Что я видел. Эссе и памфлеты Гюго Виктор
И он уладил, повесившись. Он был поручен особому вниманию одного заключенного, на которого возложили обязанности тюремщика, чтобы тот наблюдал за Савуа, и которого затем месье Лебель разжаловал.
Пока директор Консьержери сообщал мне эти подробности, к нам подошел довольно хорошо одетый заключенный. Похоже, он хотел, чтобы с ним поговорили. Я задал ему несколько вопросов. Это был гасконец, который прежде был басонщиком16, затем помощником палача в Париже и, наконец, конюхом в королевских конюшнях.
– Месье, – сказал он мне, – пожалуйста, попросите господина директора, чтобы меня не заставляли носить тюремную одежду и оставили мне мой фенеан.
Это слово, которое следует произносить феньан, на новом арго означает пальто. Его пальто действительно было довольно чистым. Я добился, чтобы его ему оставили. И заставил узника разговориться.
Он весьма лестно отозвался о месье Сансоне, палаче и его бывшем начальнике17. Месье Сансон жил на улице Маре-дю-Тампль, в уединенном доме, ставни которого были всегда закрыты. К нему нередко приходили с визитами. Часто его навещали англичане. Посетителей провожали в красивую гостиную на первом этаже, обставленную мебелью из красного дерева. В центре стоял великолепный рояль, обычно открытый и с приготовленными нотами. Вскоре приходил месье Сансон и предлагал посетителям сесть. Говорили о том о сем. Обычно англичане просили показать им гильотину. Месье Сансон удовлетворял это желание, вероятно, получив некоторое вознаграждение18, и вел леди и джентльменов на соседнюю улицу (Альбуи, я полагаю19), к плотнику. Там стоял закрытый сарай, в котором всегда была наготове гильотина. Иностранцы выстраивались вокруг, и им показывали ее в работе, гильотинируя охапки сена.
Однажды к Сансону пришла посмотреть гильотину английская семья, состоящая из отца, матери и трех прекрасных белокурых румяных девочек. Сансон отвел их к плотнику. По просьбе девочек нож опускался и поднимался несколько раз. Однако одна из них, самая младшая и самая хорошенькая, была не удовлетворена. Она попросила палача объяснить ей в мельчайших деталях, что представляет собой туалет приговоренного к смерти. Но и этого ей было недостаточно. Наконец она смущенно обратилась к палачу:
– Месье Сансон?
– Мадемуазель?
– Что происходит, когда человек оказывается на эшафоте? Как его привязывают?
Палач объяснил ей эту ужасную вещь.
– Мы называем это сажать в печь, – сказал он.
– Я хочу, чтобы вы посадили в печь меня.
Палач вздрогнул и стал возражать. Девочка настаивала.
– Я хочу иметь возможность сказать, что была привязана к гильотине.
Сансон обратился к отцу и к матери. Те ответили:
– Раз она хочет, сделайте это.
Ему пришлось уступить. Палач усадил молодую мисс, связал ей бечевкой ноги и стянул руки за спиной веревкой. Затем пристегнул ее кожаным поясом к откидной доске. На этом он хотел остановиться.
– Нет-нет, это еще не все, – сказала она.
Тогда Сансон опустил доску, поместил голову девушки в ужасное круглое окошко и опустил верхнюю его часть. Только тогда она была удовлетворена.
Позднее, рассказывая об этом, Сансон говорил:
– Был момент, когда она чуть не сказала мне: «Это еще не все. Опустите нож».
Почти все английские посетители просили показать нож, которым был обезглавлен Людовик XVI. Однако он был продан как металлолом, как любой другой, отслужив свой срок. Англичане не могут в это поверить и просят Сансона продать им его. Если бы Сансон хотел заработать на этом, то мог бы продать столько же ножей Людовика XVI, сколько было продано тростей Вольтера20.
От рассказов о Сансоне этот человек, бывший прежде конюхом в Тюильри, хотел перейти к рассказам о короле. Он слышал беседы короля с послами и тому подобное. Я избавил его от этого. Его политические откровения показались мне в высшей степени витиеватыми, напоминая о его гасконском происхождении и профессии басонщика.
До 1826 года в Консьержери не было другого входа и выхода, кроме того, что вел во двор Дворца правосудия. Именно через него осужденные шли на смерть. В 1826 году между двух круглых башен на набережной проделали еще одну дверь. На первом этаже каждой из этих башен также была комната без окон. Две причудливые арки без дуг и равносторонних треугольников в основании, даже сейчас поражающие крайним убожеством, были проделаны в этих великолепных стенах каменщиком по имени Пейр, который стал архитектором Дворца правосудия, изуродовав, обесчестив и обезобразив его. Через эти комнаты можно было попасть в два прекрасных круглых зала со стенами, украшенными стрельчатыми арками, вызывающими восхищение чистотой линий, которые опирались на изысканные консоли. Как странно, что эти очаровательные чудеса архитектуры и скульптуры, которым никогда не суждено было увидеть дневной свет, были созданы для мрака и ужаса.
Первая из двух комнат, находившаяся ближе всего ко двору мужского отделения, была отведена под спальное помещение стражи. В центре стояла печка, а вокруг нее, как лучи звезды, располагалось примерно двенадцать кроватей. Над каждой из них на стене была прикреплена доска с вещами стражников, состоящих в основном из щетки, чемодана и старой пары обуви. Над одной из кроватей, однако, рядом с обувью я заметил большую стопку книг. Мне объяснили, что это библиотека стражника по имени Пезе, из которого Ласенер сделал эрудита21. Этот человек, увидев, что Ласенер постоянно читает и пишет, сначала пришел в восхищение, а затем стал обращаться к нему за советом. Увидев, что стражник не лишен воображения, Ласенер посоветовал ему заняться образованием и даже подарил несколько книг. Остальные Пезе купил у букинистов на набережной. Он следовал советам Ласенера, говорившего: «Читайте то, не читайте это». И понемногу тюремщик превратился в мыслителя.
В другую комнату можно было войти только минуя дверь, над которой была надпись: «Проход, предназначенный для господина директора». Месье Лебель любезно открыл ее передо мной, и мы оказались в его «гостиной». Эту комнату действительно превратили в гостиную директора. Она почти в точности походила на другую, но была иначе декорирована. Гостиная вместе с ее убранством представляла собой странное зрелище. Архитектура Сен-Луи, лоск, унаследованный от Уврара, отвратительные обои в арках, бюро красного дерева, мебель в небеленых полотняных чехлах, старый портрет судьи без рамы, косо висящий прямо на стене, гравюры, бумаги, стол, похожий на прилавок, – все здесь напоминало одновременно дворец, тюремную камеру и подсобное помещение лавки, имело вид разбойничий, великолепный, уродливый, глупый, мрачный, царственный и буржуазный.
Именно в этой комнате привилегированные узники принимали посетителей. Во время своего заключения, оставившего так много следов в Консьержри, месье Уврар встречался здесь с друзьями. Сюда к князю де Бергу приходили его жена и мать.
– Что мне за дело до того, что они встречаются здесь? – сказал мне месье Лебель. – Они полагают, что находятся в гостиной, но остаются при этом в тюрьме.
Этот славный человек был убежден, что для госпожи герцогини и госпожи княгини де Берг эта комната могла сойти за гостиную.
Здесь же господин канцлер, герцог Паскье, имел обыкновение готовить первые следственные документы для процессов перед палатой пэров22. Комнаты директора сообщались с этой гостиной. Они выглядели весьма бедно и уродливо. Мне показалось, что в конуру, служившую ему спальней, не проникает ни свет, ни воздух, так что я постарался там не задерживаться. Тут было чисто, но все казалось ветхим, все углы были загромождены какой-то старой мебелью и разными мелочами, которые характерны для комнаты старика. Столовая была больше, и в ней были окна. Две-три хорошеньких девушки, выглядевшие мило и скромно, сидели там на соломенных стульях и работали под присмотром матроны лет пятидесяти. Они поднялись, когда я вошел, а отец, месье Лебель, поцеловал их в лоб. Не может быть ничего более странного, чем это жилище, достойное англиканского священника, находящееся внутри гнусностей тюрьмы, целомудренно сохраняемое посреди порока, преступлений и позора.
– А что стало с каминным залом? – спросил я у месье Лебеля. – Где он находится?
Видимо, он меня не понял.
– С каминным залом? Вы сказали, месье, с каминным залом?
– Да, – ответил я, – с большим залом, который находился под залом Потерянных шагов с четырьмя большими каминами в каждом углу, построенными в XIII веке. Черт побери, я прекрасно помню, что видел его лет двадцать назад, когда был здесь с Россини, Мейербером и Давидом д’Анже.
– А, – воскликнул месье Лебель, – понимаю, что вы имеете в виду! Мы называем его кухнями Сен-Луи.
– Хорошо, кухни Сен-Луи, если вам будет угодно. Но что стало с этим залом? Помимо четырех каминов, там были прекрасные колонны, поддерживающие свод. Ничего подобного я здесь больше не видел. Неужели ваш архитектор, месье Пейр, убрал его?
– О, нет! Он только приспособил его для наших нужд.
Эти слова, сказанные с полным спокойствием, заставили меня содрогнуться. Каминный зал был одним из самых восхитительных памятников средневековой архитектуры. Что же мог с ним сделать человек, подобный Пейру?!
– Мы не знали, – продолжил месье Лебель, – куда поместить наших заключенных на то время, пока их знакомят с правилами. Месье Пейр превратил кухни Сен-Луи в «мышеловку». Это прекрасное помещение с тремя отделениями – для мужчин, женщин и детей, и устроил это наилучшим образом. Уверяю вас, он почти не разрушил старый зал.
– Вы можете проводить меня туда?
– Охотно!
Мы долго шли разным проходами и коридорам. Время от времени нам попадалась лестница, на которой толпились стражники, или мы видели, как полицейские передают какого-нибудь беднягу, тюремщикам, которые выкрикивают: «Свободен!»
– Что означает это слово? – спросил я моего провожатого.
– Это значит, что заключенный прошел инструктаж, и он может быть свободен.
– Его выпускают на свободу?
– Нет, помещают в камеру.
Наконец, открылась последняя дверь.
– Вот мы и на месте, – сказал мне директор.
Я осмотрелся. Все вокруг было погружено во мрак. Прямо передо мной находилась стена. Через несколько мгновений мои глаза привыкли к темноте, и я различил в углублении справа великолепный высокий каменный камин, установленный на ажурных аркбутанах.
– А! Вот и один из каминов! – воскликнул я. – А где еще три?
– Остался только этот, – ответил месье Лебель. – Два полностью разрушены, а еще один испорчен. Это было необходимо для нашего помещения. Нужно было заделать каменной кладкой промежутки между колоннами и сделать перегородки. Архитектор сохранил этот камин как образец архитектуры того времени.
– И, – добавил я, – как образец глупости современной архитектуры. Значит, зала больше нет. Повсюду перегородки, и три камина из четырех уничтожены. И это устроили во время правления Карла X! Вот что потомки Людовика Святого сделали с его наследием.
– По правде говоря, – ответил месье Лебель, – вполне можно было устроить это помещение в другом месте. Но что вы хотите, месье? Никто не подумал о подобных вещах, а этот зал оказался под рукой. В конце концов, его очень удобно оборудовали, разделив на три продольных отделения, в каждом из которых осталось по окну. Первое предназначено для детей. Хотите войти туда?
Тюремщик открыл нам тяжелую дверь с окошечком, через которое можно было наблюдать за тем, что происходит внутри.
Мы оказались в продолговатом зале в форме параллелограмма с двумя каменными скамейками по обеим сторонам. Там находились трое детей. Самому старшему, одетому в ужасные грязно-желтые лохмотья, было на вид уже лет семнадцать. Я обратился к самому младшему, мальчику с лицом достаточно умным, но искаженным волнением.
– Сколько тебе лет, малыш?
– Двенадцать, месье.
– За что ты здесь?
– Я украл персики.
– Где?
– В саду, в Монтрее.
– Ты был один?
– Нет, с приятелем.
– А где твой приятель?
Малыш показал мне на другого мальчика, немного постарше, одетого, как и он, в коричневый тюремный балахон, и сказал:
– Вот он.
– Значит, вы перелезли через ограду?
– Нет, месье. Персики лежали на дороге.
– Так вам надо было только наклониться?
– Да, месье.
– И поднять их?
– Да, месье.
Месье Лебель наклонился к моему уху и шепнул:
– Он уже усвоил свой урок.
Было очевидно, что ребенок лжет. В его взгляде не было ни уверенности, ни чистосердечия. Мальчик смотрел на меня снизу вверх, как мошенник, наблюдающий за своей жертвой.
– Ты говоришь неправду, малыш, – ответил я.
– Нет, месье.
Это нет, месье было сказано с тем крайним бесстыдством, в котором не чувствовалось ничего больше, даже уверенности. Затем он дерзко добавил:
– И за это меня приговорили к трем годам, но я обжалую приговор.
– Так твои родители не вступились за тебя?
– Нет, месье.
– А твоего приятеля тоже осудили?
– Нет, его родители просили за него.
– Значит, он лучше тебя?
Мальчик опустил голову.
Месье Лебель сказал:
– Его приговорили к трем годам исправительного учреждения. Он будет там учиться. Кроме того, признали, что он действовал непредумышленно. Несчастье всех этих бездельников в том, что им нет шестнадцати. Они из кожи лезут, чтобы убедить судей в том, что им исполнилось шестнадцать и что они действовали с умыслом. Ведь будь им хоть на один день больше, и за свою проделку они получат несколько месяцев тюрьмы. Будь это на день раньше шестнадцатилетия, их на три года запрут в Ла Рокетт.
Я дал немного денег этому дьяволенку, которому, возможно, не хватало только образования. Если взвесить все за и против, то общество больше виновато перед ними, чем они перед обществом. Пусть мы можем спросить у них: «Что ты сделал с нашими персиками?» Но они нам ответят: «Что вы сделали с нашим рассудком?»
– Спасибо, месье, – сказал мальчик, кладя деньги в карман.
– Я дал бы тебе вдвое больше, если бы ты не лгал.
– Месье, – возразил он, – меня приговорили, но я обжалую приговор.
– Плохо, что ты украл персики, но гораздо хуже, что ты врешь.
Казалось, ребенок меня не понял.
– Я обжалую приговор, – повторил он.
Мы вышли из камеры, и пока дверь за нами не закрылась, мальчик провожал нас глазами и снова и снова повторял:
– Я обжалую приговор.
Два других не произнесли ни слова.
Тюремщик закрыл дверь, ворча:
– Сидите смирно, крысы.
Эти слова напомнили мне, что мы были в мышеловке.
Второе отделение, совершенно такое же, как и первое, было предназначено для мужчин. Я не стал заходить внутрь и ограничился тем, что заглянул в окошечко. Там было полно заключенных. Тюремщик указал мне на совсем еще молодого человека с мягким задумчивым лицом. Это был некий Пишри, главарь банды воров, которого должны были судить через несколько дней.
Третий кусок, отрезанный архитектором Пейром от кухонь Сен-Луи, был предназначен для женщин. Нас впустили. Я увидел там только семь-восемь узниц. Всем было уже за сорок. Только одна женщина была довольно молода и сохранила еще остатки красоты. Она пряталась за остальными. Мне была понятна ее стыдливость, поэтому я не стал задавать ей вопросов. На каменных скамейках лежали всякого рода женские штучки: корзинки, сумки, рукоделие, начатое вязание. Там же были большие куски серого хлеба. Я взял хлеб. Он был цвета золы, отвратительно пах и прилипал к пальцам, как клей.
– Что это такое? – спросил я месье Лебеля.
– Это тюремный хлеб.
– Но он ужасен.
– Вы находите, месье?
– Посмотрите сами.
– Мы получаем его от поставщика.
– Который делает на нем состояние, не так ли?
– Секретарю префектуры, месье Шейе, поручено получать этот хлеб. Он считает его очень хорошим. Настолько, что сам ест только его.
– Месье Шейе заблуждается, если полагает, что он получает тот же хлеб, что и заключенные. Поскольку этот спекулянт каждый раз посылает ему лакомства, но это не доказывает, что он не оставляет отбросы для заключенных.
– Вы правы, месье, я поговорю об этом.
Я был рад узнать, что с тех пор хлеб проверяли, и он стал значительно лучше.
В этой камере не было ничего примечательного, кроме разве что нескольких надписей, нацарапанных на стенах. Вот три из них, написанные более крупными буквами, чем остальные: – Корсет – Меня приговорили к шести месяцам за бродяжничество – Любовь к жизни.
Все три двери трех отделений выходили в один и тот же длинный темный коридор. В обоих его концах располагались два камина, из которых, как я уже сказал, остался нетронутым только один. Второй утратил свою первоначальную красоту, лишившись аркбутана. От двух остальных осталось только пустое место в углах отделений для женщин и детей.
Восточный камин был украшен скульптурным изображением демона Маидиса, персидского дьявола, которого Людовик Святой привез из крестового похода. У этого демона было пять голов, и каждая из них пела одну из песен, называемых в Индии рагами. Это самые старые из всех известных музыкальных произведений. Они также известны во всем Индостане благодаря приписываемым им магическим свойствам. Ни один жонглер не решается их петь. Если спеть одну из них среди бела дня, тут же наступит ночь. Огромный темный круг выйдет из-под земли и закроет все пространство, на которое разносится голос певца. Другая называется Дхипак. Любой, кто ее споет, погибнет в огне. Предание гласит, что однажды императору Акбару захотелось послушать ее. Он позвал известного певца Наик-Гопола и сказал ему: «Спой мне Дхипак». Несчастный тенор задрожал с ног до головы и бросился в ноги императору. Но тот был непреклонен. Единственное, чего добился певец, – это разрешения пойти проститься с семьей. Он вернулся в свой город, составил завещание, обнял отца и мать, попрощался со всеми, кого любил, и вернулся к императору. Прошло шесть месяцев со дня его отбытия. Капризы восточных царей отличаются постоянством и носят печать меланхолии. «А вот и ты, музыкант, – мягко и печально сказал шах Акбар, – добро пожаловать. Сейчас ты мне споешь Дхипак». Наик-Гопол вновь задрожал и снова стал молить о пощаде. Но император был непреклонен. Стояла зима. Ямуна замерзла так, что на ней устроили катки. Наик-Гопол попросил сделать на реке прорубь, зашел по горло в воду и начал петь. На втором стихе вода стала теплой. На второй строфе лед вокруг проруби стал таять, на третьей строфе вода в реке закипела. Наик-Гопол варился заживо и покрылся волдырями. Вместо того чтобы петь дальше, он закричал: «Пощады, государь!» «Продолжай», – сказал Акбар, который был большим любителем музыки. Бедняга снова начал петь. Его лицо стало пунцовым, глаза вылезли из орбит, но он продолжал песню, и император с наслаждением слушал его. Наконец, несколько искр сверкнули в волосах тенора. «Пощадите!» – в последний раз крикнул он. «Пой», – приказал император. Певец с воплями начал последнюю строфу. Внезапно пламя вырвалось из его рта, потом из всего тела, и наконец огонь поглотил его прямо посередине реки. Вот один из обычных эффектов, производимых музыкой демона Маидиса, украшавшего разрушенный камин. У него была жена по имени Парбюта. Это она написала шестую рагу. Буама продиктовал тридцать рагин, образчиков более простой женской музыки. Эти три дьявола или бога изобрели гамму, состоящую из двадцати одной ноты, которая легла в основу индийской музыки23.
Когда мы уходили, мимо нас прошли три человека в черных одеждах в сопровождении тюремщика. Это были посетители.
– Три новых депутата, – тихонько шепнул мне месье Лебель.
Все они были с бакенбардами, в высоких галстуках и говорили, как провинциальные академики. Их все восхищало, особенно работы по улучшению тюрьмы и приспособлению ее для нужд правосудия. Один из них утверждал, что Париж стал намного прекраснее благодаря архитекторам с хорошим вкусом, которые модернизируют (sic!) старые здания, и что Французская академия должна сделать этот расцвет Парижа темой поэтического конкурса. Я подумал, что действительно месье Пейр сделал с Дворцом правосудия то же самое, что месье Годд с Сен-Жермен-де-Пре, а месье Дебре с Сен-Дени24, и пока месье Лебель отдавал какие-то приказы стражникам, я написал карандашом на колонне каминного зала стихи, которые смогут принять участие в конкурсе, если академия когда-нибудь удовлетворит желание этих господ, и которые, я надеюсь, получат приз:
- Шестистрочная строфа стоит длинной оды,
- Чтоб воспеть Дебре и Пейра и, конечно, Годда;
- Писк птенца и рев осла или старой клячи
- Славят Годда, Пейра тоже, и Дебре в придачу,
- И индюк им всем под стать – аж дыханье сперло!
- Как Дебре и Пейра с Годдом хвалит во все горло!
Когда месье Лебель обернулся, я уже закончил. Он проводил меня до дверей, и я покинул тюрьму. Когда я уходил, кто-то из тех людей, что стояли на набережной и будто ждали чего-то, сказал за моей спиной:
– Вон кого-то выпускают на свободу. Счастливчик!
Должно быть, я похож на вора. Впрочем, я провел два часа в Консьержери, а заседание академии, скорее всего, еще не закончилось, поэтому с полным удовольствием я подумал, что с заседания меня так скоро не «выпустили бы на свободу».
Тюрьма приговоренных к смертной казни
1847 г
Тюрьма для приговоренных к смерти расположена рядом с тюрьмой для молодых преступников и является ее живой и берущей за душу антитезой. Это не только начало и конец пути злодеев, смотрящих друг на друга; это также вечное противостояние двух исправительных систем, одиночных и общих камер. Одного этого соседства почти достаточно для того, чтобы составить понятие по данному вопросу. Это мрачная и молчаливая дуэль между обычной камерой и карцером, между старой и новой тюрьмой. В одной все содержатся вперемешку: семнадцатилетний ребенок и семидесятилетний старик, осужденный на тринадцать месяцев и каторжник, приговоренный к пожизненному заключению, неопытный мальчишка, попавшийся на краже яблок, и убийца с большой дороги, благодаря смягчающим обстоятельствам избежавший площади Сен-Жак и отправленный в Тулон…1 Почти невиновные и почти проклятые, голубые глаза и седые бороды, отвратительные смрадные мастерские, в которых жуткие мрачные призраки, внушающие ужас одни – своей старостью, другие – молодостью, работают в тесном соседстве, во мраке, без воздуха, без света, без слов, без взглядов, без интереса. Другая представляет собой монастырь, улей; каждый работник содержится в своей камере, каждая душа – в своей келье; огромное четырехэтажное здание, заполненное соседями, которые никогда не видели друг друга; город, состоящий из толпы маленьких одиночеств; это всего лишь дети, которые не знают друг друга, долгие годы живущие рядом, не слыша ни шума шагов, ни звука голосов друг друга, разделенные стеной и пропастью. Работа, знания, инструменты, книги, восемь часов сна, час отдыха, игра в течение еще одного часа в маленьком дворике, окруженном четырьмя стенами, молитва утром и вечером, и всегда размышления.
С одной стороны клоака, с другой – культура.
Вы заходите в камеру и находите там ребенка, стоящего перед верстаком, освещенным окном с матовыми стеклами и открывающейся форточкой. Ребенок носит одежду из грубой шерстяной ткани серого цвета, опрятную и строгую. Он прерывает свою работу, чтобы поприветствовать вас. Вы принимаетесь его расспрашивать, и он мягко отвечает вам с серьезным видом. Одни делают замки – по двенадцать штук в день; другие – фигурки для мебели и т. д. и т. п. Здесь столько же профессий, сколько мастерских, и столько же мастерских, сколько коридоров. Кроме того, ребенок умеет читать и писать. В его тюрьме есть учителя как для ума, так и для тела.
Не надо, однако, думать, что из-за подобной мягкости эта тюрьма становится менее эффективным наказанием. Нет, это весьма печальное место. Все заключенные выглядят достаточно наказанными.
Хотя многое здесь еще дает достаточно поводов для критики, начиная с режима одиночного заключения (он, несомненно, требует усовершенствований), условия содержания узников в одиночных камерах, даже при нынешнем состоянии дел, намного лучше, чем в общих.
Заключенный, лишенный любого другого вида деятельности, кроме работы, начинает проявлять интерес к тому, чем он вынужден заниматься. Так ребенок, которому надоело играть, становится страстным тружеником. Когда работы не слишком много, она утомляет, большое количество ее заставляет забыть о скуке.
Человек, лишенный свободы, в конце концов находит удовольствие в самом неблагодарном труде, так же как, привыкнув к темноте, глаза начинают видеть в лишенном света погребе.
Недавно (5 апреля) во время моего визита в тюрьму приговоренных к смерти2 я спросил у сопровождавшего меня директора:
– У вас есть сейчас осужденные на казнь?
– Да, месье, некий Марки. Он пытался ограбить и зарезать девицу Террис.
– Я хотел бы поговорить с этим человеком.
– Месье, – сказал директор, – я здесь, чтобы служить вам, но я не могу отвести вас к заключенному.
– Почему?
– Полицейские правила запрещают нам впустить кого бы то ни было в камеру приговоренного к смерти.
– Господин директор тюрьмы, я не знаю, что предписывают полицейские правила, но я знаю, что гласит закон. А он отдает тюрьмы под наблюдение палатам и министрам, и особенно пэрам Франции, которые могут быть призваны оценить их состояние. Представитель законодательной власти должен вмешаться и исправить любое злоупотребление везде, где оно может быть обнаружено. В камере приговоренного к смерти может происходить что-то нехорошее. А значит, мой долг войти, а ваш – впустить меня туда.
Директору ничего не оставалось, как проводить меня к заключенному.
Мы прошли по небольшому окруженному галереей и украшенному несколькими цветками двору. Это было специальное место, отведенное для прогулок приговоренных к смерти. Вокруг находились четыре высоких строения. В центре одного крыла галереи была большая окованная железом дверь. Тюремщик открыл ее, и мы оказались в темной облицованной каменными плитами прихожей. Я увидел три тяжелые дубовые двери, также окованные железом с проделанными в них окошечками, забранными решетками. Одна находилась прямо передо мной, другая справа, а третья слева. Они вели в камеры, предназначенные для осужденных на смерть. Там они должны были ожидать своей участи после подачи кассационной жалобы и прошения о помиловании. Обычно это означало отсрочку на два месяца. По словам директора, еще ни разу не случалось, чтобы две эти камеры были заняты одновременно.
Меня провели в среднюю дверь. Именно в этой камере обитал узник.
Я вошел.
При моем появлении находившийся внутри мужчина вскочил и остался стоять в глубине комнаты. Прежде всего я увидел именно его. Тусклый свет, падавший из широкого окна, расположенного высоко над его головой, освещал узника сзади. Голова и плечи его были обнажены. Он был одет в мягкие тапочки, коричневые шерстяные штаны и рубаху из грубого серого полотна, рукава которой были завязаны спереди. Сквозь это полотно можно было различить его руки, держащие набитую трубку. Он собирался зажечь ее, когда открылась дверь. Это и был осужденный.
Сквозь окно можно было разглядеть только краешек дождливого неба.
На мгновение воцарилось молчание. Нахлынувшие на меня эмоции мешали заговорить.
Передо мной был молодой человек, очевидно, не старше двадцати двух – двадцати трех лет. Его каштановые, вьющиеся от природы волосы были коротко подстрижены, борода небрита. У него были большие красивые глаза, но неприятный взгляд, расплющенный нос, выступающие виски, широкие кости за ушами, что является дурным знаком, низкий лоб, уродливый рот и слева внизу на щеке та особая припухлость, которую вызывает тревога. Он был бледен. Вся его фигура выдавала смятение. Однако при нашем появлении заключенный попытался улыбнуться. Он стоял рядом с убогой неприбранной кроватью, на которой, очевидно, лежал мгновение назад. Справа от узника стояли соломенный стул и небольшой деревянный стол желтого цвета со столешницей, расписанной под серый мрамор. На нем были блестящие миски с отварными овощами, немного мяса, кусок хлеба и открытый кожаный кисет с табаком.
Здесь не было той ужасной атмосферы, как в одиночных камерах приговоренных к смерти в Консьержери. Это была довольно светлая, достаточно чистая комната, выкрашенная в желтый цвет, со столом, стулом, кроватью, изразцовой печью, расположенной слева от нас, прибитой в углу напротив окна полкой со старыми ремешками и черепками. В другом углу стоял квадратный стул, заменивший отвратительный чан, использовавшийся в камерах прежде. Все это было чистым, или почти чистым, прибранным, проветренным, выметенным и содержало в себе что-то буржуазное, лишающее вещи как их уродства, так и красоты. Забранное двойной решеткой окно было открыто. Две цепи, поддерживающие раму, висели над головой заключенного. Рядом с печкой стояли два человека: солдат, вооруженный только саблей, и охранник. С осужденными всегда находятся два человека, не покидающие его ни днем ни ночью, которых сменяют каждые три часа.
В первый момент я не смог оценить всю эту картину в целом. Заключенный полностью завладел моим вниманием.
Месье Пайар де Вильнев, директор, сопровождал меня. Он первым нарушил молчание.
– Марки, – обратился он к заключенному, указывая на меня, – месье здесь в ваших интересах.
– Месье, – в свою очередь заговорил я, – если у вас есть какие-нибудь жалобы, я здесь, чтобы выслушать их.
Узник склонил голову и грустно улыбнулся.
– Мне не на что жаловаться, месье. Со мной хорошо обращаются. Эти господа (он указал на двух стражников) очень добры и охотно беседуют со мной. Господин директор навещает меня время от времени.
– Как вас кормят?
– Очень хорошо. Мне дают двойную порцию.
Помолчав, он добавил:
– Мы имеем право на двойную порцию. И еще мне дают белый хлеб.
Я посмотрел на кусок хлеба, который был действительно очень белым.
Он вновь заговорил:
– Тюремный хлеб – единственное, к чему я не смог привыкнуть. В Сент-Пелажи, где я находился в предварительном заключении, мы создали общество, чтобы нас содержали отдельно от других и чтобы нам давали белый хлеб3.
Я спросил:
– В Сент-Пелажи вам было лучше, чем здесь?
– Мне было хорошо в Сент-Пелажи, и мне хорошо здесь.
Я продолжил:
– Вы говорите, что не хотели, чтобы вас смешивали с другими. Что вы подразумеваете под этим словом – другие?
– Это, – ответил он, – множество обычных людей, которые были там.
Заключенный был сыном привратника с улицы Шабанэ.
– У вас хорошая кровать?
Директор приподнял покрывала и сказал:
– Посмотрите, месье, сетка, два матраса и два одеяла.
– И две подушки, – добавил Марки.
– Вы хорошо спите?
Он без колебаний ответил:
– Очень хорошо.
На кровати лежала открытая книга.
– Вы читаете?
– Да, месье.
Я взял книгу. Это был «Краткий курс географии и истории», изданный в прошлом веке. Переплет и первые страницы отсутствовали. Книга была открыта на месте, посвященном озеру Констанс.
– Месье, – сказал мне директор, – это я одолжил ему эту книгу.
Я обернулся к Марки:
– Эта книга вам интересна?
– Да, месье, – ответил он. – Господин директор дал мне также книгу о путешествиях Лаперуза и капитана Кука. Мне нравятся приключения наших великих мореплавателей. Я уже читал их, но охотно перечитал снова и перечитаю еще через год или два.
Он сказал перечитаю, а не перечитал бы. Впрочем, бедный молодой человек был хорошим рассказчиком, и слушать его было довольно приятно. Наши великие мореплаватели – его собственные слова. Но стиль его речи был каким-то газетным. Во время всего оставшегося разговора я ощущал эту неестественность. Смерть стирает все, кроме притворства. Доброта и злоба исчезают, доброжелательный человек становится желчным, жесткий – мягким, но неестественный человек остается неестественным. Странно, что смерть затрагивает вас, но не придает естественности.
Это был бедный рабочий, в котором тщеславие уничтожило весьма небольшую долю присущего ему артистизма. У него было желание проявить себя и наслаждаться этим. Однажды он украл сто франков из комода своего отца и в тот же вечер спустил их на удовольствия и развлечения, вкусную еду, дебош и т. д., а на следующий день убил девушку, чтобы ограбить ее. Ужасный путь от домашней кражи до убийства, от отцовского выговора до эшафота, который злодеи вроде Ласенера и Пульмана4 совершали за двадцать лет, этот молодой человек, почти ребенок, преодолел одним махом. За двадцать четыре часа он, как говорил, один старый школьный учитель, прошел все ступени обучения.
Какая бездна падения!
Несколько мгновений я листал книгу, затем вновь заговорил:
– У вас не было никаких средств к существованию?
– Были, месье.
Потом он продолжил, я не перебивал его.
– Я рисовал эскизы мебели и даже учился на архитектора. Меня зовут Марки, я ученик месье ле-Дюка.
Он имел в виду г-на Виолле-ле-Дюка, архитектора Лувра. Я заметил, с каким самодовольством произносил он эти слова: «Марки, месье ле-Дюк».
Он, однако, не собирался останавливаться.
– Я начал создавать газету для краснодеревщиков и уже набрал несколько страниц. Я хотел предложить обойщикам рисунки в стиле ренессанса, созданные с соблюдением всех правил ремесла, чего еще никогда не делали. До сих пор они должны были довольствоваться весьма неподобающими модными гравюрами.
– Это была прекрасная идея. Почему вы не воплотили ее в жизнь?
– Не удалось, месье.
Он сказал это спокойно и добавил:
– Однако, я не могу сказать, что мне не хватало денег. Я был талантлив. Я продавал свои рисунки и наверняка в конце концов добился бы того, чего хотел.
– Но тогда почему? – не удержался я.
Он понял меня и ответил: