Поединок со смертью Миронова Лариса
– Одежда была, точно, в подполе её много лежало. Мужская. И вся очень хорошая, хотя уже и подпорчена сыростью. Пальто мужское было, из хорошего черного сукна, модный в довоенную пору покрой, костюм из бостона. Плащ немецкий был ещё, фирменный. Я в нём осенью в лес ходила, когда дождь.
– Почём знаешь, что немецкий? – прищурила чёрный глаз Дуся.
– А на нём лэйбл пришит, тряпица такая с указанием страны, знак фирмы изготовителя…
– Знаю, на вороту пришивают.
– Ну да.
– А у кого купила дом-то?
– Я купила его у человека, который жил в нём раньше. Евтюх Кинг его звали.
Дуся пожала плечами.
– Я не ходила тогда по селу, сидела взапертях. Не помню такого. А дом… Там учителя ещё жили. Лет десять всего и жили, а потом дом так стоял. Никто в нём не хотел селиться.
– Почему?
– Да кто его занет… На ходу самом, у дороги, ну и ремонт большой надо было делать. Крыш из щепы уже ни у кого в ту пору не было. Вот и не покупали этот дом.
– Когда я купила его, мне тоже часто говорили – плохой дом. Не в смысле – большого ремонта, а как-то по-другому. Ты что-нибудь знаешь об этом?
– А что не знать, знаю. Берегут этот дом большие силы. Кто что плохое этому дому сделает, так самому не сдобровать.
– Ой, Дуся, толку-то что мне от этого.
– Как это что, справедливость, – сказала Дуся возмущенно. Вона когда, слыхала я, как Райкин и Зойкин мужики твой родник закопали, так тут же оба и померли.
– Это просто так совпало, один ведь умер от инфаркта, а второй от болезни печени.
– Ну да, пили оба, порядком за воротник закладывали. По померли они от родника, это так и есть.
– От родника никто не умирает.
– Ну, оттого, что засыпали его, – твердила Дуся. История, и, правда, вышла тогда какая-то странная. За моим домом, под горкой, был родник, давно был, я про него от старых людей слыхала. И вот как-то, сажая иву на своём участке, откопала я этот самый ключ. Побежала чистая, прозрачная водица.
Раскопала ямку погрубже, на метр или чуть больше, сделала отвод к речке. Работала несколькло дней, чтобы не было в ямке переполнения, вёдрами вынимала воду и таскала за участок. Выход из ямки, на дне которой бил ключ, пока заложила кипричами. Метров двадцать был отвод, когда я его довела до самой речки, сняла кирпичи и пустила воду. Ничего плохого в том, что родниковая вода течет в речку, конечно, не было, но мои соседки с противоположной стороны, не ленясь, часами стояли на горке и внимательно наблюдали за моей работой.
Когда же мой каторжный труд был закончен, и родниковая водичка побежала в речку, они стали дружно кричать, что это я болотную жижу с участка в речку спускаю, и что надо немедленно этот отвод засыпать землёй. Конечно, я не стала этого делать и даже пригласила их посмотреть и убедиться, что это подземный ключ, и что вода течёт по отводу чистая и прозрачная. К нему, этому ключу, старики рассказывали, раньше летом дети бегали воду пить.
Однако мои объяснения делу не помогали.
Дуся, незаметно утерев глаза, сказала:
– Всё село ходило смотреть, и, как только ты уехала в Москву, мужики Зойки и Раи тут же закидали и отвод, и родник землёй да кусками дёрна. А в сам родник ещё и дерьма всякого навалили.
Мне рассказали, чем всё это разбирательство закончилось. Вскоре после расправы над родником их обоих и похоронили. Оба скончались скоропостижно. Я же об этом узнала только на следующий год, когда приехала в деревню весной и напоролась на косые взгляды обеих женщин – в чём дело, стала выяснять, так прямо и сказалии, что это мои происки – наколдовала-де.
– Я всё думала, как призвать баб к розуму, – сказала Дуся, – да они так разъярились, что стали кричать на всё село, что ты не только их мужьёв извела, но и молила «убить молнией» даже самого лесничего и его жену.
– Молила убить?
– Бога просила убить их, врагов будто своих клятых.
А его, лесничего, и, правда, контузило молнией, которая ударила в дверной косяк. Но мне про молнию рассказали уже через месяц после того, как это случилось.
Я вздохнула, но ничего не стала говорить.
Так или иначе, очень похоже на то, что все аномальные явления в природе и жизни этих людей объяснялись здесь весьма несложно – моим прямым вмешательством, а попросту – колдовством.
– А что, такое правило есть, – сказала Дуся. – Кто родник испортил или чем его завалил, тому смерть будет ниспослана беспощадная. И кто печку чужую разломал, тому тоже конец будет страшный.
– А уж кто чужие дома ломает, тому бородавка на самый кончик носа, – сказала я серьёзно.
Дуся на меня посмотрела исподлобья, потом, помолчав, огорчённо добавила:
– Плохо, что люди это правило теперь не очень хорошо помнят.
– А раньше что, знали?
– Раньше знали, теперь хоть кто и знает, а не верят. Думают, озорничать можно, пока никто не видит.
– Как же – никто не видит? – сказала я полушутя-полусерьёзно. – Тут, в деревне, и чихнуть нельзя без свидетелей.
– Глядят, да не видят, вот чево.
– Не поняла.
– Глядят из всех углов, это конечно, но тайно, и в лицо тебе не скажут, что видели. Оволчел народ совсем… Плохо, что веры совсем не стало. Даже у церковных веры настоящей не стало. Так только, для денег служат, для прибыли, а не от веры истинной.
– Какая там прибыль для клира, ну что ты такое говоришь, Дуся!
– А на праздник сколько всего натащат? Матушка что получше отберёт, остальное всё Райка домой прёт.
– Так везде заведено.
– Но у ней особо руки загребущие!
Я смотрела на Дусю с удивлением – никогда она раньше не бранилась так яростно и никому ни в чём не завидовала.
– Я батюшку очень уважаю. Помню, лет десять назад он в домашних тапочках службу вёл, потому что ноги натрудил так, давая концы по селу, что уже туфли не мог надеть.
– Так это сначала было. Он тогда старался, дома ходил освещать, а давали-то всего двадцать рублей, мало кто больше давал. А на службу придут, так на блюду кладут два рубля, и приходит всего три-четыре человека. Если не праздник, а то ведь и вовсе никто не придёт, кроме хора. Вот такой доход был. У батюшки сердце так и падёт – в пустой церкве службу отправлять.
– Это точно, – согласилась я. Дуся тяжело вздохнула.
– Нет веры у людей, вовсе нету… Кто в церковь ходит, так ходит из страха за испытания посмертные, а не от веры. Почему это так, никто не знает. Не приучены люди к вере, нет, не приучены.
Она протяжно вздохнула и стала смотреть в окно – отрешённо и полностью погрузившись в себя.
– Дуся, веру, будто картошку, нельзя насадить.
– Это и бобику ясно, – сказала она с некоторым раздражением. – А всё-таки он, этот дом твой, особый. Лёксей говорил, что по ночам так часто бывает – облако на дом опускается, а из него будто люди выходят.
Я засмеялась.
– Дусь, ну, это облако я знаю. Это же как раз туман с луга. Я как-то сама в это облако попала и еле из него вышла. Оно и мой дом захватывает, да, бывает такое… Только крыша торчит. Ты знаешь, как это странно было со мной… Я как раз от твоего дома шла. Дуся смотрела на меня пристально и с прищуром.
– Ну. Тут есть тропка через болото, – кивнула она.
– Вот иду, сначала идти было весело и легко. И тропка крепкая. Не кислая. Иду быстро, чуть не лечу.
– Ты любишь быстро ходить, знаю уж, ты ходовая. Это хорошо.
Дуся смотрела на меня мечтательно и думая в эту минуту о чём-то о своём, далёком и задушевном.
– Иду, уже много прошла, ноги устали, а на душе праздник. Чуть не песни пою.
– На ветру петь нельзя. Горло застудить можно, – сказала Дуся серьёзно. – Я сама, бывало, ночью в луг выйду, когда Лексей спит уже с храпом, и так там хорошо, что хоть песни пой… Вернусь во двор, брожу от калитки к воротам, сама с собой разговариваю. Лексей выглянет, скажет: «Что не спишь, людям спать не даёшь?», а я в дом вернусь и сама себе усмихаюсь – я же не просто сама с собой там разговаривала, а будто с ними.
– С ними? С кем это? – острожно спросила я, знаю Дусю как человека обстоятельного, серьёзного, хотя и весьма впечатлительного порою.
– С ними, теми, кто там жил, в твоём доме. Они ведь ночью в луга выходили.
Вот это новость!
– Дусь, с этого момента прошу подробнее. В её глазах мелькнул задорный огонёк.
– А это я от Лексея набралась. Ещё по молодости он сам часто на двор ночью выходил и подолгу не возвращался. Я сперва думала, может к нему баба какая но почам бегает за полисад, подслеживать стала. А он шасть в луг и по тропке к тому дому быстро так идёт. И всё ему вроде видится наяву, с кем-то громко разговаривает.
– А ты?
– А я кое-как напрянулась да за ним. И вот крадьмя, тихо, след в след ступаю, а сама вся в страхе – вдруг оглянется да меня увидит? Убьёт ведь!
– И что? Не оглянулся?
– Нет, не оглянулся, весь в себе был.
– И дальше что? – спросила я, удивляясь той серьёзности, с которой Дуся рассказывала об этом.
– Вот подошёл он к дому, а там тогда уже учителя не жили, и никто там тогда не жил. Никого не должно там быть вроде как, а вышло всё наоборот… Смотрю, окошки в доме светятся, и занавески все прозрачные… Свечки мигают, тени по потолку колышутся, на занавески переползают… А комнатах люди, хорошо, красиво одетые, за столом вроде вечеряют или в карты играют… Лексей весь из себя выпрыгивает, к ним рвётся, а они его не пускают – мол, не время тебе.
– О господи, – ахнула я. – Ты… в себе? Ничего не придумываешь?
– Не придумываю, – сказала Дуся печально. – Я, когда всё это увидала, страшно испугалась, до жути и быстро-быстро, украдьми, домой поспешала, только сапоги чвых-чвыхают по траве… А тут ветер поднялся страшенный, будто былинку, с тропы меня сдувает… Бегу, юбка на голове… Только вскочила в дом, на постель скок, а он, Лексей, сам как есть и топает уже в сенях.
– Что сказал тебе?
– А ничего. Не знаю, видел ли меня, нет ли, только ничего так и не говорил. Лёг, зубами к стенке повернулся и затих до утра. Вот такое дело было… Потом вдруг вовсе перестал но почам на луга выходить, – сказала она как будто сострадательно.
– Успокоился?
– Он-то да, зато я туда вдруг бегать стала.
– К дому?
– Нет, – сказала она, перекрестившись. – В луга, тут недалече… Ладно уж… Так ты давай, рассказывай, как тогда дошла. А то я тебя совсем заболтала.
Я же никак не могла успокоиться.
– Нет, ты очень интересные вещи мне сказала, Дусечка. У меня как-то сон был, он потом много раз повторялся. Вижу во сне этот дом, но только он весь дряхлый какой-то, ветхий…
– Сломано всё? – спросила Дуся деловито.
– В том-то и дело, что нет. Ничего там не сломано, но ветхость во всём ужасная какая-то… И пыль… серая такая, на всём толстым слоем лежит.
Дуся покачала головой.
– Плохой сон, это значит могила. Домина твоя.
Я ответила не сразу. Она уже собралась ещё что-то сказать в том же духе – я это поняла по тому, как лихорадочно засверкали её глаза, и я, не очень вежливо, всё же упредила её от этого поступка:
– Дуся, хватит меня пугать, мне и самой как-то не по себе от этого сна до сих пор.
– А люди там были, в этом сне? – всё так же озабоченно спросила она, делая вид, что совсем меня не слышит.
– Какие-то местные мужики. И ещё бабушку свою видела.
– Она живая тогда была?
– Нет, умерла уже.
– Любила она тебя?
– Больше всех на свете. Если кто меня и любил, так это она.– Тогда это знак. Хороший знак. Значит, бог на тебя смотрит, – сказала Дуся торжественным полушёпотом и распрямляя спину. – Ладно, не буду тебя отвлекать, рассказывай про туман.
– Ну, иду я, поздно уже… В кустарнике, тут и там, птицы ночные кричат…
Дуся внимательно слушала, в то же время со странной улыбкой незаметно переглядываясь со своим отражением в зеркале.
– Ага, тут есть такие, по ночам кричат… – согласно подтвердила она, не забывая, однако, о зеркале.
– Вижу, голубеть как-то трава начинает. Оглядываюсь на вашу усадьбу, а её уже не видно, только за лугом свинцовая полоска леса по горке тянется… Туман заклубился со всех сторон, уже почти ночь, быстро темнеет. Лунный свет серебристый такой…
– И, правда, красивый луг по вечерам, красивый… – мечтательно сказала она. – В девках мы на встречи тайные всегда бегали в луга. Горько нужно с кем стренуться, так в лугах по туману встречу тайно и назначали… Верно говоришь, красиво там ночью…
– Ещё бы! Обалдеть как! Так вот, бегу по тропке, наугад почти, она то пропадает в траве, то снова на волю вырывается, петляет по кустам да по кочкам. Бегу, ни о чём не думаю, только бы скорее добежать… На левом берегу уже почти нахожусь, и вдруг этот туман стеной пошёл… Смотрю через него, а он всё выше и выше поднимается. Уже мой дом на горке еле видно. И не дом это как-будто, а какая-то огромная пирамида египетская. А вокруг не мои ольхи растут, а настоящая священная роща… И на всё это наплывает и наплывает туман…
– И как же ты выбралась? – недоверчиво переспросила Дуся. – В тумане-то тропку не видно. Если только вывел кто.
– Сама вышла, Дуся, правда, сама. Вот каким-то чудом не сбилась с тропы, вышла всё-таки к дому. Никто за руку, точно, не вёл.
– Ой ли?
– Ты что, не веришь мне?
Я вдруг обиделась на неё. Это её упрямое желание вырвать признание в «несакционированных» связах меня давно раздражало, я готова была завестись.
Дуся тут же смягчила взгляд и с смиренно сказала:
– Рисковая ты. Могла ведь и в болото заступить. Вот и радуйся, что не накасалась на твою голову беда.
– Да, всё верно. Могла, но не заступила. Как ты говоришь, – сказала я, добродушно улыбаясь Дусе.
– Повезло, – со вздохом облегчения, тоже добродушно, сказала и она.
– Верно, повезло. Дом притянул. Что-то такое в нём, этом доме всё-таки есть, я это чувствую. Он как-будто живой, этот дом. Душа в нём есть, понимаешь?
– Потому и сны такие ты про него видишь. Предупреждал он тебя, видно, а всё бестолку, влетела, как есть, в преисплоднюю.
Она подняла палец к потолку и как-то странно засмеялась.
– Это верно. Теперь и я этот сон поняла. А то всё беспокойство какое-то было, а к чему это конкретно, и придумать не могла.
– Как дом может стать могилой? – спросила она.
– Ну да.
– Теперь поняла?
– Ещё как.
– Вот и Лексей весной всё с горки смотрел, смотрел на твой дом, подолгу так стоял молчком… Вон его где хорошо видно, нет, не отсюдова, здесь смотри… – Дуся потянулась к окну. – Помеха тут сделалась… Ветки… Этот год ольха какая широкая вымахала, мешает…
И опять в Дусином лице произошла разительная перемена. Щёки разгорелись ярким румянцем, чёрные, глубокие, как омут, глаза её сделались живыми и лучистыми.
Я сказала:
– Эту ольху я развела.
– И, правда, ты у нас разводила. Раньше, до тебя, её тут, вдоль речки, и не было вовсе. А теперь целая роща, – улыбнулась Дуся.
– И берёзы у меня уже большие, видела?
– А то нет. На Троицу там все ветки и ломают. И ещё на веники для бани берут.
– Пусть, это ничего, выше берёзки вырастут.
– А я их давно заприметила, три и две, так и растут, а за ними уже много поменьше. Порослью.
– Да, две срослись. А на самой большой, я тут сегодня смотрела, слов всяких на коре нацарапали.
– Твари поганые, и берёзка уже им мешает! Дуся сердито погрозила окну кулаком.
– Кора у них нежная, прохладная, я гладить их люблю.
Дуся с огорчением вздохнула.
– Вот кто и подглядел, как ты берёзу оглаживаешь, – сказала она назидательно.
– Может быть.
Она махнула рукой и снова стала смотреть в сторону моего дома. Потом спросила:
– Отсюда он, этот дом, высокий, гордый, а как из села посмотришь – обычный домок, небольшой такой, незаметный. Отчего это?
– Это просто. Сам дом стоит в углублении, рядом, со стороны села, пригорок, вот и кажется, что дом маленький. Его просто не весь видно. А отсюда он виден с тыла – в два этажа, потому и высокий кажется. Вот и весь его секрет.
– Вот чаво, – сказала Дуся задумчиво, потом встрепенулась птицей и сказала – будто и не мне, а кому-то третьему: А ить наша Виндра знаешь как понимается?
– Это мордовское что-то?
– По-всякому понимать можно. У нас так толкуют старые люди – Видный Рай, видимое на земле место райское.
– Вот оно что! – обрадовалась я.
– Село так и называли раньше – Винд-рай. Это потом уже писать стали по-новому – Виндра.
– А почему? – спросила я вдруг странно смутившуюся Дусю.
– А потому, что никто не знал, как надо верно писать на документах, где люди живут – в Виндраю или в Виндрае. Тогда и сняли последнюю букву, и стало село называться просто – Виндра. Откуда люди, когда спросят, так и думать не надо, как сказать – а из Виндры, вот откудова.
Какое-то время мы обе неловко молчали. Такой многозначительный поворот нашего странного разговора и её теперь порядком озадачил.
Дуся всегда меня восхищала своим удивительным умением смешивать времена. Времени как такового для неё словно вовсе не существовало. Конечно, она привечала и первую капель, и горько тосковала по увядшему последнему летнему цветку, остро любила щедрую грибную осень, тревожно прислушивалась к треску сосновых поленьев и вдыхала смолёвый чад, до страсти боясь холодной, вьжно-метельной зимы и голода и всегда щедро потчевала случайных гостей…
Но все они, эти странные времена, шли мимо, словно по кругу, не оставляя счёта длинным тревожным годам. И она с лёгкостью перемещалась, по надобности, в этой многолетней круговерти, точно выхватывая из своей бездонной памяти в каждый момент нужный предел.
Она кормила с ладони птиц, уверенно читала знаки на сполохах закатного неба, справедливо считая себя божьей душой , и всегда находила из чего гостю блинков испечь.
– Вот оно что, ну ты меня и удивила… – сказала я просто так, для поддержания, как говорится, разговора, однако, в очередной раз искренне восхищаясь Дусей, этой странной сельской женщиной. – Дуся, прости, но я опять про Лёшу хочу спросить.
– Что? – словно очнувшись ото сна, сказала она рассеянно. – Спрашивай. За спрос пока что денег не берут.
– Отчего же он всё-таки умер?
Она заморгала часто-часто и сказала просто:
– От глупости моей, вот отчего.
– Как это? Расскажи, если не секрет.
– А приехал к нам в село парихмахер к ноябрьским, ну, всех мужиков бесплатно стричь и зовут. Я Лексея силком погнала – иди да иди, по-модному пострижёт, а то я всё его сама стригла да стригла, под горшок.
– И что? Он пошёл? Что же там такое случилось?
– Он пошёл, а ему ножницами родинку на голове и чикнул этот… хрен бы его подрал… парихмахер…
Дуся ругалась редко, но, как говорится, метко.
– По случайности, конечно.
– Кто знает? – сказала Дуся рассудительно. – Да только ранка так и не зажила. Чего я ни делала, и смородину красную пареную прикладывала, и крапиву сушёную, а кровь всё сочится, никак не подсыхает ранка, не закрывается.
– Это раньше с ним бывало? – спросила я вновь растревоженную воспоминаниями Дусю.
Она пожала плечами.
– Не припомню. Он всегда берёгся, особенно острых предметов.
– И что дальше случилось? – задала я совершенно глупый вопрос.
– А ничего, – ответила Дуся просто. – Так от кровотечения и помер, бедный… – Она тихо заплакала. – Отмучилси… Большую жизнь прожил… Как библейский Мафусаил. Царство ему небесное… Вечный покой, – говорила она, всхлипывая.
Дуся долго не хотела отпускать меня – обняв за плечи и глядя куда-то вдаль, будто сквозь меня, она слабо дрожала, как осиновый лист на ветру.
– Останься, погоди… Ну что всё бегать по свету да алкать? – сказала, наконец, она, для убедительности резко взмахнув рукой.
– Я не бегаю. Я очень хорошо живу, – возразила я с энтузиазмом.
– Живёшь… – задумчиво повторила Дуся. – Разве это жизнь? Щавель за серым зайцем подъедаешь, – прошептала одними губами, ещё крепче сжимая мои своими сильными трудовыми руками.
Для неё это было привычно – от горячего спора тут же перейти к задушевности.
Однако моё упорство победило, её руки соскользнули с моих плеч и безвольно повисли. Она отступила в нерешительности, но тут меня уже захлестнула тоска – предвестник неотвратимой скорой потери.
Я бросилась к ней, обняла её. Она затихла, потом резко отстранилась, лицо её побледнело, но вот внезапно щёки залила багряная краска.
Мы теперь обе чувствовали некоторую скованность, открыв друг другу чуть больше, чем того хотелось бы.
Она пристально смотрела на меня, и взгляд её чёрных огромных глаз молил о пощаде. Потом зрачки её властно сузились, она, медленно и будто неохотно, отодвинулась, ещё раз взглянула на меня, потом вдруг резко повернулась – дом по-прежнему был пуст, а день тих и безмятежен.
Когда она вернула взгляд, глаза её уже стали совсем другими, и вся онаснова как-то чудесно преобразилась…
Дуся, полная радостного чувства, но не вполне ещё осознавая, что наконец-то в её жизни произошёл решительный перелом, заплакала, но теперь уже без всхлипов – тихими, светлыми слезами.
Она снова обрела способность чувствовать счастье и ощущать радость жизни. И это ей твёрдо обещал каждый звук, который она слышала – крик птицы на дереве в саду, грохот машины за окном, позвякивание посуды, когда она переставляла тарелки и чашки в горке.
Это, здесь и сейчас, обещала ей и сама природа – волшебные облака, плывущие по небу, слабый приятный ветерок, раздувавший белоснежное бельё на верёвке, лай кавказской овчарки Герты за сеткой во дворе, в вольере…
Её счастливое лицо светилось любовью. Обновлённое чувство к мужу было не то что бы поздней любовью, а, скорее, внезапным и неожиданным взрывом запоздалого восхищения и почти детской, голубиной нежности, рождённой хоть и, да, слишком поздно – когда уже нет рядом того, кому эти чувства адресованы, но всё же весьма вовремя – в минуту крайнего отчаяния.
Это новое состояние любви было особеннно ещё и тем, что сейчас уже совершенно неважно всё сущее – поступки и слова, действия и эмоции, всё то, что обычно предназначается только для внешнего мира. Всё это отпало, ушло в сторону, победно завершившись ощущением благодарного счастья за то, что каждый удар её сердца теперь опять будет свершаться ради него, для него и в память о нём…
Низкая дубовая дверь была распахнута настежь, и лёгкий приятный сквознячок, весь пропитанный запахом свежей луговой травы и близостью бегущей от ключа прозрачной речки, донёс с улицы нестройное призывное мычание – скоро время полуденной дойки.
Мне захотелось лечь на лавку, растянуться на ней с наслаждением, никуда больше не спешить. А потом, после хорошего отдыха, пойти гулять по горке, набрать охапку цветов, грибов поискать каких-нибудь хороших… Потом вернуться к Дусе, раскинуть добычу на столе, любовно перекладывать в ряды, внимательно и неторопливо оглядывая по отдельности каждый гриб-найдёныш…
Но я, всё же преодолев соблазн, переполненная странными, почти волшебными, мистическими, впечатлениями, с каким-то, весьма приятным, головокружением и лёгкостью во всём своём побитом теле, встала, осторожно притворила за собой дверь и отправилась на свою фазенду.
Дуся этого, кажется, даже не заметила.
…После грозы день всегда бывает удивительно ясен. По небу ещё бежали, тут и там, разорванные в клочья облака, слишком лёгкие, чтобы за ними по земле скользила преданная тень.
Постепенно, ближе к восточной стороне горизонта, они становились гуще и плотнее, и, где-то совсем у земли уже, эта белизна смыкалась, сливались в синюю, почти сплошую полосу – местами слегка волнистую и лишённую всякой дали…
Но иногда, в узких её разрывах, вдруг да и мелькнёт бархатная лента зелёного леса, сверкнёт сияющее зеркало озёр.
Я, вполне наслаждаясь приятной терпкой мягкостью воздуха, шла с гордо поднятой головой, которую, однако, нещадно жёг послеполуденный зной, старалась не хромать и даже не кривиться от боли.
До слёз сжав губы, я думала о том удивительном смысле, который мне сегодня так внезапно и странно открылся. Мне казалось, что сегодняшнее утро было когда-то ещё в прошлой жизни.
В моём сердце теперь царила безусловная радость.
Я – одна, но у меня – всё есть, и я – счастлива.
Познать радость одиночества дано не каждому. Это ещё надо заслужить.
И главное, обязательно должен быть кто-то, с кем эту радость можно разделить, перед кем её можно обнародовать.
И всё это у меня теперь – есть!
Но до конца ли я это своё счастье осознаю?
Через какие испытания мне ещё надо пройти, чтобы понять эту простую истину во всей её полноте и успокоиться?
Осознать истину – ещё не значит ничего не чувствовать. Что делать в этой конкретной ситуации? Разбираться, похоже, здесь не с кем и не в чем. Тогда что – убраться поскорее из села и ехать в Москву каким-либо другим, окружным путём?
Однако, дело, выходит, совсем в другом.
Я хочу убежать не из села, а от себя, да, хочу убежать – но вдруг… надёжно обретаю себя!Постепенно мною овладело то же чувство или, скорее – ощущение, какое я испытывала вчера, глядя на закат, когда поезд медленно подходил к моей станции.
И я содрогнулась при мысли, что кто-то невидимый вдруг станет преследовать меня, куда бы я ни поехала.
Тогда зачем бежать? В этом нет абсолютно никакого смысла.
И мною внезапно овладело блаженное спокойствие от того, что я, наконец, попала туда, где и есть моё настоящее место. Сколько можно отдёргивать руку, когда тебе дают как раз то, что тебе давно уже позарез нужно?