Мёртвое море памяти Кузьмичёва Елена
© Елена Кузьмичёва, 2015
© Максим Кузнецов, дизайн обложки, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Пролог
Снаружи занимается лиловый рассвет, готовый взлететь над горизонтом и смелыми лучами заструиться – сквозь окна, занавеси – в спящие дома. Обхватив руками колени, я сижу на широком подоконнике в комнате с белыми обоями и измеряю глазами толщину оконных стекол, между которыми лежит мёртвая бабочка, сложив за спиной потрепанные, полупрозрачные светлые крылья. Уже вторую ночь я не могу заснуть, но мне радостно смотреть на этот, ещё безлюдный, ветреный двор, предрассветную уличную тишь. На первые отсветы прохладного осеннего солнца над красной охрой кирпичных домов, где сейчас неохотно открываются чьи-то сонные глаза, готовясь изжить ещё один день и отбросить его прочь, ещё раз променяв его на следующий. В комнате колышутся батистовые шторы. Внутри меня бархатный покой.
Я должен закончить начатое. Я буду писать, как раньше, простым карандашом – как пишут обо всем сомнительном – чтобы всегда был шанс стереть всё и начать заново. И может быть, будет не так пусто вокруг меня, если однажды я буду держать в руках свою наполовину выдуманную жизнь. Она будет существовать за пределами меня.
Она будет существовать.
Страница 1
Исчезновение
Глухой треск старых часов, охрипших от времени, заполнял пустоту гостиной. Стены оглушительно струились вниз шалым потоком осколков и пепельной пыли. Секунды и доли секунд, не отложенные впрок, роняли тяжелые камни на останки снов и планов на завтра.
Не замечая у себя за спиной взметнувшегося пыльного тумана, на вокзале появился человек, разделивший свою жизнь на страницы. Его карманные часы хранили свои стрелки за прозрачным циферблатом из толстого стекла, а стрелки хранили своё время, застыв между двух секунд, отмеченных чёрными прочерками.
Приехав туда задолго до прибытия поезда, он едва успел к его отправлению, потому что его глаза вечно смотрели внутрь, даже если были широко раскрыты, – он хотел разглядеть на дне себя ядро жизни, агонию лавы в бурлящем кратере вулкана. Взлетая на гребне волны провожающих, – не его провожающих, – он запрыгнул в вагон и исчез из вида, как исчезает в ночи погасший фонарь или корабль уплывает вдаль, плавно минуя черту горизонта.
Этим человеком был я. Меня зовут Альберт – хотя это не совсем правда – меня так никто не зовет, – я сам придумал себе это имя. То, что дали мне родители, я не принимал с детства, оно казалось мне чересчур грубым, прямолинейным, посредственным. Я редко отзывался, когда меня звали, и уже тогда давал себе новые имена. Родители думали, что я привыкну, но этого не случилось: привыкли все, кроме меня. Поэтому я зову себя Альберт. Своё посредственное имя я оставил другим людям – почти всем, с кем был знаком.
Железнодорожный билет согревал мне ладони предчувствием дальних дорог, я внимательно вглядывался в цифры. Содрогался, думая о том, сколько лет, месяцев, дней и часов прожил здесь, среди невозмутимого порядка улиц, сходящихся в одну точку на центральной площади города, – как легко, стремительно я теряю целые года.
Мне хотелось остановить временной поток усилием мысли. Уверенным актом воли навсегда забыть о часах, и погрузиться в дивную, безвременную жизнь. Когда в моем присутствии называли время или дату, навязчивая мысль о собственном исчезновении прожигала дыру в сознании. Незадолго до выхода из дома я собрал в большой черный пакет стальные панцири часов, ледяные от неприкосновенности будильники, бумажные дни календарей, и почувствовал, как спадает с жизни тяжелый груз, когда сбросил их с балкона. Я оставил себе только карманные часы, из которых вынул батарейку. Стрелки остекленели, замерли, – с тех пор они показывают одно и то же время. 9.28. В эту минуту остановилась моя жизнь, я выпал из реальности, возрос до бесконечности, пожелав новых горизонтов.
Дата отправления: 19 ноября 2011 года.
Время отправления: 22.45.
Больше всего на свете я бы хотел, чтобы это была последняя дата в моей жизни. Меньше всего на свете я в это верил.
Одно я знал точно. Сегодня вечером я сяду в поезд и с первым рывком вагонного состава оставлю свою жизнь позади под невнятные разговоры засыпающих пассажиров. Найдется ещё много людей, которые в этот вечер придут на вокзал. Они протянут проводнику такой же железнодорожный билет, рассядутся по вагонам, – поезда готовы принять каждого, – и, прикорнув на твердых полках, задремлют в ожидании своей станции. Они спешат в пункт назначения, и потому знают, куда направятся, очутившись в километрах от дома, сколько времени будут длить поездку, кого навестят по пути. Ничего этого я не знал: с немой яростью стихийного порыва я спешил в путь. Мне было безразлично, что будет дальше. Внезапным откровением родилась мысль, что я буду чувствовать себя счастливым только между «там» и «здесь», в бездонном пространстве расстояния от одного решения до другого, в промежутке между двумя смыслами. Нет ничего бесценней, чем путь, который люди хотят скорее преодолеть, – я хотел длить его до бесконечности, раствориться в километрах.
Уже давно я боролся со жгучим желанием сесть в самый пустой вагон случайного поезда и ехать прочь, дальше, быстрее всех встречных ветров. Я мечтал уехать в то время, когда на улице будет моросить вялый осенний дождь, чтобы по внешней стороне оконного стекла стекали торопливые капли, чтобы выходя на коротких станциях, ощущать, как влажный воздух освежает лицо. Чтобы больше никогда не быть «там», чтобы никогда больше не быть «здесь». Чтобы больше никогда не знать людей, которые врывались в мою жизнь зудящим, инородным потоком тел, неосмысленным молчанием и разбитыми стеклами. Я хотел выдумать себе другой маршрут. Неважно, где будет пролегать мой путь, лишь бы на полметра выше, чем их опущенные вниз головы, их головы, вбирающие в себя всё внешнее безнадежно слепыми ко всему прочему глазами. Да, тогда я презирал людей, я хотел извлечь себя из их поля зрения, чтобы они не рассматривали, как я одет, чтобы не рассуждали о том, насколько аккуратно выбрит мой подбородок, не скользили по коже внимательными, цепкими до изъянов глазами. Когда-то я был слишком откровенен с теми, кого считал близкими. Но с должным ли тщанием я выбирал себе близких? Не слишком ли быстро сокращал расстояния? Я был легкомыслен, беспечно даря себя непонимающим. Теперь я решил хранить себя в себе, как морскую глубь, как драгоценную тайну – как тысячу тайн – чтобы они взвились каменной высью между мной и другими, я решил длить молчание и километры, чтобы выросла до неба глухая, непробиваемая стена.
Я долго боролся с желанием сбежать, но однажды я устал бороться с собой. Я хотел остаться один, чтобы никто не стучал в мою дверь, не переминался у порога с ноги на ногу, ожидая – напрасно ожидая – разрешения войти. Я любил лес, где между верхушками деревьев небо находило для себя серую фигуру с рваными краями, и оставалось в её пределах, скрывающих бесконечность. Я любил дождь за пустоту улиц и за спокойное потрескивание проводов. Я сбежал. И остался один – за чертой памяти. На краю света. На краю жизни.
Страница 2
Разбитые стекла
Казалось бы, совсем недавно календарь кричал мне о том, что было 8 ноября. Тогда я проснулся раньше, чем прозвенел будильник, и сразу отключил его, стараясь уберечь от резких звуков чувствительный утренний слух. Моя пожилая соседка уже оглушительно слушала выпуск новостей, где быстрый женский голос торопливо втискивал слова в минуты. Я не разбирал этих слов: в новостях всегда рассказывают об одном и том же.
Было 7:38 по моим часам, в тот день ещё не отвергнутым, которые безумно спешили, словно предчувствуя свою скорую смерть. За окном повисло блеклое, молочно-пасмурное небо, воздух был тяжелым и теплым. Я накинул халат и вышел на балкон, ожидая грозовых туч на горизонте. В раскрытом окне ветер раскачивал полупрозрачную вуаль занавесок медлительными, плавными волнами. Я поджег сигарету, глубоко вдохнул дым и взглянул сверху на людей, которые всегда казались мне опаздывающими. На лице у меня была улыбка человека, проснувшегося впервые за много дней в мирном настроении, снисходительном к насущным проблемам, непредвзятом к жизни. Однако эта эмоция была обречена.
Утреннее затишье оборвалось нервным звуком бьющегося стекла. В доме напротив на балконе стоял человек. Я разглядел тусклую седину его волос и синюю рубашку, которая распахнулась, обнажая грудь. Он разбивал руками стекла и что-то громко и неразборчиво кричал. Я слепо наблюдал за ним в припадке бессильного предчувствия. Мне представились его кровоточащие пальцы, не понимающие боли. Когда все стекла были разбиты, он перевалился через подоконник и выпал из окна.
Мой взгляд застыл в точке соприкосновения тела с асфальтом, я чувствовал, как напряженно замерли мышцы рук, выронивших сигарету и вцепившихся в деревянный брус балконной рамы. Мне казалось, что он падал бесконечно, хотя на самом деле не прошло и секунды, как он ударился об асфальт и застыл в искривленной смертью позе. В припадке бессилия я смотрел вниз. Было 7:40, когда кто-то спасительно позвонил в мою дверь. Не внимая дверному звонку, я бросился к кровати. Руки ощупали складки одеяла и, отыскав телефон, набрали номер скорой помощи. Но помощь не понадобилась.
Чуть позже, в очереди продуктового магазина, я непреднамеренно подслушал разговор двух сплетниц, живших по соседству. Одна из них доставала из корзинки бисквиты, другая держала толстыми руками, крепко прижав к животу, коробку молока. Из её возбужденной, захлебывающейся речи я узнал, что мужчина жил один. Его жена умерла ещё год назад, но он до сих пор не мог поверить в её смерть. Я сразу вспомнил, что часто видел их на улице, пьяных и одетых как попало, видел ту же клетчатую рубашку, небрежно оголявшую грудь. Они всюду были вместе. Она умерла в грязной, всеми забытой комнате, под умоляющим, блестящим, пьяным взглядом мужа, а он стал пить ещё больше. Чтобы помнить ещё меньше. Дочь хладнокровно запирала его на ключ, чтобы он не мог ходить в магазин за портвейном. В день разбитых стекол он звал свою жену по имени, и крик его с молчаливым соучастием, с ленивым бездействием слушали все соседи. Потом он упал на асфальт, так и не узнав о смерти своей жены. Я не знал, была ли это история любви или алкоголизма. Я не знал. Мне хотелось думать, что это была любовь, и я поверил в это.
День был зачеркнут траекторией полета. Из дома я так и не вышел. До вечера я лежал на диване и смотрел на пустое небо, которое измерял проёмом окна, на полупрозрачные занавески, которые колыхались и колыхались, как тихие и неизбежные волны. Пейзаж за окном плавно перетекал в другие, вечерние картины. Стремительно сгущалась темнота. Сначала ещё виднелись тёмные силуэты зданий на фоне холодного сапфирового неба, но потом и они исчезли. Осталось только чёрное небо, чёрный город и оранжевый свет фонарей, окон, мигающих светофоров.
Я смотрел на мерцающее полотно города сквозь оконное стекло. Сквозь стекло я смотрел на всё, наблюдая задумчивые глаза друзей, чужие лица, вызывающие чувство брезгливости, злые глаза, смотрящие в сторону, чужие поступки, свои ошибки. В стекле отражалась обстановка комнаты, – весь мир был покрыт снегом моих иллюзий. Скорректированные памятью воспоминания о прошлом, выдуманные картины благополучного будущего, в которое я не верил, распростертое передо мной жалкое и пустое настоящее.
Я берег свой стеклянный мир, хотя и понимал, что это нечестно – жить в замкнутом пространстве себя, когда другие живут в обыкновенном, бесцветном – предметном – мире.
Это не могло продолжаться бесконечно.
Стекло разбилось.
Тот мужчина, прежде чем спрыгнуть с балкона, разбивал руками стекла. Я не смог уберечь хрупкие стены, которые возвел вокруг себя. Стекло растрескалось и разлетелось, как замерзшие брызги воды. Было больно, но я выдержал. Мужчина упал на асфальт. Я остался стоять на балконе.
С тех пор мир стал бесцветным и для меня. Серые лица. Серое небо. Чёрные складки на серой одежде. Белое солнце. Серый дождь. Серые движения и чёрные взгляды исподлобья. На асфальте лежал серый труп. Из разбитого черепа вытекала чёрная кровь. Я мыл свои чёрные руки под холодной белой водой, но они не становились от этого даже на полтона белее. Белые часы отсчитывали чёрные секунды.
Есть люди, которые живут настоящим, воображая каждое мимолетное мгновение единственным. Они счастливы каждой секунде, потому что думают, что кроме этой неповторимой секунды у них ничего нет, – они так бедны, обладая лишь одним мгновением, хотя порой я не могу удержаться от зависти к ним. Я отвратительно богат, храня в своём сундуке целые годы. Прошлое падало на мою непокрытую голову тяжелым, почти свинцовым снегом, который кроме холода вовсе ничего не приносил. Каждая секунда уносила с собой часть меня. Каждый час приближал меня к смерти. Каждый вечер я ложился спать с сознанием того, что многое потерял. По крайней мере, один день своей жизни. Я потерял столько минут, часов и лет, что пора было что-то приобрести. Но время приобрести нельзя. Оно утекает минутами сквозь пальцы, словами сквозь губы. Бороться с ним всё равно, что бороться с ветром. Но я решил попробовать. Невесомые секунды были слишком тяжелы для меня, а жить только в одной из них я не умел. Тогда я впервые решил остановить время. Хотя бы в своих часах. Этим вечером я вынул из них батарейку. А следующим утром купил свой первый билет в бегство. На здании вокзала проступали серые вертикальные подтеки дождя.
Страница 3
Шахматист
– Ну что, сыграем? – услышал я вслед за коротким гулким стуком в металлическую дверь. На пороге стоял сосед с третьего этажа, приятный старичок с белоснежной сединой, редеющей на висках. Можно было признать в нём шахматиста, лишь мельком глянув на клетчатый жилет, застегнутый на все пуговицы, глянцевую оправу прямоугольных очков, узловатые пальцы аккуратных, всегда чистых рук, экономию движений, паузы стратегических раздумий в разговоре.
Последнее время мы встречались каждый день, разыгрывая по одной партии. Меня успокаивала его рассудительная седина, придававшая иллюзию логики моей собственной жизни. Его же просто развлекала моя легкомысленная молодость, чуждая шахматному расчету. Его обезоруживали мои хаотичные блуждания сквозь ряды и диагонали квадратов, которые внезапно складывались в шах и мат, рожденный сплавом восхитительных случайностей.
Но сегодня я не хотел играть. Мимо сознания прошли все первые ходы, которые механически исполняла правая рука. Мы почти никогда не разговаривали, отыграв партию, он вставал и выходил в раскрытую мною дверь, произнося «До свидания». Иногда это было «Прекрасно сегодня играли». На вопрос «как дела?» он всегда отвечал «хорошо». У него всегда всё было хорошо, а я всё же каждый раз спрашивал, в глубине души надеясь, что однажды он выразится иначе. Но сегодня я не спросил. В меня проник туман оцепенения, вязкая апатия, которые не давали хаосу восторжествовать над стратегией в пределах шахматной доски. Лениво переведя взгляд от ладьи к ферзю, я признался, что не могу играть и опрокинул короля. Не сказав ни слова, старик вышел, неуютно пошаркивая домашними тапками. «До встречи» – на всякий случай произнес я, не двигаясь с места. Он захлопнул дверь.
Сжав руками ручки кресла, я сказал себе, что больше не стану играть в шахматы. Зачем мне шахматы? Всё, что осталось мне от некогда бесценной жизни, потерянной между прошлым и настоящим, обернулось ласкающей пустотой и заполнило невидимым морем пространство между полом и потолком. Зябким утром, спускаясь с кровати, я осторожно прикоснулся к пустоте, боясь беззвучного плеска её холодных волн. Шевеля замерзшими пальцами, я хотел добраться до окна до тех пор, пока серые кулисы туч не заслонят собой небо, но не успел, и потому вернулся в кровать и накрыл себя белым одеялом, как погребальным саваном.
Пустота подкралась к изголовью и просила меня лишь открыть глаза. Открыть для того, чтобы признать её существование. Чтобы окинуть усталым взглядом просторы своей жизни, сквозь голубизну неба проникнуть в чёрные высоты космоса, и сказать себе: «Да, здесь совершенно пусто».
Я упрямо не открывал глаза и думал о том, как ещё недавно им был открыт смысл каждой секунды, ещё недавно руки не пытались отчаянно схватиться за воздух, распуская лепестки пальцев и увядая, бессильно падая поверх белой простыни, столь похожей на саван. Совсем недавно мои руки были теплыми, а теперь они лишь мёртвые цветы, которые спустя несколько часов или дней станут ещё на пол тона белее и на несколько градусов холоднее. Спустя несколько часов или дней пустота сделает медленный и тяжелый вдох, опустившись рядом со мной на край кровати, и я начну исчезать. Я не знаю, когда это произойдет, но что произойдет – знаю точно.
Я буду пропадать в Ничто не спеша, как самый длинный и бесподобный реквием музыканта, имени которого никто так никогда и не узнал. Первыми сойдут на нет ледяные кончики пальцев, затем кисти рук и предплечья. Закрытые веки скроют собой исчезновение глаз. Я исчезну подобно всем мечтам, которые не умели сбываться и лежали, как траурные венки, на могилах чьих-то надежд. Я исчезну, как исчезают из памяти сны, едва успеешь встать с постели, как исчезают с плеч чьи-то теплые руки. Я исчезну, как исчезают слезы, высыхая на чьих-то нежно-персиковых щеках. Я исчезну, и вместе со мной исчезнут мои воспоминания. Воспоминания о том, что ещё не произошло и уже никогда не произойдет.
Я мечтал пропасть для всех вокруг и для себя самого. Сойти на нет, подобно разбросанным шахматам, которые я раздраженно сбросил со стола. Деревянная коробка жалобно скрипнула, ударившись о пол.
На самом деле я любил шахматы, но до тех пор, пока не появился мой сосед, мне не с кем было играть. Мы познакомились по вине его глупой пушистой кошки, которая однажды перебралась через два балкона ко мне домой и беззастенчиво принялась за мой завтрак, пока я приводил себя в порядок, собираясь на работу. Я постучал к нему в дверь, держа кошку двумя руками, она яростно царапалась, вокруг летела серая шерсть. Сосед удивленно отворил дверь: к нему никогда не приходили гости. Я думал, что он станет извиняться, но он сдержанно рассмеялся и взял кошку. У него на руках она сразу присмирела.
– Как вам нравится моя Матильда? – Просто спросил он, пока я пытался очистить пиджак от шерсти.
После отъезда я часто вспоминал о нём и скучал по его шахматной рассудительности, по молчаливому пониманию, по строгости, которую он неизменно так же молчаливо выказывал, если я был несдержан и неразумен.
Я и теперь по нему скучаю.
Страница 4
Алла
Когда-то меня мучили ночные кошмары: будучи нервным ребенком, я прятался с головой под одеяло, долго и тщетно пытаясь заснуть, – тогда я верил, что души умерших обитают в домах, где заканчивается их телесная жизнь. Они разговаривают между собой, бродят из комнаты в комнату, мы не замечаем их, но два наших одинаково мертвых мира накладываются друг на друга, как две плоскости, сведенные в одну. Я всегда боялся мира мертвецов: мне казалось, будто я вижу его слишком отчетливо. Разумеется, потом я перестал бояться, но вязкая вечерняя тревога не покидает меня и теперь, как последствия тяжелой болезни остаются надолго после выздоровления слабостью рук, бледностью лица…
Но однажды вечером я вдруг почувствовал себя поразительно спокойным. Вокруг была темнота, но я не видел в ней ничего, кроме привычных предметов. На стенах я видел обои, а не чудовищные образы моего истерического воображения. Я искал их привыкшими к темноте глазами, но нет – пустые обои, серые стены, каприз бессонницы. Меня охватил страх, это был страх спокойствия, будто бы тишина и покой дарили сознанию лишь смертельно опасный обрыв, и провал в топкую бесчувственность, сонную бездумность. Я спешил уснуть. Это случилось несколькими днями раньше моего внезапного бегства, дата и время которого до последней минуты были тайной не только для всех, кто меня знал, но и для меня самого.
Она впервые снилась мне этой спокойной ночью – Алла. Я боялся утратить этот призрачный, муаровый сон и утром проснулся лишь на последнем звонке телефона, по которому кто-то искал моего голоса, но так и не нашёл. В тот же день я выдернул телефонный провод из розетки, внезапно обнаружив, что он существует.
В моём сне мы молча лежали на чёрном шелке одеяла в комнате с выключенным светом. Там было единственное окно, в которое заглядывал рыжий фонарь, высвечивая округлые капли дождя, застывшие с обратной стороны стекла и дожидающиеся лишь солнца, чтобы умереть. Я слышал, как она дышит, ровно, с сонной медлительностью. Ветер уютно постукивал ветвями о крышу дома. Проснувшись, я долго не мог избавиться от этого сна. Я начал думать о ней и думал, и думал, пока в комнате не посветлело, и в утренние сумерки ворвалось бесцеремонное солнце, быстро осушив капли дождя на совсем другом оконном стекле.
В тот же день, благодаря изысканной игре случая, я встретил её близкую приятельницу, которая проходила мимо.
– Как дела у Аллы? Я не видел её очень давно.
– Она изменилась.
– Как?
– Смотрит на мир по-другому. Это сложно объяснить. Я не видела её несколько месяцев, а когда мы встретились, просто почувствовала это. Так бывает, знаешь..
Я сменил тему разговора, продлив его ещё на минуту, после чего ушёл в неизвестном для себя направлении, сказав, что тороплюсь.
Знаю. Я знаю, как легко рождается и метко терзает это чувство: человек стал другим. Но я не хотел испытывать этого по отношению к ней. Мы слишком понимали друг друга. Порой мы до рассвета просиживали на ночных крышах и балконах, не замечая времени и согреваясь красным вином, которое пили прямо из коробки, оторвав её картонный уголок. Эти часы бестелесной близости сложно уместить в слово «понимали». В них было что-то большее, что никак не обозначить определенным словом из n-ого количества букв, расположенных в строгой последовательности.
Эти слова не давали мне покоя. Она изменилась. Что, если мы встретимся вновь, и я найду вместо неё другого человека? У этого человека будут такие же длинные каштановые волосы, шелковые наощупь, такие же глаза цвета мирта, тёмно-зелёные с серыми, как бы серебряными, прожилками, которые появлялись в моих снах и искали смысла под моими ресницами, те же мягкие руки, которые я забыл и был обречен вспомнить, чтобы никогда больше не забывать. Все будет так же, только человек будет другим. Мы обменяемся парой слов без смысла и, когда она поймает мой настойчивый взгляд, то не ответит на него, а просто спросит громко, чтобы было слышно всем, кто стоит вокруг: «Почему ты так странно смотришь?» Я сделаю вид, что не понимаю, о чем она говорит. Мы обменяемся недоумевающими взглядами и навсегда утратим друг друга под звон бокалов и всеобщий смех, не замечающий чужих потерь.
Весь день я не находил себе места. Желание увидеть мгновенно возникло, как только я испугался потерять её навсегда. Желание увидеть и убедиться, напрасны или оправданы были мои страхи. Страхи, эти вечные инстинктивные страхи быть непризнанным, остаться непонятным, – стать для всех чужим. Увидеть её взгляд, который исчерпает все мои сомнения. Весь день я не находил себе места. Она изменилась. Эти два слова вобрали в себя суть каждого страха, и я выбежал из дома.
О, как я боялся реальности! Я выбежал из дома вовсе не для того, чтобы увидеть её, нет – чтобы никогда больше не встречаться с ней. Чтобы оставить для себя возможность думать, что она осталась прежней. Чувство, что Алла изменилась, для меня было бы непереносимо, – так я думал. Я хотел продолжать верить, что, даже засыпая в разных комнатах, мы смотрим одни и те же сны. Я хотел верить, что не только мне снилось, как мы лежим на черном шелке под пронзительным светом фонаря. Хотел верить, что, когда я очнулся от странного сна и застал её в своих мыслях, она тоже вспомнила меня.
Временами я понимал, что в своей вере зашел слишком далеко. В такие дни я разочарованно следил за прохожими из распахнутого окна, стараясь побороть в себе тошноту, томился бездействием и задергивал шторы, едва в них заглядывало солнце. Я становился всё более настойчивым в своём одиночестве.
Я отделил сон от реальности, и теперь проживал две жизни одновременно. Однако я знал, что обладая ею во снах, я теряю её в реальности. И я гнал её из снов. Она вновь приходила в них и, нахально дублируя жизнь, сжимала мои пальцы, произнося: «Я помню твои холодные руки». Я кричал на неё во сне и ломал её нежные пальцы, смотрел на её слёзы, которые были солонее Мертвого моря.
Мертвое море родилось внутри меня и растекалось всё шире и шире, иссушая моё существование. Я тонул в Мёртвом море, захлебываясь в волнах любви и ненависти, но не называя их своими именами. Я бессовестно лгал себе и тщательно скрывал от себя то, что всегда ищу возможности нашей встречи.
Мой старый знакомый пригласил нас обоих на день рождения. Я сказал ему, что в этот день я очень занят, но всё же пришел. Я пришёл туда, тщательно побрившись, надев чистую рубашку, и держа в голове тысячу вопросов, которые родились как бы случайно, но были созданы лишь для того, чтобы задать их ей. Однако их пришлось задать самому себе. За большим столом в кафе пустовало ровно одно место. Простенький бордовый стул с округлой металлической спинкой, на изгибе которого застыл матовый блик. Я пытался заполнить пустоту внутри, но снаружи стул всё равно оставался пустым. Я был весел и разговорчив, как всегда, много пил и смеялся, говорил о чём-то неважном, я любил своих друзей, как любят всё близкое, духовно родственное. Но внутри разрасталась пустота, я прерывался на полуслове, умолкал, проводил рукой по лбу, сжимал в руке стакан, наблюдая, как белеют кончики пальцев, я все чаще смотрел в окно, за которым ничего не было видно, кроме чёрной пропасти пространства и силуэтов, которые то и дело выныривали из темноты, приближаясь к входу. По правде сказать, я знал, что будет так, ещё до этой встречи, – до этой невстречи, – но я все же надеялся, что ошибаюсь, закадрово осознавая всю непригодность – даже унизительность – чувства надежды.
Вернувшись домой, я утонул в голубой комнатной прохладе, лелея твёрдое намерение выбросить Аллу из головы. Ведь, по правде сказать, я вовсе не любил её. Я не искал определений для своих чувств, я не искал границ, отмахиваясь от избитых клише, придуманных не мной. В конце концов, я захотел увидеть её, лишь вспомнив поутру сон, всё шелковое очарование которого не смогло бы помочь ему стать реальностью. Я вовсе не любил её. Знать это было вполне достаточно, – думаю я теперь. Но тогда я повторял эти пять слов слишком много раз на дню и в конце концов не оставил себе ни единого шанса избежать чувств, которых я вовсе не хотел испытывать.
Страница 5
Её смерть
Я больше не видел Аллу. Я не знал, что придумать, и придумал её смерть. Лучше всего на свете я умел придумывать смерть. Я смирился с тем, что она – человек, потерянный для меня навсегда. Погребенный в ту самую январскую ночь, о которой я столько раз вспоминал, повторяя про себя каждое слово, жест и взгляд.
Мы долго кружили по городу, рассекая шагами безлюдные заснеженные площади, выдыхая пар изо рта, бежали вдоль низкого чугунного забора набережной, чтобы согреться. Она положила замерзшую руку ко мне в карман, прижав её к моей, но не сплетая пальцев. Мы говорили о чем-то личном, но я до сих пор не знаю о ней ничего, кроме прочитанных ею книг, меланхоличного темперамента, любимых ею городских улиц. Но разве мало?
Её тётя сдавала квартиру в доме на углу двух улиц. В тот вечер обе улицы казались бесконечными, утопая короткой перспективой дорожных столбов в снежной пелене. Квартира пустовала, и мы отправились туда, чтобы согреться. Замок поддался не сразу, но вот ключ дрогнул, совпав с рельефом скважины, и дверь уступила. В единственной комнате были белые обои и минимум мебели, только старый, плоский от времени, бесцветный диван, пыльный телевизор с выпуклым серым экраном и бесполезная настольная лампа, затерянная на подоконнике. Ночью мы пили крепкий кофе и курили, стоя на балконе, контрастно ощущая теплоту и холод.
– Сегодня я чувствовал оцепенение.
Алла, о чем-то задумавшись, молчала.
– Как будто перед глазами полупрозрачная белая ткань, отделяющая от мира. Кокон, из которого не хочется выбираться.
– Я испытываю нечто обратное. – Наконец ответила она, – Утром я смотрела в зеркало и видела отвратительно ровный овал лица, сломанный на мизинце ноготь, лохмотья бесснежных туч в окне за моей спиной, розовые мочки ушей, пыль на поверхности зеркала. Тоска. Кошка скреблась за диваном. Невыносимо. Предметы обременяют своей сущностью.
Одеяло было шерстяным, неуютным, коротким и беспомощно оставляющим мерзнуть ноги. Кое-как укрывшись им, мы ещё долго не спали, обратив глаза к потолку.
– Хочется разделить себя на две части, чтобы какая-то из них всегда была одна. – Произнесла она медленным шепотом.
– Я понимаю, – сказал я.
– Утром я разозлилась и выпустила на улицу кошку, которая всё вокруг портила. Она убежала, а на душе стало ещё тоскливей. Как будто что-то важное навсегда ушло. У неё был черный влажный нос. Хочется ее вернуть… Но я не знаю, где искать.
– Завтра я могу помочь тебе найти её, – предложил я. – она вряд ли ушла далеко. К тому же, кошки легко находят дорогу домой.
Вздохнув шумно и как-то безнадежно, она сказала шепотом:
– Она не вернется.
Эти три слова были последними в нашем разговоре. Она уснула, повернувшись лицом ко мне. Я чувствовал кожей её теплое, бесшумное дыхание, как нежный, уютный ветер. Спать не хотелось. Мне казалось, что я вижу перед собой сон. С этих пор я очутился вне реальности, в каком-то умопомрачительном сновидении, не желая и не имея сил покинуть его ни на секунду. Между тремя и четырьмя часами утра она вдруг проснулась и сказала, что я единственный, кому она может позволить видеть себя спящей. Я отвернулся к стене и закрыл глаза, чтобы она не успела разглядеть всплеска эмоций на моем лице. И она вновь уснула, и я провел рукой по её волосам, и мне захотелось защитить её, заслонить собой пошлое лицо мира, и быть ближе, неудержимо ближе. Тогда она была ещё жива, но на утро её уже не стало.
Выходя из дома, я сжимал в руке серебряный браслет, который ещё вечером разорвался на её запястье, зацепившись за дверную ручку, когда мы заходили в дом. Боясь потерять, она положила его в мой карман на молнии и попросила отдать утром. Я перебирал пальцами его крупные звенья и мечтал, чтобы она забыла про него. Для нашей следующей встречи был бы драгоценный предлог, что могло быть лучше? Я хотел, чтобы следующая встреча была, но чувствовал, что на утро Аллы уже не стало. Я ощущал резкое, порывистое отчуждение, которое возникало тотчас вслед за каждой близостью. Я не мог найти для него причин, случившееся просто пропадало – не как отвергнутое, но как неоцененное.
– Ты забыл про браслет, – прозвучало в хрустальном утреннем воздухе звонким приговором, и я покорно разжал пальцы, ничего не ответив.
Она протянула мне руку ладонью вверх, линия ума легкой тенью отделяла треть ладони. Не прикасаясь к ней, я торопливо положил (мягко бросил) на её бархатную руку браслет, словно для меня это ничего не значило, так же быстро развернулся и ушел, не оглядываясь, чтобы она не успела ничего прочитать на моем лице.
С тех пор её не стало. На её месте появился кто-то другой, с кем я был как будто вовсе не знаком. Мы больше не разговаривали, и там, где я мог с ней увидеться, я её никогда не встречал.
В конце концов, я поверил в её смерть. В её смерти меня убедил пустующий стул в кафе, наши невстречи и непрощания, наши неразговоры и неоткрытые коробки вина. Во мне остались воспоминания, но я знал, что со временем они перестанут мучить меня. Я смирился с её смертью и уже не хотел увидеть человека, который будет сидеть в кафе на её стуле, говорить что-то её голосом и смотреть вокруг её незабвенным взглядом, который так часто я видел во сне. Больше того – я боялся этого.
Я сбежал прочь из этого города, где люди так непринужденно умирают за одну ночь.
Страница 6
Анна
Она просила, чтобы её называли только полным именем, – Анна. Девушка, с которой меня связывали многие годы одиночества, разделенного на двоих. Всё начиналось довольно скучно, но всё же счастливо, только очень, очень давно. Я был ещё несерьёзным, смешливым и хитроватым подростком, которому хотелось завораживающего общества женщины, столь нового, вдруг ставшего достижимым. Я вглядывался в лица хорошеньких девушек на улицах и в автобусах, вглядывался в прошлое, задаваясь вопросом, не там ли осталось моё счастье (о, счастье уже тогда было мне не доступно!). Своё счастье я всегда раскладывал на составляющие и взвешивал на весах сомнения и недоверия, я препарировал его в поисках грязных внутренностей, предательского подвоха. И всегда находил этот подвох, вдруг обнаружив, что каждое чувство – лишь изощренный самообман.
Иногда я спал со своим прошлым в одной постели, не чувствуя и тени угрызений совести. У моего прошлого были по-цыгански чёрные локоны, карие раскосые глаза и тонкие, всегда как бы поджатые губы. Следуя неоговоренной закономерности, на утро я всегда возвращался обратно в настоящее, словно с рассветом прошлое теряло свои права на существование.
С каждым месяцем мы становились всё ближе. Я и Анна. Порой едва ощутимо мелькало чувство, будто мы стали одним существом, она стала мной, а я стал ею, – это подавляющее чувство идентичности. Но между нами всегда были мысли, которых она не понимала. Я был легкомысленно счастлив этой непохожестью и хотел сохранить непонимание, как сокровище наших отношений, заметное мне одному. Тогда я не знал, что это вовсе не сокровище. Моим единственным желанием стало сделать так, чтобы она никогда не поняла. Моего безвольного прошлого, моих слабостей, вечных колебаний между «да» и «нет». Чтобы не поняла моего желания всё стереть и сбежать (оно всегда было незримым для других фоном моей жизни). Чтобы не поняла тяжести моего времени. Я мечтал, чтобы она не поняла.
Однако Анна не разделяла моих надежд и с каждым днём понимала всё больше. Не то что бы она понимала меня – она как будто переняла у меня изжившее себя бессилие, болезненную нерешительность, слабость. Она изменила мне, а после пришла поздней ночью и, застыв в проеме двери, сказала, что всё поняла. Конечно, она поняла не всё, но этого было достаточно, чтобы сломать и без того хрупкую связь. Я не знал, что делать с этим пониманием. Если бы оно было камнем, я бы разбил им оконное стекло. Если бы понимание было домом, я бы поджег его и проследил, чтобы он сгорел дотла.
– Как это было?
– Мы лежали на кровати, над нами горела перламутровая люстра…
– Ещё?
– Синее одеяло и подушки. Сквозняк… Я думала о тебе.
– Обо мне? Смешно. – И я действительно рассмеялся, коротко и жестко, ничего веселого не было в этом смехе. – Ты просто дура.
Мы оба обманули друг друга и были обмануты в ответ. Наши поступки, наши поцелуи, слезы и фразы – всё между нами превратилось в замкнутую геометрическую фигуру, из которой мы искали выход. Или делали вид, что искали, – трудно сказать.
«Я люблю тебя». – Хитрый, прищуренный взгляд.
«Я тебя тоже». – Спокойная необходимость.
«Хочу всю жизнь быть рядом с тобой». – Обман, сладкий обман.
«Мне так не хватает тебя. Ты самый лучший». – Хватит, прекрати.
«Я люблю тебя». – Нет.
«А я люблю тебя больше». – Это произношу я? Невозможно.
«Нет, я». – Только два слова. Слишком мало букв, чтобы считать это ложью. Но как быть с запятой?
«Единственная моя. Я безумно скучаю». – Спустя несколько недель наших отношений я мог набирать это сообщение, не глядя на клавиатуру.
«Что бы я без тебя делала?» – Всё, что угодно.
Круг слов замыкался, и мы вновь вступали в этот круг, опять и опять позволяя друг другу повторять одно и то же. Слова оставались теми же, но мы выжали из них весь смысл. Пошло, избито…
Мы наконец-то полностью поняли поступки – проступки – друг друга. Каждый неверный шаг, каждое неосторожное слово и каждую боль. Всё стало ясно, как прозрачная гладь придорожной лужицы, когда вся муть оседает на дно. Все было очевидно, кроме одного – я не знал, что делать с этим пониманием. Тем поздним вечером я попросил её уйти. И она ушла. Ни один мускул не дрогнул на моём лице.
Это было глупое время, время безнадежных пауз в разговоре, во время которых я уносился мыслями слишком далеко, чтобы помнить о ней, а она считала секунды и скучала, терпеливо скучала рядом со мной. Но теперь всё закончилось.
Я вгляделся в прошлое, но оно уже давно стало пустой комнатой с замурованной дверью. Сломать дверь и войти, чтобы найти там голые стены, было бы глупо. Я оставил прошлое. Настоящее плакало в моей прихожей, утирая запоздалые слезы колючим шерстяным шарфом. Я сбежал. Мне пришлось расстаться с ней. Всё, во что я верил, была она. Я любил её за то, что она не такая, как я. За то, что весь её мир мог уложиться в любовь, за то, что она была глуха и слепа ко всему, кроме отношений. За то, что она возвращала меня к жизни из тех кругов ада, в которые я сам себя замуровывал. Теперь я понимаю, как глупо любить «за что-то».
Но однажды она пришла ко мне и, не переступая порога, произнесла: «Теперь я тебя поняла», и я знал, что это не правда. Тем поздним вечером передо мной стоял мой мёртвый бог и перебирал пальцами свой колючий шерстяной шарф. Её руки то и дело тянулись к моим плечам, каждым прикосновением прося прощения и понимания. Напрасно.
Я простил ей измену, но своего разрушенного Олимпа я простить не мог. Я всё меньше мог противиться своему желанию сбежать.
Страница 7
Воображаемая любовь
В своем воображении я часто писал историю про нас. Под музыку, которую слышал в своем плеере, под музыку, которая раздавалась на праздничных площадях, под музыку в торговых центрах и парках. Под любую музыку я снимал фильм про нас.
Кадр первый. Я сижу на лавочке жарким летним днём с банкой газировки, и ко мне подходит она. Анна. В замедленном действии, как бывает в кино во время самых захватывающих событий. Она подходит ко мне в легком пестром платье и улыбается, всё время улыбается. Нет ничего заурядней, но в наших отношениях не было ничего счастливее, чем эти бессмысленные моменты.
На самом деле начинать нужно было с другого: с того момента, как я впервые увидел её. Впрочем, мы с детства жили в соседних подъездах и были хорошо знакомы. Но однажды я увидел её под каким-то непостижимым углом зрения, который свел меня с ума. В тот момент она смеялась в объятиях другого и прошла мимо, не взглянув на меня. А я долго смотрел им вслед, стараясь удержать то мимолетное ощущение легкости и игры, которое я почувствовал, глядя в её лицо. Второй раз я увидел её беспомощно бледной. На загорелых щеках едва подсохли беспомощные слезы. Когда я подошел, она безнадежно подняла на меня глаза и не произнесла ни слова.
– Что случилось? – Спросил я, не зная, как её утешить.
– Я не знаю, что делать. – Это было первое, что я от неё услышал. На самом деле не случилось ничего, стоящего таких безнадежных слез. Просто объятия разомкнулись, и ей было непривычно проживать дни в одиночестве. Я купил ей мороженого и стер с её лица темные разводы носовым платком.
Тогда мы были хорошо знакомы. В третий раз я увидел её многими днями позже в толстом пуховике и вязаной шапочке, чуть свисающей набок, наподобие берета. Она пригласила меня на прогулку и стала рассказывать о каких-то приятных мелочах её повседневной жизни: ничего другого в ней не случалось. Мы всё ещё были хорошо знакомы. Я мог прекратить разговор, сбежать домой, сославшись на срочные дела, молчать всю дорогу, чтобы она подумала, что нам не о чем поговорить. Я мог бы вообще не пойти на встречу. Но мне захотелось пойти, и я пришёл. И в какую-то ничтожную минуту я вдруг понял, что мы стали близки. Я упустил тот самый момент. Я всегда упускаю моменты. Но мы стали близки, вот и всё. Мы больше не были хорошо знакомы. Я больше не мог сбежать домой, сославшись на срочные дела. Все эти моменты в моем воображаемом фильме отдавали какой-то горечью, безысходностью, и, что ещё хуже, – безвозвратностью. Когда я увидел её с другим, мне было горько упускать её из виду. Момент безысходных слез стал началом нашей близости. Когда мы стали близки, всё стало безвозвратным. Поэтому я вырезал эти моменты из моего воображаемого фильма, и начал с того, как почувствовал себя счастливым, забывшим вкус безвозвратности и потерявшим счет времени.
Кадр второй. В том же пестром платье с босоножками в руках она идёт по мокрым камням вдоль берега реки, держась за мою руку, чтобы не поскользнуться.
Мой фильм до омерзения напоминал мне глупую рекламу. Рекламу газировки, кефира, обуви, магазина женской одежды, увидев которую телезрители сразу переключают канал. В своем воображении я изображал безупречный мир сомнительного совершенства, с которым никогда не столкнусь в действительности. Я рисовал идеальный мир и закрывал глаза на реальный, погружаясь в свою фантазию с чувством, которое доходило в одно и то же время до счастливой улыбки и до гримасы отвращения на лице. Тогда я ещё не знал, что такое спасительно банальное счастье мне не по плечу.
Кадр третий. Мы занимаемся любовью. В окне потерялось звездное небо. Потолок стал небом. Пустым, беззвездным, но закрытым для всех, кроме нас. Глазами я рисовал на нём звёзды и планеты. Мои мечты проносились кометами по этому небу и падали к моим ногам, к нашим ногам. После я понял, что это был только потолок. Всего лишь бетон, покрытый пластиком. Но в моём фильме нет места для всего, что было «потом».
Под любую музыку я снимал фильм про нас, который начинался не сначала и заканчивался не концом.
В конце она изменила мне. Я не мог простить ей разрушенного Олимпа, и попробовал любить в ней человека, легкомысленного и замкнутого в неглубоких нюансах чувств. Но с тех пор моей любви нечем было дышать. И вскоре я понял, почему.
Со страстью утопающего она хотела постоянства. Чтобы в жизни было спокойно, как в могиле. Она никогда не признавалась мне, но её заветным желанием было выйти замуж, завести детей и похоронить себя в мелких радостях быта. Лениво и далеко не блестяще окончив факультет музеологии, она без энтузиазма различала монеты разных времен и государств и приходила мне на помощь, когда я нуждался в исторических примерах. Она стала экскурсоводом, но работала лишь для того, чтобы, вернувшись домой, поцеловать моё лицо, приготовить ужин и начать жить.
Но постоянство было нарушено, я больше не мог сносить такой жизни. Ради её хрустального спокойствия я перестал жить в нашей квартире. Я устраивал маленькие побеги, чтобы не мучить её своей нелюбовью. Ради её хрустального спокойствия я читал, ел, пил и спал под пьяные песни своих неугомонных друзей, у которых в то время я спасался бегством. Ради её спокойствия всё, что я писал, я прятал подальше от чужих глаз. Я прятал подальше то, о чём я думал, то, что меня мучило, что терзало день изо дня. Ради её спокойствия я взращивал молчание между нами. Я долго молчал. Но с ней я молчать не мог.
В конце концов, я не выдержал. Я вернулся и заговорил, я рассказал ей о каждом шаге, о каждом дне, прошедшем в постоянно расширяющемся пространстве расстояния между нами, о каждой недописанной строке, о каждой не до конца обдуманной и в результате пропавшей без вести мысли. Я рассказал ей, как рисовал не нас на запотевших стеклах, а потом стирал, стирал, потому что мне было стыдно рисовать не нас. Рассказал, как писал ей самые длинные на свете письма, а потом оставлял их на почте без адреса и марки, чтобы не пугать её видом изуродованного трупа своей жалкой любви, которая и при жизни имела от любви лишь название.
Она долго молчала. Я знал, что она хочет сказать. Я всё про нас знал. Она хотела спокойного постоянства, а я – постоянного беспокойства. В этом вся моя жизнь.
Я вернулся и всё ей рассказал. А когда я увидел, что она не поняла меня, сел на электричку и надолго уехал из города, смеясь над собой и будучи уверен, что снова вернусь и снова всё ей расскажу. Но этого не случилось.
Страница 8
Бегство в снег и неизбежный конец
Когда-то я принимал за любовь то, что чувствовал к Анне, – только из-за того, что её отсутствие отзывалось во мне невыносимой тоской. Мне становилось дурно, когда она часами пропадала где-то с друзьями. Это доказывало, что она легко может обойтись без меня.
Я болезненно переживал каждый её уход, сам же редко выходил из дома куда-нибудь, кроме работы, иногда целыми месяцами предпочитая друзьям пустую комнату. Бессознательно я хотел навязать ей свой образ жизни. Я содрогался, когда чужие люди здоровались с ней за руку, касались её плеч, когда я видел, как её кто-то обнимает на фотографии. Я злился, когда кто-то подолгу задерживал взгляд на её фигуре, я приходил в ярость, если она предпочитала провести время с другими, вместо того, чтобы остаться со мной. Я ненавидел находить в её альбомах фотографии других мужчин, – живое доказательство того, что они возможны в её жизни так же естественно, как существую в ней я, что кто-то мне незнакомый мимолетно, но настойчиво обитает в её сознании.
Я бы хотел быть с ней где угодно, пусть даже в пустой комнате, где нет ничего, кроме стен, лишь бы нашей жизни не касались чужие. Она бы заменила собой все на свете окна и двери, я бы умер, зная, что она не может принадлежать никому, кроме меня. Мне почему-то казалось, что я был бы счастлив, захлебываясь в жадном чувстве обладания. А в это время она сидела за столом на расстоянии полушага от каждого из своих друзей. Кто-то заглядывал ей в глаза, кто-то придвигал свой стул поближе. Эти мысли не давали мне покоя.
Теперь я знаю, что все мои чувства имели мало общего с любовью. Но всё же я любил её, – бессмысленным, простым, изжившим себя чувством.
Я не мог любить иначе тогда. Я не мог любить иначе её.
Моё окончательное бегство предопределили частые маленькие побеги. В очередной раз, рассерженный тем, что Анна вернулась домой за полночь, с мокрыми от снега волосами и смеющимся лицом, я сбежал из дома. Она даже не заметила, что со мной что-то не так: поцеловав меня и бегло скользнув ладонью по щеке, она прямо в прихожей зажгла сигарету и пошла на кухню, по дороге снимая куртку. Я смотрел на неё, и мне казалось, что я впервые вижу её. Она даже не взглянула больше в мою сторону.
– Как прошёл вечер? – спросила, наконец, но в этот момент я уже был за порогом.
Закружилась голова. Я бежал по неглубоким сугробам – в темноте я не мог разглядеть тропинку – на мое лицо и одежду падали белые хлопья. Я мечтал, чтобы снег накрыл меня с головой, но небо в ту ночь пожалело снега. Я бежал – и мне некуда было бежать. Но я бежал в снег и к снегу. Снега было мало, мне хотелось утонуть в нём, заснуть навечно в его холодных объятиях, но он только чуть припорошил грязь на дорогах. Телефон молчал – я не включал его с прошлой недели. Весь мир молчал. Молчали прохожие, которых я встречал в пути. Молчали машины, потому что был поздний час. Где-то вдалеке я услышал громкий смех и музыку, но сразу же поспешил в другую сторону.
С Анной мы окончательно расстались после нескольких месяцев бегства друг от друга и взаимного непонимания, которое кричало о себе на фоне слов, накопленных годами и в один день выброшенных в воздух.
Последнее, что она сделала, – передала мне коротенькую записку, написанную торопливым, рваным почерком на нескольких разноцветных листках, вырванных из блокнота.
«Всё сломалось. Не сейчас, но неделями раньше. Всё сломалось. Я представляю, как ты смахиваешь рукой со стола мои открытки и вещи, представляю, как вычеркиваешь меня из списка своих желаний, как злишься на меня и взвешиваешь на сломанных весах каждое моё слово, мои слова-камни в твоих мыслях растворяются, как кубик сахара в кипятке. Всё сломалось. Эти приступы неуважения, злости, которых не было раньше, и которые переходят все границы… Я не знаю, что думать. Неужели всё сломалось? И если ещё не до конца, то неужели конец неминуем? Я ничего не вижу в тумане, но я держу в ладонях сломанные часы и думаю, где бы мне найти лучшего в мире часовщика, если я не в силах разобраться сама в этом непонятном механизме. Неужели ты ничего не скажешь на прощание?».
Мне нечего было ответить. Да, всё сломано, если только можно сравнить любовь с неисправным механизмом. Но я предпочел бы почтить память умерших чувств вечным молчанием, а не беспорядочным потоком слов, смешанных со слезами. Я выбросил на помойку охладевший труп нашей любви и задумался над своей опустевшей жизнью.
Чего же я хотел? Уехать в дикие, необитаемые края? Сидя на полу, рассматривать старые фотографии? Хотел ли я бежать в неизвестность или, остановившись, внимать впечатлению секунды? Хотел бы я брести дождливым утром по незнакомым улицам или томиться в тесной комнате жарким полднем? Хотел бы я стать художником, рисовать уходящее время, или, став палеонтологом, преодолевать временные слои почвы? Может быть, я хотел бы как романтичный обыватель встречать рассветы на берегу моря и засыпать под шум его волн? Я не знал ответы на все эти вопросы. Я долгое время не знал себя – не знал, что мне нужно. Но всё изменилось с нахлынувшими обстоятельствами, и я узнал ответ на свой вопрос. Я спрашивал себя, хочу ли я убежать отсюда? и с легким сердцем отвечал: да, я хочу. И если это первый вопрос, на который я знаю ответ, то почему бы не последовать самому себе. Уехать. Да, уехать отсюда. Эта мысль засела в моей голове новорожденной мечтой, ещё не испорченной неудачными попытками осуществления. Я мечтал о невозмутимом ритме колес, о ночных станциях, проникающих в вагоны шёпотом пассажиров и шуршанием дорожных сумок, о случайных попутчиках и неизвестных пространствах. Я мечтал, – но не спешил претворять свою мечту в жизнь: я малодушно боялся оставить все, чем жил до сих пор.
Раньше я любил, находя в календаре значимую дату, каждое утро зачеркивать предыдущий день, безжалостно убитый, прожитый ради другого, ещё не наступившего события. Я считал дни, годы, измерял время в шагах, в страницах, в разговорах – я умел мерить время в любых единицах измерения. Я вел счет времени и мечтал о будущем, в которое когда-то верил, говорил себе, что всё придет ко мне завтра, но, как причина предваряет следствие, так из каждого прожитого дня прорастал новый бездейственный отрезок жизни.
Всё изменилось, когда я услышал шум времени – тиканье своих карманных часов. В какой-то момент я понял, что в день моего рождения начался обратный отсчет.
Неумолимые миллиметры секундной стрелки превращаются в километры жизни. Я выбросил в окно все часы. Я уже говорил? Это оказалось бесполезно. Теперь время бежало внутри меня самого.
Страница 9
Падая вниз
Люди разбивают стекла. Люди падают на асфальт.
Воспоминания падают на дно памяти.
Обессиленные птицы падают в море.
Беззащитный первый снег падает на землю и тут же растворяется в грязных лужах.
Я падал в себя, словно в чёрную пропасть.
Страница 10
Репетиция смерти и взгляды, скользящие мимо
В толпе людей, которые ждали от меня каких-то объяснений, я не смог извлечь из себя ни слова. Я написал на листке «прощайте», повесил его на дверь с внутренней стороны и спрятался от них в темной комнате своего одиночества. Свое отчаяние я измерял в ненавистных минутах. Я наполнял себя горечью бессилия, шел по шоссе с закрытыми глазами, а на нём, как назло, не было ни одной машины. Потом я приходил в себя и шел по тротуару, я смотрел в лица людей, усталые, равнодушные, поникшие.
Каждый день я репетировал свою смерть, выходя на улицу и примеряя себя к колесам каждого проезжающего автомобиля. Я видел людей насквозь. Скользящие мимо взгляды остались бы столь же скользящими, даже если бы я вышел на тротуар с рваной кровоточащей раной в груди, даже если бы застыл над их головами не долетевшим до асфальта телом самоубийцы. Даже если бы упал им под ноги. Потрясающее, ничего не замечающее равнодушие – но я был равнодушен не меньше. Порой мне казалось, что меня не должно было существовать. В своей полупустой комнате я всегда сидел лишь там, куда падала тень. Я сам был – и остался – только тенью. Но разве я хотел быть кем-то другим?
Репетируя изо дня в день свою бесценную смерть, которая никем не будет замечена, я перестал оставлять людям воспоминания о себе. Я больше ни о чем их не спрашивал, не просил у них ни громких слов, ни шепота, не рассказывал им о себе – что я мог рассказать? события мелки. Они не упрекали меня за это, вовсе не потому, что поняли меня. Быть понятым слишком большая роскошь для человека, который умеет лишь запирать двери на ключ и придумывать варианты несчастных случаев. Что касается моих намерений, то я лишь заботился о том, чтобы их взгляды всегда оставались скользящими мимо. Я не хотел быть для кого-то близким, поэтому не заводил новых знакомств и только скупо поддерживал старые. Я не хотел закрывать за собой двери чужой жизни. Я не хотел погибать там, полный иллюзий и прежней неотвратимой константы одиночества.
Я медленно скользил в Ничто, как услышанные краем уха бессвязные обрывки чужих речей и потускневшие от скуки глаза. Как взгляды людей, которые скользили мимо лишь потому, что это всё, на что они способны. Потому что это всё, что я способен от них принять. Мне даже пришла в голову мысль, что если бы хоть один взгляд потерявшегося в толпе человека остановился на мне, я бы свои окончил репетиции. Я бы принял свою бесценную смерть под единственным взглядом случайного прохожего, чтобы не дать ему возможности стать мне близким, – безнадежная гипербола.
Словом, я научился проходить мимо. Я не просил ни любви, ни ненависти. Я просил только, чтобы меня не замечали. Чтобы не замечали моих глаз, моих вечно написанных на лице эмоций, которых больше нечем было вызвать, моего отсутствия и присутствия. Чтобы меня не искали, чтобы не думали обо мне.
Как-то вечером ко мне зашли приятели, раскатами бойких рук ударяя в мою дверь. Я курил, развалившись на старом кресле, сбрасывая пепел в кружку из-под кофе. Они не прекращали стучать. На стук вышла соседка.
– Ну, сколько можно? Разве не понятно – никого нет дома!
Я утопил окурок в кофейной гуще и открыл дверь. Из подъезда повеяло холодом. Я застегнул молнию на толстовке.
– Наконец-то! Куда ты пропал?
– Привет. Я вас не ждал.
– Мы собирались в бар, поедешь с нами?
– Не сегодня.
– Может, мы тогда зайдем к тебе вечерком?
– Не сегодня, – повторил я ещё раз.
Я попросил, чтобы они оставили меня. И они оставили. Я захлопнул дверь, слышал, как их шаги бегут вниз по ступеням, слышал свой вдох и выдох, слышал, как зашуршала кофта, когда я прислонился спиной к двери и стал медленно оседать на пол. Ко мне никто не приходил, и на пороге с внутренней стороны дверей было чисто – ни песчинки. Я чувствовал, как замерзают пальцы на моих босых ногах.
Приходила Анна и беспрерывно стучала в дверь, которую я забыл запереть, вернувшись домой из магазина. Ключ торчал в замке с внутренней стороны. Она стояла снаружи, необъяснимо уверенная в трех оборотах дверного ключа, и, воруя из моей комнаты тишину, беспорядочно стучала в дверь. Я считал удары в дверь, как врач измеряет пульс безнадежного больного. Я знал, что дверь открыта и не понимал, как можно длить этот стук чуть ли не до бесконечности, ни разу не проверив дверную ручку. Я молча лежал на полу, устремив равнодушный взгляд в белую пропасть потолка. Вскоре стук прекратился, и в комнату вернулась тишина. Через пару минут я повернул ключ в двери на три оборота и снова лег на пол. Как будто бы ничего не изменилось.
Всё ли я сделал правильно? – бесполезный вопрос к самому себе. К чему рефлексия над очевидным? Но, хотя одиночество не тяготило меня, меня тяготило пространство, в котором никого, кроме меня, не было (эта тяжкая жажда присутствия). Я терялся в просторной и пустой комнате, искал ключей, чтобы открыть мною же запертую дверь, за которой уже никого, – никого! – не было.
Я отделил мысль от жизни и сотворил свою силу из бессилия. Я создал нерушимое душевное спокойствие из дисгармонии. Я построил свой уютный мир на фундаменте полного разлада между собой и действительностью.
В своем уютном мире я беззвучно кричал о себе и никогда не был услышан. В моем уютном мире все, кого я любил, оставили меня (или я оставил их сам?). В моем уютном мире я никому не был нужен, но и сам ни в ком не нуждался. В моём уютном, до тошноты уютном мире, я исписал горы листов, мелким почерком втискивая слова между уже написанных строк, и больше никто не мог прочитать написанное, кроме меня самого. В своем уютном и пустом мире я спрятался от людей. Я молча закрыл за ними двери, потому что боялся, что, оставив их приоткрытыми, я простужусь на сквозняке. Я не хлопал дверями от злости и обиды. Я тихо закрыл за ними дверь.
Я не рассказал им, как люди падают на асфальт и как проходят мимо. Ведь им это тоже предстоит.
Страница 11
Продуктивность забвения
Уехать нужно было, во что бы то ни стало – последним усилием воли сбросить всю жизнь с вагонных ступеней. Если я и выходил из дома, то лишь для того, чтобы ощутить, как мало хочу видеть всё, что меня окружает. Однако и это был только новый предлог, чтобы выстроить стену.
Я хотел выбросить из жизни людей – до сих пор они лишь отвлекали меня – от меня самого. Я хотел стереть из памяти покатую крышу своего дома, исхоженные проспекты пропахшего дымом города. Я хотел забыть нервный звук разлетающихся по полу осколков кружки, которую я шальным, безответственным жестом смахнул со стола во время ссоры с Анной, зная, как она ценит подаренные мной вещи. Я смеялся каким-то чужим смехом – высоким, хриплым, – с запрокинутой назад головой. Я хотел стереть из памяти пустой, невесёлый двор, в котором прошло моё детство. Тогда он был шумным, зеленым, солнечным. Я хотел выбросить свои письма, которые писал с мыслью когда-нибудь отправить. Стереть с лица свою надуманную улыбку, свои безнадежные эмоции и свои поверхностные, меланхоличные мысли, быть глубже, яснее видеть жизнь, – безнадежно хотел я. В своем исступленном бессилии я хотел стереть из жизни себя. К счастью (или наоборот), это оказалось невозможно. Поэтому я начал стирать всё остальное.
Мне патологически нравилось растягивать вечерние минуты, ломаной линией вписав себя в квадрат окна, вести нескончаемые беседы с самим собой и вдумчиво рассматривать вписанные в прямоугольник просторы неровного потолка, мысленно расчерчивая на них доказательства неведомых теорем.
У меня было всё, чтобы навсегда забыть о том, что было в моей жизни. Дождь, который музыкально стучал в мои окна, дальние города, в которых я ещё не был, новые лица, которых я ещё не видел, время, которое все ещё продолжало по инерции двигаться вперед. И у меня было всё, чтобы всегда об этом помнить.
Я выбрал «забыть», и забыл. Забыл?
Страница 12
Синонимы
Забыть можно всё, что угодно. Но стоит только сказать себе «я хочу забыть это», как эта возможность оказывается утерянной навсегда. Мы всегда будем помнить особенно отчетливо, потрясающе внятно – именно то, о чем хотим забыть. Этот механизм работает по принципу записок с напоминаниями. Если бы на памятных бумажках вместо «Выключи свет!», «Закрой дверь!», «Купи молоко!» писали «Забудь выключить свет!», «Забудь дома ключи и кошелёк!», «Забудь зайти в магазин!», ничего бы не изменилось. Никто бы всё равно не забыл ключи, не забыл о том, что нужно купить молоко и выключить свет перед уходом. В этом смысле слова «забудь» и «помни» не более чем синонимы, поскольку вызывают одну и ту же реакцию. Помнить.
Как только я решил всё забыть, в моей памяти встрепенулись тысячи тысяч происшествий из самых разных отрезков жизни. Они терзали меня, умоляя помнить. Впрочем, зачем забывать солнечные блики детства, которое прошло, как один счастливый, нескончаемо ясный день. Когда-то я бродил с мамой по тихой хвойной тропинке в сосновом лесу. Конечно, я не раз бывал там, но избирательность памяти берет своё. Млел последний жаркий день позднего лета, но в лесу было покойно. Пронзительные лучи изрешетили колючие сосновые ветви, но лучи не жгли, а мягким светом падали на тропинку под нашими беззвучно ступающими ногами. Я шел не торопясь, положив руки в карман выцветшей красной толстовки с темно-синими полосками на рукавах, джинсы были велики, края штанин волочились по земле. Всё это я помню словно со стороны, как будто смотрю с первых рядов кинозала фильм о своей жизни. Я совершенно не помню, был ли я рад этой прогулке, о чем я думал, о чём разговаривал с мамой. Только основных действующих лиц, экспозицию и фактуру сюжета. Было уютно, тихо, тонко пахла хвоя. Так было почти во всех картинах детства, которые мне удается воссоздать в памяти.
То, что было ещё раньше, я помню как непрерывную цепь ощущений. Трава в поле, через которое я однажды шел с родителями, доходила мне до груди. Она то и дело щекотала лицо, пыльца попадала в нос, и я звонко чихал. Потом мы выбрались на колеи из твердой, засохшей глины, оставленные проезжим трактором. Я быстро перебирал ногами между мамой и папой, еле успевая за ними, а потом всё-таки не успел – и упал в колею, содрав кожу о твердую землю. Теперь я держал их за руки. Мамина рука была влажная и прохладная, папина – горячая и широкая, с тёмной подушечкой родинки на фаланге большого пальца. Своих рук я не помню. Только правую – ладонь долго щипало после падения.
По пути мы переходили через мутную реку по дряхлому деревянному мосту, провисшему почти до самой воды. Он раскачивался от каждого шага. Я испугался. Страх запоминается так же отчетливо, как запоминаются не восполненные утраты, острая боль и несправедливость. Помнить хорошее не хватает памяти.
Несмотря на то, что я любил своих родителей беспредельно, мы так никогда и не узнали друг друга. Мы не разговаривали ни о чем, что выбросило бы нас хоть на минуту за пределы двух комнат, кухни и ванной – за пределы быта, в котором мы погрязли.