Заколдованный замок. Сборник По Эдгар
И взмахнул Этельред своей палицей, и поразил дракона в голову, и тот пал перед ним и испустил свой смрадный дух с таким страшным и пронзительным воплем, что Этельред поневоле закрыл свои уши руками, дабы предохранить себя от звука, подобного которому он никогда прежде не слышал».
Здесь я опять остановился — и на этот раз с чувством глубокого изумления. Ибо теперь у меня не было никаких сомнений, что я действительно слышал некий звук, хотя и не мог определить, откуда он донесся. Звук этот был приглушенным, очень далеким, но невероятно скрипучим и пронзительным. Именно так и должен был звучать неистовый вопль, который испустил при кончине мифический дракон.
Это — уже второе по счету — поразительное совпадение вызвало в моей душе целый шквал противоречивых чувств, среди которых преобладали изумление и ужас. Но как бы ни был я испуган и подавлен, у меня хватило мужества не подать виду, чтобы еще сильнее не возбудить Ашера неосторожным замечанием. Я не был уверен, что и его слух уловил странные звуки, однако за последние минуты поведение моего друга заметно изменилось. Прежде он сидел прямо напротив меня, но мало-помалу развернул свое кресло так, чтобы оказаться лицом к двери. Теперь я видел его только в профиль, но все же заметил, что губы его шевелятся, словно что-то беззвучно шепчут. Голова его внезапно упала на грудь, однако он не спал — мне был виден его широко раскрытый и как бы остановившийся глаз. О, нет, Родерик Ашер не спал, об этом свидетельствовали и его движения: он слабо, но равномерно покачивался из стороны в сторону. Все это я уловил с одного взгляда и продолжил чтение:
«Едва храбрец избежал ярости грозного чудища, как мысли его обратилась к медному щиту, с коего теперь были сняты чары. Отбросив с дороги убитого дракона, твердо ступая по серебряным плитам, он приблизился к стене, а расколдованный щит тем временем, не дожидаясь, пока герой подойдет ближе, с грозным и оглушительным звоном сам пал на серебряный пол к его ногам».
Не успел я произнести последние слова, как откуда-то — будто и взаправду на серебряный пол рухнул тяжелый медный щит — долетел глухой, прерывистый, но совершенно явственный звон металла.
Я вскочил, потеряв самообладание. Ашер же по-прежнему мерно покачивался в кресле. Я бросился к нему. Взор его был устремлен в одну точку, черты неподвижны, словно высеченные из камня. Но едва я опустил руку ему на плечо, как по всему его телу прошла волна дрожи и страдальческая улыбка искривила губы. И тогда я услышал, что он тихо, торопливо и невнятно что-то бормочет, словно не замечая моего присутствия. Я наклонился совсем близко и только тогда уловил чудовищный смысл его слов.
— Теперь ты слышишь?.. А я давно… давно уже слышу… Сколько минут, сколько часов, сколько дней я это слышал… и все равно не смел даже подумать… О несчастный трус, жалкое ничтожество!.. Я не смел… не смел сказать! Мы похоронили ее заживо! Разве я не говорил, что все мои чувства обострены? И теперь я скажу тебе: я слышал даже то, как она впервые пошевелилась в своем гробу. Я услыхал это… много, много дней назад… и все же не смел… не смел сказать! А теперь… сегодня… ха-ха!.. Этельред взломал дверь в жилище пустынника, и дракон испустил предсмертный вопль, и со звоном упал щит… Сказать, что это было? Ломались доски ее гроба, и скрежетала на петлях железная дверь ее темницы, и она, она билась о медные стены подземелья! Куда мне теперь бежать? Везде она меня настигнет! Вот она — спешит ко мне с упреком: зачем я поторопился? Вот ее шаги на лестнице! Вот я уже слышу, как тяжко, страшно бьется ее сердце!
Тут он вскочил на ноги и закричал так отчаянно, будто с этим воплем сама жизнь покидала его:
— Безумец! Говорю тебе — она здесь, за дверью!
И словно сверхчеловеческая сила, вложенная в эти слова, приобрела силу заклинания, огромная старинная черная дверь, на которую указывал Ашер, внезапно раскололась от могучего порыва ветра. А за ней в полумраке медленно проступила высокая, окутанная саваном, фигура леди Мэдилейн. На белой ткани виднелись пятна крови, на страшно исхудавшем теле — следы жестокой борьбы. Несколько мгновений, вся дрожа и пошатываясь, она простояла в проломе, а затем с негромким протяжным стоном покачнулась, рухнула брату на грудь и в последних предсмертных судорогах увлекла за собой на пол и его, уже бездыханного, — жертву всех ужасов, которые он предчувствовал и предугадывал.
Объятый леденящим страхом, я бросился прочь из этой комнаты, из этого дома. Буря неистовствовала, когда я промчался по старой мощеной дорожке, ведущей к воротам. Внезапно все вокруг озарилось яркой вспышкой света. Я обернулся, не понимая, откуда исходит этот странный багрово-красный блеск, ибо позади меня находился лишь огромный дом, утопавший во мраке.
То сияла заходящая полная луна, и ее свет лился сквозь трещину, о которой я упомянул раньше, — она зигзагом пересекала фасад от самой крыши до фундамента. Но когда я впервые подъезжал к дому Ашеров, трещина была почти неразличимой, а сейчас, прямо у меня на глазах, она стремительно расширялась, пропуская лунный свет.
Когда же налетел следующий свирепый порыв урагана, слепящий лик луны полностью открылся предо мной и я увидел, как рушатся могучие древние стены.
В голове у меня все помутилось, раздался оглушительный грохот, словно взревела тысяча водопадов, и глубокие воды зловещего черного озера, лежавшего у моих ног, безмолвно и угрюмо сомкнулись над обломками дома Ашеров.
Перевод К. Бальмонта
Система доктора Смолла и профессора Перрье
Осенью 18.. года я путешествовал по южным провинциям Франции. Дорога привела меня к одной частной клинике для душевнобольных, о которой я немало слышал в Париже от друзей-медиков. В подобных местах я раньше не бывал, и такую возможность, казалось мне, не следовало упускать. Поэтому я и предложил своему спутнику — господину, с которым случайно познакомился несколько дней назад, — остановиться на пару часов и осмотреть лечебницу. Он, однако, отказался. Во-первых, он торопился, а во-вторых — попросту боялся сумасшедших, какими бы они ни были. Впрочем, он был совсем не против того, чтобы я удовлетворил свое любопытство, и добавил, что поедет дальше не спеша, чтобы я мог догнать его в тот же день или, на худой конец, на следующий.
Вместе с тем этот мой новый знакомый сообщил, что с разрешением на посещение лечебницы могут возникнуть трудности — и они непременно возникнут, если я не представлен ее директору, месье Майяру, и не имею при себе ни рекомендательного письма, ни чьего-либо поручительства. Оказывается, правила этих частных «домов скорби» куда строже правил государственных больниц. Однако несколько лет назад мой попутчик познакомился с месье Майяром — потому-то он и вызвался сопровождать меня до ворот лечебницы, чтобы там, в свою очередь, представить меня директору. Но переступать ее порог он не собирался по причине все того же страха перед невменяемыми.
Я сердечно поблагодарил его. Свернув с главной дороги, мы выехали на узкий проселок, по обочинам густо поросший травой. Затем с полчаса мы проплутали в густом лесу у подножья горы, пробираясь сквозь сырые и мрачные заросли. Только через две мили мы наконец-то увидели здание частной клиники. В свое время это был великолепный замок, но сейчас он находился в самом плачевном состоянии. Все строения были до того запущены, что казались необитаемыми. Выглядело все это так пугающе, что я, натянув поводья, уже почти готов был повернуть обратно. Но через секунду устыдился своего малодушия и продолжал путь.
Мы приблизились к воротам, которые беззвучно отворились перед нами. В окне рядом с парадным входом мелькнуло чье-то лицо, а в следующее мгновение из дверей появился какой-то человек и, обратившись к моему компаньону по имени, сердечно пожал ему руку и предложил войти. Это и был сам господин Майяр — пожилой тучный мужчина с довольно привлекательным лицом и властными манерами. Держался он серьезно и с достоинством.
Я был представлен, и мой приятель сообщил директору о том, что я желал бы осмотреть лечебницу. Майяр заверил его, что мне будет оказано самое любезное внимание. На этом мой спутник удалился, и больше я его не видел.
Директор провел меня в небольшую и чрезвычайно аккуратную гостиную, обставленную изысканной мебелью. Здесь было множество книг и картин, а также вазы для цветов и музыкальные инструменты. В камине жарко горел огонь, за пианино сидела молодая красивая женщина в трауре, напевая арию из оперы Беллини. Как только я вошел, она оборвала пение и приветствовала меня с изысканной вежливостью. Голос у дамы был глухой и низкий, а на ее бледном лице были видны следы недавнего горя. При этом ее облик невольно вызывал уважение и восхищение. Все это разожгло мое любопытство.
В Париже мне приходилось слышать, что заведение господина Майяра основано на так называемой «свободной системе». Здесь стремились избегать любых наказаний и ограничений, пациентам предоставлялась полная свобода, но при этом за ними постоянно скрытно наблюдали. Большинству больных разрешалось находиться среди здоровых.
Помня об этом, я соблюдал осторожность в разговоре с незнакомкой, поскольку не был уверен, принадлежит ли она к числу пациентов или персонала лечебницы. Таинственный блеск в ее глазах наводил на мысль, что дама эта не из числа здоровых. Я ограничился общими темами, которые не могли бы вывести из равновесия даже буйного сумасшедшего. Ответы женщины были исчерпывающими, я отметил оригинальность ее суждений и наблюдений, полных здравого смысла. Но я был хорошо знаком с природой различных маний и не считал разумные слова доказательством здравомыслия, поэтому продолжал общаться с новой знакомой крайне осторожно.
Лакей, облаченный в ливрею, внес поднос с фруктами, вином и прохладительными напитками. Я занялся угощением, а загадочная дама вскоре покинула комнату. Когда она удалилась, я вопросительно взглянул на директора.
— Нет, — улыбнулся он, — о нет! Эта особа — член моей семьи, племянница, и, пожалуй, самая вменяемая женщина из числа моих знакомых.
— Прошу простить меня за нелепые подозрения, — смутился я. — Кажется, я знаю, как загладить вину. В Париже много говорят о ваших методах, и я подумал, что, возможно, так сказать…
— Вам не в чем извиняться, — улыбнулся месье Майяр. — Скорее я должен вас поблагодарить за предусмотрительность, которую вы проявили. Редко можно видеть такую осторожность в молодых людях. Несколько раз у нас возникали прискорбные осложнения из-за легкомыслия посетителей. В ту пору мы практиковали мою систему, то есть позволяли пациентам свободное передвижение, и это порой приводило в ярость неосведомленных гостей, осматривавших клинику. Мне пришлось более строго отбирать пациентов и совершенно исключить доступ к тем, на чье благоразумие я не мог положиться.
— В ту пору вы применяли вашу систему… — эхом повторил я слова директора. — Я правильно вас понял? Значит, ваша знаменитая система больше не используется?
— Нет, не используется, — ответил он. — Несколько недель назад мы решили окончательно отказаться от нее.
— Я удивлен!
— Видите ли, месье, — вздохнул господин Майяр, — мы поняли, что возвращения к старым методам не избежать. «Свободная система» оказалась слишком опасной, мы переоценили ее преимущества — я убедился в этом на собственном опыте. Мы стремились действовать в рамках разумной гуманности — но потерпели поражение. Жаль, что вы не навестили нас раньше. Думаю, вы уже знакомы с деталями «свободной системы», не так ли?
— Не совсем. Все, что я знаю, мне известно только в пересказах.
— Тогда попытаюсь дополнить. Пока система действовала, пациентам дозволялись любые фантазии и причуды. Больше того, мы не только смотрели на это сквозь пальцы, но и поощряли. В этом и состояло лечение. Ничто так не затрагивает слабый рассудок сумасшедшего, как argumentum ad absurdum — то есть доведение его желаний и стремлений до последнего предела. Например, у нас были пациенты, считавшие себя курами и петухами. Что ж, мы приняли это как факт и, если пациент вел себя «не по-куриному», бранили его, при этом этак с неделю кормили куриным кормом. Уверяю вас — зерна кукурузы, рубленая трава и мелкий гравий творят настоящие чудеса!
— И такой подход применялся ко всем больным?
— Ни в коем случае. Мы возлагали большие надежды на простые развлечения, вроде музыки, танцев, гимнастических упражнений, настольных игр и книг определенного содержания. К пациентам мы относились как к пострадавшим от физических расстройств и никогда не употребляли слов «безумие» или «душевная болезнь». Мы добились того, чтобы каждый душевнобольной следил за поступками и намерениями других. Чтобы понять сумасшедших, необходимо подчинить своей воле их тела и души, и только благодаря этому мы могли обходиться без дорогостоящих охранников и санитаров.
— Значит, у вас не использовались никакие наказания?
— Никогда.
— И вы не изолировали пациентов под стражей?
— Исключительно редко. Иногда болезнь переходила в критическую фазу и принимала буйный характер. Тогда мы помещали пациента в специальную камеру, чтобы его состояние не передалось остальным, и держали его там до тех пор, пока он не перестанет быть опасным для окружающих. Но буйных маньяков мы здесь не держим, их, как правило, переводят в государственные больницы.
— И вы полагаете, что сейчас все изменилось к лучшему?
— Я в этом убежден. У «свободной системы» были свои недостатки и риски. К счастью, ее прекратили использовать во всех французских клиниках для душевнобольных.
— Поразительно! — воскликнул я. — Я был уверен, что ныне просто не существует никакого другого метода лечения помешательств!
— Вы еще молоды, мой друг, — ответил месье Майяр, — но придет время, когда вы научитесь судить о вещах и делах, не прислушиваясь к досужей болтовне. Не верьте ничему, что слышите, и верьте лишь половине того, что видите. Вас просто ввел в заблуждение какой-то невежда. После ужина, когда вы немного отдохнете от поездки, я с удовольствием покажу вам весь наш дом и поясню самый эффективный из всех когда-либо созданных методов лечения психических заболеваний.
— Это ваш метод? — спросил я. — Одно из ваших достижений?
— Отчасти это так, — ответил он. — Но и этим я весьма горжусь.
Я беседовал с господином Майяром около двух часов, а тем временем он показывал мне местные сады и оранжереи.
— Я не стану сейчас знакомить вас с нашими пациентами, — заметил он как бы между прочим. — Для человека непривычного это слишком шокирующее зрелище, а я не хочу испортить вам аппетит. Сперва как следует отужинаем. Могу предложить вам телятину а-ля Сен-Мену с цветной капустой под белым соусом и пару стаканчиков «Кло де Вужо», чтобы как следует стабилизировать ваши нервы.
В шесть часов был накрыт стол. Мы с директором прошли в просторную столовую, где уже собралось человек двадцать пять — тридцать. Очевидно, эти люди занимали здесь высокое положение, хотя кое-что в их нарядах показалось мне слишком вычурным.
Я обратил внимание, что примерно две трети присутствующих составляли дамы. Большинство из них были в возрасте лет семидесяти — сплошь обвешанные драгоценностями и в открытых платьях, безобразно обнажавших увядшие груди и руки. Лишь немногие из этих платьев были хорошо сшиты или хотя бы были к лицу их владелицам. Оглядевшись, я заметил ту самую молодую женщину, которую месье Майяр представил мне в своем кабинете — и буквально остолбенел, увидев на ней юбку с фижмами, туфли на высоком каблуке и неряшливую шляпку с брюссельскими кружевами, которая была ей до того велика, что выглядела смехотворно и нелепо. А ведь при нашей первой встрече она была привлекательна, одета со вкусом и в глубоком трауре.
Коротко говоря, наряды людей за столом меня удивили, но, вспомнив о «свободной системе», я решил, что господин Майяр решил скрыть от меня правду о том, кем были эти люди. Очевидно, он опасался, что ужин с сумасшедшими вызовет у меня неприятные чувства. Но тут я вспомнил рассказы моих парижских друзей о южанах, что те — люди странные, эксцентричные, упорно держащиеся старых традиций, и все мои опасения рассеялись.
Сама столовая была просторная и уютная, но изящества ей явно не хватало. На полу не было ковра, хотя во Франции в старых замках нередко обходятся без ковров, на окнах отсутствовали шторы, и все они были заперты железными ставнями с тяжелыми засовами. Окна выходили на три стороны, так как столовая располагалась в крыле здания, а с четвертой стороны находилась дверь во внутренние помещения. Всего я насчитал не меньше десяти окон.
Стол был великолепно сервирован и уставлен всевозможными деликатесами. Обилие блюд оказалось прямо-таки варварским — одного мяса хватило бы на целый пир. Никогда в жизни я не видел такого щедрого и расточительного ужина. Но всему этому явно недоставало вкуса, к тому же я, привыкший к ровному и мягкому освещению, жестоко страдал от ослепительного сияния сотен свечей в серебряных канделябрах, расставленных на столе и по всей комнате. Прислуживали нам несколько расторопных лакеев, а за большим столом в дальнем конце столовой сидел оркестр — семь или восемь человек со скрипками, дудками, тромбонами и барабаном. Эти парни меня чрезвычайно раздражали, время от времени издавая всевозможные звуки, выдаваемые ими за музыку, которая, как оказалось, была по вкусу всем, кроме меня.
Я не мог отделаться от ощущения странности всего, что происходило вокруг. Но ведь, в конце концов, в мире столько разных людей со своими мыслями, причудами, привычками и традициями! К тому же мне довелось попутешествовать и многое повидать, так что я придерживался принципа «nil admirari», что в переводе с латыни означает «ничему не удивляйся». Поэтому, сохраняя невозмутимый вид, я уселся по правую руку от хозяина и, будучи весьма голодным, по достоинству оценил местную кухню.
Беседа за столом была простой и оживленной. Как водится, дамы болтали без умолку. Постепенно я обнаружил, что почти все присутствующие были хорошо образованны. Хозяин развлекал всех анекдотами. Как выяснилось, он любил поговорить о своих обязанностях в лечебнице, и, к моему удивлению, присутствующие также охотно поддерживали разговоры о различных душевных болезнях и их проявлениях. Я услышал немало забавного о причудах пациентов.
— Я помню одного типа, — заметил толстый джентльмен-коротышка, сидевший справа от меня, — который вообразил себя чайником. Кстати, это не исключительный случай, по каким-то причинам эта идея нередко посещает сумасшедших. Не думаю, что во Франции есть хоть одна лечебница без такого вот человека-чайника. Наш господин был английским серебряным чайником, каждое утро он надраивал себя и полировал оленьей замшей.
— А еще, — вмешался рослый мужчина напротив, — не так давно у нас был пациент, вбивший себе в голову, что он осел. Хотя в этом он был почти прав. Тяжелый был случай, мы едва-едва смогли приучить его к порядку. Он долго не желал ничего есть, кроме чертополоха. Но мы избавили его от этого пристрастия, категорически потребовав, чтобы он не ел ничего другого. Между прочим, он постоянно лягался — примерно таким вот образом…
— Месье де Кок, буду очень признательна, если вы будете вести себя немного сдержаннее! — резко перебила его пожилая дама, сидевшая рядом. — Пожалуйста, не сучите ногами, вы испортите мое парчовое платье. Неужели так необходимо иллюстрировать свой рассказ таким наглядным образом? Думаю, наш новый друг понял бы все и без этого. Честное слово, вы не меньший осел, чем тот, каким вообразил себя ваш бедняга!
— О, тысяча извинений, мадемуазель, — ответил господин де Кок, — тысяча извинений! Я вовсе не хотел вас обидеть, госпожа Лаплас, и сейчас сочту за честь выпить за ваше здоровье!
Господин де Кок низко поклонился, церемонно поцеловал даме руку и поднял свой бокал.
— Позвольте мне, дорогой друг, — обратился ко мне месье Майяр, — угостить вас этой чудесной телятиной а-ля Сен-Мену. Уверяю, она просто превосходна!
В ту же минуту три крепких лакея водрузили на стол огромное блюдо с возлежавшим на нем чудовищем. Только приглядевшись, я понял, что это теленок, запеченный целиком. Он стоял на коленях с яблоком во рту — примерно таким образом в Англии подают зайца.
— Благодарю вас, месье, но я, пожалуй, откажусь. Я, знаете ли, не большой поклонник телятины а-ля Сен… или как там она называется. Лучше я отведаю немного крольчатины.
На столе было еще несколько блюд с обыкновенной, как мне показалось, тушеной крольчатиной — отменная еда, на мой взгляд.
— Пьер, — крикнул хозяин, — поменяй тарелку господину и положи ему ножку кролика au chat[77]!
— Чью ножку? — спросил я.
— Ножку кролика au-chat.
— М-да… Благодарю вас, не стоит. Пожалуй, я лучше возьму ветчины.
«У этих провинциалов никогда толком не поймешь, чем тебя кормят, — подумал я про себя. — Спасибо, конечно, но е надо мне ни кроликов по-кошачьи, ни кошек по-кроличьи».
— А еще, — проговорил мертвенно-бледный человек, сидевший на дальнем краю стола, подхватывая нить разговора, — среди наших «кадров» был однажды пациент, считавший себя кордовским сыром. Он вечно прогуливался с ножом и настойчиво предлагал друзьям отведать ломтик его ноги.
— Да, вот это псих так псих! — перебил его кто-то. — Но и он не сравнится с парнем, которого все мы, за исключением нашего гостя, помним. Я имею в виду человека, решившего, что он бутылка шампанского. Он все время хлопал и шипел примерно вот так…
В то же мгновение рассказчик сунул большой палец за щеку и извлек его оттуда, издав звук, похожий на хлопок пробки, а затем, пользуясь языком и зубами, резко зашипел, подражая пене шампанского. Все это выглядело весьма неприлично и продолжалось добрых пять минут.
— Еще, помнится, был чудак, — сказал кто-то, — считавший себя лягушкой, и, кстати, он был чем-то похож на это земноводное. Хотелось бы мне, чтобы вы его увидели, чтобы оценить, насколько натурально у него получался этот образ. Да, господа, если он не родился лягушкой, то, мне кажется, это было серьезной ошибкой природы. А его кваканье! Клянусь, его «ква-а-а, ква-а-а!» было самым забавным звуком на свете и звучало оно в чистом си-бемоль. Бывало, положит локти на стол, выпив вина, растянет рот до ушей, закатит глаза и начнет часто-часто мигать… Да уж, месье, я уверен, что вы были бы просто в восторге от этого человека!
— Не сомневаюсь, — ответил я.
— Кстати, — сказал кто-то еще, — а вы помните маленького Гайяра? Того самого, который думал, что он щепотка нюхательного табаку. Как же он нервничал, когда не мог ухватить себя самого тремя пальцами!
— Был у нас еще Жюль Десулье, гений в своем роде, который повредился на том, что он тыква. Он постоянно преследовал повара, требуя сделать из него пирог, а тот почему-то с негодованием отказывался. Я, например, уверен, что тыквенный пирог из Десулье вышел бы на славу!
— Вы меня по-прежнему удивляете, — заметил я, пристально глядя на месье Майяра.
— Ха-ха-ха! — тут же закатился хохотом один господин. — Хе-хе-хе! Хи-хи-хи! Хо-хо-хо! Ух-ху-ху-ху! Господи, до чего же смешно! Вы совершенно не должны удивляться — наш товарищ шутит, не стоит понимать его так буквально.
— О, у нас тут был еще один шут гороховый, — заметил один из гостей, — чрезвычайно занимательный персонаж. Он окончательно спятил и решил, что у него две головы: одна принадлежит Цицерону, а другая от макушки до рта — Демосфен, а ото рта до подбородка — Генри Брум[78]. Возможно, он ошибался, но он был до того красноречив, что убедил бы любого в своей правоте. А какая у него была страсть к риторике — никакого удержу. Бывало, заберется на обеденный стол — вот так, и…
В этот момент сосед положил ему руку на плечо и что-то шепнул на ухо, после чего рассказчик неожиданно умолк и опустился на место.
— Был еще у нас Бюлар-волчок, — сказал его товарищ. — Я говорю «волчок» потому, что ему пришла в голову забавная и не такая уж нелепая идея, что он волчок. Вы бы умерли со смеху, увидев, что он вытворял. Он мог часами вертеться на одном каблуке — вот так…
Тут приятель, которого он только что осадил, проделал то же самое, чтобы остановить поток его речи.
— И все же, — крикливо возмутилась некая пожилая дама, — ваш господин Бюлар был очень глупым сумасшедшим. Подумать только, человек-волчок! Полный абсурд. Мадам Жуайез была куда разумнее. У нее была особая причуда, но она не была лишена здравого смысла и доставляла радость тем, кто имел удовольствие быть с ней знакомым. После длительных размышлений она пришла к выводу, что она петух, и вела себя соответственно. Она так естественно хлопала крыльями — вот так — и кричала… Кукареку! Кукареку! Ку-ка-ре-кууу!..
— Мадам Жуайез, прошу вас вести себя прилично, — сердито прервал ее директор лечебницы. — Или ведите себя нормально, или немедленно покиньте нас!
Дама, носившая имя умалишенной госпожи, о которой она сама только что поведала, густо покраснела и смутилась. Она опустила голову и ничего не ответила. Но тут вмешалась другая дама, помоложе.
— О да, госпожа Жуайез была сущей дурехой, — заявила она. — Зато я помню Эжени Сальсафетт — вот кто отличался ясным умом. Очень красивая и чрезвычайно скромная девушка, она считала обычную одежду неприличной и всегда старалась одеться так, чтобы быть не внутри своего платья, а вне его. Это, между прочим, совсем не сложно. Надо сделать так, а потом вот так и так, а затем…
— О боже, мадемуазель Сальсафетт! — закричали в один голос сидевшие за столом. — Что вы делаете? Довольно! Мы и без вас знаем, как это делается.
Несколько человек вскочили, чтобы помешать этой даме предстать в костюме Венеры Медицейской. Но в финале этой сцены из центральной части замка внезапно донесся пронзительный вопль, от которого у меня похолодела вся кровь.
Да, я был испуган, но видели бы вы, что сделалось со всеми остальными! Я никогда не видел, чтобы нормальные люди были в таком ужасе. Они побледнели, как трупы, и, съежившись на стульях, затряслись, стуча зубами. Вопль, переходящий в чудовищный рев, повторился — уже громче и ближе, затем прозвучал в третий раз — нестерпимо громко, но в четвертый раз как будто начал отдаляться. Застолье сразу оживилось, снова посыпались шутки. Я решился спросить о причине такого переполоха.
— Сущая чепуха, — отозвался месье Майяр. — У нас такое бывает, мы все уже привыкли и не особенно беспокоимся. Умалишенные всегда так воют, пробуждаясь от сна. Один начнет, другой подхватит, а иногда во время такого концерта кто-нибудь из них пытается вырваться на волю, поэтому некоторая опасность все же существует.
— А сколько пациентов сейчас у вас на излечении?
— Около десяти.
— И в основном женщины, я полагаю?
— Да нет, исключительно мужчины, и очень крепкого сложения, надо сказать.
— Вот как? А я почему-то всегда считал, что большинство душевнобольных — женщины.
— Это так, но не всегда. Когда-то у нас было двадцать семь пациентов, и среди них восемнадцать женщин, но потом положение изменилось, как видите.
— Да-да, положение очень, очень изменилось! — возбужденно перебил его господин, испортивший платье госпожи Лаплас.
— Придержите языки, — сурово произнес директор, сверкнув глазами. Мгновенно воцарилась мертвая тишина, сохранявшаяся около минуты. Одна дама поняла его окрик слишком буквально и, высунув язык, крепко стиснула его пальцами левой руки да так и держала его до конца ужина.
— А эта милая барышня, — шепотом спросил я у месье Майяра, наклонившись к нему поближе, — которая только что кукарекала, она, надеюсь, вполне безобидна?
— Безобидна? — воскликнул он. — О чем вы говорите? Что вы имеете в виду?
— Ну, ведь она же явно не в себе! — пояснил я, слегка коснувшись собственного виска. — Но она, по-моему, не опасна, или я ошибаюсь?
— Бог мой, что вы такое выдумали? Эта дама — мой старый друг. Уверяю вас, госпожа Жуайез так же здорова, как и мы с вами. Может, она немного эксцентрична, но ведь многие пожилые люди имеют чудачества.
— Ну да, — сказал я. — Верно. А остальные дамы и господа, это…
— Мои приятели и помощники, — подхватил месье Майяр с высокомерным видом. — Верные друзья и коллеги.
— Как? Все? — изумился я. — И женщины тоже?
— Разумеется, — ответил он. — Без женщин мы бы не справились, у нас в лечебнице лучшие в мире медсестры. Они пользуются особым методом — очаровывают и успокаивают сиянием глаз. Что-то вроде гипноза.
— Разумеется, — сказал я. — Это замечательно. Но они довольно странно себя ведут. Вам не кажется?
— Странно?! Почему вы так решили? Здесь, на юге, мы не слишком чванимся и не всегда следуем этикету, зато мы наслаждаемся жизнью и делаем, что хотим.
— М-м-да-а… — протянул я. — Кажется, я понимаю.
— Ну еще и вино, конечно. Сдается мне, что это «Кло де Вужо» чересчур крепкое и терпкое. Вам не кажется?
— Пожалуй, — ответил я. — Кстати, вы, кажется, говорили, что система, которую вы ввели вместо «свободной системы», отличается крайней строгостью и жесткой дисциплиной, верно?
— Я бы так не сказал. Разумеется, режим у нас строгий, но лечение, то есть медицинский уход, гораздо эффективнее прежнего. Некоторые принципы мы позаимствовали у доктора Смолла, а затем под моим руководством внедрили многие достижения знаменитого профессора Перрье, с которым вы, должно быть, хорошо знакомы.
— Стыдно сказать, но я никогда не слышал об этих почтенных господах.
— Святые мученики! — воскликнул директор, всплеснув руками, и резко отодвинул стул от стола. — Неужели я ослышался? Они вам неизвестны? Ни великий Смолл, ни гениальный Перрье?
— Вынужден сознаться в своем невежестве, — ответил я. — Но не буду лгать. До чего же стыдно не знать о трудах столь выдающихся людей! Клятвенно обещаю найти их сочинения и обстоятельно изучить. Смею сказать, господин Майяр, вы вогнали меня в краску!
И это действительно было так.
— Ни слова больше, мой юный друг, — сказал он, ласково пожимая мою руку. — Лучше выпейте со мной стаканчик сотерна.
Так мы и поступили. Гости последовали нашему примеру и продолжали веселиться. Они болтали, шутили, смеялись и вытворяли всякие глупости. Скрипки завывали, барабан грохотал, тромбоны ревели, как быки Фаларида[79], и с каждой минутой шум становился все более оглушительным. Между тем мы с месье Майяром, сидя за бутылкой сотерна и отчаянно напрягая голос, пытались продолжать беседу. Слово, произнесенное здесь обычным тоном, имело не больше шансов быть услышанным, чем речь рыбы на дне Ниагарского водопада.
— Месье! — кричал я в ухо директора лечебницы. — Перед ужином вы упомянули, что существует опасность, связанная со старой «свободной системой». Что вы хотели этим сказать?
— Да-да, — во весь голос отвечал он, — иногда у нас действительно бывали опасные положения. Слишком уж поощрялись капризы пациентов. Но, в соответствии с системой доктора Смолла и профессора Перрье, больных больше не оставляют без присмотра. Сумасшедший может некоторое время сохранять рассудок и спокойствие, но рано или поздно становится буйным. А их хитрость просто неописуема. Если пациент что-то задумал, то он способен скрывать свои намерения с непостижимой изобретательностью. А ловкость, с которой они симулируют душевное здоровье! Именно она стала главной загадкой для специалистов, изучающих человеческий разум и его недуги. Поверьте, когда душевнобольной кажется совершенно здоровым — самое время надеть на него смирительную рубашку.
— Но, дорогой месье Майяр, опасность, о которой вы упомянули… Что говорит ваш опыт: стоит ли считать рискованным предоставление свободы душевнобольным?
— Мой опыт? Знаете, пожалуй, да. Например, совсем недавно у нас был примечательный случай. «Свободная система» тогда еще действовала, и пациенты вполне располагали собой. Их поведение было превосходным, даже слишком хорошим. Любой нормальный человек уже догадался бы, что они что-то задумали. И вот однажды утром надзиратели были связаны и брошены в изолятор как душевнобольные, а пациенты, поменявшись с ними местами, стали охранять их как надзиратели.
— Быть того не может! Никогда не слышал ничего абсурднее.
— Но это факт! Все случилось по вине одного безумного болвана. Он ни с того ни с сего решил ввести новую систему управления лечебницей, которая якобы лучше прежней. И вот, решив опробовать свой метод, он убедил всех больных присоединиться к нему, вступить в заговор и свергнуть действующее руководство.
— И у него получилось?
— Вне всякого сомнения. Надзиратели и пациенты вскоре поменялись местами. Более того, при прежней системе умалишенные могли свободно гулять, а заключенным в изоляторы сотрудникам лечебницы не позволяли выходить оттуда, да и обращались с ними, к сожалению, весьма скверно.
— Но, полагаю, этот бунт был вскоре подавлен? Такое положение вещей просто не может долго существовать. Жители соседних деревень и посетители заметили бы весь этот ужас и подняли тревогу.
— В этом вы, бесспорно, ошибаетесь. Глава заговорщиков оказался слишком хитер. Он запретил всякие визиты, сделав исключение только для одного молодого человека, чей вид был так глуп, что его не приходилось опасаться. Его приняли и провели по всей лечебнице исключительно ради забавы. А потом, поглумившись над ним вдоволь, выставили за ворота.
— И как долго продолжалось это правление безумцев?
— Довольно долго, наверное, с месяц. Это было славное времечко для наших сумасшедших, могу поклясться. Они сбросили свои лохмотья и надели на себя все лучшее, что только смогли найти. В замке имелся солидный запас хорошего вина, а ведь эти невменяемые знают в нем толк. Замечательно они позабавились, эти дьяволы…
— А что насчет лечения? Какой метод был предложен главарем бунтовщиков?
— Ну, он был не таким уж и безумным. Я считаю, что его лечение оказалось гораздо действеннее прежнего. Замечательная система — простая, ясная, никакого насилия над личностью, просто чудо. Это была…
Тут рассказ хозяина был прерван теми же воплями, какие уже однажды повергли в шок всю компанию. Но теперь эти вопли стремительно приближались.
— О боже! — воскликнул я. — Должно быть, сумасшедшие вырвались на волю!
— Боюсь, что так оно и есть, — ответил, стремительно бледнея, месье Майяр.
Не успел он договорить, как крики и проклятия послышались под окнами. Стало понятно, что те, кто находился снаружи, пытаются ворваться в столовую. Затем послышались могучие удары в дверь: в нее явно колотили кувалдой. Кто-то бешено тряс ставни, пытаясь их сорвать.
Поднялась страшная суматоха. Месье Майяр, к моему полному изумлению, нырнул за буфет. Я ожидал от него большего мужества. Музыканты из «оркестра», успевшие хватить лишку, бросились к инструментам и, забравшись на стол, разом грянули «Янки Дудл» — фальшиво, но с редкостным воодушевлением.
Тем временем, расшвыривая бутылки и стаканы, на стол забрался господин, которого недавно едва уговорили не делать этого. Утвердившись в центре, он принялся разглагольствовать. Речь его могла бы быть эффектной, если бы кто-то мог ее расслышать. И тут же человек, говоривший о человеке-волчке, принялся с поразительной скоростью вращаться, вытянув руки и сшибая с ног всех вокруг. Послышалось хлопанье пробки и шипение шампанского — это в дело вступил человек-бутылка, а человек-лягушка расквакался так громко, словно от силы этого кваканья зависела его жизнь. К общей какофонии добавился истошный рев осла, а насмерть перепуганная мадам Жуайез стояла в углу у камина и во все горло вопила: «Кукареку!»
События достигли, так сказать, кульминации. А поскольку никто из присутствовавших в столовой даже не пытался сопротивляться, все ее десять окон были выбиты почти одновременно вместе со ставнями. Мне никогда не забыть того ужаса и удивления, с которыми я смотрел на целую армию существ, похожих на шимпанзе, орангутангов и огромных черных бабуинов с мыса Доброй Надежды, которые прыгали в окна, сбиваясь в кучу, колотя направо и налево, лягаясь, царапаясь и жутко завывая.
Получив солидный удар, я нырнул под один из диванов и затаился там. Пролежав в пыли с четверть часа, я дождался окончания этой драмы, а вместе с тем все, что я видел и слышал в лечебнице до того, как бы перевернулось с ног на голову.
Оказалось, что месье Майяр, рассказывая мне историю о сумасшедшем, подбившем других пациентов на бунт, говорил о своих собственных деяниях. Этот джентльмен и в самом деле еще два или три года назад был главным врачом этой клиники, но благополучно спятил и сам стал пациентом. Попутчик, познакомивший меня с ним, разумеется, этого не знал. Дюжина надзирателей была захвачена врасплох, сумасшедшие вымазали их смолой и изваляли в перьях. После чего всех охранников заточили в изоляторе. Больше месяца месье Майяр щедро поставлял им смолу и перья (в честь которых и получила свое имя «система Смолла и Перрье»), а также воду и хлеб. В конце концов одному из охранников удалось сбежать из изолятора через сточную трубу и освободить остальных.
В «свободную систему» внесли ряд поправок и продолжали ее использовать. Добавлю только, что я искал сочинения доктора Смолла и профессора Перрье во всех библиотеках Европы, но эти поиски оказались совершенно безуспешными.
Перевод А. Новак
Низвержение в Мальстрем
Пути Господни в Природе и в Промысле его не наши пути, и уподобления, к которым мы прибегаем, никоим образом несоизмеримы с необъятностью, неисчерпаемостью и непостижимостью его деяний, глубина коих превосходит глубину Демокритова колодца[80].
Джозеф Гленвилл
Мы достигли вершины самого высокого утеса. В течение нескольких минут старик не мог говорить от усталости.
— Еще недавно, — наконец промолвил он, — я мог бы провести вас по этой дороге с такой же легкостью, как самый младший из моих сыновей. Но года три назад со мной случилось нечто такое, что не случалось прежде ни с одним из смертных — или, вернее, ни один из смертных не пережил подобного, чтобы поведать о нем. Шесть часов, которые я провел тогда в состоянии невыразимого ужаса, надломили и душу мою, и мое тело. Вы думаете, я очень стар? Ошибаетесь! Не понадобилось и дня, чтобы мои волосы, черные как смоль, поседели, а все мои члены ослабли и нервы расшатались до такой степени, что я по сей день пугаюсь тени и дрожу от малейшего напряжения. Вы не поверите, но я не могу даже смотреть без головокружения вниз с этого небольшого утеса!
«Небольшой утес», на самом краю которого он непринужденно разлегся так, что большая часть его тела оказалась на весу и удерживалась только тем, что он опирался локтем на крутой и скользкий выступ, — поднимался над пропастью отвесной глянцевито-черной гранитной глыбой, возвышавшейся футов на полтораста над грядой скал, теснившихся под нами. Ни за что на свете не осмелился бы я подойти хотя бы на пять-шесть шагов к его краю. Скажу прямо — рискованная поза моего спутника повергла меня в такое смятение, что я бросился на землю и, уцепившись за торчавший вблизи кустарник, не решался даже поднять взгляд. Я не мог отделаться от мысли, что вся эта скалистая глыба вот-вот рухнет под бешеными ударами ветра.
Прошло довольно много времени, прежде чем мне удалось справиться с собой и найти мужество приподняться, сесть и оглядеться вокруг.
— Да бросьте вы это ребячество, — сказал мой проводник, — я привел вас сюда специально, чтобы вы могли воочию видеть сцену, на которой развернулись те события, о которых я упомянул, и хочу рассказать вам всю эту историю, имея перед глазами место действия.
— Мы сейчас находимся, — продолжал он с той же спокойной обстоятельностью, которой отличался во всем, — над самым северным побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусе широты, в обширной области Нордланд, в суровом краю Лофотена. Гора, на вершине которой мы с вами сидим, называется Хмурый Хельсегген. Теперь поднимитесь-ка чуть повыше — цепляйтесь за траву, если у вас кружится голова, вот так — и посмотрите вниз, вон туда, за полосу туманов, что в море.
Я взглянул, и голова у меня снова закружилась. Я увидал могучий простор океана, чьи воды были так черны, что сразу вызвали в моем воспоминании рассказ нубийского географа о Море Мрака. Более скорбный и безутешный пейзаж не в силах представить человеческое воображение. Направо и налево, насколько хватало взгляда, тянулись гряды отвесных чудовищно черных скал, нависавших над морем, словно исполинские редуты. Их зловещая чернота казалась еще темнее из-за бурунов, которые, высоко вздымая свои белые гребни, обрушивались на них с неумолчным ревом. Прямо напротив мыса, на вершине которого мы находились, в пяти или шести милях от берега виднелся маленький плоский островок; вернее было бы сказать, не виднелся, а угадывался по яростному клокотанию волн, вздымавшихся вокруг него. Мили на две ближе к берегу торчал другой островок — поменьше, страшно изрезанный, голый и окруженный со всех сторон темными зубцами скал.
Поверхность океана на всем пространстве между дальним островком и берегом имела весьма необычный вид. Несмотря на то что ветер дул с моря с такой силой, что небольшое судно, шедшее вдалеке, то и дело пропадало из виду, зарываясь всем корпусом в волны, то была не настоящая морская зыбь, а какие-то короткие, быстрые, гневные всплески, разбегавшиеся во все стороны — и по ветру, и против ветра. Пены почти не было, она бурлила только у подножий скал.
— Вон тот дальний островок, — продолжал старик, — у норвежцев зовется Вург. Этот, поближе, — Моске. На милю севернее — Амбаарен. А вон Ифлезен, Гойхольм, Килдхольм, Суарвен и Букхольм, Оттерхольм, Флимен, Сандфлезен и Скархольм. Таковы точные названия этих клочков суши, да только ни вам, ни мне не дано уразуметь, кому и зачем понадобилось их как-то называть. Вы слышите что-нибудь сейчас? Не замечаете никакой перемены на море?
Мы уже минут десять находились на вершине Хельсеггена, куда поднялись из внутренней части Лофотена, и увидели море только тогда, когда оно внезапно открылось перед нами с вершины. Старик не успел договорить, как я услышал громкий, все нарастающий гул, похожий на рев и топот огромного стада бизонов в американской прерии; в ту же минуту я заметил, что всплески на море, или, как их называют моряки, «сечка», стремительно превратились в бурное течение, которое устремилось на восток. У меня на глазах это течение набирало чудовищную скорость. С каждым мгновением его мощь и его напор возрастали. В какие-нибудь пять минут все море до самого Вурга бешено заклокотало, но всего сильнее оно бушевало между Моске и береговой линией. Здесь водная ширь, иссеченная тысячью противоположно направленных потоков, вдруг вздыбилась в неистовых судорогах, зашипела, забурлила, засвистела и начала закручиваться спиралью в многочисленные гигантские воронки, несущиеся на восток с такой невообразимой быстротой, с какой низвергается водопад с горной кручи.
Уже через несколько мгновений в этой картине произошла еще одна резкая перемена. Вся поверхность стала более гладкой, и водовороты мало-помалу исчезли, зато огромные полосы пены забелели там, где до сих пор их не было вовсе. Эти полосы, расползаясь на громадное расстояние и переплетаясь между собой, приняли в себя вращательное движение исчезнувших водоворотов и образовали как бы зародыш нового водоворота, куда более обширного. Мгновение — и он совершенно внезапно превратился в круг с резкими очертаниями, достигавший свыше мили в диаметре. Край водоворота-исполина обрамлял пояс блестящей пены; при этом ни одна из ее частиц не устремлялась в пасть чудовищной воронки, внутренность которой, насколько можно было разглядеть, представляла собой гладкую и блестящую агатово-черную водяную стену, наклоненную к горизонту под углом в сорок пять градусов. Эта водная стена с ошеломляющей быстротой вращалась, издавая такие вопли, каких даже гигантский водопад Ниагары никогда не посылает к небесам.
Гора дрогнула в своем основании, и утес заколебался. Я снова бросился на землю и уцепился за чахлую траву, охваченный невыносимым нервным возбуждением.
— Это, конечно, и есть, — пробормотал я, обращаясь к старику, — тот великий водоворот Мальстрем?
— Так его некоторые называют, — отозвался старик. — Мы, норвежцы, зовем его Москестрем — по имени острова Моске, что виднеется вон там, посередине.
Различные описания этого водоворота нисколько не подготовили меня к тому, что я увидел. Описание Ионаса Рамуса, самое подробное из всех, не дает ни малейшего представления ни о величии, ни о грозной красоте этого зрелища, ни об ощущении необычности, уникальности этого явления природы, которое потрясает зрителя до глубины души. Уж и не знаю, откуда наблюдал автор Мальстрем и в какое время, но, во всяком случае, не с вершины Хельсеггена и не во время шторма. Некоторые места из его описания стоит привести, но язык автора так беден, что совершенно не передает впечатления от этого адского котла.
«Между Лофотеном и Моске, — пишет он, — глубина океана доходитдо тридцати шести и даже до сорока морских саженей; но по другую сторону, ближе к Вургу, она настолько мала, что нет хоть сколько-нибудь безопасного прохода для судов, и они рискуют налететь на рифы даже при самой тихой погоде. Во время прилива течение между Лофотеном и Моске бурно устремляется к берегу, но оглушительный гул, с которым во время отлива оно мчится обратно в море, едва ли способен сравниться даже с ревом самых мощных водопадов. Рев и гул слышны за много миль, а глубина и масштабы образующихся здесь водяных воронок таковы, что судно, оказавшееся в сфере их притяжения, неминуемо захватывается, идет ко дну и там разбивается в щепки; когда море успокаивается, эти обломки всплывают на поверхность. Но краткое затишье наступает только в паузе между приливом и отливом, в совершенно безветренную погоду, и продолжается каких-нибудь четверть часа, после чего волнение снова начинает нарастать. Когда ярость течения усиливается штормом, к этому месту опасно приближаться на расстояние морской мили. Парусные суда, вовремя не заметившие опасности, гибнут в бездне. Нередко случается, что киты, оказавшиеся слишком близко, становятся жертвами бешеного водоворота, и нет таких усилий, которые позволили бы морским исполинам спастись. Однажды в воронку затянуло медведя, который пытался переплыть пролив от Лофотена к Моске, несчастный так ревел, что этот рев был слышен на берегу. Столетние стволы сосен и елей, захваченные течением, море выносит обратно в таком растерзанном виде, что щепки на них торчат, как свиная щетина. Это, безусловно, свидетельствует о том, что здешнее дно сплошь покрыто острыми камнями и скалами, о которые разбивается все, что попадает во вращающийся с бешеной скоростью поток. Водоворот этот возникает в тесной связи с приливами и отливами, которые чередуются здесь каждые шесть часов. В 1645 году, утром в вербное воскресенье, Мальстрем бушевал с такой силой, что от домов, стоящих близко к берегу, не осталось камня на камне».
Что касается глубины пролива, я просто не представляю, каким образом удалось определить ее в непосредственной близости к воронке. Цифра в сорок саженей, по-видимому, указывает глубину пролива у берегов Моске или Лофотена. Что касается глубины в том месте, где обычно возникает воронка Мальстрема, то она, конечно же, неизмеримо больше. Это утверждение не нуждается в доказательствах: достаточно просто бросить беглый взгляд в пучину водоворота с вершины Хельсеггена.
Глядя с утеса на ревущий внизу Флегетон[81], я не мог не улыбнуться простодушию, с каким достопочтенный Рамус повествует, как о чем-то малоправдоподобном, о случаях с китами и медведями. Мне, признаться, казалось совершенно очевидным, что даже самый крупный линейный корабль, очутившись в пределах смертоносного притяжения водоворота, мог бы сопротивляться ему не дольше, чем птичье перо урагану, и был бы моментально поглощен водоворотом.
Попытки объяснить данное явление — некоторые из них, помнится, казались мне при чтении более или менее убедительными — теперь выглядели совершенно беспомощными. Общепринятое объяснение состоит в том, что Мальстрем, так же, как и три небольших водоворота, образующихся между островами Фере, обязан своим происхождением столкновению волн, стиснутых между грядами скал и рифов во время прилива и отлива. Эти волны яростно взметаются вверх и обрушиваются вниз с неописуемой силой; чем выше водяной столб, тем больше глубина его падения, и естественным результатом этого феномена является воронка, или водоворот, свойства которого неплохо изучены в лабораторных условиях. Вот что сказано по этому поводу в Британской энциклопедии: «Кирхер и многие другие считают, что в центре Мальстрема существует бездонная пропасть, через которую вода устремляется по подземным тоннелям чуть ли не на противоположную сторону земного шара и выходит на поверхность в каком-то очень отдаленном месте».
Это утверждение, само по себе нелепое, в ту минуту, когда вся картина находилась у меня перед глазами, показалось мне вполне правдоподобным. Но когда я сказал об этом моему проводнику, то с удивлением услышал, что, хотя почти все норвежцы придерживаются того же мнения, сам он так не считает. Что касается приведенного выше объяснения, старик просто сознался, что не в состоянии его понять; и я согласился с ним, потому что, как ни убедительно оно выглядит на бумаге, здесь, перед гремящей бездной, оно кажется невнятным лепетом.
— Ну, пожалуй, вы уже нагляделись на водоворот, — наконец сказал старик, — а теперь, если вы осторожно обогнете утес и усядетесь здесь, с подветренной стороны, где не так слышен этот рев, я расскажу вам одну историю, которая окончательно убедит вас, что если кто и знает кое-что о Мальстреме, или Москестреме (это уж как вам будет угодно), то это я!
Я исполнил все, что мне было велено, устроился под скалой, и он приступил к рассказу.
— Мы с двумя братьями раньше владели на паях хорошо оснащенным парусным судном водоизмещением тонн этак в семьдесят, и на этом паруснике обычно отправлялись ловить рыбу к островам за Моске, ближе к Вургу. Во время высоких приливов в открытом море часто бывает хороший улов, надо только выбрать подходящее время и иметь достаточно мужества, чтобы не упустить момент. Однако из всех лофотенских рыбаков только мы трое ходили на промысел к островам. Обычно рыбачат значительно южнее, где нет никакого риска. Но там, среди скал, имелись кое-какие места, где не только водилась всякая редкая рыба, но и улов был куда богаче — так что порой нам удавалось за день наловить столько, сколько другие не добывали и за неделю. Словом, это было отчаянное предприятие: вместо того, чтобы трудиться изо дня в день, мы попросту рисковали головой.
Мы держали наш парусник в небольшой бухте в пяти милях отсюда и в хорошую погоду, пользуясь затишьем, которое длится четверть часа, обычно пересекали главное течение Мальстрема гораздо выше водоворота. Затем мы бросали якорь где-нибудь около Оттерхольма или Сандфлезена, где не так свирепствует прибой. Мы оставались там, пока снова не наступало затишье, и тогда, снявшись с якоря, отправлялись домой. Мы никогда не пускались в это путешествие, если не было надежного бейдевинда[82], и редко ошибались в наших расчетах. За шесть лет мы только дважды были вынуждены простоять ночь на якоре из-за мертвого штиля — явления поистине небывалого в здешних краях; а однажды нам пришлось на целую неделю задержаться на промысле, и мы чуть не отдали Богу душу от голода, потому что едва только мы встали на якорь и даже не начали лов, как разыгрался шторм, и нечего было даже думать о том, чтобы пересечь бушующий пролив. Шхуну так швыряло и вертело, что якорь волочился по дну; но, к счастью, мы попали в одно из боковых течений — их здесь много, нынче оно здесь, а завтра его уже нет — и оно отнесло нас к острову Флимен, где нам удалось снова надежно бросить якорь.
Я не смогу описать и двадцатой доли трудностей, с которыми мы сталкивались там, где рыбачили, — это скверные места даже в хорошую погоду. Но мы знали разнообразные хитрости и всегда благополучно избегали ярости Мальстрема. Правда, иной раз у меня душа уходила в пятки, когда нам случалось на какую-нибудь минуту опередить затишье или опоздать к нему. Ветер иногда был не таким крепким, каким казался, когда мы отчаливали, и мы шли медленнее, чем нам хотелось, а поток, между тем, делал управление судном совершенно немыслимым. У моего старшего брата был восемнадцатилетний сын, и у меня тоже были двое славных молодцов. Они очень были бы нам полезны в подобных ситуациях, в особенности во время рыбной ловли, но, хоть сами мы рисковали, у нас не хватало духу подвергать опасности еще и детей, потому что, с какой стороны ни посмотри, опасность действительно существовала, и очень серьезная.
Через несколько дней исполнится ровно три года, как произошло то, о чем я собираюсь вам рассказать. Дело было десятого июля 18… года. Этот день здешние жители никогда не забудут — такого страшного урагана небеса еще не посылали в эти края. И тем не менее с утра и даже после полудня дул легкий и ровный юго-западный ветерок и солнце светило так ярко, что даже самый опытный старожил не смог бы предвидеть то, что случилось.
Около двух пополудни мы втроем — оба моих брата и я — пристали к островам и очень скоро нагрузили трюм нашей шхуны превосходной рыбой, которая в тот день, как все мы заметили, ловилась в таком изобилии, как никогда. Было ровно семь по судовым часам, когда мы снялись с якоря и двинулись в обратный путь, чтобы пересечь опасное течение в самое затишье, а оно, как мы хорошо знали, должно наступить в восемь часов.
Мы вышли под свежим ветром, дувшим со штирборта[83], который нас подгонял, и некоторое время быстро продвигались вперед, не помышляя ни о какой опасности, потому что и в самом деле причин для опасений не было никаких. И вдруг, вопреки всему, навстречу нам задул ветер с Хельсеггена. Это было что-то совершенно необычное, никогда прежде такого не бывало, и мне сразу стало не по себе. Мы переставили паруса под ветер, но все равно не двигались с места из-за встречного течения. Я уже собирался предложить братьям повернуть обратно и стать на якорь, но как раз в эту минуту, оглянувшись, мы увидели, что над горизонтом стоит стеной какая-то необычная туча — цвета начищенной меди, и при этом растет с невероятной быстротой.
Тем временем налетевший на нас с берега ветер утих, наступил мертвый штиль, а течение принялось носить нас из стороны в сторону. Но это продолжалось так недолго, что мы даже не успели подумать, что бы это могло значить. Не прошло и минуты, как налетел шторм, еще минута — и небо заволокло мглой, море закипело и вспенилось, а затем воцарился такой мрак, что мы не могли видеть друг друга.
Нечего и пытаться описать этот ураган. Никто из норвежских моряков не видал ничего подобного. Мы успели убрать паруса, прежде чем на нас обрушился шквал, но при первом же порыве ветра обе мачты шхуны рухнули за борт, а грот-мачта уволокла за собой моего младшего брата, который привязался к ней на всякий случай.
Наше судно обладало превосходными мореходными качествами, оно скользило по волнам, как перышко. Палуба имела сплошной настил с одним небольшим люком в носовой части; этот люк мы обычно задраивали перед тем, как переправляться через пролив, чтобы нас не захлестнула «сечка». И если бы не эта предосторожность, мы тут же пошли бы ко дну, потому что сразу зарылись в воду по самый верх надстроек.
Каким образом мой старший брат в ту минуту избежал гибели, я не могу сказать, мне не довелось его об этом спросить. А я, как только у меня вырвало из рук фок[84], бросился ничком на палубу и, упершись ногами в планшир, уцепился что было сил за рым[85] у основания фок-мачты. Конечно, я действовал инстинктивно, и это было лучшее, что я мог сделать, потому что соображать в ту минуту я не был способен.
На несколько секунд, как я уже сказал, нас совершенно затопило, и я лежал, не дыша, отчаянно вцепившись обеими руками в рым. Почувствовав, что легкие мои вот-вот разорвутся, я приподнялся на коленях, не выпуская кольца из рук, и голова моя оказалась над водой. В это время наше суденышко встряхнулось, точно пес, выскочивший из воды, и взлетело на гребень волны. Я был словно в столбняке, но изо всех сил старался собраться и понять, что же теперь делать, как вдруг кто-то схватил меня за руку. Это был мой старший брат, и я страшно обрадовался, потому что считал, что и его смыло за борт. Но радость моя мгновенно сменилась ужасом, когда он, приблизив губы к моему уху, прокричал одно-единственное слово: «Москестрем!»
Не берусь передать, что я почувствовал в ту минуту! Я задрожал с головы до ног, словно в жестоком приступе лихорадки. Я хорошо знал, что имел в виду мой брат, произнося это слово. Ветер гнал нас вперед, прямо к водовороту, и теперь ничто не могло нас спасти!
Видите ли, обычно, пересекая течение в проливе, мы даже в самую тихую погоду всегда старались держаться как можно дальше от водоворота и при этом пристально следили за началом затишья. А теперь нас несло в самый котел, да еще при таком урагане! «Но ведь мы, наверное, окажемся там во время самого затишья, — подумал я. — Есть еще крохотная надежда». И тут же обругал себя: только сумасшедший мог на что-то надеяться в таких обстоятельствах.
К этому времени первый бешеный натиск ветра стих, а может, мы не так ощущали его, потому что он дул нам в корму. Зато волны, которые поначалу катились низко, как бы придавленные бешеным ветром, теперь вздыбились и превратились в целые горы… В небе также произошла странная перемена. Только что оно было повсюду черным, как деготь, и вдруг прямо над нашими головами образовалось круглое оконце, просвет чистой, ясной, глубокой синевы, и в нем засияла полная луна таким ярким светом, какого я никогда еще не видывал. Она озарила все вокруг с необыкновенной отчетливостью — но, Боже правый, что за зрелище нам открылось!
Я несколько раз пытался заговорить с братом, но шум моря до такой степени усилился, что, несмотря на все мои старания, он не мог расслышать ни слова. А ведь я кричал ему прямо в ухо! Вдруг он сокрушенно покачал головой, смертельно побледнел и поднял палец, словно желая сказать этим жестом: «Слушай!»
Я не сразу понял, на что он хочет обратить мое внимание, но затем у меня мелькнула страшная мысль. Я вытащил из кармана часы, поднял их к свету и взглянул на циферблат. Они остановились в семь! Время затишья было упущено, и теперь водоворот Мальстрема бушевал в полную мощь.
Если судно прочно построено, правильно оснащено и не слишком нагружено, при сильном шторме в открытом море волны как бы выскальзывают из-под него. Людям, не знающим моря, это кажется странным, а у нас, старых моряков, это называется «оседлать волну».
Так вот, до сих пор мы благополучно «держались в седле», но вдруг исполинская волна ударила нам прямо под корму и, взметнувшись, понесла вверх, все выше и выше, словно норовя зашвырнуть в самое небо. Я бы ни за что не поверил, что волна может подняться так высоко, если бы это происходило не со мной. А потом мы стрелой полетели вниз, причем с такой скоростью, что у меня перехватило дыхание и потемнело в глазах, будто я падал во сне в бездонную пропасть. Однако пока мы еще находились на гребне, я успел бегло осмотреться, и одного этого взгляда мне хватило. Я тотчас понял, где мы находимся. Водоворот Москестрем лежал прямо перед нами на расстоянии не больше четверти мили, но он был похож на тот Москестрем, который вы сейчас видите, не больше, чем Ниагарский водопад на мельничный ручей. Если бы я уже не догадался, где мы находимся и к чему нам следует быть готовыми, я бы не узнал это место. От ужаса глаза мои судорожно закрылись сами собой.
Прошло не больше двух-трех минут, и вдруг мы почувствовали, что волны отхлынули и нас обдает клочьями пены. Судно само круто повернуло на левый борт и стремительно рванулось вперед. В тот же миг оглушительный шум волн совершенно потонул в каком-то пронзительном вое — представьте себе, что тысячи пароходов одновременно включили сирены, чтобы сбросить пар. Теперь мы находились в полосе пены, всегда окружающей водоворот, и я подумал, что нас, конечно, сейчас швырнет в бездну. Мы уже смутно видели ее зев, потому что кружили над ним с сумасшедшей быстротой. Шхуна наша как будто вовсе потеряла осадку: она не погружалась в воду, а скользила, как воздушный пузырь, по поверхности зыби. Правый борт был обращен к водовороту, а слева простирался необъятный океан. Простирался — не то слово, океан стоял, подобно огромной крепостной стене, которая вздыбилась между нами и горизонтом.
Это может показаться странным, но теперь, когда мы оказались в самой пасти водоворота, я чувствовал себя гораздо более спокойным, чем тогда, когда мы только приближались к нему. Убедившись, что никакой надежды больше нет, я окончательно избавился от страха, который поначалу буквально парализовал меня. Я думаю, что отчаяние до предела взвинтило и напрягло мои нервы.
Не подумайте, что я хвастаюсь — я говорю вам чистую правду: в тот миг я начал размышлять о том, как странно умереть таким необычным образом и каким безумием было тревожиться о такой ничтожной вещи, как моя собственная жизнь, перед лицом столь величественного проявления Божьего могущества. Мне и сейчас кажется, что я даже вспыхнул от стыда, когда эта мысль промелькнула у меня в голове. Затем мысли мои обратились к водовороту, и мной овладело жгучее любопытство. Меня тянуло проникнуть в его глубину, и мне казалось, что ради этого стоит пожертвовать жизнью. При этом я жалел только об одном — что никогда уже не смогу рассказать людям, оставшимся на суше, о тех чудесах, которые откроются передо мной. Странно, что у человека перед лицом смерти возникают такие нелепые фантазии; потом я не раз размышлял об этом и пришел к выводу, что, возможно, это бесконечное и стремительное кружение над бездной слегка помутило мой разум.
Было, между прочим, еще одно обстоятельство, которое помогло мне овладеть собой. Ветер совершенно исчез, поскольку теперь он просто не мог достигать до нас, так как наше судно, продолжая движение, находилось уже значительно ниже уровня океана. Если вам никогда не случалось бывать на море во время сильного и продолжительного шторма, вы не в состоянии даже представить, до какого исступления могут довести моряка ветер и удары волн. Они слепят, оглушают, не дают свободно вздохнуть, лишают всякой способности действовать и соображать. Но теперь мы были избавлены от этих неприятностей — так приговоренный к казни преступник пользуется в тюрьме некоторыми льготами, которых он был лишен, когда его участь еще не определилась.
Сколько раз мы пронеслись по кромке водоворота, я не могу сказать. Мы мчались, описывая огромные круги, должно быть, в течение часа, и при этом не плыли, а, скорее, летели, постепенно смещаясь к середине пенистого кольца, а затем все ближе и ближе к его зловещему внутреннему краю. Все это время я не выпускал из рук медное кольцо у основания снесенной мачты. Мой старший брат лежал на корме, держась за большой пустой бочонок, прочно прикрепленный тросом к палубе; это была единственная вещь, которую не снес за борт ураганный удар первого шквала. Но когда мы уже совсем приблизились к краю воронки, брат, вне себя от ужаса, вдруг оставил свой бочонок и, бросившись ко мне, стал отрывать мои руки от кольца — держаться вдвоем за него было нельзя.
Ничто в жизни так глубоко не огорчало меня, как этот его поступок, хотя я и понимал, что он, должно быть, совсем помешался от страха. Но у меня и в мыслях не было противиться или вступать с ним в борьбу. Я знал, что, будем мы за что-нибудь держаться или нет, никому из нас это не поможет. Уступив брату рым, я перебрался на корму к бочонку. Сделать это было вовсе не трудно, потому что шхуна, продолжая двигаться по кругу, держалась довольно устойчиво, не кренилась и только иногда покачивалась от носа к корме от завихрений водоворота. Но едва я успел устроиться на новом месте, как судно вдруг легло на правый борт — и мы стремглав понеслись в бездну.
Я поспешно пробормотал молитву, решив, что все кончено.
Меня замутило от быстроты спуска, я инстинктивно уцепился за бочонок и закрыл глаза. Несколько секунд я не решался открыть их, в каждое мгновение ожидая конца и удивляясь, что я еще не в воде. Но время шло, а я все еще был жив. Ощущение падения прекратилось, и движение судна, по-видимому, осталось почти таким же, как раньше, когда оно находилось в полосе пены, с той только разницей, что теперь оно сильно кренилось на борт.
Овладев собой, я решился окинуть взглядом то, что творилось вокруг.
Никогда мне не забыть благоговейного ужаса и восторга, охвативших меня в ту минуту. Шхуна, казалось, висит, удерживаемая какой-то волшебной силой, на полпути к бездне. Она находилась на внутренней поверхности огромной круглой воронки, уходящей в невероятную глубину. Ее совершенно гладкие стены могли бы показаться черным стеклом, если бы они не вращались с головокружительной скоростью и не отражали при этом призрачное сияние лунных лучей, которые золотым потоком струились вдоль черных склонов, проникая далеко вглубь.
Сначала я был так потрясен, что ничего не мог понять. Внезапно открывшийся образ грозного величия — вот и все, что я видел. Когда же я отчасти пришел в себя, взгляд мой волей-неволей устремился вниз — в этом направлении для него не было никаких преград, так как шхуна «висела» на внутренней поверхности конуса воронки. Она оставалась «на ровном киле», как говорят моряки, — то есть ее палуба была параллельна поверхности воды. Но сама эта поверхность была круто наклонена, образуя к горизонтали угол около сорока пяти градусов, так что мы как бы лежали на боку. Однако я заметил, что и при таком положении судна мне почти без труда удавалось сохранять равновесие; это, по-видимому, объяснялось скоростью вращения водоворота.
Лунные лучи проникали почти до самого дна бездны, но я все еще не мог рассмотреть его отчетливо. Там клубился густой туман, а над туманом висела великолепная лунная радуга, подобная тому узкому и непрочному мосту, который, как считают мусульмане, служит единственным переходом из Времени в Вечность. Этот туман, или водяная пыль, возникали, вероятно, от столкновения гигантских стен воронки, когда они сходились вместе на дне; но вопль, который исходил из этого тумана и возносился к небесам, я не берусь описать.
Как только мы оторвались от верхнего пояса пены и соскользнули в воронку, нас сразу увлекло на значительную глубину, но после этого спуск продолжался крайне неравномерно. Мы носились кругами, но не ровным и плавным ходом, а стремительными рывками и толчками. Нас то швыряло вниз на несколько десятков футов, то шхуна снова летела так, что описывала полный круг, не спустившись ни на дюйм. Тем не менее с каждым оборотом мы оказывались все ниже, этого нельзя было не заметить.
Озираясь вокруг и вглядываясь в огромное черное жерло, вокруг которого мы вращались, я заметил, что наше судно — не единственная добыча, захваченная пастью водоворота.
Над нами и ниже нас носились обломки судов, громадные бревна, стволы деревьев и масса мелких предметов: домашняя утварь, разбитые ящики, доски и бочонки. Я уже упоминал о том странном любопытстве, которое овладело мной, вытеснив первоначальное чувство доводящего до безумия страха. Оно разгоралось во мне все сильнее по мере того, как жуткий конец становился все ближе и ближе. Я с острым интересом разглядывал все эти предметы, двигавшиеся вместе с нами. Возможно, я был в шоке, потому что мне доставляло необъяснимое удовольствие угадывать, какой из этих предметов первым унесется в клокочущую пучину. Вот эта сосна, говорил я себе, сейчас совершит роковой прыжок, взмахнет ветвями, нырнет и исчезнет — и был по-детски разочарован, когда остов голландского торгового судна опередил дерево и исчез первым. И вдруг, после нескольких таких попыток угадать и неизменных ошибок, у меня в голове мелькнула мысль, от которой я задрожал с головы до ног, а сердце мое неистово заколотилось.