Мания встречи (сборник) Чайковская Вера
– Что, Кларисочка?
– И большое у Мотла семейство?
– Матерь старая, жена да малец.
Клариса Сергеевна совсем сникла и хотела отказаться от нарядной летней кофточки, да Ксения уже где-то отыскала девку-портниху, и та ожидала в передней, чтобы снять мерки и взяться за крой.
На другой день с утра Мотл явился работать с сынком – рыжим подростком, ровесником Ксении. Та сразу же потащила мальчишку на речку.
Клариса Сергеевна вышла на крыльцо, где Мотл, так и не снявший картуза, приладился делать новые перила.
– Как зовут вашего сына?
– Давидка.
– А жену?
– Вы про имя? Сарра.
Все библейские, непривычные для русского слуха имена.
– Говорят, вас Павел Степаныч зовет к себе?
– Зовет!
И больше об этом ни слова. Занят делом, и так красиво, так ловко у него выходит – любо-дорого поглядеть.
– Приходите с нами чай пить. Пелагея напекла пирогов с мясом.
Он поднял голову и ответил с уже знакомой ей спокойной улыбкой:
– Я этого есть не могу.
– А баню? Баню не запрещено? Мы сегодня топим.
– В баню, пожалуй, схожу. Павел меня приучил. Как свечереет, можно?
Клариса Сергеевна послала Никитку навязать свежих березовых веников, ходила проверить воду в котле, горяча ли, повесила в предбаннике голубое полотенце со своей вышивкой гладью и полотняную простую мужскую рубаху. На всякий случай – вдруг он захочет надеть.
Часа в четыре нянька Пелагея повела Мотла в баню. А Давидка как исчез с утра с Ксенией, так и не появлялся. Но Мотл не тревожился. Тревожилась барыня – вот сумасшедшая девчонка!
Мотл скрылся в бревенчатой баньке, а Клариса Сергеевна все поглядывала из гостиной в окошко: не появился ли? Маялась, о чем-то думала – давнем, девическом. Когда он наконец появился на крылечке баньки в оставленной ею длинной белой рубахе, с пушистыми, золотящимися на закатном солнце волосами, весь какой-то сияющий, как ангел на иконах, она, не выдержав, выскочила из гостиной, накинув на плечи белую, тонкого кружева, шаль. В разгоряченное, отчаянное ее лицо дул прохладный вечерний ветер. Но оказавшись на крылечке рядом с Мотлом, она почувствовала, что теряет силы. И ничего не может ни сделать, ни сказать. Не может объяснить Мотлу, зачем она, задыхаясь, вбежала на это крылечко. Однако говорить ей не пришлось. Мотл на миг словно застыл, окинув ее удивленно-вопрошающим взглядом, и крепко, как прежде, сжал ее руку. Бесплотные ангелы так не могут! Но теперь он эту руку уже не выпускал из своей горячей ладони. Забрав из баньки одежду, решительным шагом повел ее, смущенную и потерявшуюся, словно совсем еще юную девицу, к дому. В полутьме гостиной, с приспущенными тяжелыми шторами, сквозь которые закатный солнечный луч высветил полоску паркета, он подвел Кларису Сергеевна к большому дивану с разодранной котом Тишкой кожаной обивкой и осторожно снял с ее плеч кружевную шаль. Она порывисто обвила его руками и задохнулась, ощущая, что ей так хорошо, как никогда не бывало…
Во дворе слышались голоса Давидки и Ксении. Мотл заторопился домой, а ей вставать совсем не хотелось.
Боже, неужели она полюбила?
Она сама себе удивлялась.
– Впервые со мной после женитьбы.
Мотл стоял одетый и говорил уже почти обычным своим голосом, а не тем прежним – необыкновенным.
Точно в каком-то сомнении подошел к окну, выглянул, потоптался на месте, стоя к ней спиной.
– Вот уж не думал, не гадал… Я ведь Сарру свою люблю!
Сказал, словно сердясь на себя и на Кларису Сергеевну.
– А я? А меня?
Он не ответил. Излишне резким движением открыл запертую на крючок дверь и вышел во двор. Почти сразу в гостиную вошла нянька Пелагея и озабоченно снова прикрыла дверь на крючок.
– И что ты удумала, Кларисочка! Грех-то какой! Я Ксении сказала, что Мотл стол укрепляет, чтобы не шатался.
– Ах, няня, я сама не понимаю!
Сказала, ужасаясь и тихо радуясь.
Мотл с сыном ушли. Очевидно, с Ксенией тоже произошло нечто необыкновенное. Но обе, и барыня и воспитанница, помалкивали, внезапно застывая то на крыльце, то в саду, то у трельяжа с мутным зеркалом…
Работать Мотл больше не приходил. Когда Клариса Сергеевна, отчаявшись, послала ему какую-то непомерно крупную сумму за сделанную работу, он всю ее до копейки вернул с дворовым Никиткой.
И Клариса Сергеевна с ожесточением в голосе говорила няньке Пелагее, что она теперь окончательно уверилась – евреи распяли Христа.
Но сердце ее этому не верило.
А через некоторое время Давидка принес Ксении обещанную мельницу. Да не одну, а целых две. Одна – побольше, другая – поменьше. Обе раскрашенные в яркие, желто-синие цвета, солнечные и радостные.
Ту, что побольше, Клариса Сергеевна взяла себе. Это был дар ее Мотла. Его тайное признание в любви, крепкой, как виноградное вино, и непобедимой, как смерть.
На службу к Павлу Степанычу Мотл не пошел. Клариса Сергеевна неожиданно сама сдружилась со своим пасынком, одиноким лысеющим человеком, на лице которого застыло какое-то извиняющееся выражение. Словно он у всех заранее просил прощения. Он любил рассказывать о своих детских выдумках с Мотлом, и тогда его лицо оживало и становилось совсем мальчишеским. Очевидно, это было самым ярким, что случилось с ним в жизни. Клариса Сергеевна слушала с жадностью, прощая пасынку лакея, который то и дело подносил барину стопку и соленый огурчик на тонком китайского фарфора блюдце…
Однажды летом, проезжая в возке, подаренном Павлом, по дороге в город, Клариса Сергеевна увидела высокого еврея в этой их нелепой шапчонке-ермолке, который, согнувшись в три погибели, тащил на спине тяжеленный мешок. Рядом, переваливаясь на коротких ножках, шла низенькая полная женщина с решительным некрасивым лицом. А впереди бежал, поднимая пыль, рыжий мальчишка. Все трое сделали вид, что ее не заметили, да и Клариса Сергеевна никак не могла совместить своего удивительного Мотла с этим жалким и таким обыкновенным евреем…
Семейные предания банковского дома Столярских, наследники которого проживают ныне в Америке, говорят о том, что их российский предок был и впрямь искусным столяром и звался Тышлером, что на языке местечковых евреев и значило «столяр». Впоследствие Тышлера переделали на русский манер в Столяра или даже в Столляра, что, видимо, должно было означать большую степень интеллигентности. Попавшие в Америку потомки Тышлера закрепили за собой «полонический» вариант фамилии – Столярские.
Про того, первого, Тышлера известно, что он был настоящим артистом своего дела. У Столярских сохранилось несколько деревянных игрушек его изготовления. Особенно ему удавались мельницы, необыкновенно изящно вырезанные из липы и чудесно раскрашенные. Одну из самых красивых мельниц семейство приобрело на престижном лондонском аукционе, где мельница значилась как произведение неизвестного еврейско-белорусского мастера первой половины XIX века. Нанятые Столярскими эксперты опознали в неизвестном мастере того самого первого Тышлера – основателя рода. На приобретенной мельнице ближе к основанию можно различить две русские буквы, выдолбленные в дереве и раскрашенные потускневшей красной краской: «К» и «М». Предполагают, что это инициалы русского владельца-собирателя деревянных игрушек.
Интересно, что один из представителей этого рода, оставшийся в России и сохранивший первоначальную фамилию Тышлер, стал знаменитым российским живописцем XX столетия. Его предки перебрались на Украину. В исследованиях последних лет отмечается поразительная перекличка нарядно раскрашенных мельниц первого Тышлера и фантастических деревянных скульптур его знаменитого потомка-художника…
Из цикла «Гений места»
Триптих № 1
Болезненные синдромы
Санаторий был совсем плохонький. А когда-то гремел. Назывался он не то «Энергия», не то «Энтузиазм» – словечками из словаря бурных тридцатых годов прошлого века, на которые и пришелся пик его славы. Располагался он на территории старинной усадьбы, о которой (и о прежних постройках, и о парке) почти ничто уже не напоминало. Исключением были чудом не вырубленная липовая аллея, ведущая к центральному корпусу, и жалкие остатки каменных ворот при въезде с нечитаемой старинной надписью, некогда выложенной цветной керамической плиткой. Что-то вроде «Ютъ ви» или «Утъ ви». Отдыхающие изощрялись в угадывании недостающих букв, как в популярной телевизионной игре. Получалось «Уют лови!» или «Тут живи!» – кому как больше нравилось.
Да, от прежнего великолепия остался еще полуразрушенный каменный флигелек, заброшенный вид которого как нельзя более соответствовал нынешней заброшенности всего этого лечебно-оздоровительного заведения.
Богатенькие «новые русские» его избегали. Их оздоровительные маршруты пролегали через модные курорты Европы, Азии и Африки. Сюда же по бесплатным путевкам попадали инвалиды и ветераны. Оставшиеся путевки раскупались теми бедолагами, которые не могли себе позволить отдыха на Багамах или на Маврикии.
Ник (это было его домашнее имя, вытеснившее солидное «Николай») приехал сюда от крайности.
Кстати сказать, англизированное сокращение очень подходило к его изысканно-неяркому лицу, тихому, но не вялому голосу и общей какой-то «джентльменской» воспитанности, казавшейся уже несколько старомодной, как слишком тонкие и умные шутки в эпоху Пушкина.
Долгие годы он жил с матерью, бывшей балериной, старушкой капризной и привередливой. Ник сносил ее капризы с редкостной выдержкой. Однако в пику матери, желавшей его видеть «артистом», получил техническое образование. Впрочем, по специальности он не работал, а использовал какие-то побочные свои познания. Так, в последние годы он зарабатывал на жизнь переводами с различных европейских языков того мутного потока научно-популярной, а порой просто популярной и даже псевдонаучной литературы, который хлынул в Россию после снятия запретов. Делал он это весело и отстраненно.
Врачей не любил и боялся смертельно. И вот, оставшись один, умудрился так разрушить свое здоровье, что еле доковылял до центрального санаторного корпуса грязно-белой окраски.
Ник был еще далеко не стар. Так ему, во всяком случае, казалось. Но первый же врач районной поликлиники, тучная, задыхающаяся женщина, закричала ему, когда он только еще входил в кабинет:
– Чего же вы хотите? Возраст! Рак уже не излечивается!
Ник безошибочно определил в тучной врачихе (благо под рукой была популярная психологическая литература) последовательницу кровожадно-сладострастного маркиза. И постарался побыстрее улизнуть, забыв в кабинете майку. За этой майкой, совсем почти новой, он так и не зашел.
Вот тогда-то он и позвонил в санаторий, о котором что-то слышал еще от матери. Денег на отдых у него не было, но он решил занять у приятеля. Его пугали трудности оформления медицинской карты в той самой злополучной поликлинике, из которой он бежал, как древний грек с поля боя, бросив не щит, а майку. Но оказалось, что «хождение по медицинским мукам» было уделом только тех, кто ехал в санаторий бесплатно (вот когда им в первый и, увы, не в последний раз припомнился бесплатный сыр!). Ник, заплативший «живые» денежки, от этой муки, скуки и докуки был избавлен.
Итак, наш герой приковылял в санаторий с тощим саквояжем в руках и без ног свалился на постель в крошечном одноместном номере, где, кроме кровати, стоял еще столик с допотопным телевизором и непонятного назначения маленькая скамейка, смешно и трогательно сочетающая в себе приметы утонченной старины и бесстильной новизны. Какой-то местный Левша натянул на грубо сработанную деревянную скамейку старинную ветхую ткань. Ник часто с непонятным интересом разглядывал фантастические узоры ткани, раскладывая на ней всякую мелочь: бритву, одеколон, очки… Он занял номер «люкс», вся люксовость которого заключалась в его одноместности. В своем нынешнем душевном и физическом состоянии соседа бы Ник не вынес. Но что нужно лечить – не знал.
Разладилось все. Ныли кости. Кружилась голова. Что-то мешало в горле. Произвольно меняло ритм сердце. Ну и, конечно, наблюдались «классические» резь в глазах и шум в ушах. Многочисленность «синдромов» его даже немного смешила, потому что, несмотря ни на что, он все еще чувствовал себя молодым.
Чтобы в этом не разувериться, он твердо решил к врачам не ходить. Вид человека в белом халате (иногда это была приемщица белья или сторожиха на вахте) вызывал у него приступ ужаса. Зачем же он сюда приехал? – спросит читатель. Тут крылась своя тонкая стратегия. В отличие от пансионата в санатории все же была некая «аура лечения», которая могла благотворно подействовать и на тех, кто этим лечением пренебрегал. А в отличие от заурядной больницы тут допускалась большая доля свободы при некотором отлаженном бытовом режиме. Ник, по природе очень несобранный, иногда садящийся за срочный перевод в двенадцатом часу ночи, хотел отдохнуть «по графику». Есть, ходить на прогулку, ложиться спать в определенные часы. Он очень надеялся, что именно это и оздоровит его организм.
Таким образом, наш герой не ходил на процедуры, радуясь, как школьник, прогулявший контрольную работу. В столовую являлся позже всех, когда работницы уже убирали посуду, и торопливо ел рисовую кашу и яйцо всмятку, оставляя суп и котлету домашним животным обслуживающего персонала. Он даже не знал, кто еще сидит за его столиком, и только на третий день своего пребывания, граничащего с почти полным отсутствием, случайно застал за столиком припозднившуюся соседку. Для этого места она была на редкость молода и одета с тем агрессивным вызовом, который Ника несколько даже шокировал. Голубенький топик, надетый прямо на голое тело, и более темного тона штанишки, оставляющие открытой часть живота. Но все это в комплекте Ник увидел позже, когда красотка встала. Сама же она на Ника вовсе не глядела, занятая компотом и какими-то своими мыслями.
– Вы давно тут?
В голосе Ника слышалась спокойная и открытая доброжелательность. Он женщин любил и предпочитал их общество мужскому. Но уже несколько лет ему неловко было флиртовать с женщинами, потому что ему не хотелось их разочаровывать. Боялся он и собственного великого разочарования.
– Я тут?
Девица тупо, не видя, уставилась на него подмазанными черной тушью глазами и продолжила пить компот.
– Вы тут давно отдыхаете?
В тихом голосе Ника прорезалось раздражение. Соседка допила компот, встала, окинув всю столовую взглядом полководца (тут-то Ник углядел ее голый живот и довольно волосатые ноги, тем не менее выставленные напоказ), и, перекинув через плечо белую сумку, резво прошла мимо него. Точно его тут не было!
Нет, такого нахальства он не ожидал! Его реакция была парадоксальной. Теперь он старался как можно чаще попадаться на глаза блондинистой красотке, выслеживал ее то в столовой, то возле речки, то на пошлейших танцах, куда прибредал, плохо скрывая ироническую усмешку. Впрочем, иронизировал он скорее над собой.
Однако девица было до упора заполнена чем-то своим, и Ник для нее, судя по всему, сливался с сереньким пейзажем, со всеми ковыляющими по санаторию ветеранами и инвалидами, тем более что ходил он прихрамывая, носил не по сезону темную рубашку, давно не стригся, отчего полуседые волосы вокруг лысины постоянно трепал ветер.
Непостижимо! Он, Ник, был для нее не блестящим, остроумным, изысканным, каким считали его мама и несколько преданных женщин, а просто бревном на дороге, которое она перешагивала, почти на замечая. Это его задело! Это вывело его из себя. Это стоило того, чтобы что-то предпринять!
Он даже переоделся в купленную тут же, на санаторном лотке, голубую футболку, коротко подстригся в местной парикмахерской и стал ежедневно душиться тем, давно когда-то подаренным, одеколоном, который он «для важности» поставил на самодельную скамеечку, обтянутую старинной тканью.
Он выследил, что девица частенько прохаживается под руку с немолодой усатой дамой, одетой не без элегантности. Дама в подружки ей явно не годилась, вероятно, они просто проживали в одном номере, что порой сплачивает людей разных социальных групп и возрастов.
Ник уже знал, что девицу зовут Лизой. Этим именем назвала ее как-то усатая дама, стоя на балконе своего корпуса, в то время как Ник проходил мимо, делая вид, что все эти переговоры с балкона его не интересуют. Вот кто им точно интересовался, так это усатая. На танцах она просто впивалась в него глазами, в то время как Ник жадно следил за «собачьей возней» вокруг Лизы. Какие-то парни подходили, какие-то отходили, красуясь тренированными телами и мощными бицепсами.
Однажды Лизина «сокамерница» повстречалась с Ником на липовой аллее, приостановилась, а потом решительно подошла.
– Я вам никого не напоминаю?
– Вы?
Ник удивленно в нее вгляделся.
Темные усики над верхней губой. Мелкие морщинки под глазами. Полновата, но лицо довольно милое, приветливое и живое. Он хотел уже сказать, что нет. Не напоминает. Потом подумал, что есть что-то общее с мамой. Овал лица. И как смеется, щуря глаза.
– Я – Лиля. Ваша двоюродная сестра. Вы ведь Николай Григорьевич? Ник?
– Вы – Лиля?
Вот уж чего он не ожидал! В какой-то момент он перестал общаться с родственниками. Ему никто не был нужен. Все раздражали. Эту Лилю он помнит студенткой биофака. Хорошенькая была. С тех пор прошла уйма лет. Стала старовата и полновата. Но лицо осталось светлым и тонким. На маму похожа.
Они вместе молча пошли по аллее. К его спутнице подбежала Лиза и, нагнувшись, что-то ей горячо зашептала. Обе расхохотались. Лиза обернулась и внимательно поглядела на Ника подмалеванными тушью глазами. Лиля их познакомила.
– Николай Григорьевич. Лиза.
Ник взглянул на эту нахальную блондинку, и она ему совсем не понравилась. Из нее просто перла вульгарность.
– Неудачный роман с парнем из здешнего поселка.
Лиля понизила голос, чтобы слышал только он, а не все любопытствующие. Лиза издалека им махала рукой, улыбаясь победительной улыбкой.
– Но она быстро нашла замену. Охранник из местного педучилища. Наверное, видели? Такой громадный с детским личиком, нет?
– Нашла замену?
Ник даже приостановился и с каким-то новым чувством поглядел на свою нежданно найденную двоюродную сестру. Когда-то он был в нее влюблен. А она смотрела мимо. Была гордячка и колючка. Издевалась над его рассеянностью. Как же ему хотелось хоть мимолетно дотронуться до ее ключицы, худой, выпирающей, загорелой, видной в круглом вырезе летнего синего платья из марлевки. Они тогда вместе оказались на даче у родственников. Эта ключица стала его навязчивой идеей, бредом! Он боялся нечаянно с Лилей встретиться, чтобы чего-нибудь этакого не выкинуть! И мечтал о нечаянной встрече. Постыдные, преступные, неслыханные желания!
– У меня тут отдельный номер.
Он сказал это более взволнованно, чем хотел.
– Неужели есть отдельные? Можно посмотреть?
И рассмеялась, сощурив глаза, что выглядело нелепо и мило.
Он пошел впереди, почти не хромая, очень быстро. Убрал ли он со скамейки носки? Она едва за ним поспевала, с эпической интонацией рассказывая про отложение солей, язву, колики, нервное истощение и другие очень нехорошие болезни…
Это почти невероятно, но он осуществил свое давнее навязчивое желание – дотронулся до Лилиной ключицы! В этом крылось нечто почти мистическое. Точно жизнь намекнула на свой тайный смысл, показала, что прошлое не случайно и не бессмысленно.
На скамейке действительно лежали скомканные носки. Но ничего страшного – ведь Лиля совсем своя. И он ее почти не боялся.
Этим же вечером он выскочил из номера, обуреваемый желанием что-то сделать. Может, сбегать в поселковый магазин за шампанским? Но они оба вина не пили. Тогда он решил нарвать на лугу возле санатория желтеньких цветочков, кажется лютиков. Они были такие безыскусные, наивные, свежие! Так надышались чистым луговым воздухом, напитались грозовыми дождями!
Ник бежал по липовой аллее, а следом трусил какой-то мужчина в светлых шортах. Совершал вечерний моцион.
– Ух, как вы рванули! Не догнать!
В голосе бегуна слышалась обида.
А Нику ужасно захотелось вновь дотронуться до Лилиной ключицы. Может, это была какая-то болезнь? Мания? Возвращение вытесненных в юности желаний?
Так или иначе, но все остальные болезненные синдромы его в то лето оставили.
Энергия
В санатории «Энергия» художник Алексей Отвалов был уже не в первый раз. Санаторий считался элитным. Тут отдыхали пусть не сами вожди, но люди каким-то боком к ним приближенные, все больше художники и поэты. Кто-то из них был в свое время отмечен правительственной премией, кто-то получал престижные государственные заказы и представлял искусство Страны Советов за рубежом. Впрочем, встречались тут и люди полуопальные. Шепотом передавался рассказ об известном дореволюционном поэте, который после двухнедельного безмятежного отдыха был препровожден на воронке прямехонько в Лефортово.
Прежде здесь располагалась усадьба какого-то графа, после революции бежавшего за границу. Потом был пожар и разграбление. Из графских построек остался небольшой каменный флигелек, где предпочитали селиться художники-графики. Рядом пристроили офортные мастерские, и Отвалов, проживавший во флигеле, порой ловил чутким носом едкий запах кислоты, безмерно его раздражавший. Сам он офортов не травил, и ему не нравилось, что коллеги его «подтравливают». Первые ростки экологического сознания. Но при этом он сам в санатории не просто отдыхал, но работал.
Отвалов был художник известный, но не лауреат. Его восхождению препятствовали как внешние, так и внутренние обстоятельства. Отец Отвалова происходил из рода богатых тверских купцов-чаеторговцев, что сыну приходилось скрывать. Он выдавал отца за грузчика.
Мешала ему и какая-то постоянная внутренняя раздвоенность. Словно, как говаривалось в романтические времена, в нем жило два человека. Первый – смелый и свободный, талантливый и страстный. А второй – бесконечно зависимый, мгновенно и безоговорочно подчиняющийся любой силе, будь то политическая власть или чужая творческая воля.
Один Бог знает, сколько энергии Отвалову пришлось потратить, чтобы избавиться от почти гипнотического влияния преподавателя из творческой мастерской ВХУТЕМАСа.
Преподаватель вовсе не заставлял своих учеников писать, как писал он, мастер мощного таланта и незаурядного ума, ухитрявшийся, не лицемеря и не пригибаясь, создавать искусство новых ритмов и ускоренного дыхания. И тематическая картина, и пейзаж, и портрет – все у него дышало свежестью и внутренней силой.
И это подкупало и захватывало Отвалова до такой степени, что он несколько лет все никак не мог отлепиться от учителя.
Причем работы ученика отличались каким-то странным усилением принципов учителя. Учитель любил писать лошадей, увеличивая на холсте их умные морды. Отвалов стал увеличивать эти морды в пропорциях уже просто болезненных. И ничего с собой не мог поделать. Захваченный какой-то идеей, он несся без удержу, как древний скиф. Но в этом случае его безудерж только подчеркивал постыдную творческую зависимость.
Избавиться от влияния учителя ему удалось лишь после того, как он почти обожествил политических вождей. Стал увлеченно и в известной степени бескорыстно писать их портреты. Ему платили гонорары, но дело было не в них. Он верил, что это необыкновенные люди.
Первый человек, в нем сидящий, свободный и легкомысленный, подозревал, что тут произошло обыкновенное переключение энергий, психологическая компенсация. Более всего Отвалова поражало, что вожди, и в особенности главный Вождь, не только сами знают, как жить и куда идти, но и очень уверенно распоряжаются жизнью других.
Сам же Отвалов не обладал умением распознавать правильную дорогу, норовил заблудиться в лесу или утонуть в речке, как малый ребенок.
В повседневной жизни его вытягивала и спасала жена, Варвара Степановна, женщина мощного сложения и крепкой хватки, старше его годков на десять. В его сознании она отождествилась с богатыршей былинных времен, готовой вступить в бой с кем угодно – хоть со Змеем Горынычем, хоть с Ильей Муромцем, а хоть и с самим Временем, оскалившем железные зубы.
Свою Варвару Отвалов, кажется, любил, но уж ненавидел без всяких «кажется». Ненавидел за то презрение, которое вызывали в ней его нерешительность и слабость. Однако норовил укрыться за ее мощными телесами от железных зубов, давно бы его перемоловших.
На этот раз Отвалов оказался в санатории без Варвары Степановны. Ему перепал очень ответственный заказ: запечатлеть женский трудовой энтузиазм, характерный для новой России.
Отвалов в Академии художеств считался специалистом по «новым» женщинам.
Сразу после женитьбы в порыве вдохновения он изобразил свою грузную Варвару с винтовкой через плечо, возглавляющей отряд детишек детсадовского возраста, написанных нежной и легкой кистью, что составляло выразительный контраст с брутально, резко, сильно вылепленной богатыршей-предводительницей.
Картина понравилась всем: и зрителям, и художникам, и власти. И вот теперь из Президиума Академии поступил заказ написать женщин-ремонтниц, обновляющих старинную железную дорогу Ленинград – Москва. Ожидался какой-то юбилей не то Академии, не то железной дороги. Короче, Отвалову намекнули, что в случае удачи работы попадут в Третьяковку или в Русский музей. И это в придачу к солидному гонорару!
За счет Академии ему выделили путевку в этот санаторий, расположенный вблизи с тем участком дороги, где советские женщины демонстрировали ударный труд. Выделили ему и машину с шофером, который должен был его на этот участок возить.
Отвалов вспомнил свою Варвару, которую писал в этом же санатории, и загорелся. За несколько дней закончил почти все этюды. Работал он теперь не долго и кропотливо, как прежде, когда во всем подражал гениальному учителю, а быстро, спонтанным рывком, мгновенно выбрасывая «скифскую», как он ее называл, энергию, копившуюся годами.
Он решил остановиться на серии этюдов и не переходить к маслу и большим холстам. Конечно, монументальные полотна на темы труда ценились властями особенно высоко. Но он понимал, что его огня на большие полотна не хватит, будет безжизненно и вяло. А этюды получились живые, кипучие, энергичные! Он рисовал их, сочетая акварель, тушь, гуашь, на больших белых листах особой тонкой выделки.
На первом он словно бы наблюдал издалека за общей панорамой работы, как это в свое время сделал бездарный передвижник Савицкий в мрачнейшей картине «Ремонтные работы на железной дороге».
У Отвалова женщины-ремонтницы в ярких косынках и комбинезонах создавали впечатление каких-то скручивающихся спиралей и гирлянд.
У Савицкого – унылое обличение. У Отвалова – праздник труда.
Первый свой этюд он ухитрился нарисовать, не вылезая из машины. Только попросил шофера прогуляться и выполнил этюд буквально в полчаса – свежий, красочный, полный ощущения какого-то ускоренного движения времени.
Прочие этюды рисовались с близкого расстояния. Он уселся на складном стульчике прямо напротив насыпи, где работали женщины. От яркого солнца его защищала большая соломенная шляпа, которую он то надевал, то снимал, когда солнце скрывалось за тучку, показывая ремонтницам еще густые темно-курчавые волосы с легкой проседью. Ему часто говорили, что он хорош собой, и даже эти женщины, выполняющие тяжелую и, в сущности, мужскую работу, с тачками, ломами, лопатами в руках успевали бросить на него дерзкий взгляд, уколоть острым насмешливым словцом, что-то выкрикнуть о его «кудрях» и «шляпе». Одна все приглашала присоединиться к их работе, а она будет его рисовать. Все это сопровождалось шутками, смехом, громкими перебранками.
Вот эту молодую, дерзкую и смелую энергию он и пытался уловить.
Теперь, просматривая у себя в номере крепко, в вихреобразном ритме выполненные этюды, он подумал, что не хватает крупного плана, которым он, бывало, удостаивал даже лошадиные морды. Есть фигуры, нет лиц.
Беда, однако, была поправимой. Написать крупным планом лицо работницы технически гораздо проще. Для этого не нужно самому ехать на участок, а можно попросить начальника стройки прислать в санаторий какую-нибудь ремонтницу.
Все и в самом деле быстро уладилось. По телефону ему твердо обещали, что ремонтницу пришлют. Он продиктовал адрес и объяснил, как его найти. Нужно пройти от центрального корпуса к флигелю. Его дверь зеленого цвета. Отвалов не стал вдаваться в подробности, говорить, что с другой стороны живет еще одна художница. Он, кстати, ее ни разу не видел. И работ не видел и не интересовался увидеть. О художнице поговаривали, что не то из бывших троцкистов, не то из бундовцев. Но Отвалов не старался завязать с ней знакомство не только из-за этого. Он вообще был очень осторожен в выборе знакомств. Да и время не располагало к тесному общению, к свободным разговорам и вольным шуткам. За это можно было легко поплатиться годами пребывания в «залетейских» областях.
Он решил посадить ремонтницу на смешной низенький табуретик, сохранившийся, вероятно, еще с графских времен, сверху обитый серебристой тканью с птицами и цветами. На этюде он этот архаический табурет или вовсе не изобразит, или заменит простым и грубым. Ремонтницу он представит уже не на насыпи, а где-нибудь в рабочем общежитии, в минуты отдыха, когда она, присев и повернув в сторону зрителя голову, задумается о той, ну да, о той прекрасной жизни, которая…
Свободный и легкомысленный человек, в нем сидящий, начинал просто выть от смеха, когда Отвалов впадал в подобый пафос. Но тут не было лжи! Он был искренне увлечен грандиозностью задач, выдвинутых временем! И эту новую женщину он нарисует хорошо! Он гениально нарисует эту ремонтницу с грозным и вдохновенным лицом современной валькирии! Дайте же ему на это лицо поглядеть!
Явилась хилейшего сложения девчушка с тонким, бледным, бескровным личиком. В ярко-синем комбинезоне, который был ей велик, прячущая за спиной руку, всю в ссадинах и зеленке. Оказывается, она ударилась о какую-то железяку, и ее на сегодня освободили от работы. И прислали сюда. Тихий голосок ее дрожал, и вся она дрожала от испуга, застывшего в синих серьезных глазах, еще более ярких, чем ее комбинезон.
– Я не гожусь?
Он рассмеялся и возмутился одновременно.
– Да годитесь вы, птенчик! Для меня вы годитесь. Для такой работы только совершенно не подходите! Кто вас взял?
– Я сама попросилась. Тут дают жилье и кормят… Я ищу своего дядю, он где-то в Москве…
Синие глаза смотрели на него все с той же детской серьезностью.
– А вы из каких мест?
Она не ответила, обвела глазами комнату и вдруг, просияв, кинулась к смешному табурету.
– Пуфик! Какой же ты стал старый!
– Вы тут бывали прежде?
И снова она пропустила вопрос мимо ушей. Второй человек, сидевший в Отвалове, стал панически нашептывать, что ее нужно немедленно, немедленно отправить назад.
– А ванная у вас есть? Позвольте мне отмыться от копоти. Вы такую грязнулю рисовать не захотите!
Он проводил ее в роскошно отделанную душевую, дал чистое полотенце и свой розово-синий махровый халат. Разумеется, рисовать он будет не этот халат, а ее лицо – хотя меньше всего оно подходило для «труженицы рабочего фронта».
– Вы, случаем, не графиня?
Он прижался носом к двери душевой.
– Угадали. Графиня. Из этого поместья. Когда все переменилось, мне было пятнадцать. Мы с мамой остались, а отец уехал. Мы работали в лазарете, в рабочей столовой…
– Вы шутите?
– А вы подумали – правда?
– Ничего я не подумал! Вылезайте поскорее!
И что мелет, дурочка! Неужели не понимает, что сейчас бывает с графинями?! С такими вот – юными и привлекательными?!
Ему захотелось скорее начать рисовать, чтобы избавиться от страха и сомнений, сжавших сердце.
– Вылезайте!
Она вышла в его розово-синем халате, в котором могло поместиться ровно две птички ее сложения.
– Пичуга вы такая!
– Пичуга? Есть еще что-то птичье? Меня в детстве называли воробушком.
И взглянула на него ярко-синими серьезными глазами девочки-ребенка. Неужели так ничему и не выучилась за эти годы? Мать, должно быть, сидит… Он отвел глаза, не в силах выдержать этой детской беззащитной серьезности.
– На пуфик ваш садитесь. Есть хотите?
– Очень!
Он даже растерялся немного.
– У меня из еды ничего нет. Нас в столовой кормят. Конфеты будете? Трюфели из коробки.
– Мои любимые.
Он развернул конфету и поднес к ее губам на раскрытой, пахнущей красками ладони. Она мгновенно слизнула трюфель, оставив ощущение теплого, нежного, острого язычка, как у теленка, которого он в детстве подкармливал булками.
– Еще?
– Если можно.
– Конечно, можно.
Протянул ей еще конфету, а она, тихо и серьезно ее проглотив, слегка потерлась щекою о его ладонь.
– Бедный мой воробушек!
И тут внезапно она к нему кинулась, неудержимо плача и закрывая лицо кулачками – один весь в зеленке.
Он осторожно, чтобы не навредить ее ушибленной руке, прижал к себе ее нежное, птичье тельце.
– Родная моя…
В дверь флигеля громко постучались.
– Я занят! Нельзя!
Отвалов не стал даже спрашивать кто. Неважно. Стук повторился, громкий и какой-то безмерно наглый.
Медленно, на непослушных ногах он подошел к двери и открыл. Стояли двое безликих в штатском.
– Нам нужна гражданка Урюкова.
Один из этой страшной пары оглядел его и птаху хамским взглядом. Та, дрожа, отвернулась к стене.
– Не дам! Я ее вам не отдам! Она ни в чем не виновата! Я известный художник! Я буду жаловаться Калинину, Ворошилову! Я писал их портреты!
В дверь просунулась лысая голова местного дворника.
– Граждане дорогие! Я же вам сказал – с той стороны подходите. Там ее вход, ежели вам, конечно, нужна Дюкова Надежда, а не кто иной.
Безликая пара, не извинившись, исчезла. Они несколько минут молчали. Отвалов ощущал бесконечную усталость, изнеможение.
– Я думал – за тобой.
Она все еще прижималась к стене, точно боялась упасть.
Он прошелся по комнате. Ноги нормально ходили. В руках ощущалась сила. Сердце билось. Он жил!
– Садись скорее на пуфик! Буду тебя рисовать.
Какое счастье! Он будет ее рисовать не для Академии, не для юбилея, а для себя! Она безмолвно села и устремила на него синие серьезные глаза.
– Это поместье прежде называлось «Приютом любви». До революции.
Ее голос, раньше почти не слышный, звенел, как хрусталь.
И рисуя акварелью ее легкий птичий профиль с внимательным ярко-синим, «египетским», глазом, он думал, что даром ничто не проходит. Вот и это место накопило такую энергию любви, что и ему хватило. Он эту пичугу никому не отдаст.
Тот первый, свободный, страстный и легкомысленный, будет теперь его внутренним вожаком. Но в обыденной жизни, на ее поверхности все пусть останется прежним или почти прежним: Варвара Степановна, ответственные заказы, отдых в элитном санатории.
Все настоящее и важное для себя он будет теперь держать в тайне, отбрехиваясь от времени фальшивыми статьями о своих полотнах.
И лишь в творчестве, в моменты безумных порывов, освобождающих потаенную жизнь души, будет порой посверкивать это настоящее. Слабая ручка в ссадинах и зеленке, птичье нежное личико с синими внимательными глазами, почти полностью перекрытые мощными телесами женщин-богатырш, разгрызающих крепкими зубами железные орешки века-волкодава.
«Приют любви»
Что дедушка у него был сумасшедший, Алексей с детства усвоил твердо. Нянька из крепостных рассказывала малолетнему Алешеньке вместо сказок про чудачества старого графа. Их сиятельство привели к себе в поместье, не знамо откуда, не то испанку, не то итальянку, по-русски не говорящую ни словечка, скорее всего, актерку, брошенную смазливым адъютантом или кем-нибудь еще…