Хроники Фрая Фрай Стивен

Кембридж сумел бы, наверное, доказать, если бы от него этого потребовали, что его экзаменационная система в совершенстве отвечает реальному миру. Успехи в политике, журналистике, государственной службе, рекламе, в Министерстве иностранных дел, Сити и иных великих сферах профессиональной деятельности зависят от способности быстро усваивать суть любой проблемы, подчинять любой материал собственной воле, представлять его, продвигать и проституировать, фальсифицировать факты и цифры и проделывать все это споро, ловко, легко и уверенно. «Трайпос» отсеивает людей медлительных, честных, доскональных, вдумчивых и чрезмерно правдивых — всех тех, кто возмутительнейшим образом непригоден для того, чтобы блистать на общественном поприще или стремительно делать карьеру.

Мой цинизм и самокритичность могут казаться извращенными и чрезмерными, однако я не думаю, что преувеличиваю слишком уж сильно. Различие между кропотливой цельностью Барри Тейлора и моей нерадивой методой определенно символизирует некий огрех нашей системы образования и проверки знаний. При все при том Кембридж оказался не настолько глупым, чтобы не заметить достоинств Барри, — в дальнейшем он стал серьезным ученым, несмотря на отсутствие диплома с отличием, которого, вне всяких сомнений, удостоила бы его более совершенная система образования. С другой же стороны, если бы в мое время существовала метода оценки знаний, которая в большей мере опиралась бы на качество письменных работ и исследовательские способности и в меньшей — на умение наспех накатать эссе и точно уложиться в отведенное для этого время, меня вышибли бы из университета в первые же несколько месяцев. Может быть, нам требуются две такие методы: одна для умеющих пускать пыль в глаза проходимцев вроде меня, а другая для тех, кто обладает, подобно Барри, неподдельным умом.

Каледония 2

Приближался второй для меня эдинбургский «Фриндж». На этот раз я оказался связанным исключительно с кембриджским театральным клубом «Лицедеи», в чьей постановке «Арто на Родосе» играл в прошлом году. Этот клуб, хоть за ним и закрепилась репутация прогрессивного, современного и авангардного, попросил у меня разрешения включить в свой репертуар «Латынь!». Кэролайн Оултон сочинила пьесу о швейцарском кинетическом скульпторе Жане Тэнгли; ее друг Оскар Мур написал другую — названия я не помню, но в ней рассказывалось нечто мрачновато-забавное о Данстейбле; Саймон Мак-Берни и Саймон Черри готовили моноспектакль, в котором Мак-Берни предстояло сыграть Чарльза Буковски. Было придумано даже представление для детей, однако гвоздем программы стала постановка редко исполняемой пьесы Миддлтона и Деккера «Ревущая девица»; главную роль в ней играла Аннабель Арден, а поставила пьесу Бриджид Лармур. Именно Аннабель и Бриджид были режиссерами «Травести», в которой я впервые увидел Эмму Томпсон. Все эти спектакли должны были показываться в течение двух недель в одном и том же тесноватом, но обладавшем богатой историей здании «Риддлс-Корт», расположенном неподалеку от «Королевской мили».

После того как завершилась Майская неделя и я отбыл мою обычную летнюю вахту в «Кандэлл-Мэнор», мы две недели репетировали в Кембридже. Я жил в квартире («Куинз» зарабатывал деньги, сдавая свои жилища участникам какой-то деловой конференции) близ «Магдалины» — вместе с Беном Блэкшоу и Марком Мак-Крамом, которые, демонстрируя то, что у взрослых людей именуется «похвальной предприимчивостью», основали компанию «Пикниковые плоскодонки». Каждое утро они надевали полосатые блейзеры, белые фланелевые брюки и канотье и отправлялись к находившейся прямо напротив «Куинза» пристани, у которой стояла единственная их плоскодонка. Там они укладывали поперек своей посудины доску, накрывали ее белой скатертью — получался стол, на который водружался заводной граммофон, ведерко со льдом и все необходимое для подачи чая со сливками и клубникой и шампанского, а затем Марк устанавливал на мосту Силвер-стрит плакат с картинками (он хорошо рисовал и владел каллиграфией), приглашавший желающих прокатиться по Кему вверх или вниз в обществе настоящих студентов.

Бен был миловиден, чудаковат и светловолос, Марк — проказлив, смугл и красив. Вид эта парочка, облаченная в белые эдвардианские одежды, имела самый волшебный, что и привлекало к ней американских туристов, матрон, на денек приезжавших в Кембридж, и гостивших в нем учителей уранической складки. Иногда, пробегая между репетициями по мосту, я слышал мелодию Гершвина, отраженную каменным сводом «Моста вздохов», или фокстрот Бенни Гудмена, замедлявшийся, вновь приводившийся в движение быстрым вращением граммофонной ручки и уплывавший над раскинувшимся напротив «Кингза» лугом, — и улыбался, увидев Бена и Марка, которые плыли, отталкиваясь шестами, вдоль «Задов» и радостно рассказывали вопиюще скандальные и неправдоподобные истории из жизни Байрона и Дарвина своим чрезмерно доверчивым, благоговейно внимавшим этим байкам клиентам. Под конец дня я возвращался с репетиций, а они с реки — с ноющими мышцами, уставшие от чепухи, которую мололи целый день. С собой они приносили завернутую в скатерть дневную выручку и первым делом вываливали ее на кухонный стол. Затем каждая банкнота и каждая монета сгребались со стола и относились в стоявший на Джезус-лейн продуктовый магазин — ради приобретения мяса и пасты на этот вечер, а также нескольких бутылок вина, угощения к чаю и шампанского, предназначенных для следующего рабочего дня. Не думаю, что у Марка с Беном оставалось хотя бы пенни чистой прибыли, зато они приобрели приличную физическую форму, вкусно ели и пили, а к тому же, сами того не зная, создали традицию прогулок на «настоящих студенческих плоскодонках», которую ныне эксплуатируют предприниматели куда более оборотливые и практичные. Ни тот ни другой ни разу не предложил мне внести хоть какие-нибудь деньги в их фонд ежевечерних ужинов, даром что я и ел, и пил все, покупаемое ими. Я же, глядя на эту беззаботную парочку, чувствовал себя человеком степенным, буржуазным и чрезмерно серьезным.

Я согласился участвовать в постановке «Ревущей девицы» и еще раз сыграть роль Доминика Кларка в «Латыни!» — вместе все с тем же Джоном Дейвисом в роли Герберта Брукшоу. Ставил пьесу опять-таки Саймон Черри, он-то и попросил учившегося на отделении истории искусства Дэвида Льюиса, с которым делил квартиру в «Куинзе», нарисовать афишу спектакля. Результат оказался великолепным. Дэвид, вдохновившись обложками эдвардианских книжек для детей, изобразил мальчика в школьной форме и молодого учителя в мантии целующимися на фоне крикетного матча. Сделано все было изумительно — шрифт, цветовая гамма, композиция. Кого-то афиша могла и шокировать, но она была забавной, изящной и очаровательной — как, надеялся я, и моя пьеса.

Едва лишь мы оказались в Эдинбурге, продюсеры «Лицедеев», Джо и Дэвид, разослали во все его концы армию добровольцев (то есть членов труппы), чтобы те прикнопливали и приклеивали афиши всех наших спектаклей, где только удастся. Очень скоро выяснилось, что афиша «Латыни!» пользуется изрядным спросом. Стоило ей появиться где-либо, как ее тут же срывали — даже если мы прибегали к обычной предосторожности: слегка надрывали афишу, чтобы она казалась коллекционерам менее привлекательной. В штаб-квартиру «Лицедеев», в «Риддлс-Корт», на мое имя начали приходить записки с просьбами о продаже тех ее экземпляров, что еще оставались у нас в запасе. Афиша и вправду стала предметом коллекционирования. Я, в редком для меня приступе рекламной предприимчивости, позвонил в газету «Скотсмен» и, притворившись сильно расстроенным, пожаловался, что нашу афишу крадут, едва мы ее вывешиваем. И разумеется, газета тут же напечатала маленькую заметку с картинкой и заголовком: «Афиша, которую чаще всего крадут в Эдинбурге?» После чего билеты на «Латынь!» были распроданы все до единого на две недели вперед.

«Латынь!» шла в предвечерние часы, а главную приманку вечера составляла «Ревущая девица». Одним из актеров, игравших в ней, был красивый, очень забавный студент «Тринити-Холла» Тони Слаттери, обладавший внешностью молодого Шарля Буайе[73] и повадками плохо вышколенного, но ласкового щенка. Он учился на отделении современных и средневековых языков, специализировался по французскому и испанскому. Состоял в британской команде дзюдоистов, еще подростком став чемпионом страны в своей весовой категории. Пел, играл на гитаре и умел быть до жути смешным. Каждый вечер, выходя на сцену в роли франтоватого лорда, он прицеплял к своей шляпе перо все большего и большего размера. Под конец первой недели оно уже мело потолок. Вся труппа, в том числе и Аннабель Арден, игравшая героиню пьесы, разразилась неуправляемым смехом, когда Тони отвесил низкий поклон и его огромный плюмаж, поболтавшись над нашими головами, уткнулся кому-то из нас в лицо. Когда актера сбивают с роли, это порой забавляет публику, но, если такого рода штуки заходят слишком далеко, она начинает раздражаться, переговариваться и посвистывать — что в тот вечер и произошло. Конечно, это было проявлением непрофессионализма, однако именно непрофессионализм и является одной из чудесных особенностей жизни студента и… ну, в общем, не профессионала.

Все мы ютились в нескольких находившихся в Новом городе комнатушках, ночи проводили, лежа рядком на полу в спальных мешках, но при этом ухитрились найти место и для моей сестры Джо, приехавшей к нам погостить и очень близко сдружившейся с некоторыми из членов нашей труппы. Чудесное было время — представления наши пользовались, каждое на свой манер, успехом и привлекали большое число зрителей. А к этому добавлялись еще и хвалебные рецензии. Зловеще известный своей привередливостью Никлас де Джонг обошелся со мной до того любезно, что даже в краску меня вогнал. «Стивен Фрай — имя, которое я буду в дальнейшем искать в афишах, чего о большинстве авторов и исполнителей „Фринджа“ сказать никак не могу» — вот как он написал. Боюсь, с тех пор я де Джонга лишь горестно разочаровывал, но, по крайней мере, начало наших взаимоотношений было хорошим. А еще лучшей новостью стало для нас присуждение премии «Первый на Фриндже», как раз тогда газетой «Скотсмен» и учрежденной, — награды, получить которую хотелось в те дни всем и каждому.

На то, чтобы смотреть другие представления, времени у меня почти не оставалось. «Огни рампы» показывали в тот раз ревю «Электрическое вуду», однако играли в нем уже не те люди, что годом раньше. Не было среди них ни Хью Лори, высокого молодого человека с малиновыми флажками на щеках, ни Эммы, ни Саймона Мак-Берни. Эмма пришла в «Риддлс-Корт», чтобы посмотреть «Латынь!», и привела с собой Лори.

— Здорово, — сказал он, когда после спектакля Эмма подошла с ним ко мне.

— Здорово, — сказал я.

— Было очень хорошо, — сказал он. — Мне правда понравилось.

— Спасибо, — сказал я. — Ты очень добр.

Треугольнички на его щеках стали еще краснее. Он удалился, а я о нем тут же и думать забыл. В тот вечер мы устраивали вечеринку, чтобы отпраздновать «Первого на Фриндже». Каким высоким и серьезным получился я на нашей фотографии.

«Удобства»[74]

В конце сентября 1980-го я вернулся в Кембридж, чтобы провести в нем последний год. Мы с Кимом, хоть и имели право поселиться по отдельности, предпочли остаться вместе и получили квартиру А2 в средневековой башне «Олд-Корта» — лучшее во всем колледже студенческое жилище. Многие аспиранты и доны жили в условиях гораздо худших. Наша обитель имела возможность похвастаться встроенными книжными полками, благородных размеров камином, великолепной «комнатой прислужника» и спальнями. Одни ее окна выходили на «Олд-Корт», из других виден был «Дом Хозяина» колледжа «Сент-Катеринз», жилище царственного профессора математики сэра Суиннертон-Дайера, занимавшего в то время пост вице-канцлера. Самым ценным из добавленных нами предметом обстановки был красного дерева столик, который хитроумно складывался в подобие лекционной кафедры. Я позаимствовал его в «Тринити» как реквизит, требовавшийся мне для публичного чтения — во время ленча — стихотворений Эрнста Яндля, да как-то позабыл вернуть. Вклад Кима состоял из шахматного набора «от Жака», стереосистемы «Бэнг и Олафсен», телевизора «Сони Тринитон» и кофеварки «Cafetire». До эпохи дизайнерских лейблов было еще далеко, однако названия брендов уже начали обретать новое значение и притягательность. У меня имелась фисташкового цвета рубашка от Келвина Кляйна, утрату которой я оплакиваю и поныне, плюс пара оливковых, от «Кикерс», обладавших таким непревзойденным великолепием, что я и сейчас разражаюсь рыданиями при одной только мысли о них.

Несколько комнат первого этажа, бывших поменьше размером и находившихся прямо у лестницы, также принадлежали колледжу. Их преобразовали в нечто совершенно поразительное, странное и невиданное: в женскую уборную. В передней комнате установили большой туалетный стол с электрическими лампочками по обеим сторонам от зеркала. На столе расположились коробочки с разноцветными бумажными носовыми платками, стеклянная банка с ватными палочками и красиво расписанная фарфоровая чаша с зеленовато-голубыми, младенчески розовыми и желтыми, как жители Востока, шариками ваты. Под ламбрекен — или подзор — накрывавшей стол скатерти из вощеного ситца в цветочек было задвинуто свежеокрашенное в ярко-белый цвет плетеное кресло. На розовых стенах висели три различных торговых автомата, от которых можно было всего за монетку получить гигиеническую прокладку или тампон. В собственно уборной стоял сложной конструкции мусоросжигатель для только что названных, уже использованных предметиков. На двери, с внутренней ее стороны, были в большом количестве развешаны коричневые мешки для отходов и прочего — бренда «Lil-lets». Все здесь словно вопило: «Ты женщина! И даже не думай забыть об этом!»

«Куинз-колледж», проведший 532 года в однополом состоянии, решил перейти на систему совместного образования. В этом триместре здесь должны были появиться — как полноправные «члены колледжа» — студентки.

Мне нетрудно представить себе сцены, которые разыгрывались на совещании управлявших колледжем «действительных членов».

— Джентльмены! Как вы знаете, два года назад наше правление проголосовало за то, чтобы женщины…

— Я за это не голосовал!

— Я тоже.

— Э-э, да, спасибо, доктор Бэнтри и профессор Трелфолл. Большинство действительных членов проголосовало за допущение женщин в колледж. В следующем триместре, как вам опять-таки известно, здесь появятся первые…

— Они что же, и есть вместе с нами будут?

— Разумеется, доктор Кемп, они буду питаться вместе с нами. Почему бы и нет?

— Ну, я полагал, они едят как-то… иначе.

— Иначе?

— Втягивают в себя пищу губами, нет? Или я перепутал их с кошками?

— Доктор Кемп, вам вообще когда-нибудь случалось близко знать хоть одну женщину?

— Э-э… ну, не в том смысле, какой вы могли бы… У меня мать была женщиной. Нас представили друг другу, когда мне исполнилось семь. И после этого я время от времени встречался с ней за обеденным столом. Это можно считать знакомством, достаточно близким?

— И как же она принимала пищу, нормально?

— Дайте подумать… да, теперь вспомнил, спасибо, — да. Вполне нормально.

— Ну вот и все они так едят. Существует, однако, проблема клоачных приготовлений. Гигиенические требования женщин… м-м… несколько sui generis.[75]

— Да что вы? И в чем же?

— Э-э… ну, сказать по правде, я и сам в этом не так чтобы разбираюсь. Но, насколько мне известно, каждой женщине требуется время от времени покричать, дать мужчине пощечину, залиться слезами и… э-э… а затем высморкаться или проделать что-то похожее. Вот примерно так. И происходит это, как мне говорили, с периодичностью в один месяц. Так что нам придется отвести для этих целей специальное помещение.

— Я знал, что добра мы от них не дождемся.

— Слушайте, на хер, слушайте!

— Джентльмены, прошу вас! Если мы не можем всего лишь…

— А вот куда они на ночь груди вешать будут? Ответьте-ка мне на этот вопрос.

— Виноват?

— У женщин имеются дополнительные плотские валики, которые они прикрепляют к телу — спереди, в верхней его части, — с помощью проволочных подвесок и шелковых штифтов. По крайней мере, это я о них знаю. Вопрос: куда они станут вешать их на ночь? А? Вы понимаете? Об этом вы подумать не удосужились, не так ли?

Ну и так далее… пока совещавшиеся не сбились с толку окончательно.

Если не считать устройства поразительных уборных, появление Женщин в колледже оказалось самой естественной вещью на свете. Представлялось невозможным поверить, что прежде их здесь и вовсе не было. Принимали ли их в более шумные и грубоватые сообщества колледжа, такие как «Кенгуру», спортивный клуб, а то и «Херувимы», главой которого, или «Старшим членом», я теперь стал, этого в точности сказать не могу. Поскольку все женщины колледжа были, по пределению, первокурсницами, в «Олд-Корте» они не жили, а стало быть, и сверкавшей чистотой женской уборной, находившейся у подножия лестницы А, не пользовались. И уборная эта обратилась в нашу личную дефекационную. Потому я и знаю наизусть надпись, украшавшую автомат с гигиеническими прокладками: «Lil-lets раздвигаются в ширину и мягко приспосабливаются к особенностям вашего тела. Если возникнут вопросы, звоните сестре Мэрион».

К этому времени мы с Кимом уже стали любовниками и были счастливы. Он играл в шахматы, читал Фукидида, Аристотеля, Цицерона и сотрясал «Олд-Корт» музыкой Вагнера, время от времени приправляя ее исполинскими темами Верди и Пуччини. Я учил роли, от случая к случаю печатал на моем «Гермесе» очередную письменную работу, читал, курил и трепался. Друзья поднимались к нам и засиживались у нас на долгие вечера с гренками, кофе и вином. Ближе всего мы сошлись с аспирантом «Сент-Катеринз» Робом Уайком, который уже преподавал в этом колледже и писал диссертацию. Он сыграл в нашей «Буре» Гонзало. Роб, еще один диссертант-технолог Пол Хартелл и третий аспирант, необузданный и замечательный Найджел Хакстеп, составляли триумвират, общество которого мы с Кимом очень ценили. Диапазон их знаний был огромен, однако эрудицией своей они не чванились. В свободные вечера мы «draaj» (по уверениям Найджела, который усваивал языки с такой же легкостью, с какой ребенок подхватывает инфекции, на африкаанс это означало «прогуливаться») мимо «Кингза», по Тринити-стрит и в паб «Барон Бифштекс» на Бридж-стрит, куда сползались все кембриджские сплетни.

Комитеты[76]

Как студент третьего курса я оказался теперь членом бесчисленных комитетов. Не только президентом Майского бала, Старшим членом «Херувимов» («Я видел ваш член, Старший член» — таким, разумеется, напевчиком встречали меня все желающие) и президентом BATS, — я заседал также в правлениях ЛТК, «Лицедеев» и нескольких других театральных клубов. И это означало, что с самого начала первого триместра мне пришлось бегать с заседания на заседание и выслушивать «разработки», как мы сказали бы ныне, режиссеров.

Выглядело это примерно так. Допустим, вы — режиссер или желаете стать оным. Вы выбираете пьесу — новую или классическую, — решаете, как будете ее ставить, подготавливаете речь о вашей «концепции», набрасываете разумный бюджет и записываетесь на прослушивание вашей речи во все крупные театральные общества. Сейчас для таких штук используют, полагаю, презентационное программное обеспечение и электронные таблицы, тогда же все обходились листками бумаги и витийствованием.

На заседание ЛТК является до краев наполненный самоуверенностью первокурсник. Выглядит он исстрадавшимся, застегнутым на все пуговицы, немного подавленным, ранимым социалистом, который видит вокруг себя одно лишь насилие человека над человеком.

— Меня очень, очень интересует то, что делают Гротовский и Брук, — сообщает он нам. — Я хочу поставить «Танец сержанта Масгрейва», используя их теории в сочетании с элементами брехтовской эпичности. Исполнители будут одеты только в белое и красное. Декорацию образуют строительные леса.

О господи! Ладно. Конечно. Он уходит, мы совещаемся. Парень, похоже, башковитый. «Сержант Масгрейв». Насколько нам известно, его уже лет пятнадцать никто не ставил. Идеи у него интересные. И обойдется все недорого. Определенно стоит подумать.

Мы выслушиваем еще трех кандидатов, и я лечу в «Тринити-Холл», где должно состояться такое же заседание правления «Лицедеев». Третий из тамошних кандидатов — тот же самый первокурсник, который выступал перед комитетом ЛТК. Он входит, садится.

— Меня очень, очень интересует то, что делают Гротовский и Брук, — объявляет он. — Я хочу поставить «Как жаль, что она блудница», используя их теории в сочетании с элементами брехтовской эпичности… — Он умолкает, окидывает меня неуверенным взглядом. Где он мог меня видеть? Затем встряхивает головой и продолжает: — Исполнители будут одеты только в белое и красное. Декорацию образуют строительные леса.

Еще несколько кандидатов — и я отправляюсь в «Куинз» на заседание правления BATS. И разумеется, обнаруживаю там все того же первокурсника. Похоже, мимо него не проскочишь.

— Меня очень интересует то, что делают Гротовский и Брук. Я хочу поставить «Как важно быть серьезным», используя их теории…

— В сочетании с элементами брехтовской эпичности? — спрашиваю я. — А костюмы, надо полагать, будут только белыми и красными? Плюс строительные леса?

— Э-э…

Теперь этот первокурсник обратился в преуспевающего homme de thtre [77] и известного художественного руководителя. Не знаю, во многих ли его нынешних постановках исполнители облачены только в белое и красное, однако поставленный им на строительных лесах спектакль «Моя прекрасная леди», в котором были использованы теории Гротовского и Брука (в сочетании, как меня уверяли, с брехтовской эпичностью), произвела прошлым летом фурор в курортном Марагите. Молчу, молчу.

Комитеты я ненавидел тогда, ненавижу и ныне. Вся моя жизнь прошла в борьбе за то, чтобы по возможности избегать их. И всю мою жизнь я в этой борьбе проигрывал. Делать что-то мне куда интереснее, чем разглагольствовать о том, как это следует сделать. Люди, сидящие по комитетским залам, разумеется, правят миром, что очень мило, если вам именно этого и хочется, однако у тех, кто правит миром, остается так мало возможностей для того, чтобы поболтаться по нему, поиграть с ним и повеселиться.

И потому я испытал большое облегчение, получив роль Вольпоне в осуществлявшейся ЛТК постановке одноименной пьесы. Роль Сэра Предположительного Политика исполнил второкурсник из «Киза», Саймон Бил, без малого затмевавший всех, кто выходил с ним на подмостки, поразительными физическими данными комика и совершенно возмутительной способностью переиграть кого угодно. В одной из сцен второго акта он стоял спиной к публике, разговаривая со мной. Я никак не мог понять, почему мой великолепный монолог вызывает так много смешков. Как-то неприятно чувствуешь себя, когда не можешь уразуметь причину смеха. Впоследствии выяснилось, что на протяжении всей этой сцены Саймон Бил почесывал задницу. Проделай такое актер не столь одаренный или человек не столь восхитительный, я бы, наверное, разозлился. Помимо прочего, он прекрасно пел и обладал совершенным слухом. В спектакле имелась сцена на рынке, в которой требовалось петь, — на меня это требование, разумеется, не распространялось, но только на меня. Саймон вставал за кулисами, все актеры сбивались вокруг него, и он задавал, точно камертон, ноту. После спектакля он исполнял, чтобы порадовать меня, «Dalla sua pace»[78] или «Un’aura amorosa»,[79] — и я растекался в лужу наслаждения. В один из вечеров среди публики обнаружился досточтимый исследователь Шекспира, заслуженный профессор в отставке Л. Ч. Найт, которого все любовно именовали Элч. По окончании спектакля он оставил для меня на служебном входе записку, в которой говорилось, что, по его мнению, мой Вольпоне превосходит сыгранного Полом Скофилдом. «Он лучше по форме, лучше по декламации и выглядит достовернее. Ничего более восхитительного я еще не видел». Как это на меня похоже — запомнить его записку слово в слово. Конечно, старику было почти восемьдесят, он наверняка давно оглох и впал в слабоумие, и тем не менее я ощутил безумную гордость. Слишком большую для того, чтобы показать записку кому-либо — кроме Кима и режиссера, — ибо гордость тем, что я не позволяю себе выглядеть хвастуном или довольным собой человеком, была гораздо сильнее той, что внушалась мне моими достижениями. Время от времени две эти разновидности гордыни вступали друг с дружкой в схватку, но, как правило, побеждала первая, получавшая за это ничем ею не заслуженный титул скромности.

Как-то ранним вечером, в один из дней той недели, когда мы показывали«Вольпоне», я, прохаживаясь за сценой ЛТК, споткнулся о коробку, груда которых лежала на полу коридора. В них находились программки спектакля, который ЛТК намеревался показать на следующей неделе, — коробки только что свалил здесь посыльный из типографии. То была программка «Танца сержанта Масгрейва»: обуянный манией «Гротовский — Брук» первокурсник нашел-таки щель, в которую ему удалось пролезть. Я прочитал его вступительное слово.

Труд. Дисциплина. Товарищество. Труд, дисциплина и товарищество. Только на трех этих опорах сможем мы построить воистину социалистический театр.

Я оттащил коробки в мою гримерную, отыскал ручку. Час спустя программки вернулись в коробки. Однако теперь вступительное слово режиссера выглядело так:

Несколько позже я увидел его белым и разъяренным — и почувствовал себя безобразной скотиной. Но вообще-то говоря. Если серьезно. Как называл Шекспир тех, кто играет на сцене, «трудящимися» или «актерами»?

«Кольцо»[80]

На следующей неделе Ким удивил меня своим планом «отлучки» из Кембриджа. Он приобрел билеты на цикл «Кольцо нибелунга», поставленный Гётцем Фридрихом в Королевском оперном театре. В понедельник — «Золото Рейна», во вторник — «Валькирия», в среду выходной, в четверг — «Зигфрид», пятница — выходной, в субботу — «Закат богов». Целая неделя валькирий, нибелунгов, богов, героев, норн и великанов. Я впервые попал в «Ковент-Гарден» и в первый раз услышал живого Вагнера. Не в последний. Собственно, сейчас, когда я ввожу эти слова в компьютер, стоит вторник. Три дня назад я был на «Закате богов». Такие вещи постепенно входят в состав вашей крови. Ну ладно, моей. Вашей, может быть, и нет. Всем вагнерианцам знакома мутная пленочка, которая начинает застилать глаза того, кому они рассказывают о своем маниакальном пристрастии, и потому я ничего больше говорить не стану, сказав лишь одно, и без того, полагаю, очевидное: то было потрясающее переживание, неделя, изменившая мою жизнь.

Коллега по комедианству, соавтор и товарищ[81]

А на горизонте уже замаячило событие, переменившее мою жизнь в еще большей мере, переживание еще более потрясающее.

Среди друзей, заглядывавших в нашу А2, была и Эмма Томпсон. Она, покинувшая на год «Огни рампы», на последнем курсе вернулась в клуб как его вице-президент. И как-то ранним вечером Эмма, явившись к нам, плюхнулась на нашу великолепную софу.

— Ты помнишь Хью Лори?

— Э-э… напомни, кто это?

Она нетерпеливо запустила в мою голову диванной подушкой.

— Ты отлично знаешь, кто это. Он играл в «Ночном колпаке».

— А. Высокий малый с румянцем на щеках и большими синими глазами?

— Точно. Теперь он президент «Огней рампы».

— Ишь ты!

— Да, и ему нужен человек, который писал бы с ним сценки. Поэтому он попросил, чтобы я привела тебя к нему, он в «Селуине» живет.

— Меня? Но я его даже не знаю… как же… с какой стати?

— Да знаешь ты его! — Теперь она метнула в меня две подушки подряд. — Я же вас в Эдинбурге и познакомила.

— Правда?

Подушек больше не осталось, поэтому Эмма метнула в меня выразительный взгляд. Возможно, самый выразительный, какие метали в том году в Кембридже.

— Для человека с такой хорошей памятью, — сказала она, — ты безобразно забывчив.

Втроем — Ким, Эмма и я — мы направились по Сиджуик-авеню к «Селуин-колледжу». Стоял холодный ноябрьский вечер, в воздухе пахло — после «Ночи Гая Фокса», отмечавшейся где-то рядом с Фен-Козвей, — пороховой гарью. Наконец мы дошли до викторианского здания, стоявшего на Грэндж-роуд неподалеку от самого юного из колледжей Кембриджа, «Робинсона».

Эмма провела нас через незапертую дверь здания, потом по лестнице, потом до самого конца коридора. Постучала в дверь комнаты. Голос за дверью пророкотал: «Входите».

Он сидел, положив на колени гитару, на краешке кровати. На другой стороне комнаты расположилась его подружка Кэти Келли, которую я немного знал. Она училась, как и Эмма, в «Ньюнеме», на отделении английской литературы, — очень хорошенькая, с длинными светлыми волосами и очаровательной улыбкой.

Он неловко встал, красные флажки на его щеках пылали как никогда.

— Здорово, — сказал он.

— Здорово, — ответил я.

Мы оба были из тех, кто вместо «привет» говорит «здорово».

— Вина какого — белого или красного? — спросила Кэти.

— Я тут песенку сочинял, — сказал он и начал перебирать струны гитары.

Это было подобие баллады, написанной для роли американского сторонника ИРА.

  • Денежат вам, сэр, на бомбы для ИРА?
  • За нами чтоб да заржавело?
  • Мы ж всей душой за правое, за дело!

Акцент был безупречным, пение великолепным. Я решил, что лучшей песенки написать невозможно.

— «Вулвортс», — сказал он, откладывая инструмент. — Я беру иногда взаймы гитары, которые стоят раз в десять больше этой, но с ними у меня ничего не получается.

Кэти принесла вино.

— Ну, может, ты ему все-таки скажешь?

— А. Да. Значит, дело вот в чем. «Огни рампы». Я их президент, понимаешь?

— Я видел тебя в «Ночном колпаке», ты был великолепен, да и ревю блестящее, — поспешил сообщить я.

— О господи. Ладно. Хотя нет. Ты серьезно? Ну, э-э… «Латынь!». Высший класс. Абсолютно.

— Да глупости, брось.

— Полный блеск.

Пройдя таким образом через кошмар выражения взаимных восторгов, оба мы замолчали, не зная, что сказать дальше.

— Ну продолжай же, — потребовала Эмма.

— Да. Так вот. В этом триместре мы лишились двух «Курильщиков», но самое главное, это панта.

— Панта?

— Ага. Рождественская пантомима, для детей. Два года назад мы показывали «Аладдина».

— Хью играл китайского императора, — вставила Кэти.

— Боюсь, я ее не видел, — сказал я.

— И правильно. Я бы тоже смотреть не стал. Если бы сам в ней не участвовал. В общем, в этом году мы ставим «Снежную королеву».

— По Гансу Христиану Андерсену?

— Ага. Мы с Кэти пишем сценарий. Пока накатали вот это… — он показал мне стопку листков.

Пять минут спустя мы с Хью уже сочиняли сценку — да так, точно занимались этим все прожитые нами до того времени годы наших жизней.

Думаю, вам доводилось читать о внезапно влюблявшихся друг в друга людях — о том, как молния любви ударяет в них под звон оркестровых тарелок, высокое пение струнных и громовые аккорды, читать о взглядах, которые встречаются, перелетая с одной стороны комнаты на другую, под глухой звон тетивы на луке Купидона. Однако о любви с первого взгляда, которая поражает соавторов, о людях, которые в единый миг обнаруживают, что родились для того, чтобы вместе работать, быть прирожденными, идеальными друзьями, вы, полагаю, читали гораздо реже.

Как только Хью Лори и я принялись делиться идеями, обнаружилось — с чудесной и окончательной ясностью, — что мы разделяем абсолютно одинаковое понимание смешного, что у нас одни и те же принципы, вкусы и представления о том, что может оказаться вторичным, дешевым, банальным или стилистически неприемлемым. Из чего вовсе не следует, будто мы были во всем подобны друг другу. Если мир полон розеток, выискивающих свои вилки, и вилок, выискивающих розетки, как — грубо говоря — предполагает платоновская аллегория любви, тогда каждый из нас, вне всяких сомнений, увидел в другом в точности те достоинства и недостатки, которыми сам он не обладал. Хью был музыкален, я — нет. Он умел изображать привлекательное слабоумие и шутовство. Он двигался, падал и прыгал, как спортсмен. Он обладал убедительностью, внушительностью осанки и апломбом. Я же… минуточку, а я-то чем обладал? Ну, полагаю, умением болтать — быстро и плавно. И жонглировать словами. Эрудицией. Хью всегда говорил, что я привношу в нашу работу то, что он именовал gravitas.[82] И при том, что и сам он, выходя на сцену, источал властность, думаю, что я выглядел, изображая наделенных властью немолодых персонажей, несколько убедительнее. Кроме того, я писал. То есть самым натуральным образом записывал строки и реплики пером на бумаге или отстукивал на пишущей машинке. Хью же держал все фразы и строки сочиняемых им монологов и песенок в голове, а записывал или надиктовывал их, лишь когда режиссерам либо администраторам требовался сценарий.

Хью решил, что «Огни рампы» должны выглядеть повзрослевшими, но ни в коем случае не довольными собой или, боже оборони, респектабельными. Мы с ним разделяли ужас перед респектабельностью. Носить темные очки в пасмурную погоду, напускать на себя страдальческий, раздерганный вид ранимого человека, придавать лицу, столкнувшись с чем-то тебе непонятным или таким, от чего твоя утонченность предпочитает держаться подальше, презрительно-придирчивое выражение, словно говорящее: «Э-э?!! Что?!» — весь этот бесплодный, себялюбивый, изысканный нарциссизм внушал нам отвращение. Лучше уж выглядеть простофилей, считали мы, чем человеком пресыщенным, уставшим, утратившим вкус к жизни. «Мы студенты, ради всего, мать его, святого, — таким было наше кредо. — Нам прислуживают люди, заправляющие наши постели и прибирающиеся в наших комнатах. Эти комнаты обиты средневековыми деревянными панелями. У нас есть театры, типографии, первоклассные крикетные площадки, река, лодки, библиотеки и сколько угодно времени для получения удовольствия, для веселья. Какое же право имеем мы стенать, страдать и слоняться по городу с истерзанным видом?»

На наше счастье, эпоха молодых микрофонных юмористов тогда еще не наступила. Общая идея, боюсь, ставшая ныне реальностью, исстрадавшегося, чрезмерно эмоционального студента, никем не понимаемого, апатичного, цепляющегося, чтобы не рухнуть под бременем жизни, за ножку микрофона, превосходила все то, что мы сумели бы стерпеть. Мы были на редкость чувствительными к претенциозности, эстетическому диссонансу и лицемерию. Молодость так педантична. Надеюсь, теперь мы обзавелись большей терпимостью.

Почти никто из людей, с которыми мы работали в Кембридже и после него, не разделял, похоже, а то и вовсе не понимал наших эстетических взглядов, если то, о чем я говорю, можно удостоить такого титула. Вполне возможно, что присущая нам боязнь оказаться неоригинальными, показаться много о себе мнящими, тривиальными, а то и выбирающими путь наименьшего сопротивления здорово затрудняла наши комедийные карьеры. Однако те же самые страхи могли подталкивать нас и к лучшим из наших начинаний, так что настоящей причины сожалеть о чрезмерной впечатлительности, разборчивости, которую, похоже, только мы с Хью и разделяли, у меня нет. Мы быстро привыкли к выражению замешательства, появлявшемуся на лицах тех, кто предлагал нам нечто, неумышленно преступавшее то, что инстинктивно ощущалось нами как граница смешного, правильного или уместного. Не думаю, что мы позволяли себе агрессивность или просто недоброту — во всяком случае, сознательно, — однако, когда два человека пребывают в полном согласии относительно всего, что касается принципов и мировоззрения, они вполне могут производить впечатление отталкивающее, и, думаю, парочка долговязых выпускников частных школ вроде нас должна была выглядеть неприступной и отчужденной. Разумеется, внутренне мы вовсе такими не были. Я не хочу изображать нас серьезными, догматичными идеологами, Фрэнком и Куини Ливисами от Комедии. Большую часть времени мы проводили, смеясь. Любой пустяк мог заставить нас покатиться со смеху, точно подростков, каковыми мы, разумеется, совсем недавно и были.

Хью перебрался в Кембридж из Итона делавшим большие успехи, вошедшим в молодежную сборную страны гребцом, который уже успел завоевать вместе со своей школьной подружкой Джеймс Палмер золото в соревнованиях парных байдарок на юношеских Олимпийских играх и на Хенлейской регате. В тридцатых его отец все три года учебы получал «голубые награды» Кембриджа в соревнованиях по гребле, состоял в национальной сборной по академической гребле (в восьмерке), выступавшей на берлинской Олимпиаде 1936-го, а на лондонской 1948-го участвовал в соревнованиях парных байдарок и завоевал вместе с Джеком Уилсоном золото. Не подхвати Хью моноцитарную ангину, его наверняка немедля включили бы в гребную команду университета, однако на первом курсе эта болезнь лишила Хью места в сборной Кембриджа, и он начал подыскивать себе другое занятие и оказался в труппе «Аладдина», а через два триместра — и «Ночного колпака». На втором курсе он покинул «Огни рампы» и занялся тем, ради чего и поступил в Кембридж, — спортивной греблей. В пять-шесть утра он приходил к реке, отдавал несколько часов надрывавшей спину гребле — затем занятия бегом, гимнастический зал, а оттуда снова на реку. В 1980-м Хью выступил за университет в гребных гонках, которые Оксфорд выиграл, обойдя нашу команду буквально на толщину волоска, с минимальным из когда-либо виданных преимуществом. Представьте себе разочарование Хью. Сколько раз, должно быть, он прокручивал в голове каждый ярд той гонки. Если бы они увеличили частоту гребков всего на один в минуту, если бы рулевой взял на повороте чуть круче, если бы они приложили у Хаммерсмитского моста на 2 процента больше усилий… конечно, такая близость победы не могла не надрывать душу. Я попробовал рассказать ему о том, что пережил, когда мы проиграли «Мертону» в финале «Дуэли университетов», дать понять, что в точности знаю, какие чувства он мог испытывать. И Хью смерил меня взглядом, который содрал бы шкуру и с носорога.

На следующий, последний для него кембриджский год он мог либо остаться в гребной сборной, либо вернуться в «Огни рампы», но не то и другое сразу. Президент Гребного клуба Кембриджского университета или президент кембриджских «Огней рампы»? Хью уверял, что подбросил монетку и ему выпали «Огни». Он съездил в Эдинбург, увидел «Латынь!» и решил, что я могу принести «Огням рампы» пользу. Из наших однокурсников в клубе остались только он и Эмма, поэтому Хью требовался приток свежей крови. Он включил в правление клуба Кима — как Младшего Казначея, Кэти стала Секретарем, Эмма — Вице-президентом, а компьютерщик из «Сент-Джонза» Пол Ширер, потешный, траурной складки актер с почти такими же большими, как у Хью, глазами, уже занимал в правлении пост Клубного Сокольничего. Эта странная должность возникла в те времена, когда «Огни рампы» квартировали в «Сокольничем дворе». Не думаю, что с ней были сопряжены какие-либо обязанности, однако название звучало гордо, и я завидовал Полу, мучительно и постыдно.

Преемственность и клубная комната[83]

Существует одна и, пожалуй, перевешивающая все прочие причина, по которой клуб «Огни рампы» дал миру поразительное число людей, оставивших в нем приметный след, и причина эта — преемственность. «Огни рампы» обладают традицией, зародившейся больше ста лет назад. И она понуждала многих из тех, кто испытывал неодолимую тягу к комедии, выбирать в качестве места учебы именно Кембридж. В «Огнях рампы» существовало строгое расписание: пантомима — Михайлов триместр, «Ночное ревю» в ЛТК — Высокопостный триместр и «Ревю Майской недели» в театре «Артс», которое затем отправлялось в турне по другим городам, начиная с Оксфорда, а к августу добиралось до эдинбургского фестиваля «Фриндж». А весь год был приправлен «Курильщиками». Так сокращенно именуется «Концерт для курящих».[84] Полагаю, курить на этих представлениях теперь уже не разрешается, однако название их уцелело. В наше время «Курильщики» разыгрывались в «клубной комнате». То, что у клуба имелся собственный маленький зал, было еще одним неоценимым преимуществом «Огней рампы» перед другими комедийными группами университета.

Думаю, ближайшим аналогом «Курильщиков» во внешнем мире являются вечера «открытого микрофона», хотя в наше время существовала скромная система фильтрации, делавшая слово «открытый» не совсем точным. Любой студент любого колледжа, возлагающий какие-либо надежды на сочиненные им скетчи, сценки, песенки и монологи, мог прийти за день до представления в клубную комнату и продемонстрировать их на сцене. И тот член правления, который отвечал за завтрашних «Курильщиков», принимал его творения либо отвергал. Если он говорил «да», этот материал включался в программу, и прослушивание продолжалось до тех пор, пока не набиралось достаточное для завтрашнего представления число номеров. Огромное преимущество этой системы состояло в том, что к наступлению Майской недели накапливалось множество номеров и исполнителей, уже опробованных на публике, так что комитету было из чего выбирать. В большинстве других университетов подобная система подпитки отсутствовала. Джош и Мэри из Уорика либо Сассекса могли, конечно, сказать: «Ладно, ребята мы забавные, давайте-ка сочиним шоу и поедем с ним в Эдинбург! Играть будут Ник, Саймон, Бернис и Луиза, а Баз напишет песенки». Возможно, ребятами они были и вправду забавными и талантливыми, однако у них отсутствовала и годовая практика, и опыт, и шкаф, набитый уже опробованным материалом, на который опирались «Огни рампы». Думаю, этим, по сути, и объяснялась способность нашего клуба сохранять год за годом высокое качество своих представлений. Именно поэтому турне его неизменно окупались, а молодые люди, питавшие склонность к комедии, так часто ставили, заполняя официальные бланки прошений о приеме в университет, галочку против Кембриджа.

Клубная комната «Огней рампы» была длинной и низкой, на одном конце ее располагалась сцена с осветительным оборудованием, на другом — подобие бара. По стенам висели плакаты давних ревю и фотографии прежних членов клуба. Все они, в их спортивных и твидовых куртках, черных свитерах или ветровках, ученых очечках в черной оправе на носах и с зажатыми в губах сигаретами, выглядели людьми куда более взрослыми, чем мы, куда более умными, одаренными и уж тем паче искушенными. Они походили скорее на французских интеллектуалов «с Левого берега» или авангардных джазистов, чем на студентов из комедийной труппы. Питер Кук, Джонатан Миллер, Билл Одди, Джон Клиз, Дэвид Фрост, Джон Берд, Джон Форчен, Элеанор Брон, Мириам Маргулис, Дуглас Адамс, Джермен Грир, Клайв Джеймс, Джонатан Линн, Тим Брук-Тейлор, Эрик Айдл, Грэхем Чепмен, Гриф Рис Джонс, Клайв Андерсон…

«Здесь приходит конец традиции», — бормотали мы с Хью, поглядывая на них в поисках вдохновения и обнаруживая, что они на нас тоже поглядывают. Такая традиция, такая богатая история, как у «Огней рампы», была отчасти источником вдохновения и поддержкой, а отчасти неодолимым препятствием и невыносимым бременем.

Ни Хью, ни я и на миг не задумывались всерьез о какой-либо карьере в комедии, драме или иных отраслях шоу-бизнеса. Я, если бы мне удалось сдать выпускные экзамены с отличием, скорее всего, остался бы в Кембридже, написал докторскую диссертацию и посмотрел, что я в силах предложить миру науки. В самых потаенных уголках моей души теплилась надежда, что, какую бы работу ни предложил мне университет, я смогу — сверх нее, под ней или сбоку — писать пьесы и книги. Хью уверял, что подумывает о месте в полиции Гонконга. В этой коронной колонии разразилась пара коррупционных скандалов, и, полагаю, он воображал себя подобием Серпико — человеком в измятых белых шортах, одиноким честным копом, который делает грязную, грязную работу… Что касается Эммы, никто из нас не сомневался, что она, окончив университет, вступит на путь, ведущий в мир звезд. У нее и агент уже имелся. Устрашающий господин по имени Ричард Армитаж, водивший «бентли», куривший сигары и щеголявший итонским галстуком, подписал с ней контракт и внес ее в списки актеров, представляемых его компанией «Ноэл Гей Артистс». Помимо прочих, эта компания представляла и Роуэна Аткинсона. Так что будущее Эммы было определено.

Из сказанного вовсе не следует, что ни я, ни Хью никаких честолюбивых надежд не питали. Питали, но в странно негативной форме, по которой были большими специалистами: мы надеялись, что не выставим себя дураками. Что наше шоу не назовут худшим из показанных «Огнями рампы» за многие годы. Что нас не станут высмеивать и поносить в колледже и в университетских газетах. Что мы не покажемся никому дурачками, мнящими себя профессиональными звездами шоу-бизнеса. Что мы не провалимся.

В первые две недели знакомства мы дописали до конца сценарий «Снежной королевы». Я сочинил также монолог для Эммы, получившей роль помешанной, противной, плохо пахнувшей Чародейки. Кэти играла героиню, Герду, а Ким, поднявшийся до роли Первой Дамы Пантомимы, оказался словно для нее и рожденным и играл нечто вроде удивительной тещи Леса Даусона. Я изображал тупицу-англичанина по имени Монтгомери Фозерингтон-Фитцуэлл, девятого графа Сомнительного Свойства, которому, по счастливой случайности, петь ничего не приходилось. Австралиец Адам Стоун из «Сент-Катеринз» играл Кая, друга Герды, Аннабель Арден исполняла заглавную роль Снежной королевы, а чрезвычайно смешной первокурсник Пол Симпкин — круглолицего шута. Еще одного талантливого молодого человека по имени Чарльз Харт мы определили в хор. Впоследствии он приобрел славу и незначительное, если честно сказать, состояние как либреттист мюзиклов Эндрю Ллойда Уэббера «Призрак оперы» и «Любовь не умрет никогда». Грег Сноу, наш способный любого насмешить до упаду знакомый из «Корпус-Кристи», также участвовал в хоре и то забавлял Хью, то приводил его в отчаяние своей манерностью и даром стервозности, который Грег развил до уровня высокого искусства.

Хью приложил руку к музыке, я — палец к текстам двух-трех песенок, однако бльшую часть ее написал и аранжировал студент по имени Стив Идис, подружка которого, Кэти Белл, несмотря на ее подверженность жестоким приступам астмы, танцевала и пела в хоре как обезумевшая канканистка.

Пантомима получила вроде бы хороший прием, и к наступлению Великопостного триместра мы с Хью уже начали писать тексты «Ночного ревю», для которого Хью придумал название «Воспоминания лисы». Хью раздражало, что никто, похоже, не замечает содержавшейся в нем отсылки, однако название представлялось достаточно хорошим и тем, кто о Зигфриде Сассуне[85] слыхом не слыхивал. Названия, как все мы довольно быстро обнаруживаем, штука фантастически бесполезная. Вы можете давать их так, как американские индейцы дают имена своим детям — по первому, что увидите из окна: «Бегущий Бык», «Длинное Облако» или «Припаркованные Машины». Да хоть бы и «Первое, Что Я Увидел Из Окна». И вообще говоря, мне это нравится. Как-то раз я обнаружил в клубной комнате «Огней рампы» потрепанную тетрадку. На обложке ее было от руки написано: «Названия, предлагаемые для ревю Майской недели». В эту тетрадку заносили приходившие им в голову названия представители нескольких поколений. Больше всего мне понравилось «Капитан Отсос-Дудкин». Я с самого начала заподозрил, что придумал его Эрик Айдл. Много лет спустя я спросил его об этом; он такого названия не помнил, но согласился, что оно вполне в его духе, и даже вызвался принять авторство на себя — особенно если ему будут светить за это какие-нибудь отчисления.

Более-менее напротив «Киз-колледжа» находился ресторанчик «Каприз». На протяжении нескольких поколений это непритязательное заведение привлекало студентов хорошими дешевыми ужинами и долгими, ленивыми воскресными завтраками. В один прекрасный день оно совершенно неожиданно закрылось и окуталось строительными лесами. А через две недели открылось снова, обратившись в нечто такое, чего я никогда не видел и не посещал: гамбургер-бар. По-прежнему называвшееся «Капризом», оно стало обителью нового гамбургера «Капризник» — двух говяжьих котлет, густо политых островато-сладковатым сливочным соусом, увенчанных ломтиками корнишонов и прихлопнутых сверху третьей палубой в виде посыпанной кунжутным семенем булочки; все это подавалось на тарелках из пенополистерола и сопровождалось жареной картошкой, которая теперь называлась «фри», и взбитым мороженым, именовавшимся «молочным коктейлем». На кассах «Каприза» были отведены для каждого из блюд особые кнопки, позволявшие бойким продавцам в бумажных шапочках нажимать одну, скажем, для «Капризника», другую для молочногококтейля или «фри» — и цены каждого блюда автоматически складывались в общую. Мы входили в «Каприз», точно в космический корабль пришельцев, и, как ни стыдно мне в этом признаться, я полюбил его до безумия.

Установился целый ритуал. Проведя предвечерние часы в А2 за игрой в шахматы, разговорами и курением, мы — Хью, Кэти, Ким и я — покидали «Куинз», доходили до Тринити-стрит и вступали в «Каприз», а из него отправлялись в клубную «Огней рампы», радостно помахивая парой бумажных пакетов, наполненных нашей добычей. Я с наслаждением расправлялся с двумя «Капризниками», стандартной порцией «фри» и банановым молочным коктейлем. Обычный заказ Хью состоял из трех «Капризников», двух больших «фри» и того, что не доедали более субтильные Кэти и Ким. Годы занятия греблей и аномально высокий расход калорий, коего они требовали, наделили Хью колоссальным аппетитом и способностью скоростного переваривания пищи, и поныне приводящими в оторопь каждого, кому случится понаблюдать за этим процессом. Я нисколько не преувеличу, сказав, что он может уничтожить бифштекс весом в 24 унции за время, которое уйдет у меня, также едока не из самых медлительных, на то, чтобы отрезать от точно такого же бифштекса два кусочка, прожевать их и проглотить. Когда Хью возвращался в его гребной год с реки, Кэти готовила для него одного мясную запеканку по рецепту, рассчитанному на шестерых, и добавляла к ней сверху четыре зажаренных яйца. И Хью приканчивал это блюдо, пока она возилась со своим супом и салатом.

Телесная крепость, коей Хью обзавелся, готовясь к университетским «Гребным гонкам», меня, можно сказать, зачаровывала. Дистанция, которую лодки проходят на этих соревнованиях, намного, намного длиннее стандартной, и для одоления ее требуется огромная выносливость, сила и напряжение воли.

Помню, я как-то сказал ему:

— По крайней мере, репетируя ее каждый день, ты, наверное, наслаждался ощущением собственной подтянутости.

— М-м, — отозвался Хью, — во-первых, я сказал бы «тренируясь», а не «репетируя», а во-вторых, никакой подтянутости никто в это время не ощущает. На тренировках выкладываешься настолько, что все остальное время пребываешь в состоянии вялого, тупого оцепенения. Оказавшись на воде, ты рывком приводишь себя в действие, но, когда все кончается, цепенеешь снова. В общем и целом все это — бессмысленная, дурацкая мука.

— И потому ее лучше оставить каторжникам и галерным рабам, — сказал я.

Но как гордился бы я собой, если бы смог когда-нибудь совершить нечто, сопряженное с такими же редкостными усилиями, устрашающим трудом, запредельным, диким напряжением сил, каких требуют подготовка к «Гребным гонкам» и участие в них.

В клубной Хью, покончив с последними крохами «Капризника» и остатками молочных коктейлей, садился за пианино, а я наблюдал за ним с еще пущими восхищением и завистью. Он наделен безошибочным музыкальным слухом, позволяющим безо всяких нот играть что угодно с полной и безупречной гармонизацией. Собственно говоря, нот он читать и не умеет. Гитара, пианино, губная гармошка, саксофон, ударные — я слышал, как Хью играл на всем этом, слышал, как он пел блюзовым голосом, за обладание коим я отдал бы обе ноги. Наверное, меня это должно было донимать, однако на самом деле я безумно гордился им.

Мне до чрезвычайности повезло в том, что при всей красоте, талантливости, забавности, обаянии и уме Хью, он ни единого раза не породил во мне ни малейшего эротического возбуждения. Какой катастрофой могло бы стать оно для нас обоих, каким мучительным затруднением, каким гибельным бедствием для моего счастья, его спокойствия и общего нашего будущего комедийных партнеров. А так наше мгновенно возникшее расположение и симпатия друг к другу развились в глубокую, неисчерпаемую и совершенную взаимную любовь, которая за последние тридцать лет лишь усилилась. Он — лучший и умнейший человек, какого я когда-либо знал, как пишет Ватсон о Холмсе. Пожалуй, на этом мне лучше и остановиться, пока я не залился, как последний дурак, слезами.

Комедийные титры[86]

В клубной я впервые и выступил в «Курильщиках», лихорадочно сочинив большую часть моих текстов и терзаясь страхом насчет того, что вечер окажется слишком коротким для них. В то время скандал, разгоревшийся в связи с Энтони Блантом и «Кембриджскими шпионами»,[87] еще оставался предметом пересудов, и я сочинил, помимо прочего, сценку, в которой дон, коего изображал я, вербовал студента, Кима, в агенты секретной службы. Сочинил я и череду коротких номеров — большей частью гэгов, требовавших физического действия. Все, казалось мне, прошло в тот вечер, словно по волшебству, хорошо, доволен я был до упоения и наполнился новым могучим чувством уверенности в себе — словно открыл в моем теле целый набор мышц, о существовании которых до той поры даже не подозревал.

Несколько дней спустя я получил письмо от помощника режиссера «Недевятичасовых новостей» — нового скетч-шоу Би-би-си, как раз в то время создававшего Роуэну Аткинсону и его сотоварищам общенациональное имя. Один из продюсеров этого шоу, прошедший школу «Огней рампы» Джон Ллойд,[88] находился, когда я выступал в «Курильщиках», в зале, видел мои гэги и решил, что они могли бы сгодиться для «Недевятичасовых». Не соглашусь ли я продать их?

Придя в лихорадочное возбуждение, я уселся за машинку и отстучал следующее:

Пописав в общественной уборной, мужчина подходит к раковине, моет руки и начинает озираться в поисках полотенец. Таковые отсутствуют. Он пытается найти хоть что-то, чем можно вытереть руки. И опять ничего. Тут он замечает другого мужчину, стоящего спиной к нему у стены. Первый подходит ко второму и бьет его коленом в пах. Второй складывается вдвое и выдыхает струю жаркого от боли воздуха, в которой наш герой радостно сушит мокрые руки.

Ну да, я знаю. На бумаге этот номер выглядит так себе, однако он сработал на славу и в вечер «Курильщиков», и когда неделю или месяц спустя Мэл Смит и Гриф Рис Джонс показали его в «Недевятичасовых новостях». В ходе лет этот номер повторяли множество раз, да еще и включали в разного рода сборники «Лучшее того-то и сего-то». А я к концу десятилетия привык получать от Би-би-си чеки на менявшиеся самым нелепым образом суммы. «Сумма платежа: 1,07 фунта» — и тому подобное. Самая малая составляла 14 пенсов — за продажу прав Румынии и Болгарии.

Сразу после того, как я отослал этот текстик, в А2 появился — ради обычной игры в шахматы, кофе и трепотни — Хью. Я с гордостью поведал ему новость о том, что стал автором телевидения. Лицо Хью вытянулось.

— Ну, это означает, что мы твой гэг использовать больше не сможем, — сказал он, а глаза его добавили то, что вслух он из вежливости произносить не стал: «Кретин безмозглый».

— О. Про это я не подумал. Конечно. Проклятье. Черт. Жопа.

Шансы продать мое произведение телевидению взволновали меня до того, что мысль о невозможности его дальнейшего использования нами мне и в голову не пришла. «Не подумать» — одно из умений, в котором мне нет равных. И все же, увидев свое имя в титрах, бежавших по экрану после завершения эпизода, в котором показали тот гэг, я едва не задохся в крепких объятиях счастья.

Когда пришло время показа в ЛТК нашего «Ночного шоу» — «Воспоминания лисы», — в нем выступили Эмма, Ким, Пол, Хью и я, а кроме того, Хью добавил к нашей труппе высокую, светловолосую, худощавую и чрезвычайно одаренную девушку, которую звали Тильдой Суинтон. К миру кембриджской комедии, как таковому, она не принадлежала, однако актрисой была великолепной — стать и властность Тильды сделали ее превосходным судьей в скетче об американском суде, который Хью сочинил с моей, совсем небольшой, впрочем, помощью.

Какое все-таки удовольствие — вспоминать эту парочку студентов изображающими американцев на сцене ЛТК. Если бы тогда кто-то сказал нам, что в один прекрасный день Хью получит «Золотой глобус», сыграв в телевизионном сериале американца, а Тильда — «Оскара» за роль американки в художественном фильме,[89] мы приняли бы его за сумасшедшего.

Кук[90]

В предыдущий триместр Джо Уэйд, бывшая тогда Секретарем «Лицедеев», обратила мое внимание на то, что в Высокопостном триместре ее клубу, основанному молодым Алистером Куком в 1931 году, исполнится пятьдесят лет.

— Нам следует устроить прием, — сказала Джо. — И пригласить его.

Алистер Кук был известен своим тринадцатисерийным документальным фильмом, книгой «Персональная история Соединенных Штатов» и уже многие годы передававшимся по радио, любимым всеми циклом передач «Письма из Америки». Мы отправили ему на американское отделение Би-би-си письмо с вопросом, не собирается ли он в ближайшие месяцы посетить Британию и не сможет ли стать нашим почетным гостем на обеде, который мы устраиваем в честь полувекового юбилея театрального клуба, именно им, как он, быть может, помнит, и основанного. Этот клуб, добавили мы, ныне крепок и здоров как никогда и завоевал больше эдинбургских призов «Первый на Фриндже», чем любое другое университетское театральное общество страны.

Он написал в ответ, что в Британию приезжать не планировал. «Однако планы можно и изменить. Ваше письмо доставило мне такое удовольствие, что я непременно к вам прилечу».

В трапезной «Тринити-Холла» Кук сидел между мной и Джо, делясь с нами чудесными воспоминаниями о тех пришедшихся на конец двадцатых и начало тридцатых годах, которые он провел в «Джезус-колледже». Рассказывал о жившем прямо над ним Якобе Броновски:[91] «Он пригласил меня сыграть с ним в шахматы, а когда мы уселись за доску, спросил: „Вы в какие шахматы играете — в классические или в ультрасовременные?“».

Рассказывал о дружбе с Майклом Редгрейвом, который сменил Кука на посту редактора «Гранты», самого интеллектуального студенческого издания Кембриджа. И, рассказывая, записал на салфетке несколько слов. Когда пришло время тоста за «Лицедеев» и следующие пятьдесят лет их существования, Кук встал и, пользуясь этими не то тремя, не то четырьмя словами, как шпаргалкой, произнес тридцатипятиминутную речь, выдержанную в лучшем стиле «Писем из Америки».

Майкла Редгрейва и меня страшно сердило то, что Кембридж запрещал женщинам появляться на сцене. Мы устали от игравших Офелию смазливых итонцев из «Кингза». И считали, что пришло время все изменить. Я обратился к директрисам «Гертона» и «Ньюнема» с предложением создать новый, серьезный театральный клуб, в котором женщинам разрешено будет исполнять на сцене женские роли. Директриса «Гертона» приходилась не то тетушкой, не то кузиной, не то еще кем-то П. Г. Вудхаузу, женщиной она была устрашающей, но доброй. После того как она и директриса «Ньюнема» убедились в том, что побуждения наши чисты, эстетичны и благородны, каковыми они, разумеется, были только отчасти, обе согласились разрешить своим студенткам выступать в театре — так и появились на свет «Лицедеи». Едва по Кембриджу пошли разговоры о новом, позволяющем женщинам играть на сцене театральном клубе, сотни студентов-мужчин начали осаждать меня, умоляя дать им роль в нашей первой постановке. Помню, я проводил прослушивание. На него пришел студент «Питерхауса», прочитавший монолог из «Юлия Цезаря». «Скажите, — спросил я у него настолько благодушно, насколько смог, — что вы изучаете в университете?» «Архитектуру», — ответил он. «Вот за нее и держитесь, — сказал я. — Уверен, архитектор из вас получится великолепный». Студент этот и вправду получил диплом с отличием, однако теперь, всякий раз как я встречаюсь с Джеймсом Мейсоном,[92] он говорит мне: «Черт, надо было послушаться вас и держаться за архитектуру».

Легкость, плавность и обаятельность его речи совершенно заворожили зал. Алистер Кук был из тех людей, которые словно бы и рождаются только для того, чтобы свидетельствовать о тех или иных событиях. Известно, что в 1968-м он был в отеле «Амбассадор» и, когда Роберта Ф. Кеннеди сразила пуля, находился всего в нескольких ярдах от него. Он рассказал нам и еще об одном своем соприкосновении с политическим роком, которое произошло во время долгих каникул, последовавших за основанием «Лицедеев».

Я отправился с другом в пешую прогулку по Германии. Тогда это было в порядке вещей. С книгами, перевязанными кожаными ремешками и заброшенными за спину, мы бродили по лугам Франконии, останавливаясь во всех тавернах и гостиничках, какие попадались нам по пути. Как-то поздним утром мы оказались в маленькой баварской долине и нашли отличную пивную в заросшем геранями и лобелиями саду при милейшем старинном постоялом дворе. Пока мы сидели за столиком, попивая из кружек светлое пиво, по саду начали рядами расставлять стулья. Мы решили, что здесь вот-вот начнется какой-то концерт. Потом приехали две машины «скорой помощи». Водители и санитары вылезли из них, позевали, закурили, распахнули задние дверцы своих машин и замерли у них с таким видом, точно ничего необычного в их появлении нет. Начали собираться люди, и вскоре все стулья были заняты, а десятки тех, кому они не достались, стояли за ними или сидели, скрестив ноги, на траве перед маленькой временной сценой. Мы терялись в догадках о том, что же здесь должно сейчас произойти. Толпа явно предвкушала нечто волнующее, однако никаких музыкантов видно не было, а самым странным казалось нам присутствие санитаров. И наконец, к саду подъехали два огромных, открытых лимузина, «мерседесы», до отказа и даже сверх него набитые мужчинами в какой-то форме. Они повыскакивали на траву, а один из них, коротышка в длинном кожаном пальто, поднялся на сцену и заговорил, обращаясь к собравшимся в саду людям. Почти не зная немецкого, я не понимал большей части того, что он говорил, однако одну то и дело повторявшуюся им фразу уловил: «Fnf Minuten bis Mitternacht! Fnf Minuten bis Mitternacht! — Пять минут до полуночи! Пять минут до полуночи!» Выглядело все очень странно. Прошло совсем немного времени, и в толпе начали падать в обморок женщины, и санитары стали укладывать их на носилки и уносить в свои машины. Что же это был за оратор, если слова его с гарантией отправляли людей в обморок, чем и объяснялось заблаговременное появление машин «скорой помощи»? Закончив речь, оратор пошел по проходу между стульями и, дойдя до нашего столика, зацепил меня, высунувшегося, чтобы получше разглядеть его, в проход, локтем за плечо. Я едва не свалился со стула, но он успел схватить меня за то же плечо и удержать. «Entschuldigen Sie, mein Herr! — сказал он. — Прошу прощения, сэр!» Потом я не один год, увидев этого оратора в кинохронике, а он появлялся в ней все чаще, поскольку известность его разрасталась, сообщал сидевшей рядом со мной девушке: «Однажды Гитлер извинился передо мной и назвал меня сэром».

Когда вечер завершился, Алистер Кук крепко пожал мне на прощание руку и сказал:

— Рука, которую вы пожимаете, однажды пожала руку Бертрана Рассела.

— О! — ответил я, должным образом пораженный.

— Нет-нет, — продолжал Кук, — это еще не все. Бертран Рассел знал Роберта Браунинга. А тетушка Бертрана Рассела танцевала с Наполеоном. Вот как близки все мы к историческим личностям. Нас отделяют от них лишь несколько рукопожатий. Никогда не забывайте об этом.

Перед тем как уехать, он сунул в мой карман конверт. В конверте лежал чек на 2000 фунтов, выписанный на кембриджских «Лицедеев». К чеку была приложена записка: «Малую часть этих денег надлежит потратить на постановку спектакля, все остальное — на вино и бессмысленное бесчинство».

Колесницы 2

Одним февральским утром в А2 вошел, помахивая каким-то письмом, Хью.

— Вы ведь участвовали здесь в съемках фильма, так? — спросил он у меня и Кима.

— Ты это об «Огненных колесницах»?

— Ну да. В конце марта состоится премьера и прием в отеле «Дорестер», и они хотят, чтобы их развлекали «Огни рампы». Что скажете?

— Оно и имело бы смысл, если бы сначала нам показали фильм. Тогда мы могли бы сделать о нем сценку или хоть как-то его обыграть.

Хью заглянул в письмо:

— Нам предлагают приехать в Лондон утром тридцатого, побывать после полудня на предварительном показе для критиков, потом порепетировать в бальном зале отеля и выступить во время торжественного обеда.

В Лондон мы приехали за день до события, я позвонил маме и рассказал ей о происходящем.

— А, «Дорчестер», — сказала она. — Сто лет в нем не была. Собственно, последнее его посещение я помню очень хорошо. Мы с твоим отцом пошли туда на бал, а он сорвался, потому что пришло сообщение об убийстве Джона Кеннеди и веселиться всем расхотелось.

В назначенный день основной состав «Огней рампы» расселся по практически пустому залу кинотеатра, где должен был состояться предварительный показ. Все мы полагали, что нам предстоит увидеть малобюджетную английскую стыдобищу. Выходя из зала, я смахнул со щеки слезу и сказал: «Либо у меня голова не в порядке, либо это фантастически здорово».

По-моему, все со мной согласились.

Мы на скорую руку состряпали вступительный скетч, в котором должны были выбегать на сцену, двигаясь, как при замедленной съемке. Стив Идис, обладавший слухом не худшим, чем у Хью, сумел запомнить сочиненную Вангелисом основную музыкальную тему фильма и с легкостью воспроизвел ее на фортепиано.

После того как мы промаялись пару часов в небольшом зале отельного ресторана, отданном в тот раз в распоряжение так называемой «старшей прислуги», нас наконец пригласили на сцену.

— Господа, леди и джентльмены, — сказал в микрофон распорядитель вечера, — они блистали в двадцатых и продолжают веселить нас в восьмидесятых. Кембриджские «Огни рампы»!

Наше замедленное появление под музыку из фильма, которую с пылом исполнил Стив, приняли очень хорошо, и мы, воодушевленные хохотом и аплодисментами публики, перешли к обычным нашим сценкам. И в какой-то момент обнаружили, что теряем публику. Шумок, шепотки, бормотание, потом заскрипели по полу ножки отодвигаемых стульев. Мужчины в смокингах и женщины в вечерних платьях начали торопливо перемещаться в дальнюю от сцены часть бального зала и… ну… попросту говоря… покидать его.

Нет, но не могли же мы играть настолько плохо, верно? Мы не только показывали эти сценки в Кембридже, но и давали вечера в Хаммерсмите, в «Студии Риверсайд». Я готов был поверить, что кому-то мы могли прийтись не по вкусу, однако такое массовое бегство смахивало на заранее отрепетированное оскорбление. Я встретился взглядом с Хью — глаза у него были дикие, вытаращенные, точно у прижатой к земле леопардом газели. Думаю, и мое лицо мало чем отличалось от его.

Обливаясь потом и волоча ноги, мы покинули сцену, уступив ее Полу, который бравой поступью приближающегося к гильотине аристократа направлялся, чтобы произнести свой монолог, к микрофону. За кулисами нас встретила Эмма, прошептавшая:

— Кто-то стрелял в Рональда Рейгана!

— Что?

— Все шишки «Твентис Сенчури Фокс» побежали к телефонам…

Поздно вечером я позвонил маме.

— Ну, значит, решено, милый, — сказала она. — Никто из членов нашей семьи больше в «Дорчестер» и носу не покажет. Америка нам ничего плохого не сделала.

Хор сбивает актера с роли[93]

А между тем в Кембридже Бриджид Лармур приступила в «Обществе Марло» к постановке «Бесплодных усилий любви». Это был прямой драматический эквивалент «Ревю Майской недели», которые показывали «Огни рампы», спектакль с большим (по любым меркам) бюджетом, ставившийся на сцене театра «Артс» — прекрасного профессионального театра с залом на пугающие 666 мест. Сочетание моей убедительной риторики и врожденного обаяния Бриджид позволило уговорить Хью сыграть первую его шекспировскую роль — Фердинанда, короля Наварры. Моему персонажу Шекспир дал в dramatis personae[94] лучшую, быть может, из всех его характеристик такого рода: «Дон Адриано де Армадо, причудливый испанец». Вот только причудливым испанцем я не был. Невесть по какой причине все мои попытки изобразить испанский акцент давали либо русский, либо итальянский, либо их дворняжью помесь. Мексиканский у меня худо-бедно получался, отчего мой Армадо стал необъяснимо причудливым мексиканцем. Главную роль, Бирона, исполнил замечательный второкурсник Пол Шлезингер, племянник великого кинорежиссера Джона Шлезингера.

Пьеса открывается длинным монологом Короля, объявляющего, что он и трое главных его придворных на три года отказываются от общества женщин и посвящают себя искусству и наукам. Очень скоро выяснилось, что у Хью и Пола имеются серьезные проблемы с неуправляемым смехом. Стоило им встретиться на сцене глазами, как оба утрачивали способность не то что говорить, но даже и дышать. На нескольких первых репетициях им это сходило с рук, а затем я заметил, что Бриджид начинает волноваться. Ко времени генеральной стало окончательно ясно, что Хью не сможет выговорить ни единого слова из своего вступительного монолога, если только не убрать Пола со сцены, что лишит сюжет всякого смысла, или не найти еще какое-то изобретательное решение этой проблемы. Угрозы и поношения никаких результатов не дали.

— Простите, — говорил каждый из них, — мы стараемся не смеяться, но тут что-то химическое. Вроде аллергии.

И тогда Бриджит пришла в голову счастливая мысль: пусть все участники этой сцены — Король, Бирон, Дюмен, Лонгвиль, вельможи и слуги — произносят вступительные слова вместе, подобием греческого хора. Неведомо почему, но это сработало, смех прекратился.

На последовавшей за премьерой вечеринке я услышал, как большой ученый, выдающийся знаток Шекспира поздравляет Бриджид с мыслью представить первый монолог Короля своего рода общей клятвой.

— Великолепная концепция. Вся сцена словно ожила. Блестяще.

— Спасибо, профессор, — даже не зарумянившись, отозвалась Бриджид. — Мне показалось, что так будет лучше.

Она встретилась со мной глазами, и лицо ее расплылось в широкой улыбке.

«Подпольные записи» и миг торжества[95]

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Долгожданный новый роман от авторов супербестселлеров «…спасай Россию!» и «Вставай, Россия!». Продол...
Долгожданное продолжение трилогии о «попаданцах», отправившихся в 1790 год, чтобы изменить ход истор...
Сэр Ричард твердо, решительно и наотрез отказался от королевской короны, ему не нужны новые проблемы...
На что способны две бригады российского спецназа, перенесенные в июнь 1941 года и оказавшиеся на нап...
Действие романа «Пражское кладбище» разворачивается почти целиком во Франции, но последствия этой ин...
Осень 1849 года. Громом среди ясного неба раздается манифест василевса, отправляющего войска Державы...