Улисс из Багдада Шмитт Эрик-Эмманюэль
В тот вечер я ночевал на чердаке его дома, ниже были комнаты его пятерых детей.
В последующие дни его жена Одиль откармливала меня — после итальянской интермедии я выглядел более худым, чем обычно.
Я не буду много рассказывать об ассоциации, в которую входил Макс, потому что она существует и сейчас, спасая десятки таких, как я, и женщин, и детей. Успех их работы так же зависит от их осторожности и от мужества, ибо он и его коллеги ведут борьбу с законами собственной страны и защищают понятие справедливости, выходящее за рамки права, которое они считают дурным.
Взятый ими под спасительное крыло, я набрался сил, заработал несколько евро и тут же послал их матери.
Однажды Макс разбудил меня, широко улыбаясь.
— Саад, бери вещи, я отвезу тебя в Эльзас, к доктору Шелькеру, мэру мертвецов.
— Мэру мертвецов?
— Это наш верный человек на севере, один из основателей нашей ассоциации. Он о тебе позаботится.
Я не осмелился переспросить, чтобы не выглядеть дураком. Мэр мертвецов? И он обо мне позаботится? Что все это значит? Нет ли здесь подвоха?
По спокойной благожелательности Макса я понял, что, видимо, заблуждаюсь. Я оставил эти мысли и решил по-прежнему верить в него. Впрочем, был ли у меня выбор?
Мы проехали всю Францию, поднявшись на северо-восток.
Может, оттого, что это была первая страна Европы, которую я проехал, прижавшись носом к стеклу, я все не мог поверить, что страна может быть такой зеленой, что земля — жирная, богатая, влажная, щедрая — подходит для самых различных посадок и тем более — что местность может вместить столько замков, колоколен, лесов. После нескольких часов пути я завидовал стадам, которые мы обгоняли, беззаботным коровам, пасущимся на коврах сочной травы, холеным верховым лошадям, тучным, безразличным баранам. Быть собакой на ферме в этом роскошном царстве и то мне казалось желанной долей.
На дороге нам встречались машины, которых я никогда не видел, они были современнее, просторнее, чище, чем на Ближнем Востоке, новее, быстрее. Дорожное покрытие, в отличие от нашего, не портило шины, потому что было длинным, гладким, ровным, вычищенным, лишенным камней и рытвин, вдобавок изгороди везде ограничивали дорогу с обеих сторон.
— Вся Франция такая? — спросил я.
— Что значит — такая?
— Роскошная, как владения тирана?
Макс обернулся и посмотрел на меня серьезным взглядом:
— Это собственность народа.
Я быстро кивнул, желая, чтобы он лучше приглядывался к дороге, а не ко мне. Когда он снова превратился во внимательного водителя, я снова спросил:
— Такой счастливый народ, значит, никогда не жалуется?
Макс рассмеялся:
— Все время жалуется.
Я покачал головой, не в силах понять. Точеные, невероятно быстрые поезда пересекали время от времени сельский пейзаж. Самолеты скрещивали ватные шлейфы в бесконечности неба. Гигантские грузовики спокойно и слаженно шли друг за другом.
— И так каждый день?
— Как — так?
— Столько людей на дорогах?
— Сегодня еще спокойно.
Я заподозрил Макса в том, что он надо мной насмехается.
Ночь спустилась, и дальнейшее путешествие оказалось еще чудеснее. Съехав с автострады, Макс проезжал одно селение за другим, все были нарядные, ухоженные, о них заранее извещали и им предшествовали усаженные цветами круглые клумбы на перекрестках. Мне хотелось остановиться в каждом из них, задержать руки торговцев, спускающих железную штору на сверкающие витрины магазинов, впрыгнуть внутрь домов, залитых золотым светом, пройти сквозь занавески, чтобы стать сыном той семьи, братом той женщины, сесть во главе того обильного стола, заменить мужчину, закрывающего ставни, чтобы потом вернуться к книгам, вернуться к задумчивой женщине, сидящей в пурпурном кресле возле букета цветов.
Макс останавливался в трех деревнях, чтобы тайно вручить членам ассоциации документы. Каждый раз он оставлял меня на центральной площади и исчезал. Воспользовавшись этим, я нюхал воздух и смотрел по сторонам.
В третьем городке, когда я ополаскивал руки в фонтане, сложенном из песчаника, папа устроился рядом со мной и восхищенно свистнул:
— Свобода, равенство, братство! Ты видел, сын?
— Мм? О чем ты?
— Свобода, равенство, братство.
— Это песня?
— Нет, с сегодняшнего утра я читаю эти слова повсюду: на фасадах, на фронтонах, на памятниках, на статуях. Ясное дело, это всего лишь лозунг, согласен, но люди, которые его объявили, не могут быть плохими.
— Они перебарщивают. Это как человек, который на базаре кричит, что продает самые красивые и самые дешевые ткани: он кричит громко, потому что врет.
— Конституция республики не имеет ничего общего с базарными привычками, сын, ты заблуждаешься!
— А разве не под тем же девизом французы строили свою колониальную систему?
— В Алжире, в Марокко, в Сенегале, в Азии? Возможно, ты и прав.
— Так что «свобода, равенство, братство», видимо, означают: «Мы вольны вас захватывать, все равны, но кое-кто равнее других, вы нам братья, когда надо идти на войну».
— Ох, мне кажется, ты слишком мрачен.
— Ложь кроется в третьем понятии — «братство». Чтобы создать содружество братьев, надо решить, кто в него войдет. Очертив круг солидарных существ, которые станут помогать друг другу, несмотря ни на что, надо обозначить и тех, кто останется в стороне и не будет включен в их группу. Словом, надо прочертить границы. Как только ты говоришь «братство», ты противоречишь равенству, два понятия взаимно уничтожаются! Мы все время возвращаемся к одному и тому же: к границе. Не бывает человеческого общества без контура границ.
Папа сокрушенно вздохнул и подытожил:
— Человеку не следовало переходить на оседлый образ жизни, ему надо было остаться кочевником, тогда границ и не было бы.
— Нет, папа, между кочевыми народами столько же войн, сколько между оседлыми.
— Тогда откуда возникают войны?
— Причина конфликтов — это «мы»: «мы» одного сообщества против другого, если это «мы» отражает определенные признаки и оправдывает агрессию против людей с другими признаками.
— А ты-то что, никогда не произносишь слово «мы»?
— Произношу, но я не хочу говорить «мы» про неизвестно кого. Ты, папа, когда восклицаешь «мы», то думаешь о народе Ирака, когда я шепчу «мы», то думаю про мою семью. По-моему, я обязан многим своей семье, а не Ираку. Я признаю долги, но не хочу ошибиться с кредитором. Что мне дала моя страна? Трагедию прошлого, хаос настоящего и сомнительность будущего. Спасибо. Я понял, я ничего от нее не жду, ничем ей не обязан. Зато я обязан близким.
— Так ты теперь не иракец?
— Я пытаюсь не быть им.
— Узкое же у тебя представление о своих корнях!
— А у тебя было такое широкое, что оно тебя погубило.
— Словом, ты мечтаешь стать космополитом?
— Нет, я не мечтаю стать космополитом, я хочу, чтобы мир стал космополитичным. Я мечтаю о том, чтобы «мы», которое я однажды произнесу, означало сообщество умных людей, стремящихся к миру.
— Всемирное правительство?
— Тише, Макс идет!
Вернувшись, Макс направил свою машину в лес.
И тогда я стал бороться с инстинктивным страхом. Чернильная темнота делала деревья опасными, они были такими высокими, что я чувствовал себя ребенком из сказки. Фары сполохами освещали канавы, кусты, оттуда выскакивали звери с испуганными глазами. Снаружи несся вой, пронзительный стон.
Он остановился, и шины заскрипели о гравий.
Он просигналил.
Через несколько секунд перед нами возник дом. Владелец, только что включивший наружные фонари, виднелся силуэтом перед дверью.
— Привет, Шелькер, это Макс! — выкрикнул мой спутник.
Хозяин раскрыл объятия, друзья обнялись.
Макс представил меня доктору Шелькеру:
— Это Саад Саад, он из Ирака, позаботься о нем.
— Здравствуйте, Саад Саад. Можно мне называть вас просто Саад?
Оба рассмеялись. Я — нет, меня била дрожь.
Макс с сочувствием посмотрел на меня:
— Саад так утомил свои глаза во время путешествия, что должен их закрыть. Он падает от усталости.
Он был прав, я спал на ходу. Макс отвел меня в комнату, доктор Шелькер тем временем выкладывал на поднос еду, чтобы я мог подкрепиться.
— Если захотите, ради бога, ешьте в постели, — сказал он, принеся мне поднос. — Приятного отдыха.
Они оставили меня одного на втором этаже и сели выпивать на кухне. Хотя их голоса доносились ко мне наверх, они говорили так быстро, что я ничего не понимал. Впрочем, едва я выскреб последнюю крупицу еды из тарелки и поднес палец ко рту, как заснул.
С доктором Шелькером я познакомился только назавтра. Макс не стал меня будить и на рассвете отправился в обратный путь.
Я попросил врача простить мне давешнее отупение. Пожав плечами, он спросил:
— Вам наверное чай, а не кофе?
— Да, спасибо.
Я порадовался, что хозяин не заставляет меня — восточного человека — поглощать ту терпкую жидкость, от которой европейцы без ума. Вынужденный пить кофе во время итальянских скитаний, я так и не смог его полюбить, и только вежливость не позволяла мне выплюнуть его.
— Вы сильно сластите, кажется?
— Меня удивляет, насколько мало сластят свои напитки европейцы.
— К счастью! Они и так поглощают достаточно сахара с алкоголем и вином. Кстати, как вы себя чувствуете? Я спрашиваю вас как врач.
— Я никогда не задавался этим вопросом.
Он задумчиво улыбнулся:
— Давайте-ка выйдем.
Шелькер одолжил мне пальто, шарф, сапоги, и мы вышли за порог.
Окрестности совершенно не походили на то, что я видел — или, скорее, не видел — накануне. Вокруг дома, за низкой изгородью, окружающей его, уходили в бесконечность поля могил.
Мы вошли на ближайшую лужайку белых крестов. В целом все выглядело нарядно, симметрично, ухоженно, источало мощную гармонию. Да, здесь воистину, в соответствии с официальной формулой, мертвецы покоились с миром, я это отчетливо почувствовал. Порядок и размеренность утверждали равенство перед смертью. Никто из умерших не стоил дороже других на этом военном кладбище, никто не был на голову выше, сильнее, богаче, старше по званию.
— В этой местности, — объяснил Шелькер, — между тысяча девятьсот четырнадцатым и тысяча девятьсот восемнадцатым годом, во время Первой мировой войны, упало двадцать шесть миллионов снарядов. То есть шесть снарядов на один квадратный метр. Этот шквал железа и огня означал семьсот тысяч мертвых. И это не считая уничтоженных поселков, которые никогда не были отстроены, и неразорвавшихся снарядов, которые до сих пор находятся в земле. Большинство людей, похороненных здесь, были молоды, полны сил, и я невольно думаю сегодня, что именно поэтому трава так зелена, как будто растительный мир черпает энергию из сильных тел, лежащих внизу.
Я смотрел на армию крестов — ровных, опрятных, выстроившихся по ранжиру, и думал о том, что солдаты, даже умерев, стоят в вечности по стойке смирно.
Шелькер снова заговорил глубоким голосом:
— Я живу в селе, где есть одна живая душа — моя, но я не чувствую себя одиноко, потому что все они рядом, вокруг меня — живые существа. Они были бойкими, шумными, крепкими, храбрыми. Послушайте, Саад, вслушайтесь в это молчание, вы почерпнете в нем новую силу.
— Почему Макс сказал, что вы — «мэр мертвецов»?
— Потому что я и есть мэр мертвецов. Здесь, в кантоне Шарни-на-Мезе, до войны проживало почти три тысячи человек, в большинстве своем крестьяне, которые населяли девять деревень. Изгнанные со своей земли начавшейся битвой, они так и не вернулись. С тысяча девятьсот девятнадцатого года закон признал за каждым из девяти сел, погибших за Францию, право на муниципальное собрание и председателя, обязанности которого примерно те же, что и у мэра. Затем последовало возведение часовни, памятника павшим, где высечены имена юношей, погибших за Францию. Я посвятил свою жизнь этим людям.
— Им это приятно?
— Они не жалуются.
— Как они вас выбрали?
— Я был избран мэром по результатам голосования призраков. Потому что в моем селе нет живых избирателей. В моей коммуне книга учета актов гражданского состояния, которую я веду, за последние сто лет не отметила ни одного новорожденного.
— А как голосуют мертвые?
— Префект департамента Меза назначает меня во время муниципальных выборов.
Доктор Шелькер прищурил задумчивые глаза, глядя на гектары крестов, венчающих могилы тысяч павших.
— Я сторожу их юность. Я забочусь о том, чтобы в вечности они остались молодыми мертвецами. Представьте себе, что их памятники потрескались бы или даже рухнули. Для них это будет унижением, как будто их забыли, и моя небрежность сделает их подвиг бессмысленным. В оставшееся время я лечу живых в ближайшей больнице.
Вдруг он взглянул мне в лицо — с вниманием и симпатией.
— Ну что, мой юный друг, я должен отвезти вас на север, чтобы вы попали на судно, идущее в Англию?
— Я был бы вам очень признателен, месье.
— Я сделаю все, чтобы отвести вас как можно скорее.
— Вы оптимист?
— В том, что касается вас, — да. Относительно будущего мира — нет. Проблема людей в том, что они умеют договариваться только тогда, когда объединяются против других. Их сплачивает враг. Если судить по внешним признакам, можно подумать, что членов одной группы сплачивают между собой общий язык, общая культура, история, ценности. На самом деле ни одна позитивная связь не бывает достаточно крепкой, чтобы сплотить людей. Для того чтобы их сблизить, нужен общий враг. Посмотрите-ка вокруг. В девятнадцатом веке люди придумывают нации, и врагом становится нация иностранная, результат — война наций. После нескольких войн и тысяч погибших в двадцатом веке решают покончить с нациями, результат — создана Европа. Но для того чтобы Евросоюз существовал, чтобы люди осознали, что он существует, надо запретить другим туда приезжать. Вот такая глупая игра: все время нужно кого-то исключать.
Он осторожно сорвал одуванчик и поднес его к носу.
— Одно тысячелетие за другим землю населяют одни мигранты, и завтра мы будем мигрировать еще больше. Будут мигранты политические, мигранты экономические, мигранты климатические. Но люди — это бабочки, возомнившие себя цветами: как только они где-нибудь обосновываются, они забывают, что у них нет корней, они принимают собственные крылья за лепестки, придумывают себе иную генеалогию, отличную от блуждающей гусеницы и летающего зверя.
Осторожно дунув, он пустил парашютики зерен по ветру.
— Почему вы мне помогаете, доктор Шелькер?
— Гуманизм миру либо по плечу, либо нет. Настоящий гуманист не признаёт границ.
На этих словах он щелкнул каблуками, бросил мне связку ключей и объявил, что уезжает работать в больницу.
Я смотрел вслед его машине, пока она не исчезла, став крошечной точкой на вершине холма.
— Вот видишь, Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, вот они, французы, они считают, что рассуждают сухо и рационально, а на самом деле их захлестывают чувства. И все же люди, которые так заботятся о своих усопших, вряд ли полностью равнодушны к живым, правда? Сын, прекрасна страна, способная назначить мэра, чтобы управлять усопшими. Тебе не хотелось бы остаться во Франции? Я высоко ценю такой уровень цивилизации, далекий от варварства. Я бы с удовольствием здесь прижился, а ты?
— Англия, папа, Англия.
— Но почему?
— Там больше работы.
— Тебе не нужно много работы, главное — найти одну.
— Нечего об этом говорить. Англия — моя мечта, сам не знаю почему. Наверно, Агата Кристи виновата.
— Надо было прятать в подвале детективы Сименона, тогда бы ты остался тут. Так что, едем дальше, что ли?
— Да.
— Ладно. В конце концов, может, этот человек и не исключение…
Я снова стоял перед морем — Северным морем, и снова водная гладь отделяла меня от цели, и снова я думал, что плоскость воды, ложась линией обороны, надежнее всего укрывает землю, которая хочет быть неприступной.
— Ты прав, сын. Стену, по крайней мере, можно перелезть. А тут…
Тихое, тусклое, слабо колышущееся, грязновато-землистое, Северное море произвело на меня меньшее впечатление, чем Средиземное. Помнится, на школьной карте его ширина казалась совсем небольшой — синяя полоса отделяла Францию от Англии. А что если…
— И не вздумай, сын!
— Но…
— Переплыть — это безумие! Спешу тебе сообщить, что эта странная лужа, Ла-Манш, с невинным видом глотает и переваривает в глубинах трупы простофиль вроде тебя, недооценивших дистанцию и риск. Впрочем, если бы достаточно было уметь плавать брассом или кролем, чтобы попасть в Англию, эта страна собрала бы у себя всех чемпионов по плаванию на всех соревнованиях в мире, а это далеко не так. Англичанин любит бултыхаться в воде не больше, чем пить ее. Остров алкоголиков, окруженный километрами соленой жидкости. Словом, не поддавайся.
Никогда еще я не был одновременно так близок к цели и так уныл душой. Доктор Шелькер доставил меня к морю за несколько дней до отъезда, я слонялся между пляжем, грузовыми теплоходами высотой с дом и мокрой палаткой из полиэтилена, где служба помощи давала бедолагам вроде меня горячий суп или оказывала первую помощь. Встретив бесчисленных кандидатов на поездку — афганцев, пакистанцев, курдов, африканцев, которых роднили лишь усталость, пустой взгляд, струпья на худых и раненых телах, — я иными глазами взглянул и на себя самого. Я увидел себя таким, каким был: худосочным, вымотанным, непривлекательным.
Очень быстро Полина, контакт доктора Шелькера, объяснила мне, что нам грозит: полиция избивает попавшихся нелегалов или отвозит на пятьдесят километров вглубь страны и оставляет без обуви посреди полей, они устраивают облавы в стихийных палаточных лагерях, обыски у частных лиц, которые укрывают таких, как мы, а для тех, кто хочет играть по правилам, — отдают приказ покинуть страну в срок до десяти дней. Мне следовало уехать быстро, иначе меня отправят в лионский или орлеанский центр задержания, то есть на сотни километров южнее, и мне придется все начинать сначала.
Я сел на корточки и подобрал гальку. Я держал ее в руке, водил ее гладкой округлостью по ладони, прижимал ее вековую мудрость к саднящей коже — это почему-то доставляло мне тихое умиротворение.
Выпрямившись и окинув взглядом пляж, я подумал, что сошел с ума.
— Папа, ты видишь то, что я вижу?
— Да, сын!
— То же самое?
— Да!
— Ту же самую?
— Да! Я тоже ее вижу! Если ты спятил, сынок, то мы спятили оба.
По пляжу возле подъездной дорожки шла Лейла. Ее тело облегало мандариновое платье, подчеркивая контуры фигуры, она скорее не шла, а скользила по воздуху в водовороте легких тканей — фисташкового, золотого, крапчатого цвета, делавших ее похожей на статую на носу летящего по ветру корабля.
В тот миг я подумал, что достиг конца пути. Дальше дороги нет. Все, я умер. Наверно, перегрелся на камнях. Остановка сердца. Инсульт. Что-нибудь такое расхожее, наверняка банальное для врачей, но сразившее меня раз и навсегда.
— Сын, я угадываю твои мысли, но ты ошибаешься. Ты не умер. Умоляю, ущипни себя за руку.
Я с силой ущипнул себя. Кожа отозвалась болезненным жжением, но я все еще сомневался.
— Но можно ущипнуть себя и во сне, правда? Тогда почему нельзя после смерти?
— Сын, ты не умер!
Тогда я предположил, что достиг границ реальности, где пролегает грань между видимым и невидимым мирами. На этом северном пляже я пересек черту, отделявшую живых от усопших.
— Значит, вот оно как? Я сейчас вхожу в твой мир, папа?
— В царство усопших?
— Да. Неужели я нашел тайную тропинку, которая ведет к вам?
— Нет.
— Тогда как получается, что я ее вижу?
— Видишь ли ты ее так же, как видишь меня?
— Нет, ты виден менее четко. Ты расплывчатый. Ты воздушный. Она как-то крепче на вид.
— Тогда будь логичным, сын мой. Если ты видишь ее так же, как этот камень, с той же плотностью, значит, она шагает по тому же миру, что и ты. Саад, ты видишь ее — значит она жива. Плоть от плоти моей, кровь от крови моей, поторопись, пока она не испарилась. Да шевели же ты задницей! Марш бегом!
Я едва не падая побежал к Лейле. Каждую секунду я ждал, что ее силуэт изменится, не сомневаясь, что введен в заблуждение каким-то удивительным сходством, что незнакомка, к которой я несся во весь опор, вскоре перестанет казаться Лейлой и превратится в незнакомую девушку, что какая-нибудь деталь позволит выявить ошибку. Когда оставалось несколько метров, она удивленно обернулась, ее лицо оказалось прямо перед моим лицом. И снова я узнал Лейлу. Я сделал шаг вперед. В те несколько секунд я все еще ждал, что ее черты, глаза, рот растают и станут чертами другой. Наконец я замер в нескольких сантиметрах от нее, а опровержения все не было.
Я не мог поверить глазам: я столкнулся с полным двойником Лейлы, двойником поразительно похожим, испуганно смотревшим на меня, подняв брови домиком.
Незнакомка боялась мужчины, который на нее налетел.
Потом незнакомка выдохнула шепотом, не понимая, не веря себе:
— Саад?..
И тогда я поверил, что незнакомка была Лейлой.
Мы обвили друг друга руками, губы потянулись к губам, и, плача навзрыд, мы поцеловались, теряя дыхание.
Несколько часов спустя, когда изумление от встречи прошло, Лейла поведала мне о том, что с ней случилось.
Так же как ее родители, она избежала взрыва, хотя все вокруг были уверены, что они погибли. На самом деле Лейла, ее мать и отец в момент теракта были в гостях у тетки. Отец решил не опровергать слух о смерти и воспользоваться им, чтобы сбежать за границу, тем более что им пришлось оплакивать смерть четырех братьев. Думая обо мне, о нас, о нашем будущем, Лейла протестовала, отказывалась ехать. Однако в суматохе и горе отец не дал ей времени на раздумья. Той же ночью они на такси добрались до Сирии. В следующие дни они достигли Бейрута и начали хлопоты.
Тем временем Лейла разыскала в Багдаде своего двоюродного брата Амина, с тем чтобы он предупредил меня о том, что она жива.
— Он не сумел добраться до тебя? Я так и не узнала, смог ли он что-то сделать.
Я вспомнил Амина, поджидавшего меня на улице возле дома в тот вечер, когда я возвращался после стажировки у исламистов, — взбудораженный, как акула, учуявшая запах крови… Мучась виной, поняв наконец ситуацию, я в двух словах объяснил Лейле, что Амин действительно пытался выполнить ее поручение, но речи мои его, должно быть, напугали, и он решил, что лучше ничего мне не говорить, во-первых, потому, что я того не стою, а во-вторых, чтобы не подвергать опасности сестру.
Ее родители надеялись купить канадскую визу, но глупейшим образом погибли в горах. Лейла оказалась одна в Ливане, где напряжение между национальными группами снова нарастало. Отказавшись вернуться в Ирак, где она официально считалась погибшей, она решила попробовать счастья в Европе.
Она решила, что я скорее всего погиб, и пустилась в путь. Сначала передвижение было для нее проще. Располагая семейными сбережениями, она приехала в Париж по туристической визе, поселилась в маленьком отеле, устроилась работать секретарем-переводчиком в ожидании легализации.
Но деньги таяли, работа ограничивалась короткими, довольно дешевыми заказами, и оказалось, что в намеченный срок все осуществить не удастся. Она еще долго надеялась, что получит документы, а между тем прошли выборы и правые демагоги объявили, что причина всех бед во Франции — иммигранты, нелегалы, незарегистрированные работники. Так начался долгий путь на дно, приведший Лейлу сначала к работе по-черному, потом к работе за полцены, потом к нищете, комнатка для прислуги сменила сквот, бутерброды — благотворительные обеды.
— Это было невыносимо, Саад. Я все время боялась. Соблюдение обычных мер предосторожности изматывало меня, не принося успокоения: выглядеть прилично, без декольте, без лишних накидок, избегать косых взглядов, всегда брать билет в метро или в автобусе, ибо любая ошибка могла обернуться полицейской проверкой, избегать электричек и пересадочных узлов, таких как Шатле-Ле-Аль, и потому дико долго, страшно долго добираться в обход к редким работодателям. Нигде мне не было покоя. Где присесть? Где спать без страха? Я, не совершившая никакого преступления, боялась полиции. Я работала без передышки, Саад, работала, чтобы выжить, старалась не привлекать внимания и главное — не заболеть.
Наконец, все более напуганная и загнанная, она решила приехать сюда, на север, и бежать в Англию.
— Теперь я даже не знаю, какой путь выбрать, подпольный или легальный, иду по всем сразу, и меня гонят отовсюду. Здесь так же плохо, я так же озираюсь по сторонам, я все время начеку: вот оно, мое дело, — быть начеку.
— Поехали со мной в Англию, Лейла.
— Куда бы ты ни шел, я с тобой.
Она отвела меня в сквот, где жила. По дороге я рассказал ей про свои скитания, умолчав про сицилийский эпизод с участием Виттории, ибо считал ненужным вызывать у Лейлы запоздалую ревность.
Затерянный в сельской глубинке вдали города и городских поселков, сквот состоял из зданий бывшей заводской администрации и квартир для рабочих, пустовавших после закрытия производства. Нелегальные иммигранты устроили там свою колонию в надежде, что удаленность обеспечит им относительное спокойствие.
В доме, где жила Лейла, каждая комната была занята африканской семьей из пяти-семи человек. Лейла находилась в привилегированном положении, занимая в одиночестве крошечную каморку, и за это мыла места общего пользования на этаже, что было нелегким делом, ибо квартал был отключен от канализации, и ей приходилось носить вонючие ведра на середину поля. Коллективная кухня была устроена в коридоре из двух плиток и трех пластиковых тазов — изначально в этом блоке офисов кухня не предусматривалась. Душевая тоже. Единственная возможность помыться, вымыть посуду и постирать — это использовать поливочный шланг, присоединенный к уличной колонке и подвешенный для всех под темной лестничной клеткой. Иногда, если находился сообразительный африканец, удавалось подключиться к линии и на несколько минут получить свет.
В доме что-то постоянно шумело, говорило, экзотически пахло. Распорядок дня у всех был разный — не совпадало ни время сна, ни время разговоров, ни время секса. Если кто-то жаловался, ответ был один: хочешь, чтобы было как дома — отправляйся к себе!
— Вавилон! Опять Вавилон… — шепнула мне на ухо Лейла с нежной улыбкой.
Несмотря на такую обстановку, мы с Лейлой провели чудесную ночь в ее закутке, на ложе из картонных коробок, ибо, решив вести себя так, как будто мы женаты, мы впервые остались наедине. Тела наши вернули себе то, что утратили, — молодость, нежность, наслаждение, веру в будущее. Мы были счастливы, как никогда, под звездами, которых даже не было видно в узкую форточку.
Утром Лейла трепетала от счастья в моих объятиях.
Я наконец-то чувствовал себя хозяином своей судьбы.
Последующие дни мы прожили в мире и покое. Притом что были тысячи причин для грусти: беспрестанно лил дождь, полиция проводила облавы в районе порта, не хватало денег и еды, вонючий дом кишел тараканами, повсюду были отбросы, мы с Лейлой наслаждались счастьем в тихой гавани.
Утром она уходила к вышивальщице, которая нанимала ее работать за несколько сантимов и хлебные корки, я искал случайные заработки, попутно подбирая варианты отплытия в Англию.
Я подружился с Полиной, знакомой доктора Шелькера, рыжей женщиной с молочной кожей и характером живее и подвижнее листвы на ветру, которая жила в блочном доме, пахшем перегретым кофе, и помогала бездомным заполнять официальные бланки. Имея диплом медсестры, она еще и лечила, по мере своих слабых возможностей, тех, кто был совсем плох.
Полина ценила меня, потому что, не создавая ей особых проблем, я брал на себя самые неприятные обязанности: помогал снять ботинки, неделями не слезавшие с ног, обмыть тело вокруг раны, когда стеснительный мусульманин не хотел раздеться перед женщиной.
В обмен Полина давала мне советы, как выжить, как избежать полиции и приблизить возможный отъезд. Дочь пастора, она не верила в Бога, но верила в радушие. Несправедливость возмущала ее.
— Особенно по отношению к вам, Саад, особенно несправедливость, которую испытываете вы, нелегальные иммигранты, — вашего горя никто не хочет замечать. Бедность — это многоэтажный дом. Наверху, на этаже для чистой публики, — безработные, обедневшие работники, лишившиеся работы в силу обстоятельств, и если сказать просто, к безработному относятся хорошо, ему сочувствуют, его бедность не сильно нам мешает, поскольку она временная. Дальше, этажом ниже, — честные бедняки: они работают, на жизнь не хватает, на них смотрят с жалостью, такому можно подсказать, чтобы не соглашался на невыгодную работу, но мы молчим, ибо он пусть и не деревенский дурачок, так дурачок общественный, мы постоянно радуемся тому, что умнее его. Ниже, на этажах без удобств, живут бедняки неприспособившиеся — бродяги, нищие, все, кто не сумел работать или жить вместе с людьми. Они не внушают нам страха, ибо по собственной воле исключают себя из системы и тем самым укрепляют ее. Но где-то в доме есть те, кто пугает, кто мешает жить, — это бедняки незаконные, нелегалы, подпольные иммигранты вроде тебя. Они селятся в подвалах, на лестничных клетках, во дворах. Это экономические мигранты, бегущие из стран, где, по их словам, нет работы. Во-первых, кто докажет? И как там выживают те, что остались? Может, эти приехали нас обокрасть? Они злоумышленники! И уж точно — нахлебники! Им, пиявкам, все нипочем — неравенство, бедность, ненастье, риск, незнание языка! Непонятно, как выживают при кораблекрушении… Моим современникам легче считать их везучими, а не активными, бесшабашными, а не смелыми. Такие, как ты, мешают, к ним поворачиваются спиной, предпочитают забыть, что они рядом, для них не ищут решений. Они сами выкарабкаются, чего им помогать? Им тут приходится туго — а дома ведь еще хуже? Иначе почему они не едут назад? Так что пусть помалкивают, чтобы их не было ни слышно, ни видно, как будто их вовсе нет… Пусть живут, только тихо, как мертвые. И это, дорогой мой Саад, худшее из оскорблений: оскорбление равнодушием. Все делают вид, что вас нет, словно вы не мерзнете в холод, не истекаете кровью, когда вас ранят. С этого и начинается варварство, Саад, когда человек не хочет видеть в другом себе подобного, когда назначают кого-то недочеловеком, когда людей разбирают по сортам и кого-то исключают из списка. Я всегда была за гуманность, за человечность против варварства. Пока будут люди «с правами» и люди «без прав», будет варварство. Я знаю, что, помогая вам, могу получить пять лет тюрьмы. И пусть. Так даже лучше! Пусть варвары посадят меня за решетку! Пусть заткнут мне глотку! Я выйду и все начну сначала! Цивилизация изменяет себе, назначая кого-то «чужим», «нехорошим», «нецивилизованным». Ни одна страна, достойная называться цивилизованной, не должна требовать вида на жительство.
Не прекращая выдавать эти тирады, Полина сосредоточенно вскрывала гнойники или звонила мэру, чтобы сделать ему разнос из-за бездомных. Но однажды она подмигнула мне, шепотом приказала проверить, что за дверью никого и никто нас не слышит, и сунула мне в руку конверт.
— Вот, Саад. Два билета на сегодня, на спектакль современного танца.
— Спасибо.
— Ты уже видел когда-нибудь современный танец?
— На родине я танцевал на свадьбах. И еще я много танцевал в Каире.
— Нет, я говорю о спектакле современного балета, поставленном одним из величайших хореографов современности.
— Я не знаю.
— Сегодня ты пойдешь туда. После спектакля пройдешь за кулисы и спросишь Хорхе, бразильца, он тоже иммигрант. Он член нашей организации. Он объяснит тебе, как, через несколько дней, когда закончится гастрольный тур, он переправит вас с Лейлой в Англию.
— Правда?
— Правда. Хотя я бы тебя с удовольствием оставила при себе, ты очень мне помогаешь.
Никогда еще я не пробегал так быстро километры, отделявшие меня от сквота. Я рассказал все Лейле, мы смеялись и плакали вместе.