Мания встречи (сборник) Чайковская Вера
– Мои предки из Испании.
Князь Мишель Холмский снова рассмеялся и стал напевать бархатным баритоном недавно вошедший в моду романс «Пред испанской благородной…».
Князь Владимир Орловский до неприличия близко подошел к девице и воззрился на нее уставшими от «микроскопических изысканий» глазами.
– Дайте мне взглянуть на ваш перстень!
Эжени ловко сняла с пальца сияющий светлым пламенем подарок своей голландской бабушки и осторожно положила его в раскрытую ладонь князя. От этого простого движения князь ощутил столь неожиданный и странный толчок в сердце, что даже раздумал класть перстень под микроскоп. Волнуясь, он поднес его близко к глазам.
– Мишель, погляди! Как я и думал, тут есть надпись на древнееврейском. Мой кембриджский профессор Исаак Врей носил на безымянном пальце очень похожий перстень. Я сразу это заметил. И тоже с древнееврейской надписью.
Князь Орловский повернулся к девице и даже слегка зажмурился, встретив ее внезапно ставший ярким и почти дерзким взгляд.
– Скажите, имя профессора Исаака Врея из Лондона вам ничего не говорит?
Он разговаривал с Эжени, как с дамой, а вовсе не как с особой, пришедшей наниматься в горничные. Но и Эжени на глазах преобразилась, ожила и разрумянилась. Особенно ее красили черные вьющиеся волосы, не по моде короткие и пышные, как у молодого венецианского пажа.
– Я припоминаю, что в детстве слышала это имя от дедушки. Он был ювелир. Это наше семейное занятие. Я ведь еврейка. У меня много родственников по всему свету. Из Испании кто-то бежал в Голландию, кто-то в Германию. Мои двоюродные братья живут в Англии. А вот мой отец, он тоже был известный на всю Баварию ювелир, приехал искать счастья в Россию. Но тут разорился и умер. Он говорил, что вся беда России в чиновниках и воровстве.
Оба князя невесело рассмеялись.
– Неискоренимо!
Мишель Холмский встал с дивана и, прислонившись к книжной полке, с интересом разглядывал Эжени.
Владимир Орловский осторожно взял руку Эжени и надел ей на палец перстень. При этом он испытал точно такой же необъяснимый толчок в сердце.
– Я не знаю, зачем вы пришли. Но уверяю вас, это очень приятно.
По своей обычной рассеянности, князь и впрямь забыл причину появления Эжени в его доме. Он неотрывно смотрел на неуловимо меняющееся ее лицо, на котором удивление сменилось выражением легкой досады.
– Как не знаете? Ваша тетушка дала мне к вам рекомендательное письмо. Вон оно лежит на журнальном столике. Я сочла бы за счастье служить у вас горничной.
– Горничной?
Мишель Холмский шумно захлопнул книгу, которую только что взял с полки, и сильно покраснел.
– Что? Что?
Князь Орловский совершенно потерялся.
– Как вы сказали – горничной?
– Ну да! Чистить ковры, стирать пыль с ваших журналов.
– Простите, но это невозможно. Я не могу взять вас горничной…
Князь Орловский в растерянности не находил слов.
– Вы… вы так образованны, так милы… так удивительны. Так отличаетесь от наших дам…
Эжени с ужасом поняла, что ей отказывают. Идти ей было решительно некуда.
– Я просто мечтаю быть горничной!
– Возьми, Вольдемар! Или я ее возьму!
Мишель Холмский, чуть красуясь, встал за спиной Орловского, который в полном смятении, почти в отчаянии не знал, что делать.
– А ко мне?
Холмский выпрямил стан в красиво сшитом из английского сукна синем сюртуке и тряхнул светлыми волосами.
– Ко мне вы… пошли бы в услужение?
– О да, с радостью!
Эжени тоже тряхнула жесткой своей гривой.
– Нет, Мишель, постой!
Князь Орловский пытался разобраться в этой сложной житейской ситуации.
– Тетушка послала ее ко мне. Вот и письмо у меня от тетушки. – Князь победно помахал письмом и даже зачитал его начало: «Дорогой Владимир, рекомендую тебе в горничные благонравную девицу». – Как вас зовут, милая фея?
– Эжени.
Оба князя про себя произнесли это имя, и было ясно, что обоим оно по нраву.
– Вольдемар, я не понимаю, зачем тебе горничная! Разбирать твои журналы и стряхивать с них пыль может лакей Степка. А у меня ковры, красивая мебель, картины. Мне больше нужна… словом, женское существо, которое приведет все это в порядок и само будет украшением…
Орловский в растерянности смотрел то на приятеля, то на Эжени.
– А вы к кому хотите, милое дитя? Ко мне или вот к Мишелю? Это князь Холмский.
Эжени поглядела на обоих раскрасневшихся мужчин, тихо рассмеялась, потупила взор и ничего не отвечала…
Через некоторое время свет был как громом поражен неожиданной вестью.
Сибарит и прожигатель жизни князь Михаил Холмский скоропалительно женился на какой-то бывшей горничной княгини Авдотьи, темной особе, не то цыганке, не то венгерке, не то и вовсе еврейке, и отправился с ней в Париж. Пару сопровождал князь Владимир Орловский, который спешно и себе в убыток продал дом на Покровке и построил небольшой флигель по собственному проекту рядом с их загородной виллой в Версале. Летом можно было наблюдать, как они втроем неспешно гуляют по аллеям версальского парка: она, маленькая, с черной копной волос надо лбом, и двое крепких и высоких светловолосых мужчин по бокам. Князь Холмский нежно обнимает ее за тонкую талию, а она крепко держит за руку князя Орловского. На пальце у нее блестит перстень-талисман. Говорят, что именно этот перстень помог ей покорить сердце разом двух русских богатырей.
Княгиня Авдотья долго не могла поверить в случившееся. Именно она сыграла роковую роль в этой встрече, но, кажется, плутовка Эжени сумела ее переиграть.
Княгиня не погнушалась навестить своего заблудшего племянника в Версале. Но ей мало что удалось узнать. В кабинете князя на сей раз был порядок, проклятый микроскоп задвинут в дальний угол и скрыт чехлом, а стопки «Микроскопических изысканий» и вовсе не видать. Правда, когда княгиня в сопровождении племянника пошла в гости к своей давней парижской приятельнице, галстух у того съехал совершенно на сторону, а сам он был редкостно рассеян.
На расспросы княгини Авдотьи, обращенные к Эжени, о том, какую роль тут играет ее бедный Владимир, та, смеясь, отвечала, что все у них очень невинно. Княгиня Авдотья терялась в догадках. Впрочем, мужчины имели вид дружественный и вступать в кулачный бой явно не собирались.
Род Орловских, происходивший из Орловской губернии, был, по преданиям, в отдаленном родстве с Тургеневыми. Поневоле задумаешься, не явилась ли прообразом тургеневского пожизненного союза с семейством Полины Виардо эта милая троица? Но сведений о жизни Эжени Холмской не сохранилось. История эта считалась в свете скандальной. А свет в те времена скандалов не прощал.
Графиня Потоцкая
Друзья оказались в Сибири или в парижском изгнании. С ним император обошелся милостивее. За внутреннее неповиновение, ощутимое даже в переводах (кои, к его удивлению и радости, делались самими блистательными русскими поэтами), он был только сослан. Да не в Тамбов или Пензу – в Москву. Но так далеко от милой своей Варшавы. Граф Потоцкий: черная прядь, спадающая на лоб, черные, огненные, обведенные тенями глаза, крутой белый лоб с нервно пульсирующей синей жилкой на виске, худая высокая фигура. Никто не признал бы в нем поляка, притом из такого знатного рода. Поговаривали, что мать его была из какого-то польского местечка. Но доподлинно никто ничего не знал. А он был наследником рода Потоцких, да к тому же с юности пристрастился к стихам. Вся Польша пела его баллады, положенные на музыку его другом-музыкантом, – о благородных разбойниках, пылких польских паннах и спесивых панах, дерущихся друг с другом и ни за грош отдающих свою землю врагу.
Гордость и замкнутость. Да, все же было в нем нечто неискоренимо польское: это нежелание вступать в тесные отношения ни с кем, эта холодная отстраненность от другого и равнодушно-брезгливый взгляд на окружающих – кому до него есть дело и зачем? Но и польский блеск, польская колкая огненность, польское соблазнительное обаяние, присущее равно и женщинам, и мужчинам, которые манят, делают знаки, а потом холодно и удивленно отстраняются от обвороженного ими человека.
А этот еще и поэт, и изгнанник, и красавец с романтическим прошлым и неясным происхождением. Лет сорока – пора мужского расцвета, когда женщины слетаются, как бабочки на огонь. Но огонь холодный, и пылающий взгляд в одночасье удивленно-надменный: «А вы-то, мадам, здесь зачем? Только вас мне не хватало!»
Авдотьи, Натальи, Нины – все кружатся поблизости, но ни одна не мила и не занимает одинокого сердца.
Однажды на балу, где он, по обыкновению, подпирал колонну, рассеянно слушая, что говорит ему чернокудрый и необыкновенно живой русский поэт-аристократ, из тех, кто удостоил его стихи своими переводами, граф Потоцкий (Стах, как называли его в близком кругу) увидел женщину, которую тотчас узнал. Он так оживился, что чернокудрый тоже повернул голову по направлению его взгляда и заразительно рассмеялся.
– Вас влечет к подобному! Это графиня Потоцкая. Амалия. Вам лучше знать – родственница или однофамилица. Ухаживать не советую. Муж убьет на дуэли. Ревнив. Но неужели она вам нравится? Эти худые плечи, бледное лицо, синева под глазами. Она же в чахотке, скорее всего…
– Из каких она Потоцких?
Стах с гримасой нетерпения перебил поэта, которому так некстати пришла охота его поддразнить.
– Муж, кажется, из Варшавы. Здесь подвизается на дипломатической службе… Да, но эта Амалия Потоцкая – она ведь уже и немолода?!
Чернокудрый остановил живой взгляд на взволнованном лице Стаха Потоцкого. Тот почти и не слышал колкостей чернокудрого. Он издалека неотрывно глядел на графиню и думал вслух.
– Мужа я знавал когда-то в Варшаве. Мой четвероюродный брат Алекс. Ничтожнейшая личность! Мне говорили, что он пристроился при французах.
– О да! И за приличное жалованье. А вот жена, говорят, без гроша.
– Представьте меня.
– Извольте.
Оба поэта, внешне различные до противоположности, но схожие чем-то, что напоминало причастность к тайному ордену, после мазурки подошли к Амалии Потоцкой.
– Рекомендую дальнего родственника вашего мужа.
Чернокудрый поцеловал смуглую руку Амалии, быстро, с ревнивой жадностью взглянул на обоих и скрылся в бальной толпе.
– Узнали?
В голосе Станислава Потоцкого ощущалась такая взволнованность, что, услышь его сейчас Натальи, Авдотьи и Нины, они бы очень удивились.
Амалия испуганно вскинула голову, торопливо извлекла из ридикюля лорнет и наставила его на графа.
– Простите. Ужасная близорукость. Ах!
Она выронила лорнет, и Потоцкому показалось, что она сама готова упасть. Тогда он быстро взял ее руку и склонился в поцелуе. Этим церемонным целованием ручки, которым он обычно пренебрегал, он думал ее успокоить, но только сам сильнее разволновался. Он поднял лорнет, задыхаясь от волнения и скрывая от окружающих лицо.
– Я, между прочим, приезжал к вам через три года. Ровно через три. Но там уже ничего не было: ни гостиницы, ни корчмы. И никто из местных не мог сказать, куда вы подевались. Боже, как я рыдал! Единственный раз в жизни. У меня с собой были деньги, паспорта. Я хотел вам предложить сразу, не раздумывая, как в тот, первый раз…
Графиня отвернулась, достала платок все из того же ридикюля и стала комкать его в руке.
– Простите. Я сейчас не могу говорить. Сюда идет мой муж… Стах, я ждала два года, больше не могла!
К ним приближался немолодой мужчина низенького роста, но с гибкой талией и по виду очень самоуверенный. Амалия представила мужу его дальнего родственника.
– А, так это вы из поэтов Потоцких?
Муж Амалии скорчил любезнейшую мину.
– С чего вы взяли? Две-три баллады. Это все сильно преувеличено. Раздули из мухи слона – так, кажется, в России говорят? Вот перевели превосходно. А стихи так себе. Да и мудрено по-польски рифмовать!
Они обменялись с мужем еще какими-то любезными фразами. Ни Стах, ни Амалия друг на друга более не смотрели. Алекс Потоцкий пригласил своего родственника бывать у них по средам. На том и расстались.
Сидя за одиноким ужином с бутылкой «Вдовы Клико» и потом, рассеянно листая только что изданный и сладко пахнущий типографской краской томик стихов чернокудрого (чего-то как будто недостает? Не злости ли и отчаяния?), Станислав Потоцкий в который раз прокручивал в сознании свою историю с Амалией, уже давно сложившуюся в балладу. Но из суеверия он ее не записывал.
Тогда ее звали Рутой. Еврейская девчонка, дочка владельца корчмы и небольшой гостиницы для проезжающих – рыжего длиннорукого еврея-вдовца. Видимо, тот махнул на дочку рукой. Она казалась странной и евреям, и неевреям. Хозяйством не занималась, религиозных книг не читала, а бродила по двору с томом новелл истасканного и затертого Сервантеса, невесть как попавшего к отцу Руты, – зачем-то пыталась учить испанский. В белом коротком платье, до кофейного оттенка загоревшая на солнце, худая, с выступающими ключицами и непроглядной чернотой сияющих глаз, легконогая и легкомысленная. Проезжающие мужчины окидывали ее любопытствующими взглядами, на которые она отвечала своим горячим и наивно-беззастенчивым. Давно пора было папаше Якову выдавать ее замуж. Да никто из солидных достойных евреев ее не брал. Слава у нее была дурная.
Она дружила с цыганкой, жившей оседло у русского помещика в прачках. По вечерам цыганка раскидывала карты и гадала. И все про женихов, все про женихов.
А тут по дороге в Варшаву, застигнутый ливнем, остановился в гостинице Якова сам пан Потоцкий с племянником – мальчиком лет пятнадцати.
Дядя вез его учиться в университет. Помешал ливень, да вдобавок что-то разладилось в коляске. Пришлось остановиться у еврея, хоть и не жаловал пан Потоцкий сие племя. Вел переговоры с Яковом через своего камердинера, беспрестанно прикладывая к носу раздушенный платок.
А племянник выскочил из коляски на пахнущий дождем двор, весь заросший ромашками, и тут же увидел дочку рыжего Якова Руту, в белом платье, кофейно-смуглую, с громадной затрепанной книгой в руках.
– Ты кто?
Стах сразу почувствовал, что она ничуть не напоминает тех девушек, которых он прежде видел в гостиных у родственников. Она была словно его сестренка, такая же черная и худая и такая же странная среди девушек, как он среди юнцов.
– Я – Рута. Дочка Якова-корчмаря. Я еврейка – ты, надеюсь, понял? А ты кто?
Юноша приосанился, оправил щегольский мундир, сшитый специально для университета, и проговорил срывающимся басом:
– Я – граф Потоцкий. Наследник Леонтия Потоцкого. Меня зовут Станислав. Стах.
Рута вдруг подпрыгнула, завизжала и забегала по двору, бросая в Стаха только что сорванными мокрыми от прошедшего дождя ромашками. Растрепанный том Сервантеса лежал тут же – на мокрой траве.
– Не может быть, чтобы ты был Потоцкий! Мне Мара нагадала, что я выйду за графа Потоцкого. А ты еще сосунок! Я не могу за тебя выйти!
Глаза юного Потоцкого запылали. Поэт в нем впервые проснулся. Это свою судьбу он встретил во дворе еврея-корчмаря.
– Рута, я на тебе обязательно женюсь! Слышишь? Но меня отправляют в университет. И я еще не достиг совершеннолетия. Но через три года, Рута, я тебя тут разыщу и непременно женюсь. У меня чувство, что я тебя давно знаю и что сбывается какой-то мой давний сон.
– Ты мой жених! И Мара так нагадала!
Еврейка подбежала к молодому графу Потоцкому и повисла у него на шее. Белобрысый кучер, проходивший мимо по двору, остановился и в изумлении цокнул языком. Но молодой пан, вместо того чтобы отогнать от себя сумасшедшую девчонку, кинулся ее обнимать, гладить спутанные черные волосы. А потом они и вовсе куда-то исчезли. Видно, девчонка завлекла молодого графа в свой вертеп. Кучер хотел пойти рассказать все старому пану, но потом решил дождаться молодого. Может, тот даст ему больше злотых?
Молодой пан явился через полчаса, совершенно обалдевший, с травинками в волосах и испачканном мундире, который он отдал чистить камердинеру дяди. Дождь давно кончился, и поломку устранили. Дядя решил ехать тотчас, тем более что вид племянника очень ему не понравился.
– Останемся до завтра, дядя!
Это были первые слова, которые неслыханный гордец племянник произнес за всю дорогу. Но дядя был неумолим.
– Немедленно выезжаем!
Белобрысый кучер, повернувшись к панам, начал было говорить про сумасшедшую дочку корчмаря Якова, но молодой граф незаметно для дяди сунул ему в карман горсть злотых.
– Что говоришь? У этого еврея есть дочка?
Дядя напрягся, почувствовав, что напал на верный след.
– Нету у него дочки. Бобыль.
Кучер с веселым озорством оглянулся на молодого пана и стал нахлестывать лошадей. Стах Потоцкий тотчас по прибытии в Варшаву оставил кучера у себя и сделал своим доверенным лицом. Тот знал, ну, почти что знал его тайну. Когда Потоцкому хотелось поделиться воспоминаниями, он призывал к себе Марека.
– А помнишь, Марек, корчму еврея Якова?
– Как же не помнить, пан Станислав? Там еще была красавица дочка!
– Правда ведь, необыкновенная красавица?
– Раскрасавица, пан Станислав!
Марек лукавил. Ему худышки и чернявки не нравились. Нравились сдобные, белые польские панны. Но чего не скажешь из любви к доброму пану?..
…В следующую среду Стах Потоцкий явился на вечер к Потоцким. Лихорадочный румянец вместо всегдашней бледности и порывистые движения вместо замедленных и ленивых делали его облик неузнаваемым. Его огненного взгляда никто не мог выдержать. Чернокудрый поэт, тоже приглашенный, издалека завидев приятеля, поставил мрачный диагноз: неизлечим!
Едва появилась хозяйка – в чем-то воздушном, сильфидном, крылатом, – граф кинулся к ней.
Но ей было не до него – она разговаривала с другими. Разговор их состоялся только к концу вечера, когда Стах Потоцкий был уже совершенно измучен ожиданием. Графиня Потоцкая, обмахиваясь веером, вышла на балкон. Он за ней последовал.
– Рута!
Графиня болезненно вздрогнула.
– Прошу вас, не называйте меня этим именем. Я теперь Амалия.
– Для меня вы Рута. И нет прекраснее имени!
– Боже мой, остались таким же мальчишкой! Не повзрослели!
– Нет, Рута, повзрослел! Много видел, много пережил!
Он хотел взять ее за руку, худую, смуглую, в перстнях, но она ее отдернула.
– Рута!
– Амалия – прошу вас!
– Рута!
Он был упрям. Он не хотел ее слышать. И не желал принимать как должное всех этих карнавальных переодеваний, обмана, подмены, когда вместо истинного имени появляется чужое и вместо настоящего графа Потоцкого – его серенький и незначительный двойник. Лже-Потоцкий!
– Рута, я вам уже хотел когда-то предложить ехать во Францию… Теперь я вновь предлагаю вам это. Там мои друзья. Я обеспечен. И… моя душа…
Он не стал продолжать.
Она стояла, полуотвернув лицо, словно боялась обжечься его взглядом.
– Успокойтесь, Стах… Сюда могут войти. Муж мой ревнив… Я тоже, тоже вас не забывала! Но я не могу его бросить. Он меня спас. Отец заставлял выйти за старого резника. Все кругом считали дурочкой, безумной. И тут он явился тоже в дождливый летний грозовой день. И увез меня с собой. Я не могу его бросить!
– Рута! Умоляю вас, не жертвуйте любовью. Это редкость. Этого нигде в мире нет. Мир пуст и холоден – я убедился. Этого нет почти ни у кого. И у меня не было с тех самых пор!
– Как не было? А Натали Корсакова? А Авдотья Толстая? А Нина Горчакова? Господи боже, о ваших романах судачат на всех балах. Даже до меня донеслось, хотя я домоседка. Мара мне все про вас докладывает. Эта та самая цыганка, которая…
Он все же добрался до ее руки и прижал к своей пылающей щеке.
– Я их не любил! Я их не любил никогда! Разве можно сравнить то, что вызываете во мне вы… Это колдовство, порча. Скажите, те мокрые ромашки, которые вы в меня бросали, они были заговоренные?! И не рассказывайте мне про мужа. Я же выполнил обещание. Я тогда приехал!
В смятении она повернула к нему лицо. Теперь они уже ничего не видели вокруг – только глаза друг друга. Странно похожие, сумрачно-пламенные.
– Стах, я не поеду с вами в Париж. Я не могу.
Она замолчала, жалобно сжавшись.
Он даже пожалел свою Руту, которая, постоянно бывая в несносном свете и живя с таким ничтожным мужем, растеряла былую дерзость. Все-то ей, бедной, приходится скрывать – происхождение, имя, прошлое, мысли и чувства…
Он сжал ее руки с яростной силой.
– Где и когда?
Она испуганно замотала головой, не отрывая от него глаз.
– Где и когда?
Она быстро проговорила несколько слов и, обмахиваясь веером, зажатом в покрасневших пальцах, быстро ушла с балкона.
Те, кто видел Стаха Потоцкого в последние полгода его пребывания в России, пишут в своих воспоминаниях, что он был поистине обворожителен. Сияющее лицо с откинутыми назад черными, красиво седеющими волосами, стремительная походка, пленительная живость манер. Вдруг раскрылись неведомые прежде его дарования. Он оказался превосходным музыкантом и для узкого круга друзей играл на рояле мазурки, только что сочиненные его польским другом. Даже без особых упрашиваний он читал свои баллады на польском. Особенно же всех удивляла его способность к стихотворным импровизациям. Он любил импровизировать в салоне своего дальнего родственника Алекса Потоцкого и его жены Амалии, принимавших его с радушием. К Амалии Потоцкой, уже отцветающей, худой, блеклой дурнушке, он, по наблюдению света, относился прямо-таки с сыновней почтительностью. Однако именно с этим салоном был связан катастрофический финал его пребывания в России.
В неопубликованных воспоминаниях княгини Веры Вяземской есть несколько фраз о его импровизации в салоне Потоцких, приведшей к дуэли с Алексом Потоцким. На беду, была задана романтическая тема: любовный мезальянс. Сочиняя любовную балладу, импровизатор столь неотрывно смотрел на сидящую в третьем ряду хозяйку, эту маленькую дурнушку, что муж бешено приревновал ее, как всегда, без всякого основания («Кому нужны эти кости?» – замечает Вера Вяземская).
Импровизатор был вызван на дуэль. Сам чернокудрый поэт пытался примирить дуэлянтов, но безуспешно.
В записках князя Петра Вяземского тоже есть нечто любопытное, касающееся этих событий. После столь катастрофически закончившейся импровизации (но тогда этого еще никто не знал) князь Вяземский и чернокудрый возвращались домой в одной коляске, и чернокудрый с восторженной злостью всю дорогу повторял, меняя междометия:
– Ах, злодей! Ну, злодей! Ну и злодей!
А сам Вяземский педантично перечислял изъяны сего скороспелого творения: банальный сюжет, недостаток иронии…
Дуэль закончилась без кровопролития. Но узнавший о ней государь был разгневан и велел опальному поэту тотчас оставить пределы России. Пусть едет, куда ему вздумается, кроме Польши, разумеется.
Вера Вяземская в дневнике отмечает, что немногочисленные провожавшие поэта друзья были просто поражены его видом. Он тяжело, как старик, опирался на плечо своего камердинера, который, по слухам, был его лучшим другом, и рыдал навзрыд. Эти рыдания, по замечанию Вяземской, примирили с ним многих недоброжелателей и показали, что, несмотря на резкие высказывания и язвительные поэтические строки, Россию он все же любил.
Долгое время импровизации Станислава Потоцкого, которыми так восхищались современники, считались бесследно утраченными.
Но недавно в архивах Института славяноведения были найдены листки, исписанные мелким, судя по всему, женским почерком. На листках в верхнем углу красовались инициалы Станислава Потоцкого. Нашедший листки архивист выдвинул версию, что это записанный «под присмотром» самого графа пересказ одной из импровизаций, скорее всего, той, что привела к дуэли.
Архивисту пришлось обратиться к переводчикам. Оказалось, что запись сделана на испанском языке и повествует о любви знатного польского пана к красавице еврейке, дочке пекаря. Неизвестным осталось, кто записал эту импровизацию и почему запись сделана по-испански. Польский поэт импровизировал всегда только на французском…
Игрушечная мельница
Клариса Сергеевна Лопухина, вдова генерала, решилась наконец оставить Москву для жизни в небольшом белорусском имении, доставшемся ей по наследству от мужа. Другое, более крупное и богатое, поместье было завещано генералом сыну от первого брака, с которым он долгие годы не имел никаких сношений. Сведущие люди говорили, что Клариса Сергеевна могла бы оспорить завещание. Но она судов не любила, не верила в их справедливость да и судиться с сыном покойного мужа считала ниже своего достоинства.
Между тем ее ожидала бедность. Московский дом ей пришлось спешно продать – у мужа оказались неизвестные ей долги. Никаких накоплений у нее не было. Родители ее давно умерли, а спесивой родни она избегала. Так что надеяться оставалось лишь на себя да на судьбу.
Она рассчитала прислугу – кухарку и горничную. С собой она взяла только старую няньку Пелагею, растившую еще сына генерала, и Ксению, приблудную девчонку лет четырнадцати, которая барыню «оченно полюбила». Клариса Сергеевна давала ей уроки русской словесности и французского, скорее для собственного развлечения. Ксения, дитя неизвестных родителей, на книжную мудрость была туповата. Зато, кажется, и впрямь к Клариссе Сергеевне привязана. А та, ощущая страшную свою обделенность любовью, ценила теперь малейшее ее проявление.
Бог не дал ей любимого мужа. В юности у нее был бурный роман, закончившийся печально. Ее избранник женился на другой.
Она ощутила себя непонятой пушкинской героиней и, как Татьяна, вышла за генерала. К несчастью, холодность супругов была обоюдной.
Если бы ее спросили, как она прожила эти двадцать лет, она ответила бы, что и сама не знает. Словно в долгом скучном сне!
Старый бревенчатый барский дом на взгорье был совершенно запущен. Крыша прохудилась, ступени сгнили. В гостиной не было книжной полки, на которую Клариса Сергеевна намеревалась сразу же поставить любимые свои книги – единственную отраду в деревенской глуши. Она спросила у немногочисленной дворни, кто мог бы ей помочь. И все в один голос назвали какого-то Мотла из соседнего местечка. Тышлером прозывается. Он все может починить и сделать, правда, нехристь. Но Кларисе Сергеевне это было все равно.
Она велела вызвать Мотла. Мотл явился. Высокий, крепкий, спокойный, аккуратно и неброско одетый, с картузом на вьющихся рыжеватых волосах, который он не снял, даже войдя в гостиную, с умным взглядом светлых глаз, он не суетился и не заискивал. Это странно, но он напомнил Кларисе эстляндского барона, поразившего ее в отрочестве мужским обаянием. Барон был приятелем брата ее подруги по пансиону, и она страшно завидовала Надин, которая могла хоть изредка его видеть.
– Вас, кажется, Мотлом зовут?
– Мотлом.
– А меня Кларисой Сергеевной.
Она в бессознательном порыве протянула ему руку для пожатия – манера, которую она усвоила во время своих с мужем продолжительных вояжей на австрийские курорты и которая еще не вошла в российский обиход, где дамам обычно ручки целовали. Причем она явно спутала Мотла с эстляндским бароном, но когда поняла свою оплошность, было уже поздно.
Мотл пожал руку хозяйки не без удивления, но столь крепко, что она ойкнула и потрясла в воздухе рукой.
– Не рассчитал.
Он улыбнулся, однако и улыбка не была хамски-угодливой, подобострастной, как часто улыбались ей тут дворовые.
– Держите столярную мастерскую?
– Пока нет возможности. Местные помещики выручают заказами.
И отвечал он без угодливости, низким красивым голосом. Он совсем не походил на того извивающегося от низменных чувств, картавого и неопрятного еврея, какими изображали их недоброжелатели, в частности ее муж генерал. Правильный выговор Мотла ее удивил, но она не решилась спросить, где он так хорошо выучился по-русски. Разве евреи в России учатся светским наукам? Но позже кто-то из дворни ей сказал, что сын генерала Павел в детстве был с Мотлом неразлучен. Все-то они что-то мастерили во дворе – то каких-то деревянных летающих птиц, то скачущих лягушек. За эту дружбу Павлу сильно доставалось от папеньки. В конце концов их сиятельство топнул ножкой и выгнал Павла из дому – иди, говорит, к своему Мотлу! Тот возьми да и отправься к тетке в Казань.
Вероятно, эта детская дружба с Павлом и сказалась на правильном выговоре Мотла.
– Когда приступите к работе?
Клариса Сергеевна спросила с унынием в голосе, полагая, что он надолго отложит этот не очень выгодный заказ. Она слыхала, что евреи жадны и расчетливы.
– Завтра и приступлю.
Она залилась краской от удовольствия, но тут же испугалась.
– Я не в силах платить много.
– Сочтемся.
Он все с той же спокойной улыбкой пояснил, что знает это имение с давних пор и работать тут ему гораздо приятнее, чем у других заказчиков.
Прощаясь, она в рассеянности вновь протянула руку. Он пожал ее с прежней силой, словно давая понять, что ей или вовсе не следует протягивать руки, или уж смириться с его привычками.
И снова ей вспомнился эстляндский барон, неотразимо мужественный.
Тут вбежала вся встрепанная Ксения, закричала, забегала, выражая свой восторг и при виде Кларисы Сергеевны, и при виде Мотла.
– Сделайте мне такую же мельницу, как нашему Никитке! Чтобы от ветра вертелась!
Мотл возражать не стал.
– Сделаю.
Ксения в порыве радости кинулась к Мотлу, потом к хозяйке, закружила, затормошила их в общем хороводе. Даже Мотл смутился, а уж Клариса Сергеевна так просто вся заалела, как девица на выданье, и мысленно клялась поругать несносную девчонку. Но как-то позабыла. В мутном зеркале старенького трельяжа она вдруг увидела свое лицо – и не узнала. Столько в нем было непривычного оживления! Впервые за долгие годы она себе понравилась.
Разбирая сундук, она нашла залежавшийся там голубенький муслин, и они с Ксенией решили обновить гардероб легкими летними кофточками. Ксения побежала искать среди местных баб портниху.
А Клариса Сергеевна, разгоряченная, с блестящими глазами, не могла усидеть за книгой.
– Как думаешь, няня, неужели евреи Христа распяли?
Старая Пелагея, вязавшая чулок, ответила ворчливым голосом:
– Давно это было, даже я, старуха, не застала. А вот Мотла знаю с его измальства. Мухи не обидит. С нашим Павлом были не разлей вода. Сказывают, Павел Степаныч зазывают его ныне к себе в поместье по столярной части. Раньше-то лето проводили тут, а зимой живали там. Дом там крепкий, теплый. Но тоже уже ветшает.
Клариса Сергеевна знала, что имение Павла, завещанное ему отцом-генералом, находится где-то поблизости. Но она никогда прежде не бывала ни в том, ни в этом доме. Генерал, выгнав сына и женившись на ней, предпочел жить в Москве. А лето они проводили на заграничных курортах, где он лечил свои многочисленные недуги, а она, отчаявшись вылечить хоть один, скучала и томилась.
То, что Павел зовет к себе Мотла, было для нее новостью.
– А Мотл?
Пелагея снова разворчалась.
– Спроси у него сама, Кларисочка, что мне, старой, слухи-то разносить? У Мотла в Мостках дом, семейство, хозяйство. Так не кинешь.
Услыхав о семействе Мотла, Клариса Сергеевна огорчилась. Ей почему-то представлялось, что и он вдовец.
– Большое семейство?