. Она замерла, а Макс подошел к ней, взял за руку и сказал: «Пойдем».
Они спустились в метро. Стоя на эскалаторе, Фрида разглядывала его профиль, каждую мелочь, каждый миллиметр кожи, волос, ресниц, не в силах поверить в происходящее. К нему домой они ехали молча, он по-прежнему держал ее за руку, а она боялась произнести хоть слово, сделать лишнее движение, чтобы не разрушить гармонию своего зыбкого счастья.
Когда дверь квартиры захлопнулась, еще в коридоре Макс впился губами в ее губы. Она ощутила солоноватую влажность его языка, мягкость губ, колкость щетинок на подбородке — то, что ее окружало, перестало существовать. Словно вся ее жизнь растворилась в соли его слюны и престала быть.
Она выпустила из рук тубус с холстами, вслед за ним на пол полетела одежда. Впившись друг в друга, они отступали в глубь квартиры, натыкаясь на стены, мебель. Фриду словно кружило в вихре, и даже когда под ее спиной оказалась твердь, хаотичное кружение не стихло. Она жадно вдыхала его запахи, напитывалась его вкусами, прирастала к его коже. Когда она чувствовала, что его влажные губы скользят вверх по ее телу, достигают груди, подбородка, лица, она открывала глаза и видела сине-зеленую радужку так близко, что могла рассмотреть каждую ее крапинку, каждое зернышко, каждый полутон.
И вдруг она почувствовала, что стала звеном большой цепи, будто сделавшей ее единым целым со всем в этом мире. С небом и землей, цветами и травами, деревьями, камнями, ливнями и затмениями светил, с океанами и вечными льдами, с бескрайней лазоревой вечностью над головой. Фрида рассыпалась на молекулы, расщепилась на атомы, растворилась во Вселенной, смешиваясь с ее дыханием, вбирая ее силу, и собралась воедино возрожденной. Она ощутила себя частью всего, а все — частью себя.
Рука с кистью перестала слушаться и задрожала. Картина была почти уже закончена, оставалось проработать детали. Фриде хотелось сделать это прямо сейчас, но она не могла, она растворялась во Вселенной. Рубашка была лишней. Фрида нетерпеливо высвободила одно плечо, позволив материи обнажить грудь, ощутив, как плотный ворот скользнул под лопатку. Сделав глубокий вдох, она скинула ткань со второго плеча. Струясь по пояснице, рубашка упала на стул за ее спиной, сползла на пол. Фрида прижала ладонь к солнечному сплетению, жар в теле стал нестерпимым. Она провела ладонью по животу, рука непроизвольно опускалась все ниже. Фрида выгнула назад напряженное тело, словно «Багряная Жена» на ее картине, и выдохнула: «Максим».
V
Справедливость и Удовлетворенная женщина
— Исправление, она же Удовлетворенная женщина, она же Справедливость, — сказал Мирослав, глядя на труп с гримасой легкой брезгливости.
— Чего? — не понял майор.
— Я говорю, что, по мнению убийцы, эта женщина является воплощением карты Таро Тота «Исправление». В традиционных колодах этот аркан называется «Справедливость». По мнению Алистера Кроули и Фриды Харрис, «Исправление» олицетворяет собой удовлетворенную женщину. Фаллос, который убийца положил между ног жертвы, — это символ фаллического меча, который на карте женская фигура держит между бедер. Рыбий пузырь на подушке символизирует ромб, который в мистической геометрии служит мерой неизмеримого. На карте женская фигура вписана в правильный ромб. Что касается разрезанного лица, как вы это называете, «улыбка Глазго», то, по версии авторов Таро Тота, удовлетворенная женщина непременно должна улыбаться. Секундочку…
Мирослав достал из сумки книгу, с которой не расставался вторые сутки, открыл на нужной странице и вслух процитировал: «„Удовлетворенная женщина!“ Полноте, да бывают ли на свете такие чудеса? Могу себе представить, какой дурацкой улыбкой она бы встречала рассвет!» — из письма Фриды Харрис Алистеру Кроули, 19 декабря 1939 г. А вот ответ Кроули: «По моему опыту, удовлетворенная женщина и впрямь встречает рассвет (или любое другое время суток от рассвета до пяти часов пополудни) самой что ни на есть дурацкой улыбкой. Но как только она перестает улыбаться, приходится начинать все сначала…»
— Надпись на стене «Бога нет» также имеет прямое отношение к этому аркану, — продолжил Мирослав. На карте нарисованы еврейские буквы Алеф и Ламед, AL или Эль — корень еврейского слова со значением «Бог», LA — означает «нет».
— Час от часу не легче, — ответил на все это майор.
На место преступления майор решил взять с собой и Погодина, пусть эксперт своими глазами посмотрит на художества убийцы. Мирослав приглашение принял, хотя созерцать открывшуюся перед ним картину ему, эстету, было крайне неприятно.
Милена Соболь, светская львица и весьма небедная благодаря удачным замужествам дама была убита в московской квартире. Квартиру Милена снимала, несмотря на наличие загородного дома, в котором проживала вместе с мужем. Наверняка у Соболь в собственности была и другая недвижимость, тем не менее ей понадобилось арендованное жилье. Логично было предположить, что секретное гнездышко требовалось ей для нужд, которые она предпочитала не афишировать.
Безжизненное тело Соболь раскинулось на черной шелковой простыне поверх огромной кровати в одной из двух комнат просторной квартиры-студии. Ее обнаружили голой с разведенными в стороны ногами, меж которых лежал ярко-розовый фаллоимитатор. На подушке слева от ее головы находилось нечто бело-серебристое с розовыми разводами, бесформенное и склизкое на вид. Лицо убитой женщины выглядело крайне непривлекательно: от уголков рта к ушам тянулись глубокие разрезы, вокруг которых клоунским гримом запеклась кровь — та самая «улыбка Глазго». На стене у изголовья кровати алела надпись «Бога нет», сделанная предположительно кровью жертвы. В общем, зрелище не из приятных. Помимо всего прочего, Мирославу крайне не нравился вид силиконовой груди, особенно такой, как у Милены. Тонкие ручки светской львицы были раскинуты в стороны, над впалыми подмышками тяжелели имплантаты, под весом которых на мертвенно бледной коже проступали синие вены. Жуть, да и только.
— Интересно вы говорите, Мирослав Дмитриевич, — сказал Замятин, переварив монолог эксперта по оккультизму. — Но в этом преступлении есть еще одна крайне занимательная деталь: Соболь была клиенткой Заславского. Она есть в его списке.
— Почерк идентичен. Ее убили так же, как психиатра, — подключился к разговору криминалист. — Острым предметом рассекли сонную артерию на шее. Увечья наносились после смерти, крови вокруг раны на лице выступило совсем немного.
— Странно… Вообще-то сатанистам не свойственно избавлять жертву от мук. Как правило, именно смертные муки живого существа являются главной составляющей ритуала жертвоприношения… — словно сам себе сказал Мирослав, а потом обратился к криминалисту: — Чтобы совершить такое убийство, нужны какие-нибудь специальные знания? Медицинское образование, например?
— Нет. Достаточно лишь знать, где находится сонная артерия. Это школьная программа, — ответил судмедэксперт.
— А если исходить из того, что убийца хочет что-то сообщить, оставить некое послание, то что, по-вашему, он пытается сказать? — обратился майор к Погодину.
Мирослав молчал, разглядывая место преступления.
— Если он и хочет что-то донести, то не нам, майор, — тихо проговорил он.
— А кому? — рефлекторно спросил Замятин.
— Ему… — Мирослав указал рукой на стену, к которой примыкало изголовье кровати.
«Бога нет», — снова прочитал про себя майор. Ему тут же вспомнилась шутка: «„Бог умер“. Подпись: Ницше. „Ницше умер“. Подпись: Бог».
— Хотелось бы мне знать, до чего они в итоге договорятся, — задумчиво произнес Погодин.
— Ох, не волнуйтесь, Мирослав Дмитриевич. Обязательно узнаете! — твердо сказал Замятин, и Погодин впервые услышал в его голосе стальные нотки. — Что у нас с отпечатками?
— Отпечатков, как и в офисе психиатра, несметное количество, — ответил криминалист.
— Сравнивайте. Возможно, здесь и у Заславского найдутся одинаковые образцы, помимо отпечатков жертвы. На фаллосе отпечатки есть?
— Есть, но, скорей всего, они принадлежат самой Соболь.
— Еще какие-нибудь следы?
— Ищем.
— Труп, как я понимаю, обнаружил сосед по квартире?
— Да, утром он выходил на прогулку с собакой. Дверь была закрыта неплотно, собака на нее начала бросаться, видимо, учуяла труп. Сосед рискнул войти и посмотреть, в чем дело. Вызвал нас.
— Где он?
— Сидит дома. Ждет, когда позовем.