Улисс из Багдада Шмитт Эрик-Эмманюэль
— Да? Шофер будет разбирать и снова собирать картонную стенку, чтобы мы смогли размять ноги? Что-то я не заметил в нем склонности к альтруизму.
Пораженный этой идеей, мой сосед не ответил.
К счастью, мы переговаривались на арабском, почти беззвучно, и наши сомнения не заразили остальных, а ведь они наверняка опасались того же. Как знать? Все мы молчали.
Странное путешествие… Я вспоминаю эту поездку, как цепочку мучительных испытаний. Сначала жара. Потом голод. Потом желание помочиться: ему я сопротивлялся долго, но настал момент, когда, перетерпев спазмы в желудке, пересохшее горло, одеревеневший, соленый, раздувшийся язык, я почувствовал такое жжение в мочевом пузыре, что, даже когда я опорожнил его в бутылку, он все еще горел. Я думал, начнется вонь, ибо уронил крышку от бутылки, но за эти часы каждый из нас облегчился, и я уже настолько зачерствел, что не чувствовал запахов.
В последние часы странствия все перепуталось. Мы перестали понимать, день ли стоит, ночь ли и сколько часов мы провели в пути. Не в состоянии спать стоя, я повторял Коран, те, что засыпали, тут же получали тычки от тех, кого они расплющивали на виражах или склонах.
Грузовичок снова замедлил ход. Я услышал итальянскую речь. Из этого я с тоской заключил, что мы еще не покинули полуостров.
Водитель выключил мотор.
Кто-то воспрянул с надеждой.
Шофер стал препираться с таможенниками. Те потребовали, чтобы он показал им груз.
Шофер приоткрыл дверцы.
— Сами видите, одно печенье.
Он стал закрывать, и тут чей-то голос остановил его:
— Погоди. Дай взглянуть.
Устало вздохнув, шофер открыл дверцы пошире.
До нас донеслось свежее дуновение ночи. Никто не двигался.
— Мать честная, ну и вонь от твоего печенья! — вырвалось у таможенника.
— Ну, я его тебе и не продаю, — возразил водитель. — Зато могу подарить.
— Нет уж, слишком воняет. Что еще у тебя в грузовике?
— Да, может, там завалялась какая-то дрянь в глубине, я спешил на погрузке, время поджимало. Да, не исключено, что там, в глубине, дохлая крыса.
— Целая куча дохлых крыс, ты хочешь сказать. Убери коробки, я посмотрю.
— Слушай, я опаздываю. Хозяин убьет меня, если я не доставлю груз вовремя.
— Убери коробки.
— Нет.
— Ты отказываешься?
— Да, я потеряю работу.
Пока шло это препирательство таможенника и шофера, мы стояли затаив дыхание. Чья возьмет?
Вдруг таможенник воскликнул:
— Нет, такая вонь — это что-то невероятное!
Энергичным жестом он сдвинул несколько коробок, тут же вся стена рухнула, и луч его фонарика уперся в нас.
— Мать честная, да что же это?
Шофер не ответил, потому что в тот момент он уже удирал со всех ног.
Пограничник понял и поднял тревогу. Его коллеги прибежали к заду грузовика.
Молча, опасливо они наставили на нас свои лампы. Наши лица внушали им страх. Я сам был испуган тем, как жутко выглядели мои соседи: дикие, всклокоченные, вымотанные, обезвоженные, голодные.
— Нелегалы, — решил пограничник.
С дальнего конца стоянки крикнули, что шоферу удалось сбежать.
— Черт с ним, у нас главное.
Что могла означать эта фраза? Что им важнее схватить нас, нелегальных беженцев, а не члена организованной банды, попирающей законы и грабящей нелегалов? Что лучше наложить руку на бедолаг, чем на мошенников, которые наживаются на их горе?
Потом раздался хор удивленных выкриков. Их изумляло, что мы писали друг на друга, что кто-то какал в штаны, — можно подумать, они впервые столкнулись с физиологией человека, можно подумать, над ними самими она не властна, можно подумать, наши запахи отвратительнее их. Под их взглядами мне казалось, что я сам придумал дерьмо, — не притерпелся к нему, нет — изобрел дерьмо, нес за него ответственность, хуже того, вину!
Доставив нас в участок, они сводили нас в душ, и мы вернули себе пристойный вид. Их восхищение, когда мы вернулись назад, наводило на мысль, что если я изобрел дерьмо, то они только что изобрели чистоту. Нет, это был не таможенный пункт, а какой-то кружок изобретателей!
— Сын, не критикуй, они славные люди, они просто делают свою работу.
— Да ты видел, как они ведут себя, папа? Они ждали увидеть в грузовике крыс и на самом деле видят крыс. Они как будто не верят, что мы — люди.
— Они испугались.
— Есть отчего испугаться — увидеть человека, у которого ничего больше нет! Нет, отец, они не жалеют, не сочувствуют, не ставят себя на мое место, они смотрят на меня сверху вниз. В их глазах я принадлежу к другой расе. Я нелегал, человек, которого не должно быть, у которого нет права быть. По сути, они правы: я стал недочеловеком, раз у меня меньше прав, чем у других, правда?
— Не сердись, Саад. Они ведут себя лучше, с тех пор как вы здесь.
— Ты прав. Они обращаются с нами по-доброму. Как с животными.
— Ну что ты!
— Папа, кто варвар? Тот, кого считают ниже себя, или тот, кто считает себя выше других?
На следующее утро в спальном отсеке, куда нас поместили, один из охранников оставил на видном месте — наверняка специально для нас — итальянские газеты. Чтение заголовков, потом статей вызвало у меня острую вспышку ярости, так что бешенство душило меня.
Пограничники — и им вторили журналисты — радовались, что перехватили наш грузовик, хвалились тем, что прекратили наше унизительное путешествие — тридцать человек, в их числе семь шестнадцатилетних подростков, были скучены на менее чем шести квадратных метрах. Они жалели, что упустили перевозчика, но не жалели ни о чем, что касалось нас, ибо наша судьба была предрешена: как бродячим собакам, нам был уготован приют — отстойник, кого-то из нас вернут хозяину — его стране, если таковая найдется. Никто не сознавал, что для нас нет худшей катастрофы, чем вернуться домой, никто не понимал, что нас лишили всех накоплений и всех сбережений семей, им не приходило в голову, что мы везем с собой надежды близких, нет, они думали, что выполняют долг, а не корежат тридцать жизней, губят тридцать семей, две-три сотни человек, рассчитывавших на нас.
Ура! Тюремщики пили шампанское в кабинете начальства! Вчерашние герои поздравляли друг друг с отличной работой!
Такого унижения я еще не испытывал.
Несколько часов спустя, когда за мной пришли, чтобы вызвать меня на дознание, я еще не остыл.
Едва войдя в кабинет и даже не взглянув на собеседника, я воскликнул по-английски:
— Я хочу подать жалобу!
— Простите?
— Я заявляю жалобу на пограничников, которые прервали мою поездку. Вчера меня лишили водителя, мои деньги пропали, многомесячная работа пропала, уничтожены трехлетние усилия, в результате которых я добрался сюда.
Человек в форме смотрел на меня изумленно. Встревоженный взгляд, розовые губы, крепко сжатые, как розовый бутон, — он казался молодым, насколько это позволяла должность. Военная форма сидела на нем тесно, ремень подчеркивал узкие бедра, он походил на подростка, одевшегося по-военному, а не на блестящего офицера, которым он наверняка был. Он заговорил — тоном серьезным, обдуманным, веским и решительным, что контрастировало с юношеской порывистостью тела.
— Вот как? Вы удовлетворены тем, что вас перевозили унизительным образом, хуже, чем скот?
Он говорил на жеманном английском языке итальянцев, на этом английском светских танцоров, на английском, словно надевшем корсет, чтоб талия стала тоньше, а задница — выпуклее, вертлявом в каждой фразе. Не дав сбить себя с толку, я продолжил атаку:
— Меня не силой затолкали в этот грузовик, я сам это выбрал! Но если меня арестуют надолго и прервут мое путешествие, мне будет нанесен ущерб!
Он рассмеялся, словно мои слова были какой-то театральной интермедией. Он пригласил меня сесть и сам устроился за компьютером, чтобы начать допрос. Я тут же остановил его:
— Допрашивать меня бесполезно.
— Вот как?
— За последние годы я вынес уж не знаю сколько бесед вроде той, что вы собираетесь мне устроить, и это ничего не дало. Видимо, я неправильно отвечаю, раз передо мной все время захлопывают дверь.
— Или отвечаете очень правильно, раз вас не выслали домой.
Он улыбнулся мне. Я опустил глаза. Этот необычный чиновник казался мне умнее тех, кого я встречал до того. Хороший знак или плохой?
— Как вас зовут?
— Улисс.
— Простите?
— Улисс. А иногда я называюсь Никто. Но никто не зовет меня Никто. Впрочем, меня вообще никто не зовет.
Он потер подбородок:
— Так, понятно. Ваша страна?
— Итака.
— Ирак?
— Нет, Итака. Все Улиссы родом оттуда.
— Где это?
— Место так и не нашли.
Он тихонько засмеялся. Тогда я посмотрел ему прямо в глаза:
— Не теряйте времени. Я не скажу вам ни имени своего, ни подданства. Я могу молчать месяцами, я уже это доказал. Вы ничего этим не добьетесь, я — тоже. Наверно, это и есть современная война, война без победителей и проигравших. Просто война.
— Что еще?
— Я не переношу допросов. Я поневоле думаю, что так обращаются с преступниками.
— Кто докажет нам, что вы не преступник?
— Я — случай, не предусмотренный законом, но не противозаконный.
— Боюсь, что я слишком хорошо вас понимаю.
Я поднял бровь — в его взгляде светилось сочувствие, глубокое, ощутимое, — и тут же, смутившись, он замолчал.
Встав, он предложил мне сигарету, от которой я отказался, тогда он зажег ее для себя и с наслаждением затянулся. Видя, какое удовольствие он получает, я вспомнил Лейлу и чуть улыбнулся. После нескольких затяжек он обернулся ко мне:
— Я люблю свою профессию, сэр, потому что мне нравится бороться с преступностью. Но когда я сталкиваюсь с вами, мне кажется, что я делаю не свое дело. Я не только теряю время, я теряю веру… да, веру в свой долг!
Лицо его прояснилось, стало почти обаятельным.
— Вы ведь не хотите, чтобы я потерял веру?
Я дрожал. К чему он клонил?
— Видите ли, синьор, пока границы существуют, их надо соблюдать и надо, чтобы их соблюдали другие. Но мы можем спросить себя, зачем они существуют. Хорошо ли они решают человеческие проблемы? Провести границу — единственный ли это способ сосуществования для людей?
Удивляясь обороту, который приняла беседа, я все же ответил:
— Пока что других нет.
— Даже если это единственный способ, хорош ли он? История человечества — это история передвижения границ. Что такое прогресс, как не уменьшение количества границ? Тысячелетия назад границы пролегали у ворот каждой деревни. Тогда они были очень многочисленны, потом они раздвинулись и охватили племена, народности, народы, становясь все реже и гибче; они заключают позже группы населения в пространстве наций. Совсем недавно они переросли рамки наций — либо за счет федерализма, как в Соединенных Штатах, либо путем договора, как тот, что положил начало Европе. По логике вещей так и должно идти дальше. Моя профессия бессмысленна, у нее нет будущего. Границы исчезнут или распространятся на более обширные территории.
— Каков же будет их предел?
— Континент.
— Останутся лишь природные границы — моря и земли?
— Да.
— И все же, чтобы существовать, людям нужно говорить «мы» — мы, американцы, мы, африканцы, мы, европейцы.
— А может, попробовать говорить «мы, люди»? — спросил сам себя офицер.
— Тогда это будет противопоставление животным.
— Ну, тогда, чтобы включить и их, можно попробовать сказать «мы, живые»?
— Вы большой мечтатель, господин офицер, вам надо сменить специальность: министерство юстиции подошло бы вам больше, чем министерство обороны.
Он словно проснулся и неловко ухмыльнулся в смущении. Присев на стол, он наклонился ко мне:
— В моих глазах вы не изгой.
— Чепуха! Если я выпрыгну в окно, вы откроете стрельбу!
От удивления он отшатнулся.
— Вам пришла в голову эта мысль?
— Что вы станете в меня стрелять?
— Нет, выпрыгнуть в окно?
— Да.
Он повернул голову к оконному проему, находившемуся в двух метрах от стола.
Я повторил:
— Вы не ответили на мой вопрос. Вы станете стрелять в меня?
Он снова повернулся ко мне, его брови округлились.
— А вы как думаете?
Мы долго всматривались друг в друга. Я осторожно произнес:
— Думаю, нет.
Он так же осторожно подтвердил:
— Вы правы.
Мы оба опустили веки. После некоторой паузы я снова заговорил:
— Так примите меры: закройте окно.
Он посмотрел на меня. Пауза. Почти не шевеля губами, он обронил:
— Жарко.
Я едва осмеливался понять сказанное. Мозг бешено работал.
— Если бы я убежал, куда мне идти?
— Понятия не имею.
— Если бы вы были на моем месте?
— Я бы перешел границу пешком, поднялся выше в горы. На альпийских пастбищах пограничников нет.
— Нет?
— Нет. Довольно глупо идти по дороге через пограничную заставу. Хотя зря я вам это говорю, это может повредить нашей работе… Но есть же логика: не дразните нас там, где мы стоим, обойдите стороной, идите туда, где нас нет. Правильно?
Я с восторгом запоминал его намеки.
Я улыбнулся. Он тоже. Потом он поднял глаза к потолку и глубоко вздохнул:
— Что за жара! Просто сил нет!
Он направился к окну, открыл его еще шире, потом выглянул наружу.
— Странно: во дворе никого! — пробормотал он.
Совершенно естественно он вернулся за письменный стол и, словно забыв про меня, углубился в чтение рапорта.
Я колебался.
Чтобы ободрить меня, он посмотрел на люстру и зевнул.
Не мешкая более ни секунды, я прыгнул через подоконник и приземлился ниже этажом на асфальтовое покрытие двора.
Я заметил ворота в конце стоянки машин и бросился бежать.
Добежав до улицы, я все-таки оглянулся.
Его силуэт был виден в оконном проеме: он мирно курил, терпеливо ожидая, пока я скроюсь, чтобы объявить тревогу.
Проснувшись в то утро, скрюченный в канаве между двумя полями, с мокрым от росы телом, я взглянул на небо и ясно понял все. Человек борется со страхом, но, несмотря на всеобщее заблуждение, это не страх смерти, ибо не каждому дано бояться смерти: у одного нет воображения, другой считает себя бессмертным, третий ждет за кончиной чудесных встреч. Единственное, чего боятся все, что движет всеми нашими помыслами, — мы боимся стать ничем. Ибо каждый человек испытал этот страх хотя бы на миг и осознал, что по сути ни одна из многочисленных характеристик ему не принадлежит, что сдвинь на йоту — и он родился бы в другом месте, выучил бы другой язык, получил иную веру, был воспитан в другой культуре, вскормлен в другой идеологии, с другими родителями, другими наставниками, другими образцами. Голова идет кругом!
Я, нелегал, напоминаю им об этом. О пустоте. Об основополагающей случайности. Им всем. Потому они меня и ненавидят. Ибо я брожу в их городах, вселяюсь в их пустующие дома, берусь за работу, от которой они отказываются, и тем самым я говорю им, европейцам, что хочу быть на их месте, что хочу приобщиться к привилегиям, которые дала им слепая судьба. При виде меня они понимают, что им повезло, что они вытянули счастливый билет, что лезвие судьбы просвистело в микроне от их задницы, и память об этой первой и главной уязвимости парализует их. Ибо чтобы забыть пустоту, придать себе содержания, человек убеждает себя, что в силу неких глубинных, незыблемых причин принадлежит именно этому языку, нации, местности, расе, морали, истории, идеологии, религии. Но, как он ни гримируется, стоит ему задумываться о себе или встретить нелегального эмигранта, он каждый раз теряет иллюзии и обнаруживает пустоту: он мог не быть собой — итальянцем, христианином, кем-то еще… Он воплотил в себе набор характеристик, они придали ему плотность, но в глубине души он знает: его удел — только получить их и передать дальше. Он лишь песок, насыпанный в оболочку: сам по себе он ничто.
Поднявшись, я стряхнул травинки, приставшие к рубашке, и решил не ждать, но действовать.
Я перелез через загородку и попал на съезд с дороги — зону отдыха автомобилистов, угнездившуюся между бензоколонкой и мотелем. Твердо зная, что надо скрыться, пока меня не нашли полицейские, я стал изучать ситуацию. Уйти пешком в горы, следуя подсказкам пограничника, означало, что надо раздобыть карту и несколько дней идти пешком: меня могут с легкостью обнаружить. Нет ли иного способа?
Сидя в кустах на пригорке, чуть выше паркинга, я растирал себе ступни, чтобы лучше думалось.
— Помнишь, сынок, историю про Улисса и баранов?
— Здравствуй, папа. Рад видеть тебя, но сейчас не до литературы.
— Литература полезнее, чем ты думаешь. Как бы я увлек твою мать, если бы не читал ей стихов о любви? Если бы не выучился по книгам выражать свои чувства? Если бы не знал тысячи историй, которые можно нашептать ей в ухо?
— Наплевать! Польза литературы для семейной жизни — тема чересчур экзотическая, сегодня она мне вообще ни к чему.
— Сын, ты никогда не понимаешь своего отца. Упомянув притчу об Улиссе, я подсказывал тебе решение.
— Что за притча?
— Поздно. Ты убедил меня, что я тебе мешаю.
— Папа, хватит ломаться! Расскажи мне эту историю.
— Хитроумный Одиссей не знал, как выйти из пещеры, куда его заперли вместе с товарищами. Ибо ослепленный им Циклоп ощупывал каждого барана, когда стадо выходило из пещеры, проверяя, что ни один из пленников не уселся верхом. И потому Одиссей придумал связать по несколько баранов между собой и спрятать греков у них под брюхом. Таким образом Циклоп, оглаживавший овец по спинам, упустил Одиссея и его спутников.
Внизу под нами, на стоянке, сквозь утренний туман раздавалось тонкое блеянье, в полузачехленном фургоне толпились овцы, по бокам было заткнуто несколько тюков сена. Водитель отошел в туалет.
— Спасибо, папа, я понял!
— Ну наконец-то, — вздохнул папа, растворяясь в облаках.
Я скатился по склону к грузовику, не раздумывая залез под кабину и пополз между колесами. Оказавшись в центре, я прижался к колесным осям, уперся ногами и с помощью ремня плотно пристегнул тело к днищу машины, не полагаясь только на силу рук.
Водитель вернулся и осмотрел свой груз.
— Ну что, овечки? Все путем?
Я слышал, как он возится прямо надо мной.
Тяжело вздохнув, он спустился на землю. Я с тревогой ждал момента, когда он присядет на корточки и обнаружит меня, но он выкурил сигарету, раздавил окурок, влез в кабину и тронулся с места.
Мысленно я поблагодарил отца за то, что он подсказал мне уловку Одиссея, иначе я бы довольствовался тем, что спрятался среди скота.
Оставалось только надеяться, что грузовик точно едет в сторону Франции, а не на юг Италии. Поскольку со стоянки можно было выехать на обе стороны дороги, я не мог убедиться в этом заранее, а с места, где я теперь лежал, вжимаясь в железное днище, чтобы не оцарапать спину о шоссе, не видно было никаких дорожных знаков.
Недолгое время мы ехали, потом он замедлил ход, и я услышал его разговор с пограничниками, — слов было не разобрать из-за шума мотора.
Я не знал, можно ли радоваться: с одной стороны, это указывало, что он едет в правильном направлении, с другой — что, возможно, моей поездке пришел конец. О чем он с ними говорит?
Пограничники приказали ему доехать до столба и выключить мотор.
— Что? Вы просите нас посмотреть, что у вас в кузове?
— Это же ваша работа, нет?
— Да, но мы, пограничники, сами решаем, какую машину останавливать.
— Обыщите меня, а то я теперь всего боюсь.
— Что такое? Что случилось?
— А ваши коллеги не рассказывали? Среди скотины, которую я вез, спрятались три нефа. И пошло-поехало! Они решили, что я с ними заодно. Задержание, дознание, угрозы, мать честная! Явились ко мне домой, стали обрабатывать родню, рыться в банковских счетах и убедились, что я честный старый дурак! Да я чуть не впал в хандру, теперь уж увольте! Так что теперь я чуть что — сам себе устраиваю обыск и требую, чтобы вы проверили все по новой.
Двое пограничников перешагнули борт и нырнули в кучу животных, которые стали протестовать против такого вторжения. Они быстро все обыскали.
— Валяй! Все в порядке.
— Спасибо, ребятки. До скорого.
Грузовик снова тронулся.
Я едва смел надеяться, что мы пересекли границу.
Грузовик прибавил скорость, еще более впечатляющую от того, что земля проносилась в нескольких сантиметрах от меня. Ежеминутно я ждал, что автомобиль наедет на камень, на труп животного, на какой-нибудь выпавший груз и все это разорвет мне спину.
Туннели следовали один за другим, зловонные, душные, к судорогам в затекших конечностях прибавилось удушье.
Сколько времени продлится это мучение? Я чувствовал, что долго не продержусь… Шофер тем временем выбрал путь без остановок и светофоров, видимо автостраду.
Что делать?
Вдруг он остановился, заплатил дорожный сбор и съехал на более извилистую дорогу, где встречались перекрестки. Я снова воспрянул духом. Спускались сумерки. Только бы какой-нибудь светофор на перекрестке горел подольше…
Как только случай представился, я расстегнул ремень и отцепился от рамы грузовика.
Он взял с места как раз в тот момент, когда я закончил свой маневр, упал на спину, но не успел откатиться в канаву.
Грузовик проехал надо мной, открыв звездное небо. Я улыбался.
Я спасен. Я на свободе. Я во Франции. Ночь сверкала огнями.
Скатившись на дно канавы, я выл от радости, не в силах остановиться.
В ходе этого рассказа я слишком часто жаловался на невезение — не повезло с рождением, не повезло с политической историей и трагедией войны, не повезло с шальными пулями и ракетами, словом, я так часто жаловался, что теперь просто обязан признать, что во Франции судьба проявила ко мне щедрость.
Пройдя два дня пешком, мучимый голодом, я зашел в приграничную деревню попить воды из источника, и тут мое внимание привлекли странные лозунги:
«За права незаконных иммигрантов», «Забастовка в церкви Св. Петра», «Голодаем ради смягчения несправедливых законов».
У церкви из темного камня манифестанты в джинсах и майках выкрикивали лозунги, размахивали табличками и агитировали прохожих. Несмотря на мой посредственный французский, я быстро понял, что эти люди выступают против правительства, за легализацию группы иностранцев, которые заперлись в ризнице и добровольно обрекли себя на голод и жажду. Встав на паперти, активисты не пускали внутрь силы порядка, которые хотели выгнать иммигрантов не только из церкви, но и из Франции.
Я стал искать, кто у них заводила, и заметил некоего Макса, высокого, длинноволосого, бородатого, жилистого парня лет тридцати, с серебряной серьгой в правом ухе.
Когда силы порядка сдались и снова погрузились в машины, я бросился к нему и схватил его за руку:
— Говоришь по-английски?
— Немного.
Без промедления, торопливо, почти бессвязно я пересказал ему свою историю. Он слушал меня, широко открыв глаза. Потом объявил — синтаксис был весьма условным, а лексика — шаткой, что займется мной. Предупредив некоторых из своих товарищей, он извинился, что так коверкает язык. Он не хотел учить его — английский, несмотря на кино и джаз, из-за иностранной политики США английский казался ему языком угнетателей.