Время ноль (сборник) Аксёнов Василий

– Кому… Да бизнесмену, – говорю. – Пива на завтра привези.

– Тебе какого?

– Выпендрёжник.

– Тёмного, светлого?.. Лёгкого?.. Любого?

– Оно же всё за малым исключением…

– Можно безалкогольного?

– Не издевайся… Это тебе уж… для анализов. А, кстати, да… пойдёт такое?

Ушёл Андрей. Тихо стало. Только что-то там, на кухне… слышу я, сосредоточенный, – кто-то будто, а не что-то – одушевлённое.

Выждал я сколько-то – перед броском словно, чтобы не промахнуться, перед прыжком ли, спокойный, собранный, не суетливый – после направился на кухню, вступил уверенно туда – как победитель.

Холодильник – коллаборационист: оком зелёным на меня – подобострастно, всем нутром своим ко мне – как к долгожданному: я к нему – как равнодушно.

Рядом с ним, вплотную к нему, почти живому, за небольшим и невысоким инкрустированным перламутром столом, на тесной кухонке элитной – ладно общаемся: предложил мне ветчины, икры белужьей, нельмы – не пренебрегаю; тут же и сыр, в котором больше дыр, чем сыра, – отказался. Помолчит он, мой союзник чуткий, помолчит, после тихонько в бок мне замурлыкает – млеет как будто, пятая колонна, настоящего хозяина во мне почувствовав, – отвык от натиска такого.

Голова моя была до этого – что деревянная, теперь уже – как восковая – можно и форму поменять – сделать её квадратной или цилиндрической, можно и в пирамиду, вверх или вниз основанием, вылепить – податливая, в калач свернуть ли… в символ бесконечности… уже свернулась – не нахожу в ней ни начала, ни конца, вся – средостение, но не робею от этого – всякий уж страх меня, как неудобного, покинул.

Сердцем, чувствую, всё более и более смягчаюсь – к себе и к миру.

Словом, сижу, клин клином вышибаю – получается. Попутно думаю:

Время его, Андрея, поджимает, мол. Сам он только что признался в этом. Ясно, как белый день. Понятно. Мне и сейчас, по крайней мере. Так уж сложилось между ними: оно, время, его, Андрея Петровича Мунгалова, с утра до вечера, напрочь лишая последнего спокойствия, и с вечера до утра, вдребезги разбивая ему сон, без передышки поджимает, он упирается ответно – кто кого перетолкает – есть такая деревенская забава, состязание: стенка на стенку. Как несмышлёныш. Или игра ему такая по душе? Пусть поиграет, позабавится. Чем бы, как говорят, дитя не тешилось… Значит, отчаянный – играть-то согласился. Я бы струсил. Кто в этой схватке выйдет победителем, известно наперёд. Надо заядлым быть, чтобы решиться. Андрей и есть такой – заядлый. Это ведь тоже опьянение. А он ещё мне: мол, Истомин… Ну и – Истомин. Что – Истомин? Истомин хоть осознаёт, что – раз-то в месяц, два ли, в худщем случае, – маленько… не кажен день; и кто из нас, живот имеющих, безгрешен.

Негде на кухне мыслью разгуляться – в комнату перебрался – и тут не шибко-то, но всё же. С собой – с запасом – прихватил.

В кресле устроившись, сижу удобно, рассуждаю. Как Сенека. Ниже о себе и думать не хочется. Ум обострился – парением его не гнушаюсь.

А заодно здоровье дальше поправляю. Поправляется. Ощутимо. Обои в комнате – и те мне стали уже нравиться – крупные, ярко-красные, как собака, розы на тёмном, почти чёрном, фоне, ещё поправлюсь, и покажутся живыми, и сам себе – всё более и более – не прослезиться бы – до умиления.

Сижу. Умиротворяюсь. Кресла не чувствую – так мне в нём ловко – как на облаке.

Давешняя, самая неотступная мысль о каком-то там ещё вульгарном пиве незаметно улетучилась, а остальные, разрозненные, начали, сонно набредая друг на друга, сами по себе праздношататься – как трудные подростки с ножичками и кастетами по хорошо знакомому им околотку – улюлюкают. У кого, может, и нет, а у меня так бывает.

О многом мельком передумал, словно с кочки на кочку ловко поперескакивал. Теперь подробнее и об одном – будто на кочке, на одной из них, подзадержался:

Ну а в моих взаимоотношениях со временем опять случилось что-то, дескать, странное – шло оно словно, шло, двигалось утомительным, размеренным, спокойным шагом, волочило на себе меня, болезного, в себе несло ли, как в сосуде хрупком дорогое содержимое, а тут вдруг стегнул кто-то по нему, по времени, кнутом или вожжами, и помчалось оно сломя голову, упал я с него от неожиданности, вывалился ли из него, и застрял тут, в мягком кресле, покидая его изредка лишь, чтобы за разной всячиной пройтись из прихоти до холодильника, и жду теперь как будто не дождусь, вне времени, когда пойдёт кто-нибудь мимо и вызволит меня из этой ситуации, произойдёт ли что-то, что возвратит меня в него, во время, – не тороплюсь, конечно, – некуда, и не уедешь раньше поезда, а поезд этот только завтра – так рассуждаю.

Телевизор не включаю, в окно гуляю: солнце просвечивает через занавеску – свет ровно в комнате рассеян, без бликов – дремать бы только при таком. Не в улицу оно, окно, а на Ислень, поэтому не шумно. Дом-то, как сообщил Андрей, элитный. Не то что у меня, там – в Петербурге, от проезжающих мимо трамваев радостно, как мальчишка, не подпрыгивает и всеми стёклами ликующе не дребезжит, – об этом вспомнил. Зато в Ялани – вовсе тихо… Ислень туда бежит – на север.

Звонок вдруг в дверь – первый раз его тут слышу – словно птичка зачирикала. Забыл, что жду его, звонок, так даже вздрогнул – какая птичка, мол, откуда?

Сообразил. Пошёл, открыл.

Андрей. Как хорошо, что не вахтёрша!.. – шёл открывать, уж было испугался… – или, как выражается Андрей, консьержка – ещё страшнее… хоть и осмелел вроде уже достаточно – раздухарился – герой античный.

Держит он, Андрей, в охапке несколько бумажных пакетов и полиэтиленовых мешков, из-за которых и лица его не видно, – так нагрузился.

– Ты? – спрашиваю.

– Нет! – говорит. – Дядина задница… Помог бы!

– Похож, – говорю. – Да уж принёс-то…

– Оболтус.

Не сгибаясь, вслепую, туфель об туфель, тяжело дыша из-за охапки, разулся Андрей в маленькой прихожей, отнёс на кухню пакеты и мешки, оставил их там, на столе, пока не разбирая, вошёл после в комнату и смотрит на меня, вспотевший, с укоризной.

А я сижу уже – опять, конечно, в кресле – быстро обычно к месту привыкаю, если оно само мне не противится и из себя меня, как время, не выталкивает, – будто срослись мы с ним, с креслом, хоть я уже и перестал быть деревянным – уже пластичней, чем Марсель Марсо, – так себя ощущаю, – сижу, гибкий. Улыбаюсь: видеть приятно мне его, Андрея, что не вахтёрша-то, так не нарадуюсь. Затылок, определив, как мим, руки за голову, пальцами ощупываю, касаюсь его бережно – вернулся, узнаю, самовольщик, на своё законное, родное место встроился – сквозить в голове перестало, потеплело, и мысли стали от тепла такими – как подплавились – твори из них теперь, что пожелаешь, – хоть философскую систему.

Вспомнил я, куда его, Андрея, время поджимало, и спрашиваю:

– Ну и как там твой верующий очень?

– Кто?

– Бизнесмен.

– Нормально, – говорит Андрей.

– Катком его ещё не раскатал?

– Куда он денется… Успею.

– Срослось?

– Срастаться нечему… Я чёрнозадых ненавижу.

– Он же еврей, татарин или немец…

– Чурки такие же, ничем не лучше.

– Злой ты какой, Андрей Петрович.

– А ты, я вижу, подобрел…

– Мне с контингентом не общаться.

– Можно… за мой-то счёт… и подобреть. Сам бы хоть раз когда привёз бутылочку, Истомин, да сказал, давай, Анд-гюша, выпьем за твоё здо-говье, мол… Ни разу.

– Переживёшь, – говорю.

– Переживу, – говорит.

– Не обеднеешь.

– Не в этом дело…

– И на тебя картавость перекинулась… Я привезу, ты ж пить не станешь… В чём?

– Другой вопрос… Хоть бы уважил… В совести.

– Тебе, что, чести не хватает?

– Чушка.

– Ну, не скажи.

– Тошно, Истомин, на тебя глядеть… Уже и глазки поросячьи.

– Кто заставляет?

Около кресла на полу стоит бутылка. Я её туда поставил. Не так давно. Тёмного, непроглядного, как эбонит, стекла. Фигурная. В виде башни. Пробка в ней – шатёр на башне. С башни шатёр – как ветром сдуло – я с ним управился. Ноль-пятъ… или …семь?.. не разглядел, заторопился; ещё ж и форма непривычная – сбивает с толку. Ну а теперь уж и не важно, пять или семь, хоть бы и целый литр вмещала – когда пустая. Чтобы не рекламировать, название не привожу; его и выговорить трудно – язык сломаешь; не по-русски. Импортная. Тут и ещё одна являлась. Та была наша, минусинского разлива. «Ислень». Но в ней кого… отведать только. Водка и водка, сплошь она такая, не так морозит, правда, как «Сибирская» – с той уж колотит, так колотит. Та тоже тут же, возле кресла, и не валяется – стоит. Всё – как во мне, так и вокруг – аккуратно.

– Чё-то… кого тут и взбежал… и запыхался. Надо к врачу сходить, провериться… А вдруг чё с сердцем?.. Аритмия.

– И как медлишь?.. Удивляюсь… Врач там уже, наверное, заждался…

– Зачем бальзам, Истомин, вылакал?.. Это же с чаем только или с кофе. В чашку по ложечке… Целебный.

– Не смеши меня – по ложечке… Не рыбий жир – такими дозами – не исцелишься… А я и выпил это с чаем.

– Пустые вынес бы в ведро… А то обставился, устроил тут помойку… Ведро на кухне, – говорит. – Я про бутылки… Сдать, может, сбегаешь?.. Как бомж… расселся.

– Груз – приволок – и запыхался. Не олимпиец, – говорю, – однако.

– И посади свинью за стол… – вышел Андрей из комнаты в прихожую, оттуда уже бормочет. Глухо его слышно – склонился, обуваясь, – поэтому, наверное.

– Ты про козла хотел сказать, – отвечаю ему из кресла; смотрю, спокойный, на обои, цветы на них внимательно разглядываю – увлекает. Слышу:

– Не помню чё-то… Про какого?.. Пива купил тебе… в машине.

– Родной ты мой, – ещё больше радуюсь, вроде и некуда уж дальше, – спасибо за заботу… Да в огород-то запустили опрометчиво… Не помнишь?

– Сам про козла сказал… Сколько же чаю-то ты выдул?.. Хоть бы закусывал… Алкаш. Это из Бельгии мне привезли. В подарок, – говорит, теперь стоит уже в проходе – весь его, и вширь и в высь, занял, – обутый, на меня смотрит – то ли сочувствует, то ли жалеет. – Животное.

– Не обзывайся… Ровно столько, чтобы на бальзам хватило… Я так, по капельке – для аромата. Привезли раз, – говорю, – привезут и другой. Не отчаивайся… Да ничего, Анд-гюха, в холодильнике твоём, нет путнего…

– Да, уже – нет, а было до тебя.

– Кисленькое да сладенькое – от одного глаза на лоб вылазят, от другого, – говорю, – язык к стакану прилипает – еле отодрал… Для барышень услада… Водки немного оставалось, но на донышке – всего-то.

– Ага!.. Чуть-чуть не полная бутылка. Один раз только, – говорит, – до твоего приезда удалось, кок-тэ-эль сделал.

– Кош-шунник! Охмурял, наверное, девицу-кобылицу – только добро переводил… Коктэ-э-эль… Ёрш по-нашему, а не коктель… Коньяк не пью – клопами пахнет, ещё отец мой говорил… Открыл, понюхал – точно, пахнет…

– Открыл-понюхал, – передразнивает. – Да дядя Коля в жизни так не набирался. Ты вот в кого такой?.. Истомин.

– В кого – в себя. Откуда знаешь, что не набирался?

– Помню.

– Ты что с ним век прожил, на фронте был с ним… Помню.

– Ты же, Истомин, не на фронте.

– Почти. Пока вот только отступаю… Пока!.. Противник злой одолеват – коварный, опытный и вероломный… В предков, – говорю, – в казаков… Они аракой не гнушались… Перепущаючи в перепуски от браги.

– Одолева-ат… Дерёвня понаехала… Коньяк французский, настоящий.

– А может – польская фальшивка?

– В Париже – польская фальшивка!.. Побойся Бога…

– Бог, – говорю, – тут не при чём… Поляки могут – те такие.

– Ну а при чём твои поляки?!

– Мои – такие же, как и – твои… Хотя – мои, твои – с другого краю.

– Вот уж придумал так придумал… Водку привёз… В коробке. Там, на кухне… «Русский стандарт»… Пока не трогай.

– Клопов в Париже будто нет… Зачем она мне, твоя водка?

– Ну а зачем тебе бальзам – бутылка целая! – был нужен?

– Век теперь будешь поминать… Обратно выйдет, – говорю. – Не от души-то – костью в горле станет…

– В твоём, лужёном?.. Не смешил бы… Дерьмо проскочит – не вернётся… В надёжном месте покупал, в проверенном, – говорит. – Не палёная. Не то что с Димой вы там жрёте…

– Ты же мечтаешь, чтоб привёз…

– Знаток нашёлся… Вино – девчонкам, рот не разевай, а то… позволь тебе. Закуска – чтобы не тратить время, не готовить – от чёрнозадого, из ресторана… Ты и не пробовал такой.

– И водка, что ли, от него?.. А не отравит?.. За оголтелый твой расизм и я, невинный, пострадаю.

– Не беспокойся, водка от другого… Тоже, конечно, хмырь, с копчёной задницей, но… из Ташкента. Ну, я поехал, – говорит. – Девчонки на Предмостной ждут. Ты, правда, больше-то не пей. Будь человеком. И так хорош уже… как зюзя… Вино не трогай!

– Не-ет, – говорю, – ни в коем случае.

– Клопами пахнет, – говорит. – В Париже куплено, а он – клопами… Солнцем французским, виногра-а-дом… Знаток нашёлся… Будем минут через пятнадцать. Скоро… Ты на себя со стороны бы глянул – чуть-чуть бы, может, отрезвел.

– Достаточно и изнутри – всё и гляжу – уж загляделся.

Что мне теперь твои минуты? Другое дело, если – скоро. Тоже, однако, относительно.

Ушёл Андрей. Я – остался. Не скучаю. О чём-то думаю, наверное. Пока живой-то, и не удивительно: живому – живое. Иной молчать не может, я – не думать. Хоть и плетутся думы еле-еле и от меня как будто независимо, не управляю будто ими, так и есть, а не как будто: я – тут, они – откуда-то куда-то скользом, а то и вовсе – в отдалении – кто-то на стенах их начертывает, а я их, пуганые, кое-как читаю. Сижу: удобно – клонит в сон – так и совсем бы не сморило. Слушаю из полудрёмы: гудит вдалеке город – пол под ногами мелко сотрясается, хоть и – элитный. Гляжу из-за неплотно сомкнутых тяжёлых век: за занавеской улица бледнеет, а на обоях розы – как подвяли. Ялань представилась – сейчас в ней так же – вечереет – мысль не словами выразилась, а картинкою – цветная. Затосковалось потихоньку. Глаз сбоку мушка остро заточила – не отморгаться от неё, не отслезиться – поточит пусть – острее, может, стану видеть.

И протекли они, минуты эти, канули – туда же, куда и все, бесчисленные, предыдущие до этого – в прошлое ненасытное, скоро, которое пообещал Андрей, настало – так получается – если опять звонок-то слышу – резко раздался: птичку как будто вышвырнули из гнезда – вон полетела, зачирикала пронзительно – и я, сердцем вспыхнув моментально, с места сорвался, ринулся ей на защиту, чуть окосячину не выбив из стены при этом, – не уснул, значит, в бессознательность не погрузился безвозвратно.

С замком не сразу разобрался – повозился с ним, нервничая, – какой-то очень не простой уж – как кубик-рубик, чуть не довёл меня до бешенства – ещё немного – и сломал бы.

Открываю.

Цветкова. Нина. Одноклассница. Конечно – бывшая. Двадцать лет её не видел – когда последний раз классом собирались, отмечая встречу водкой и шампанским, – с тех пор и не видел; тогда напился кто-то, кто-то плакал – дело житейское – с кем не бывает, и нам не чуждо. Прошло. Как всё проходит. Не задержишь. Стою, смотрю – вглядываюсь бесцеремонно – как в фотографию или в витрину. Давно, думаю. И думаю: ох и давно. А как недавно будто. Как вчера. Томбе ля неже… Вижу: располнела. Тётка тёткой. Ну а глаза такие же – зелёные – какими раньше были, ещё в школе, не полиняли, не уменьшились, подведены сейчас – как она в школе с ними поступала, – так уж и вовсе. По ним узнал – мало с какими эти спутаешь. Забыть их тоже невозможно. Да и зачем их забывать? Приятно помнить: много чего при мне в них отразилось, и сам я часто… погружался – словно в бездонный кемский омут, куда и свет дневной не добирается, – но выжил вот, не утонул. Под штукатуркой – с Тверской будто.

Закончила она здесь, в Исленьске, в своё время медицинский институт, несколько лет после работала тут же, в краевой больнице терапевтом – до Перестройки, до Развала, пока первое лицо новообразованного государства не предложило всем очумевшим от политических и социальных неожиданностей гражданам свободной России, включая детей, врачей, учителей и проституток, крутиться, – не раздумывая долго, Нина согласилась: стала челночить – между Исленьском и Китаем, выгребая из него разное барахло и волоча его в баулах через границу. Безостановочно моталась. Теперь: владелица – имеет магазинчик, шмотьём торгует, мелочёвкой, – так мне о ней Андрей рассказывал. Они нередко тут встречаются – в одном-то городе – понятно: помощь нужна бывает коммерсантке – ещё не крепко встала на ноги – кому где взятку сунуть, подсказать, отбиться ли от отморозков, ему – в жилетку ей поплакаться, пока ей доверяет, – такой, конкретно, симбиоз.

Ещё оттуда, с лестничной площадки, я только дверь открыл им, показался, она, Цветкова, заявляет:

– Как я, Истомин, счастлива, что не с тобой я, ты и не представишь!

Вот тебе на, ни здравствуйте, ни до свидания. Тогда при чём томбе ля неже и тю нё вьян па сё суар?..

– Ну почему же? – говорю. – Вдруг да представлю… Поможешь если, – робко намекаю, не понимаю сам, на что.

– И не мечтай! – режет. – Растрепыхался.

– Ну ладно, – говорю, уже вовсю расхрабрившийся, но ещё послушный. – А я счастлив, что ты счастлива, – и тут же, ловко выхватив из панически столпившихся, с коварной целью улизнуть, перед прикрывшим вовремя контрабандитский лаз затылком, слов мне сейчас нужные, совсем уже исцелившийся, парирую я складно и находчиво: – Ты ж от того, что счастлив я, ещё вдвойне должна быть счастлива. – А сам – выпалил такую словесную красоту и сложность, стою в дверном проёме, смотрю и думаю: двадцать, мол, лет ждала, чтобы мне это объявить; днём-то, торговка, занята, так по ночам, пожалуй, репетировала. Момент пришёл – мечта осуществилась. Сыграла тонко, ярко, безупречно – Купченко-Гундарева-Мордюкова-и-Ермолова, сразу все вместе – ей Станиславский бы поверил. Я не верю. Не проведёшь меня на мякине. Ох, продолжаю думать, мол, и выдержка, мне бы такую. Добрый коньяк французский позавидует. Не на одних клопах настоено… «А ты одета, как барыга. Ещё и подкрашенная, как старая ондатровая шапка… Такие волосы себе сгубила», – стою, так думаю, не зло, а – ласково; чуть даже вслух не произнёс – прошлым, как из брандспойта, с ног едва меня не сбило, тоже не крепок на ногах-то – проникся сразу – будто в одно мгновение промок до нитки.

Ну, думаю. Зачем Колумб Америку открыл?!

Следом за ней, за моей Ниной, роста среднего, в девичестве тростинкой неустойчивой, чуть ветерок подул, и наклонилась, а теперь, смотрю, неуроняйкой, в шторм не согнётся, не завалится, бойкой обычно, помню, непоседливой, с круглым, открытым, со смешками на щеках лицом, где-то не здесь, не под сибирским солнцем, вижу, загоревшим, может, в солярии, не исключаю, с рыжим, бывало, после хны, огненным отливом пегих в прошлом – пшеничных, перемешанных, как у иной чубарой кобылицы в гриве, более светлыми, соломенными, прядями – волос, вдруг оказавшейся брюнеткой феерической, – Наташа Малышева, ничья в школе, и не моя, к теперешнему моему сожалению, рослая, статная; и цвет волос, смотрю, не поменяла – от природы белокурая, меланхолического вида, будто с младенчества пресыщенная жизнью, – только такой её и помню; если она, Наташа Малышева, улыбнулась – не в меру, знай, развеселилась – румянцем тотчас же покроется – и что в душе её, как в тихом омуте, творится? – смог догадаться б только Лермонтов. Смотрит Наташа поверх подружки, возвышается, и на лице её она – едва заметная улыбка, уж не скажу: как у Джоконды – сказал. Тоже уже, конечно, тётка, но тётка стройная – не располнела. Мимо прошёл на улице бы, не узнал, но непременно – оглянулся бы. С ней мы и вовсе с выпускного уж не виделись. Теперь большой налоговый начальник – Андрей с ней дружит. И мой отец мне почему-то вдруг припомнился. Взглянув сейчас бы на Наталью, он бы сказал: бела, высока, мол, – красива. Уж не перечь. Без исключений. Она и в школе выделялась. Ни с кем из парней, помню, не дружила, наручными часами, как венчальными кольцами – мода такая среди нас тогда водилась, – ни с кем не обменивалась. Замуж, по сообщению её подружек бывших, вышла по-оздно, уже после института, но побыла замужем, по словам тех же подружек, недо-олго. Теперь свободная, как говорит Андрей, только свободных-то не любят, от их свободы только хлопоты. А он, Андрей, толк в этом знает – ему молодок подавай – то есть зависимых.

Рад их, девчонок, видеть – искренне, не притворяюсь, после бальзама, так и вовсе – стою, ликую, как дитя, долго желанное в подарок получившее, рвусь обниматься в благодарность – не отстраняются. Говорю что-то. Восклицаю – как подскользнулся будто и упал.

«Ох и рад, ох и рад», – думаю… или говорю.

И они мне:

Ох, Истомин, мол, Истомин. Всё такой же, с бородой только, оброс, как кержак, не поумнел, и, как и раньше, не причёсаный, растрёпой был, растрёпой и остался, и почему такой, мол, пьяный-то?! Никогда ещё таким, дескать, не видели, – и больше Нина, чем Наташа, можно сказать, что – только Нина, а та, Наташа, улыбается, это почти что – тараторит, другим и слова не давая вставить. Пусть тараторит – слушал бы и слушал.

Да разве пьяный?.. Я – маленько. А никогда не видели, так вот – любуйтесь.

И любуемся: какой, Истомин, всё же пьяный ты.

Любуйтесь, девочки, любуйтесь – весь перед вами, как лист перед травой, без сокрытий, как голенький, со всеми своими утратами и приобретениями в виде зубов, волос, невинности, дурных привычек, будь они неладны, и лишнего веса… Моя душа осаждена безумно странными грехами – но не об этом… И вы, дескать, всё такие же – конечно! – ещё моложе будто стали – и как вам только удаётся, как умудряетесь так сохраняться?! – так вот бессовестно и говорю и сам себе уж вроде верю – время пошло, рванулось ли в обратном направлении, меня хватившись, – найти нашло, но думает, как подобрать сейчас такого возбуждённого, неадекватного, как кто-то скажет, – не угодить бы так в младенчество или уж совсем из времени, садясь в него, не вылететь – есть риск, об этом лучше и не думать… – И вы успели где-то выпить, мол?

Да кто нас, дескать, напоил?!

А мне так кажется.

Ну, когда кажется… сам, дескать, знаешь.

И Андрей – Наташа с Ниной прибыли на лифте, втроём бы там они не поместились – и тот, смотрю, по лестнице поднялся, вбежал почти, тут, уже на виду, на верхних ступеньках, бравый наш олимпиец, стоит за ними, за подружками; частичный, если печатки-перстни не считать, свой золотой запас, зубы, как на публичную продажу будто, выставил – через одышку улыбается – его дыхание я и отсюда, где стою, в дверях, слышу: словно закатал он уже, успел-управился между делами, конкурента, бизнесмена неугодного – долг свой гражданский и коммерческий исполнил – бегом, бегом везде – и запыхался; а в руках, в охапке, у него опять пакеты и мешки – загородился ими – хлебосольный, как будто рог у Амалфеи отломил, пусть и потратится – богатый – не на кого-то там – на одноклассников, один-то раз в столько лет – не обнищает; в лифт и поэтому ещё не поместились – с таким беременем.

Вошли они в квартиру, в квартирку ли – малогабаритная. И теперь в прихожей дружно кучимся – тесно всем нам, всех нас – много, раньше – в этом же составе – было бы гораздо меньше – так, топчусь вместе со всеми, наблюдательный, думаю. Мысли мои подправились, подточились – говорил уже, наверное, об этом – улавливают происходящее, как крючки на самолове рыбу, радуюсь я им таким, цепким, доволен ими, а собой самим – уж и того пуще.

Тапки, кому нужны, кому какие по размеру, одежда верхняя – у вешалки, как дети в школьной раздевалке, суетимся. А я, галантный, – так особенно: цепочку-петельку порвал у куртки кожаной, и куртка Нины – как нарочно – мстить, дескать, начал.

Ну а как же! Месть – штука сладостная.

Всем хорошо – не сомневаюсь сейчас в этом. И мне особенно – взрываюсь фейерверками, искрами, как пылающее смоляное полено, вокруг себя сыплю – квартиру бы не подпалить, а то греха потом не оберёшься – и меня хозяин закатает, с него станет.

Ну и сидим потом, общаемся. Теплее не бывает. Время, как иной раз напряжение в электрической сети, скачет, будто ворует кто-то его нагло – так для всех, для одного меня ли? – нет прибора, к сожалению, такого, чтобы проверить, есть зато предохранители: закупил Андрей достаточно, не поскупился – на всех, смотрю, не опасаюсь, хватит – батарея разноградусных.

Андрей на стол собрал – девчонкам не позволил, даже на кухню не пустил их, ещё и в фартук облачился – сразу понятно: не казак; с меня на кухне толку мало, мешать там только, я и не сунулся – дружба прошла, нужда отпала в холодильнике. Накупил он, Андрей, на закуску всякой всячины – заморской из магазина и нашей – с рынка – съездил туда, не поленился; живой воды только нет, но мёртвой, сказал уже, хватает. Раскрыл, нарезал, разложил снедь наш благоустроитель – ножки у стола едва не разъезжаются. Ну, думаю. Кстати, придвинули его к кровати – стол-то. Андрей – с кухни принёс её – на табуретке, и уже без фартука. Наташа – в кресле. На кровати – я и Нина. Сидим, угощаемся. Они, девчонки, винцо попивают, нахваливают да цене его неподдельно изумляются. Я – водку, что её хвалить. Андрей – коньяк, глотнёт, во рту подолгу его держит – гурман. Ну, к коньяку-то и они, девчонки, помню, приложились. Одна бутылка да вторая – уже пустые. Я уж молчу – ни слова про клопов, хотя язык и чешется, конечно; чуть погодя всё же скажу – ему в угоду, языку-то. Школу вспоминаем. Учителей, одноклассников. Всех добрым словом, никого – худым. То, перед тем как выпить, чокаемся, то так выпиваем, без чоканья. Есть уже и умершие и погибшие – тех помянули – каждого по отдельности. Есть и самоубийца – Ваня Мецлер, немец, и его очень пожалели – из-за жены неверной вены себе вскрыл – дурак-то: из-за такого-то добра – все мы с этим согласились: дурак, конечно.

Вспомним, что было, выпьем, как водится, как на Руси повелось… – это не мы все хором затянули, это во мне одном пропелось – слышу, грудная клетка даже срезонировала; другие, вижу, не заметили, а то сочли бы… Может быть, я… со мной ли что-то?.. Включает кто-то, выключает. Теперь мне – как говорит Андрей – до лампочки. Пусть, думаю, поразвлекается он, этот тайный радиолюбитель… хулиган ли. К тому же песня-то – Застольная… – что кстати… А мне сейчас они все очень дороги, и те особенно – которые перед глазами… Люблю горячими руками касаться золота, когда оно моё…

Сижу, смотрю на Цветкову влюблённо, масляно – со стороны так, наверное, и выглядит, но посмотреть сейчас сам на себя со стороны я не сумею – больше вовне, любовью переполненный, расширившийся от неё, – увидел бы, в себя, наверное, бы плюнул – так оглушительно, так страстно. Нина не кажется мне уже тёткой, отретушировал её – в уме-то – не нарадуюсь: девочка ты моя! – думаю. Подружкой кажется и близкой. Узнал, совсем её узнал, гляжу теперь не отрываясь – в зрачках её так много прошлого – всплывает, как из вулкана, выплескивается – не обожгло бы, не спалило. Душа похотствует, про тело не пойму. Мысли какие-то – затылок мой, рукой проведал его мельком, опять куда-то умотал – и появляются такие – плоские. Хотел сказать, конечно: плотские – язык меня уже подводит, а я старался для него… напомнил всем, коньяк чем пахнет… и сам попробовал – ну, точно… отец был прав – что если говорил, то уж прочувствовав, не колебал напрасно воздух.

Андрей мне так: ну, мол, Истомин… ты посмакуй во рту; букет – распробуй.

Плесни побольше, дескать, посмакую.

Каким, мол, был, таким остался.

Цветкова: точно.

Лучше уж водку, – это я, – её и пробовать не надо – распробована – как вода, – говорю вроде я, а слышу со стороны как будто, кто-то другой меня озвучивает словно. Уж не Наташа ли?

Наташа – всё и тараторит – внимал бы да внимал; не пила бы, не закусывала, и рта бы, наверное, не раскрыла.

После Галина, помню, позвонила – жена Андрея, секельдя. Ему, Андрею, на мобильный. Мы у Наташи, мол, у одноклассницы, так как неведомо ей про квартирку, про эту – малогабаритную. Хорошо помню, отчётливо – как разделительное что-то – что от чего, вот верно не скажу. Поговорили с ней по очереди все, и я тоже: да, вот, заехал, дескать, завтра уезжаю. Ну, мол, счастливого пути. Спасибо. Счастливо, дескать, оставаться. Поговорили и забыли: в одном с ней классе не учились, она на десять лет моложе. Нам до неё, и ей до нас… конечно. А тут ещё – глаза-то у Цветковой… И женщину люблю… когда глаза Её потупленные я целую… – но не в действительности это, а – в стихах, там и хранится пусть, но память мне не бередит.

И после:

Андрей – на кухне: не то глинтвейн, не то коктейль какой-то создаёт, то и другое, может, вместе – свои причуды у испорченных; чем водка в чистом виде не напиток, куда уж лучше, пей-хмелей – на заднем плане так в моём сознании отметил кто-то – я с ним согласен: пью да хмелею. Нина – на балконе, за занавескою едва блазнится – как наваждение; курит – табачный дым Андрею в лом, а на балконе – там пожалуйста. Меня туда же тянет, на балкон, как сквозняком, вроде и дверь, смотрю, закрыта… Вижу: сидит Наташа в кресле. Слышу внятно: тараторит. Ну, думаю. И думаю: ну, ладно. Потом опять балкон перед глазами, потом опять она – Наташа. Опять отец пришёл на память… Потом Андрей возник – принёс коктейль или глинтвейн. Ну, думаю. Тут уж и вовсе.

А дальше так:

Не то оно, время – в который раз по кругу пробежав, как поступить со мной, раздумывая, – меня настигло, не то я, оставаясь на месте, его, словно трамвай на кольцевой, дождался – в нём пребываю преспокойно. Но с перерывами: в прятки со мной играть вдруг стало – как только спрячется, так в моей памяти провал – как проминает. И не зависит это от того, сижу я с закрытыми глазами или с открытыми, как у ребёнка: закрыл глаза, и всё – никто тебя не видит будто, или свёл их, глаза, как соединившийся с Брахмою, в межбровье.

Осознаю после – как будто думал долго-долго и догадываюсь:

Девчонок нет – ещё и вспомнил о них как-то – ни тут, где я, ни на балконе, и оттуда, с кухни, голосов их не доносится – а далеко ли.

– Где?! – спрашиваю.

– Вызвал такси, домой отправил, – отвечает.

– А я?

– А чё ты?.. Спал.

– Неправда… Бодрствовал, только не здесь.

– Ну так а чё тогда – неправда?

Сидит он, Андрей, на кровати и зудит на баяне – как пилой мне по горлу.

– Прекрати, – говорю. – Врёшь, как сивый мерин… Пальцами по клавишам, как будто деньги на калькуляторе считаешь, барыш итожишь. Кто ж так играет?!

– А ты так сам меня учил.

– Плохо учил… Не мучай инструмент… Да и когда уж это было.

Смотрю – слёзы на глазах у Андрея горючие, как у крокодила, – от коньяка-то как расслабился. Эстет, гурман – насмаковался. Тебе не водка – водка закаляет, крепче айсберга от неё становишься – любой «Титаник» прошибёшь. Конечно, думаю, никто к нему не пристаёт: дай, дескать, денег, помоги – никто ему не угрожает, никто его тут не обманет – уже отвык от этого и не сдержался – Бог утешит, от меня не дождёшься.

– Ты чё разнюнился? – спрашиваю. – Акула капиталистическая… Людоед.

А после:

Уже и я, и он, Андрей, на кухне. Не помню, как переместились. Окно сбоку – нас отражает. Не плачем – ни тут, реальные, ни за окном. Я, по крайней мере, ещё слезинки не пустил.

Смотрю на Андрея пристально, как вглядываюсь, и говорю – как возвещаю:

– Твои деньги, буржуй, и железо на два миллиарда обладают тобой, а не ты ими… так и играешь потому… как сволочь.

– Да уж.

– Да уж. Ты принуждён, – говорю, – к определённому образу жизни, с определёнными людьми общаться, вынужден иметь вокруг себя попрошаек, подхалимов, завистников, покусителей на твою жизнь… Это не рабство?

– Нет, – говорит. – А ты-то?..

– И что великое, – спрашиваю, – ты можешь купить на свои деньги? На каждый вечер проститутку?

– И проститутку, – отвечает. – И многое другое, – говорит. – И тебя со всеми потрохами.

– Шиш!

Мотылёк прилетел – в стекло тычется – слышу; и повернулся, поглядел – толчётся; и отвернулся – не мотылёк уже, а – мушка… там света нет в окне, так и сюда ты – здесь я.

– Ты даже не можешь, ушкуйник, позволить себе поехать в Ялань, на родину, – декламирую, – и подышать там подлинным воздухом – даром, которым Бог нас наделил. Дышишь тут всякой дрянью – пропитался, вспори тебя – внутри-то одна гадость.

– Дышу.

– Не плачь.

– А я не плачу…

– Ну тогда сопли подотри…

– Не надо, – говорит, – меня вспарывать.

– Не собираюсь, – говорю. – Без меня вспорят… Ну да, ты ездил на Мальорку, – продолжаю, – спинку и брюхо прогревал, но это ведь обязанность – перед такими же, как ты, чтоб не ударить в грязь лицом. Тебе там нравится?

– Не очень.

– Громче!

– Н-нет! Дома, – говорит, – лучше.

– Давно уж сказано… И всё твоё оно надолго ли? Сыновей у тебя нет, – говорю. – Дочки когда-то выйдут замуж, и та, что – на скрипке, и другая, что – на пианино. Если модничать не начнут и лесбиянками не станут.

– Молчи, – просит.

– Одна из них, – говорю, – за этого, возможно, за очень верующего, если ты к той поре его ещё не раскатаешь.

– Закатаю.

– Не он тебя?

– Слабо.

– Ну за подобного ли… Зятья всё нажитое тобой потом и кровью спустят. Странно, – говорю, – Господь каждый день и час даёт нам знаки: …каждый миг нам Слово открывается… Ты говоришь: «Я – богат, разбогател, и ни в чём не имею нужды!» – а не знаешь, что ты – несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг… – ведь не читаем, – говорю. – А выпить нечего?.. Во рту пересохло.

– Всё выпил… Заявился… С поросячьими глазами. Теперь уже – как у свиньи.

– Больно ворочать языком, гортань пылает… Убо образом ходит, – говорю, – человек, обаче всуе мятется: сокровиществует, и не весть, кому соберёт я.

– Так что теперь, – спрашивает, – руки мне на груди сложить?.. Истомин. Чем увлечься? Пряжу купить да спицы – и вязанием?

– Только бы не пострадал кто из вас, как убийца, или вор, или злодей, или как посягающий на чужое… Сколько времени? – спрашиваю.

– Перед тобой часы – на холодильнике. Истомин, хватит… И без тебя тошно, и понятно! – говорит Андрей. И говорит: – А ты чё, все свои грехи наперечёт знаешь? Умник-разумник! И что делать, тоже знаешь?

– Да с какой стати?.. Все грехи мои, – говорю, – на Страшном Суде мне перечислят… Волосы дыбом, как воображу… Пока – доехать. Поезд все на себя берёт заботы. А мне – бока не отлежать бы.

– А-а, – говорит Андрей. Глаза сухие – как у вяленой рыбы. Обернулся на холодильник, в двери которого часы вмонтированы. И говорит: – Пятый уж час – вот это ни хрена!.. Весь день буду занят. К поезду только отвезу. Сам, или вызову тебе такси – ты не проспи, а то терпи тебя ещё тут сутки… Скажи, Истомин, почему ты, – спрашивает, – каждое лето ездишь в Ялань? Что больше некуда или заняться там, в Питере, тебе нечем?.. Турист, в ж. е ноги.

– Есть чем и нашёл бы, наверное, куда, – отвечаю. – Но как представлю мать, проглядывающую последние глаза в ожидании своего сына, так и какое мне куда-то… Тварь я дрожащая, или обязанность имею?.. Слушай, буржуй, а выпить нечего?

– Там, в холодильнике, вино ещё какое-то… Только на поезд же не сядешь.

– Свой кошелёк покажешь им там – сяду, к себе подложат… проводницы.

– Ага, а за городом выбросят.

Не тотчас же, не этой же минутой, расстались мы, но как расстались – и не помню.

Андрей ушёл, наверное, а я уснул. Уснул, конечно, раз проснулся.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

« Здравствуйте, ребята! О, как вас много. Это хорошо. Я сейчас расскажу вам сказку. Повнимательнее с...
«Двор в деревне или, вероятнее всего, в городском «частном секторе». Двор бедный, запущенный и захла...
«Азбука экстрасенса» – это книга, которая расскажет вам, как самостоятельно прикоснуться к непознанн...
За последние годы Бенедикт Камбербэтч стал настоящим феноменом. Безусловно, мировой успех ему принес...
В этой масштабной пьесе Мюллер создаёт насыщенную картину жизни немецких крестьян после второй миров...
Хайнер Мюллер обозначает жанр этой пьесы, как воспоминание об одной революции. В промежутке между Ве...