Красный свет Кантор Максим
Я помню тот день отлично. Встреча произошла в «Континентале», а не в «Регине», как пишет Уинстон Черчилль. И совсем не Гитлер искал этой встречи, а британский лорд. Сын Черчилля, юный Рандольф, заранее со мной договорился – стол в гостиничном ресторане был накрыт на десять персон. Гитлер прийти отказался, то была очередная блажь Адольфа: его, видите ли, плохо попросили! Я приехал один, постоял перед Черчиллем, слегка ссутулившись, чтобы не оскорблять англичанина своим ростом и отказом шефа, и был посажен за стол. Гитлер еще может подъехать, сказал я, и Черчилль сидел и ждал Адольфа. Я отвечал Черчиллю по-английски, а не через переводчика, к чему формальности: в тот момент Уинстон Черчилль не был членом кабинета. Последний его пост был – секретарь Казначейства, и он умудрился ввергнуть Британию в финансовый кризис и безработицу, а сейчас, как говорил он сам, посвятил себя литературе. Но планы имелись обширные! Не зря, не зря он приехал знакомиться с Адольфом Гитлером. Недавно он поменял партию, перешел из либералов в консерваторы, и теперь оглядывался вокруг – кого использовать как рычаг возвращения во власть? Гитлер казался многообещающим партнером. Черчилль много ел, много пил, расспрашивал об Адольфе: играет ли шеф в теннис, каких художников любит, где обычно проводит каникулы. Я сказал, что Адольф не выносит беспредметного искусства. Черчилль поддержал, сказав, что, если бы встретил Пикассо, дал бы Пикассо здоровенного пинка под зад. «Отдыхать Адольф любит в родной Австрии, в Альпах, – поделился я. – А где любит проводить досуг лорд Уинстон?» – «С кисточкой и палитрой у себя в Чартвелле или навещаю родное гнездо – Блекхейм», – отвечал новоиспеченный консерватор.
Черчилль действительно спросил, чем вызван антисемитизм Адольфа Гитлера. Сказал он примерно следующее: «Антисемитизм хорош и понятен поначалу, но скверно, когда входит в привычку!» Он прихлебывал коньяк и, естественно, курил сигару – как же еще! Мне, секретарю лидера нации, надлежало внятно объяснить, на кой ляд нам сдалось преследование евреев.
Я едва удержался, чтобы не сказать самодовольному британцу: а затем нам сдались евреи, дорогой сэр, что не век же вам французов под германские пушки подставлять. Вам, разумеется, все равно, кого гнать на бойню – сербов ли с боснийцами, эльзасцев ли с чехами. А нам, континентальным европейцам, не все равно. Мы не хотим больше гражданской войны, не хотим убивать друг друга. Я ответил бы ему просто: потому Гитлер не любит евреев, что хочет объединить Европу, а для этого европейцу нужен внешний враг. Что тут непонятно? Недавно убили десять миллионов человек в Европе, вам, европейцам, это так же просто, как чихнуть! Вы заставили соседей резать друг друга, и никакая гражданская война в России не сравнится с гражданской войной в Европе – в десять раз больше народа перерезали, в ударных темпах! И не коммунизм, не фашизм тому виной! Кто заставлял генерала Людендорфа биться с генералом Ранненкамфом? Оба, между прочим, немцы, оба люди зажиточные, оба солдаты. Только Людендорф ведет 8-ю германскую армию, а Ранненкампф – ведет в бой русскую Неманскую армию… И солдатики вспарывают друг другу животы, выкалывают глаза, режут горло… Что их столкнуло? У вас, у британских лордов, принято считать, что чем восточнее – тем более варварски устроена история. В России, там брат идет на брата, а вот в Европе убийство себе подобных проходит цивилизованно. А когда один немец за Германию, а другой – за Россию, это что? Когда одна половина Лотарингии – за немцев, а другая – за французов, это вам что, не гражданская, что ли, война?
Отвлекусь немного, и скажу что сегодня наивные правозащитники уверят граждан, будто большевики убивали свой собственный народ, а гитлеровцы – народы чужие. Милые, наивные люди – как хочется им очернить свое прошлое, как боятся они знать горькую правду об идеале. Мы кроили Чехословакию и вселяли вражду в австрийские сердца, мы заставляли французов доносить друг на друга, мы приветствовали немецкого эльзасца, который вспарывал живот эльзасцу французскому; мы следили за братоубийственной войной в Испании. О, со времен протестантских войн, со времен Тридцатилетней европейской войны именно гражданская резня, именно истребление собственных братьев и сестер – есть плата за империю. Кавеньяк, стрелявший в своих восставших единоплеменников; француз Тьер, позвавший прусского Бисмарка на истребление парижских инсургентов – это архетипическое сознание нашего европейского имперского политика. Помилуйте, господа, большевикам до нас, европейцев, весьма далеко – их жажда Империи была не столь сильной.
Гражданская война большевиков была лишь рабочим инструментом при создании бесклассового общества – для нас гражданская война была естественным состоянием Империи. Большевик догадался, увидел слабое место европейской войны, выдумал лозунг: «Превратим войну империалистическую в войну гражданскую», то есть будем убивать не братьев, а общих угнетателей. Разумно поступил большевик? Еще как разумно – и хитро! Вот, смотрите: германский солдат уже не хочет стрелять в русского, тем более что у обоих генералы немцы… Этот солдат хочет стрелять в того, кто посылает их обоих умирать. И вот уже находится какой-нибудь Эрнст Тельман, который говорит: «Рот фронт!» И немецкий фанен-юнкер тянет тонкую шейку из окопа: дурачку интересно послушать, отчего его убивают. Сиди смирно! Не лезь из окопа! Все равно тебя убьют, не те лозунги, так эти! Ан нет, фанен-юнкеру интересно про Красный фронт! И вот уже Тельман организует восстание в Гамбурге! Вот он уже в Советской России! Вот его уже прочат в президенты! Что бы такое этому досадному Красному фронту противопоставить? Ответ нужен быстро! Так вот же вам ответ подсказывают… мы вам подсказываем ответ! Коммунисты перевели войну за колонии – в войну за права низших классов? Ловкачи! А теперь наш ход!
И Запад ответил мощно – по-имперски, с размахом. Переведем классовую войну – в расовую войну! Классы – в расы! Гражданскую войну – превратим в народную! Что такое гражданин? Это член какого-то там общества, в правовых институтах коего еще надобно разобраться; гражданин – это член некоей социальной страты, и еще поди посчитай, сколько у данного крестьянина свиней и кур, в какую категорию его записывать. Русский крестьянин, он брат немецкого крестьянина – или нет? Поспешили марксисты, поторопились! Не растет у русского крестьянина ни черта на его делянке, а у германского бюргера – колосится! Вот вам и братство! Морока с этими классами вышла! Надобно иметь классовое сознание: солидарность угнетенных. А возможна ли солидарность культур? Бред, чистая фантазия, уважаемый сэр… Философия культуры – вот слабое звено марксизма, вот чего не учел черный сын Трира! Сколько вещей требуется забыть, чтобы уравнять немецкого бедняка с русским… А отличить еврея от немца можно с расстояния двести метров. Что такое народ? Народ – это нация, кровь, раса, это то, что дается от рождения. И никаким гражданам за народом не угнаться! И как ловко, как изящно мы провели подмену!
Вы желаете гражданской войны? Дивно! Только что вы в реальности знаете о гражданской войне? Чего стоят ваши ничтожные знания о гражданской войне против накопленных веками европейских навыков по братоубийству? Посмотрите внимательнее на граждан-рекрутов, они ведь не просто бедняки, они прежде всего немецкий народ! Итак, сюжет исторической пьесы прост: войну империалистическую – заменили на гражданскую, а войну гражданскую – на войну народную. Вы полагаете, кто писал этот сценарий? Уверяю вас – не Маркс и не Сталин, кто-то более авторитетный. Помните великую фразу фельдмаршала фон Мольтке? «Эта война – война народная, – сказал Гельмут фон Мольтке, – и быстро она не кончится».
И положа руку на бумажник, разве вы не этого самого хотели?
4
Мы, ахейцы, вышли на кораблях в открытое море ради торжества всей Аттики – в том числе вашего торжества, уважаемый сэр! Именно так я хотел сказать толстому Черчиллю. Скажите, сэр колониальных дел мастер, разве вам не мила наша идея? Мы аргонавты – идущие на подвиги ради общего торжества, наша расовая идея – это идея, оправдывающая именно ваш всегдашний порядок вещей! Да, потребуются жертвы. Если надо, вы положите на алтарь истории полнотелую Ифигению – Чехословакию, – но разве вы, ахейские лорды, не знаете, что жертву обязательно приносят в самом начале похода? А если одной жертвы окажется мало – что ж, спросите жрецов, сколько жертв приносят ради успешного похода. Не кривитесь: корабли спущены на воду, мы войдем в Судеты, а потом – в Польшу – да и Польша спать не будет, а воспользовавшись моментом, сама отгрызет у Чехословакии изрядный кусок. Стоит ли защищать территориальную целостность тех стран, которые не уважают чужих границ? Мы вышли в поход – ради вас, мы плывем под теми же флагами, что и вы. Мы чтим те же критерии красоты и гармонии, что и вы. Мы любуемся теми же статуями и картинами… Взгляните на вашего визионера Вильяма Блейка, на его мускулистых дев с распущенными локонами, на его Бога Саваофа с бицепсами и трицепсами – вам еще не понятно, откуда пришла эстетика Третьего рейха?
Вот что я хотел сказать жирному Черчиллю в тот день в мюнхенской гостинице «Континенталь», но ограничился короткой справкой.
– Согласен, господин Черчилль, – сказал я, расставляя слова аккуратно, чтобы не повредить переговорам, – у германского юнкерства выработалось пренебрежительное отношение к еврейскому населению, это печальный факт. И многие считают, что юнкерство – есть почва, на которой развивается национализм. Вы, вероятно, разделяете этот взгляд. Непонимание между нашими культурами основано на недоразумении. Позвольте, я объясню, в чем дело?
Черчилль кивнул.
– Априори считается, будто Англия – страна промышленная, а в Германии – мелкое землевладение, порождающее специфическую узость взглядов. На деле же класс юнкерства развит более всего в Британской империи – просто историки проглядели британского юнкера. Дело в том, что ваши юнкера, младшие сыновья родовитых фамилий, заводят свои хозяйства в Индии, а из плантаций Виргинии и Ямайки выкачивают больше, чем прусский юнкер из своего небольшого участка. Прусских крестьян не принято бить палками по пяткам. Работают прусские крестьяне аккуратно, спору нет – но поротые индусы работают еще прилежнее. Британское юнкерство воспитало свои добродетели на порке египетского феллаха, негра, а особенно индуса; насколько могу судить, само слово «индус» не менее оскорбительно звучит, нежели слово «жид».
Черчилль посмотрел на меня с раздражением. Но, опытный дипломат, он погасил гнев улыбкой:
– Значит, если бы у Германии были колонии?.. Все упирается в вопрос колоний, не так ли?
– Разрешите, я напомню о нашей встрече с лордом Галифаксом. У нас имеются соответствующие протоколы.
Черчилль спросил, что я думаю о союзе Франции, Британии и Германии – как об антикоммунистическом пакте. Я предложил включить еще и Италию.
– Клуб хорош тем, что в нем ограниченное число членов, – заметил Черчилль.
– Действительно! – подхватил я. – Это будет прекрасный союз! У нас есть дела поважнее, чем обсуждение прав евреев! Есть Сталин и его армия! К тому же есть промышленные нужды, которые все примиряют. Разве во время недавней войны наши производства не продолжали сотрудничать? Английской текстильной промышленности не обойтись без германских красителей! «Дойче Фарбениндустри» всегда будет вашим верным партнером, надо только определить места сбыта. Не из-за евреев же ссориться! – Я хотел добавить, что деятельность «Дойче Фарбениндустри» в точности повторяет те производства красителей, из-за которых Лоренцо разграбил город Вольтерру; но образование было помехой в разговоре с политиками; политикам надо сообщать сегодняшние факты, и фактов желательно давать немного: лидеры думают медленно.
– Действительно, – сказал Черчилль, – есть дела первостепенной надобности. Меня тревожит судьба европейской культуры, господин Ханфштангель. Частное право под угрозой!
И снова я удержался, не сказал ему: «Уважаемый сэр! Как не встревожиться! Личность и частное право под угрозой, сколь верно ваше наблюдение. “Частные интересы, которые находятся в стороне от национального пути, будут уничтожаться”, – это ведь сказал не Ленин, не Гитлер. Это сказал Алан Честертон, любимый кузен Гильберта Честертона – английского гуманиста. И сказано это в книге “Портрет лидера”, посвященной Освальду Мосли, британскому фашисту. Освальду Мосли – зятю лорда Керзона. Уж не Гитлер придумал угрожать частным интересам, что вы, право!»
– А где же ваш шеф? – спросил Черчилль.
Я отлично знал, где в настоящий момент Гитлер, – он все-таки приехал в «Континенталь» и стоял в холле отеля, замотанный в свой романтический шарф, небритый, с надвинутой на глаза шляпой. Итальянский тенор! Гордец! Я выскочил в нему в холл, едва официант принес мне записку.
– Вы с ума сошли! В таком виде!
– Ах, вам, милейший Ханфштангль, не нравится мой вид! Я рискую не произвести впечатление на семейство Черчиллей? – Адольф развернулся и вышел прочь. Повернулся – и хлопнул дверью отеля «Континенталь». Вот вам и исторический момент!
Я вернулся и со смехом рассказал, что найти Адольфа невозможно – лидера движения буквально разрывают на части! Ах, кто же знает, где он сейчас: говорит с рабочими на митинге, посещает приюты, вразумляет профсоюзных лидеров…
Черчилль передернул жирными плечами, заворочался в кресле, кожа скрипела под британскими ягодицами. Встал, разгладил жилетку на животе:
– Передайте от меня и моей семьи сердечный привет господину Гитлеру!
Еще бы, ему стало обидно, герою Англо-бурской войны! Он оскорбился, что его предложением пренебрегли! И к тому же он за мораль в политике! Пройдет каких-нибудь восемь лет, и он, не моргнув глазом, выдаст Сталину казаков с семьями, с грудными детьми – выдаст на убой, точно так же, как некогда лорд Китченер с необычайной легкостью выдал русским сыщикам политического беженца Адамовича, – и это было для лордов столь же просто, как расстрелять без суда несколько тысяч восставших негров в Судане или запереть жен и детей буров в концентрационные лагеря, где смертность была двести человек на тысячу. Это ведь, кажется, Китченер кричал, перестреляв демонстрантов: «Прекратите огонь! Какая нелепая потеря боеприпасов!» И что было думать о казаках в послевоенные годы, если на повестке дня стояло подавление греческих волнений: в освобожденной от нацистов Греции зашевелились народные массы, и требовался британский гарнизон, чтобы восстановить адекватное управление. Надо было отдавать приказ морпехам высаживаться с «Ориона» и стрелять в былых союзников, греческих партизан, – ведь в кармане лежала бумажка соглашения, завизированная Сталиным: «90 % Греции – под влиянием Британии». А что еще требуется британцу помимо власти в колониях?
Надо бы спросить мнение милейшего майора Ричардса по этому поводу.
Я спросил себе еще чашку чая с молоком и стал смотреть в окно: ямайские негры передавали друг другу подозрительные свертки, британские рабочие жевали камберлендские сосиски; обычный день сонной империи прогресса.
5
– Эрнст, мне кажется, я задала вам вопрос. – Елена вытирала пот скомканной простыней.
– Друг мой, друг мой… – сказал я рассеяно. Так бывает со мной – посреди беседы я неожиданно ухожу мыслью в сторону, огорчая собеседника. Это не значит, что я вовсе игнорирую присутствующих. Я думал о Черчилле и вспоминал о Мюнхене, любуясь животом Елены, самой волнующей частью женского тела. Елена (подобно многим женщинам) стеснялась своей легкой полноты и прелестных складок на животе – а я показывал ей репродукции греческих скульптур и убеждал в том, что это и есть – красота. Случилось так, что я дожил до времен, в которых торжествуют вкусы кочевых народов – плоские животы, костлявые женские плечи, если бы у гуннов было искусство, верно, женские образы и были бы такими. В сегодняшнем западном мире приняты образцы красоты, присущие степнякам. Печально, что в своем восприятии античного образа Адольф упускал из виду такой необходимый критерий, как мягкость линии, плавность силуэта. Ему чужд был чувственный гедонизм Античности – и это сказалось на вкусах немцев. Псевдоантичное искусство Третьего рейха звало к плодородию и семейной гармонии – но без удовольствий и неги. Колоссы любимца фюрера, скульптора Беккера, удручающе напоминали жестоковыйных куросов – но уж никак не атлетов эллинизма. Они не понимали простого: мощь и власть не противоречат чувственности. Однажды я намекнул Гитлеру, что, возвращаясь к античным идеалам, следует думать и о том, чтобы новая Античность дала импульс новому Возрождению: разве современный красавец вдохновит грядущего Тициана? Ах, разрешите линии отклониться от описания мускулатуры – дайте ей волю! Боюсь, Адольф не понял меня. Плоский живот спортсмена – вот что он рекомендовал в качестве эталона красоты. Но разве живот Венеры Милосской, Венеры Кранаха, Венеры Джорджоне – плоский? Сознательно не упоминаю Рубенса, но вспомните Тициана! Я бы посвятил отдельную статью линии, очерчивающей живот красавицы. Набегающая волна? Колеблемая ветром гладь океана? Я искал нужный образ, созерцая свою возлюбленную, – и лишь спустя несколько мгновений понял, что не ответил на ее вопрос.
– Друг мой, вы спросили о Гитлере? Простите, не расслышал. Вам настолько не нравится мой протеже?
– Вся грязь Германии липнет к его партии. Вы не боитесь замараться? Эрнст, вы называете меня своим другом, не так ли?
– Именно так, – ответил я, а сам подумал, какая странная у нас дружба: всего десять минут назад я лежал на моем друге, тискал дружеские бедра и кусал дружеское плечо – но, возможно, греки именно так и дружили?
– Но если я ваш друг, – сказала она, – с Гитлером у вас дружбы быть не может. Видимо, надо выбрать: или пускаться в плаванье с отчаянным капитаном, или оставаться в гавани со мной.
– Думаете, у нас есть выбор? По-моему, выбора нет.
В отеле, по четвергам, в три часа дня – и так много лет подряд. Елена приходила чуть раньше и ждала в постели, разбросав по комнате одежду. Она никогда не складывала предметы туалета на стул – помню ее чулки, брошенные в вазу с зелеными яблоками. Она и мне не давала возможности раздеться спокойно – едва я входил, она вскакивала с кровати, срывала с меня пиджак и рубашку. Лишь потом, лежа голова к голове на смятых подушках, мы беседовали.
Мы лежали в постели до начала шестого, потом спускались в холл, там нас ждал Йорг, сын Елены. Мать приглашала юношу в отель, чтобы иметь возможность вернуться домой вместе с сыном – по пути они делали покупки, это должно было выглядеть как чинная прогулка матери семейства и взрослеющего молодого человека. Вначале я испытывал неловкость, даже пытался изобразить, что встретились мы с Еленой случайно, что я зашел в отель выпить чаю: «Ах, это вы, фрау Виттрок! Как, и ваш мальчик тут!» Скоро стало ясно, что притворяться не требуется – мальчик на нашей стороне. Мать заставляла сына покрывать интригу: торговец красным деревом думал, что мать и сын гуляли под каштанами весь вечер, а почему у жены искусанные губы, покладистый муж не спрашивал.
Йорг являлся в гостиницу к пяти часам, преданно ждал, ни разу не выказал неприязни ко мне, любовнику своей матери. Наши чаепития с Йоргом затягивались до семи – мать с сыном едва успевали на семейный ужин. Фрау Виттрок была голодна после любви, кельнер «Четырех сезонов» привык к ее вкусам, ставил на наш столик графин белого вина, приносил ростбиф. Все это выглядело несколько вульгарно, но я говорил себе, что бурное поглощение пищи – своего рода выражение страсти, неистовое чувство всегда выглядит вульгарно, и что с того? Наши штурмовики, когда стучат палками в окна еврейских ростовщиков, тоже выглядят вульгарно. Разве авангард не вульгарен? Меня, признаюсь, авангард отталкивает своей предельной вульгарностью – но именно в ней сила авангарда. Елена поглощала сандвичи, запивала большими глотками рейнского, я прихлебывал черный чай и беседовал с мальчиком – вспоминаю эти минуты как самые счастливые мгновения жизни.
Кажется, я имел случай сказать читателю, что всегда ощущал призвание лектора – я действительно умею преподнести знания в нужной последовательности. Талант лектора – не ахти какой дар богов, уступает даже искусству кулинара, помнится, Платон определял ораторское искусство всего лишь как сноровку. Если угодно, это разновидность педантизма: хозяйки любят аккуратно расставлять чашки в буфете, а я люблю группировать исторические факты. Невелика премудрость – но сколь необходим педантизм для юношества! Главные беды не от невежества, но от полузнания: невежда не испытывает иллюзий, но полуграмотей уверен, что мир ему ведом. Полузнание бодро марширует вперед – и всегда в пропасть. Я повторял Елене, повторял Йоргу, скажу и сейчас: ищите связь явлений, сопоставляйте, сравнивайте!
Выстраивая порядок явлений, мы открываем закономерность, тем самым приближаемся к пониманию их сущности.
Встречаясь с Йоргом, я, не торопясь, рассказал ему историю Запада. Теперь, оглядываясь назад, могу сказать, что воспитал этого человека.
Наши встречи случались раз в неделю, зато регулярно. До того как сесть за семейный ужин с отцом и слушать жалобы на еврейских ростовщиков, мальчик успевал узнать о Священной Римской империи, о Каролингах, о Фридрихе Барбароссе, о Крестовых походах, о войнах против альбигойцев, о замках катаров в Пиренеях, об изгнании морисков из Испании. Иногда мать перебивала меня, возвращала нашу беседу в сегодняшний день – задавала вопросы о современной политике. Я не возражал: чего бы стоили разговоры об истории, если бы мы не умели извлекать из них урок именно в сегодняшней ситуации?
Наши встречи длились десять лет – в тридцать третьем я переехал в Берлин вместе с канцелярией фюрера. За эти десять лет мы стали семьей: Елена, Йорг и я. Странно, но я ощущал, что моя подлинная семья не столь мне близка, как те, с кем я ужинаю по четвергам на Максимилианштрассе, в отеле «Четыре сезона». Я ждал четверга, я раздражался на жену, я рассеяно отвечал своему сыну Эгону – моим настоящим сыном становился Йорг.
В двадцать девятом моя жена вместе с сыном вернулась в Америку. Для их отъезда нашелся формальный повод: финансовый кризис ударил по капиталам семьи, требовалось принимать решения касательно текущих дел. В принципе, дела можно было регулировать и через океан, но жена пожелала вернуться – а я не удерживал. Мы оба понимали, что это навсегда; поцеловались, я потрепал Эгона по волосам – мальчик давно вырос. Три года я кочевал с выступлениями по стране – встречи с народом, партийные дебаты, митинги. Опустевшее жилье в Мюнхене не тяготило меня: то был очередной гостиничный номер, и только. В 1933-м переехал в Берлин вместе с Адольфом. Вскоре и Елена последовала за мной в Берлин, торговца мебелью оставила. Вместе с сыном она поселилась на квартире, рекомендованной родственниками, теми самыми фон Мольтке, без которых не обходится ни одна глава германской истории. Я же снимал в Вильмерсдорфе, на Нассауишештрассе 53. Здание в духе норвежского югендштиля, просторная квартира с широкими коридорами, живопись сумрачного Ханса фон Мааре по стенам – это Адольф сделал такой подарок. Я ценил покой, гостиничные номера успели надоесть. Отели, отели, отели – порой я забывал, в каком городе проснулся, лежал подолгу в серой утренней комнате, соображая: Маргбург? Фрайбург? Кельн?
6
И снова легкой тенью скользнул в комнату майор Ричардс, принес портативный телевизор, поставил на мой стол, нашел нужную программу. На экране – сырая Москва, возбужденная толпа шевелилась на площади. Сотни рукописных плакатов. Граждане писали «Не забудем, не простим!» – и сначала я решил, что собрался антигерманский митинг, эту риторику я помню в отношении Адольфа. Однако тут же обнаружил свою ошибку – то был антиправительственный митинг в русской столице, граждане требовали отставки президента, новых выборов и еще чего-то, чего до конца не понимали сами. Камера скользнула дальше и выше, поверх голов, – показали трибуну, в говорящем я узнал недавнего гостя, господина Пиганова.
Спортивный, крепкий мужчина, с глазами, налитыми убеждениями, он кричал в микрофон:
– Мы хотим быть стадом?
– Нет! – ревела толпа.
– Мы хотим быть нищими?
– Нет!! – ревела толпа.
– Мы хотим, чтобы нами правили полицейские?
– Нет!!!
– Нас много, и мы все разные! Я вижу здесь разные флаги: красные, желтые, черные! Не вижу только серого цвета – цвета лживого правительства. Нам говорят, что либералы, националисты и социалисты не могут выходить на площадь вместе. Говорят, такой союз невозможен. Я отвечу так. Разница между мужчиной и женщиной гораздо принципиальнее, нежели разница между националистом и либералом. Тем не менее мужчины и женщины договариваются и рожают детей. Договоримся и мы. Цель общая: жить без вранья!
– Долой ложь! – Толпа рыкнула, пробуя глотки, а потом заревела в полную силу: – Долой! Пошли вон!!! К черту! Хватит!!! Свобода!!!
– Солидарность! – крикнул в полную силу Пиганов. – Долой ложь!
– Долой!!! – ревела толпа, и мятежные лица лезли в кинокамеру.
– Видите, что происходит, – сказал мне майор Ричардс, тихая улыбка гуляла по его лицу. – Россия созрела для перемен.
– В свое время мы с Адольфом ездили по митингам… Из Мюнхена в Нюрнберг, оттуда в Кельн, оттуда в Бохум… Я помню то время.
– Производит впечатление, не правда ли? Коллеги были в Москве, говорят, город бурлит.
– Великая вещь – трибуна, – ответил я майору. – Легко врать, а спорить бесполезно. Мужчина и женщина – это не противоположности, майор Ричардс. Это половинки одного целого, их соединение дает ребенка.
– Вы уверены?
– Я это знаю, – сказал я, а подумал о Елене и о том, что у нас не было детей.
– Допустим, что коммунисты и националисты – это тоже половинки одного целого, – прищурился майор Ричардс.
– Это лишь приправа, майор… Кто-то варит суп… Ингредиентов много – либералы, эсеры, социалисты, христианские демократы… Пенсионеры… Люди без убеждений… Много молодежи… В кастрюлю кидают все подряд.
– А смотрите-ка сюда!
На экране сменилась картинка. Теперь мы видели круглый стол, заставленный праздничной едой: трое остряков рассказывали анекдоты, хлопали друг друга по плечам.
– Лучшие интеллектуалы России! – сказал майор. – Real fun! Вы видите: блондин с рюмкой – это Коконов, блестящий человек! С оппозиционером Аладьевым вы уже знакомы! – и майор указал мне на композитора. Закутанный в белый шарф, Аркадий Аладьев кушал бутерброд.
– На что вы готовы ради президента? – спрашивал блестящий Коконов у девушки в роговых очках. – Проверим вашу сознательность! – Аудитория приготовилась смеяться.
– Ради президента я порву свои колготки! – кричала девушка и, вскочив из-за стола, принялась десертной вилочкой рвать на себе колготки. Колготки лопнули, обнажив ноги, а Коконов с Аладьевым заразительно смеялись, смех сгибал их дугой.
– Пошлем колготки в Кремль! – Коконов сполз со стула и катался по ковру, так было смешно. – Подарок президенту!
– Люди смеются! – сказал майор. – Смех – страшное оружие!
– Что делать будут, когда победят?
– Надо покончить с тиранией… Программу сочинить недолго. Впрочем, – Ричардс выключил телевизор, – вы собирались рассказать о своих встречах с Ханной Арендт. Пишите, прошу вас.
Аладьев на экране открыл рот и выпятил живот, крякнул, съежился и пропал. Экран почернел. Я вернулся к своим бумагам.
7
Увы, Елена никогда не забывала свою вину: ей мнилось, что в крутящиеся двери отеля протиснется господин Виттрок и потребует объяснений. Кто-нибудь ему непременно расскажет: проклятые немецкие городки, где всякого знают в лицо и ставят на учет в бюро сплетен. Зачем, спрашиваю я, зачем нужна иная форма организации там, где действует всевластный принцип соседства? Фрау Х и фрау Y – их связь прочнее любой партийной дисциплины. Дамы жгли глазами Елену, когда та проходила по улице. Однажды мы не виделись целых три недели, я ездил по Южной Германии; когда встретились, Елена показала мне партийный билет.
– Я вступила в вашу партию!
– Зачем?
– Чтобы вместе с вами ездить на слеты и митинги и спать в дешевых отелях. Да! Елена фон Мольтке не осрамит дела национал социализма. Мне осточертело, что здешние горничные смотрят на меня как на шлюху; я прихожу в дорогой отель к партийному бонзе! Странно, что еще не спросили, какая у меня такса за час! Теперь извольте брать меня на собрания!
Я пользовался любой служебной надобностью, чтобы провести ночь в провинциальном отеле; в Регенсбурге ли, в Нюрнберге – где угодно, лишь бы Елена чувствовала себя свободно.
Расскажу об одной из таких командировок, о поездке в Марбург. Как обычно в таких случаях, я не стал селиться с партийной делегацией, а выбрал чистенький отель подле университета – этакий буколический приют Филимона и Бавкиды, классический германский домик с фахверками, до липкости suss и gemutlich. Все подобное я ненавижу: мне отвратительны вощеные лестничные перила с завитушками, я не выношу засушенных веночков на дверях, а фарфоровые купидоны, по-моему, куда большее зло, нежели еврейские ростовщики. Помню, мы с Адольфом долго хохотали, когда я высказал ему это соображение. Окончательное решение вопроса о фарфоровых купидончиках – вот была бы знатная конференция на Ванзее! Вот где бы старина Гиммлер развернулся! Отселить купидончиков на Мадагаскар! Мы ищем удаленное место посреди океана для античной парадигмы – не повторяем ли шекспировскую «Бурю»? А кстати, немецкие «Буря и натиск» как относятся к борьбе Ариеля с Калибаном? – вот о чем спросил я Адольфа в тот раз, и сразу понял, что шекспировской «Бури» он не читал. Романтические названия, которые он придумывал для своих кампаний: «Мрак и туман», «Цитадель», отысканы в лексиконе Вагнера, не у Шекспира. Но, впрочем, я отвлекся. Вернусь к эпизоду в Марбурге.
Итак, я снял номер в скрипучем бидермайере, в царстве щелкунчиков и мышиных королей, меня поместили в гербарий среди засахаренных орехов и лавандовых веточек, вручили ключ от рая – за дощатой дверью гигантская постель со взбитой, точно крем на баварском торте, периной. Я успел выбросить в мусорное ведро послание владельца гостиницы: он предлагал нам подумать о домашних, прежде чем уснем вдали от родного очага. Вбежала Елена; мы любили друг друга на филимоно-бавкидовом ложе, ветхая кровать сотрясалась, деревянная спинка барабанила по стене, пугая соседей. Я пытался двигаться осторожнее, но Елена, сплетая ноги у меня за спиной и толкая в поясницу пятками, понуждала к галопу, давала мне шенкелей, точно скакуну на дерби. Вдруг я услышал ответное постукивание с той стороны стены. Там, очевидно, тоже стояла кровать, и какой-нибудь жирный отец семейства растрясал живот, перину и молоденькую горничную. Их кровать молотила в ту же стену, что и наша, мы исполняли дуэт на двуспальных матрацах. Некоторое время мы перестукивались в одном темпе, в нашей скачке мы шли ноздря в ноздрю, потом я стал выдыхаться, а мой сосед, похоже, обрел второе дыхание. Явственно мы слышали женские стоны, которые скоро слились в один протяжный вой, как сказал русский поэт, описываая сражение. Я же с галопа перешел на рысь, потом поплелся шагом, а сосед все мчался вперед. Тук! Тук-тук-тук! Тук! Тук-тук-тук! Тук! Так коммунисты в Моабите отбивают шифрованные послания соседям и получают ответ.
Неожиданно темпераментное стаккато сменилось тяжелыми равномерными ударами, словно бог Тор тяжким молотом загонял сваи в баварскую почву. Вместо бодрого тук-тук-тук, – грозное: Бум! Бум! Бум! Что же они там вытворяют, думал я, обнимая свою Елену.
Бум! Бум! Бум! И опять: Бум! Бум! Бум!
Признаться, я испугался, не пробъет ли бюргер дыру в стене. Бум! Бум! Бум! Вот это мужчина!
– Возьми меня! Скорей! – Елена прижалась ко мне, и я проклял наших неутомимых соседей.
Часом позже, когда Елена заснула, предварительно выжав из меня последнее дыхание, я вышел из номера: хотел выпить рюмку вишневой наливки в баре и выкурить сигару. Вышел – и стал свидетелем сцены вопиющей: голая дама, точнее, почти голая, некие прозрачные покровы все же имелись, – выбежала из соседнего номера и устремилась вниз по лестнице. Несомненно, это она стонала и выла за стеной. В даме меня поразила не столько нагота, сколько ее мужское лицо. Будь она одета, я бы не смог уверенно определить ее пол – костлявое лицо некрасивой еврейской женщины часто напоминает мужскую физиономию. Обнаженная левая грудь (малопривлекательная, похожая на сдувшийся воздушный шарик, из тех, что продают на рождественских базарах, а потом забывают на липком от пива столе) указывала на принадлежность к слабому полу, и я подумал о ее кавалере: надо обладать темпераментом трех сатиров, чтобы возжелать такую барышню. И сколь бурно он доказывал ей свою страсть! В руках дама держала скомканную одежду и туфли, намереваясь, очевидно, одеться в холле, а может быть, и на улице. Полуголая беглянка напомнила мне картину Эжена Делакруа «Свобода на баррикадах» – нелепейшее, вообще говоря, произведение. Ложного пафоса я не выношу точно так же, как и засушенных веночков: фальшь есть фальшь – в любых проявлениях.
Итак, нагая дама ринулась вниз по лестнице. А я про себя упрекнул ее в неблагодарности. Вообще говоря, подумал я, этому бюргеру поклониться надо в ножки – нашелся же смельчак!
Смельчак появился следом, возник в дверном проеме. Он успел надеть брюки и накинуть курточку, вышел в коридор в тапочках с помпонами. Тапочки были настолько домашние, что я представил себе, как ловелас пакует чемодан в своем семейном гнезде. Верная Гретхен (Ульрика, Катарина, Доротея) приносит ему тапочки: «Ах, не отказывайся Ханнес (Отто, Дитрих, Фридхольм)! Ты непременно должен захватить теплые тапочки, дорогой супруг! На вашей конференции(слет профессоров-гинекологов, вероятно) вас наверняка поселят в холодный отель!» Уверен, так и происходило, и вообразить, как выглядит эта Гретхен с прилизанными крысиными волосиками, несложно. Какова бы она ни была, подумал я, уж не страшнее профессорской любовницы.
Почему я сразу решил, что мой сосед – профессор? Тонкие усики, аккуратно выстриженные и нафабренные, вкрадчивое движение, каким он их поправил, отправляясь в погоню за юной любовницей – да, это профессор университета и его студентка! Принимает экзамены в постели, а потом пьет пиво и кушает бутерброд с ветчиной. Что может преподавать такой тип – географию? Анатомию? Кто станет носить тонкие порочные усики? У медиков – усы пышные, а географы сплошь с козлиными бородками. Игрок на скачках? Банкир? Меня осенило: это профессор философии. Ишь, как брюзгливо скривился, гегельянец! Скажите пожалуйста, такой скандал в приличном отеле!
Вернись, хотел крикнуть я студентке, не понимаешь разве, это твой последний шанс! Радуйся – хоть кому-то ты нужна в этой жизни!
Профессор перегнулся через перила и зашипел в пролет лестницы: «Вернись, Ханна! Слышишь меня, девочка? Вернись скорее, Ханна!» Студентка замерла на полпути – точно пойманная невидимым крючком. Профессор в замшевых тапочках с малиновыми помпонами потянул за леску, студентка дернулась и послушно пошла вверх, склонив кудрявую головку, вытирая слезы. Вернулась, припала к пижамной курточке научного руководителя:
– Ах, Мартин, Мартин… Ты не защитил меня…
– Уйдем отсюда, дорогая Ханна.
Он увлек ее, плачущую, в номер, придерживая жертву за талию, причем полная профессорская философическая рука то и дело соскальзывала с талии на бедро и прогуливалась по плоской еврейской попке. Ханна повернулась ко мне, ее волчье костлявое лицо расплылось в смущенной улыбке. Вероятно, подумал я, даже в уродливой еврейке можно найти привлекательные стороны, нашел же этот профессор.
Дверь за любовниками закрылась, я спустился в бар, заказал настойку, закурил, стал править текст Адольфа – компоновать слова, дописывать рваные предложения. Я в то время работал над финальной версией «Main Kampf» – вчерне написанная, а точнее, наговоренная Адольфом своему шоферу (Георг был не очень компетентным стенографом) и отредактированная Рудольфом Гессом, книга нуждалась в серьезной литературной обработке. Я потратил немало дней, придавая страницам тот легкий и одновременно убедительный стиль – которым когда-то отличался автор.
Я допивал вторую рюмку, когда ко мне подсел профессор философии. Разумеется, он испытывал неловкость; специально спустился, чтобы поговорить. Пригладил усики, искательно заглянул мне в лицо.
– Вы прибыли на съезд партии? Я узнал вас, господин Ханфштангель.
Меня узнавали в Германии многие: видели рядом с Адольфом, а рост мой запоминается.
– Да, на съезд.
– Я недавно вступил в партию. Не мог оставаться в стороне от общего движения. Вообще-то я преподаю философию в Марбурге.
Я промолчал, и он представился:
– Мартин Хайдеггер.
Имя мне ничего не говорило. Впрочем, я встречаю так много людей, что не запоминаю имен.
– Должен принести вам извинение за некрасивую сцену, которую вы только что наблюдали.
– Пустяки.
– Воображаю, как вам с женой было неприятно. Приехали отдохнуть…
– Я здесь не с женой, – сказал я.
– Я так и подумал. Ваша… ммм… студентка?
– Не преподаю.
– Ханна – моя студентка, – профессор философии опять потрогал усики, – весьма одаренная. Но как вы понимаете, я уже не смогу быть для нее преподавателем. Думаю передать ее коллеге Ясперсу….
– Пожалуй. – Я пожал плечами. Имя Ясперса мне тоже ничего не говорило.
– Порекомендовал бы ее своему учителю, доктору Гуссерлю. Но вы знаете, что произошло с Гуссерлем.
– Не знаю.
– Гуссерль – еврей. Мммм, – философ пожевал губами, тронул усики, – В германских университетах засилие евреев. Господину Гуссерлю придется покинуть свой пост… да, покинуть!
– Что же, господин Хай… хайль…
– Хайдеггер, – напомнил он, – Мартин Хайдеггер.
– Благодарю вас, доктор. Итак, вы не любите евреев?
– Я считаю, что в Германии преимущества следует отдать германской нации. К тому же философия – исконно германская дисциплина. То, что в военной истории выражает себя через марш или парад, – в истории духа выражает себя в поступательной логике.
– Витальная сила науки! Вы темпераментный человек, профессор, – не удержался я. – Мы за стеной восхищались вашими победами. Сколько раз?
Он притворился, что не понял.
– А глухие удары? Что это было, господин Хайль… Хайг…
– Хайдеггер.
– Что это было, господин Хайдеггер? Сперва, так понимаю, к нам стучалась стенка вашей кровати, мебель здесь непрочная. А потом? Вот эти глухие удары – бум, бум? Что это было?
Профессор поправил тонкие усики:
– Видите ли, господин Ханфштангель… В постели мы не всегда сохраняем ту же степень цивилизованности, что присуща образованным людям в социальном обиходе. Ммм… да! Но, впрочем, и на митингах, в пылу ораторского вдохновения, нас часто ведет сама энергия действия. Помните колебания Фауста? Что было вначале – слово или дело? Я посвятил немало страниц… Она стояла на коленях… да! – Взор профессора на короткое мгновение затуманился. – Восточный темперамент Ханны…
– Если не ошибаюсь, доктор, ваша студентка Ханна – еврейка?
Хайдеггер сморщился, усики его задергались, щеки набрякли.
– Ханна – еврейка, вы правы. В частности, именно этого не может понять моя супруга. И не может меня простить.
– Вы делитесь своими приключениями с женой?
– Вы с ума сошли! Я все отрицаю, – зашипел Хайдеггер, – но моя супруга здесь!
Господин Хайдеггер кивком головы показал на одну из посетительниц: полная блондинка с длинным носом и тонкими губами сидела у входной двери и не сводила с нас глаз.
– Кто-то рассказал моей супруге, что мы с Ханной посещаем этот отель. Я даже догадываюсь, кто! Догадываюсь! Да, я уверен!
– Кто же? – спросил я из любопытства.
– Фрау Гуссерль, вот кто! Не может простить, что я не поддержал ее супруга-еврея. Ф-фу! Проклятая дура!
– Какие, однако, страсти у вас в Марбурге, – заметил я.
– Гуссерли из Фрайбурга, он ректор университета… но скоро его снимут… снимут… – Профессор философии барабанил пальцами по столу. – Моей супруге именно они сказали, не сомневаюсь! Написали, я уверен, подметное письмо. Вполне в духе Гуссерля… Очевидность! Вот его конек, очевидность!
– Не понял вас, Хайль… Хагг…
– Гуссерль считает, что гносеологическое познание должно быть беспредпосылочным и основываться только на том, что ты непосредственно наблюдаешь. Вот они и наблюдают! Гносеология еврейская…
– Видите, значит, еврейская философия все же существует…
– Существует… существует… – Хайдеггер дергал усиками. – Сейчас я подойду к супруге. Отрекомендую вас как товарища по партии. Скажу, что приехал сюда на съезд. У меня нет выхода, понимаете? Я скажу, что снял семейный номер в надежде, что она ко мне присоединится.
– Куда же денете Ханну?
– Я уже отвел Ханну в ваш номер. У меня не было другого выхода! – Я поднял брови, а Хайдеггер продолжал: – Да, я так поступил! Постучал, и ваша дама открыла. Кажется, она тоже член партии? Я обратился к ней как товарищу по партии, она поняла. Истинная немка!
– Значит, студентка Ханна сейчас в моем номере?
– А что было делать? – Усики дернулись. – Ханна оскорбилась именно потому, что я предложил ей перейти в другое помещение… Она сочла, что я ее предаю… Но необходимо понимать… Есть незыблемые ценности…
– Хотите сказать, еврейка должна знать свое место? – Я не удержался, сказал именно так. Профессор философии прикрыл веки, то было молчаливое согласие.
– Прошу вас, господин Ханфштангель, пусть это останется между нами! – Профессор привстал и послал воздушный поцелуй супруге, сделав вид, будто только что ее заметил. – Mein Schatz! Какой сюрприз!
Я вернулся в номер; уходя, успел увидеть как ловелас подходит к столику, а законная жена встречает супруга улыбкой бескровных губ. В номере меня встретили сразу две дамы – Елена все еще лежала в постели, у ее изголовья сидела костлявая Ханна с сигаретой в углу африканского рта. Ханна напустила в нашу комнату вонючего дыма и трясла пепел на ковер.
– Арендт, философ, – сказала еврейка низким голосом и протянула мне костлявую ладонь. Другой рукой придерживала сигарету у губ, затягивалась постоянно. Она напомнила мне большевистского деятеля Григория Зиновьева. Тот же цепкий фанатичный взгляд, растрепанная шевелюра, мятая сигарета в бурых от никотина пальцах. Зиновьев был крайне жестоким человеком, призывал к массовым расстрелам – впоследствии я немало потрудился, представляя его мучеником сталинской репрессивной машины, но в глубине души я приветствовал гибель этого палача. Ханна Арендт, подобно всем евреям, смотрела на собеседника подозрительно – ей мнилось, что я покушаюсь на ее права. Трудно было представить себе, что всего лишь час назад… впрочем, я умею сдерживать свое воображение.
– Рад знакомству, фройляйн Арендт, – сказал я коротко. – Позволите проводить вас в холл?
– А где его жена?
– Полагаю, супруги уже в номере.
– Бедный Мартин! Не думайте про Мартина плохо, – неожиданно попросила Ханна Арендт. – Мартин очень внимательный и добрый… просто не может уйти от жены. И потом, он немец.
– Прощайте, милая Ханна, – сказала Елена. – Так мы завтра пьем шоколад в четыре?
Так они стали встречаться. Я почти не удивился, когда, наметив следующую поездку в Дуисбург, узнал, что и Ханна с Мартином остановятся в той же гостинице. С тех пор мы стали ездить в те же самые гостиницы – у меня возникло подозрение, что наши женщины договариваются меж собой: в какой именно город отправиться для любовных битв. И я не возражал – мне даже нравилось, что у Елены появилась подруга.
Мы приезжали в отель, уединялись в спальне, а затем встречались с нашими двойниками – так я называл философа и его метрессу. Напоминало игривые страницы Декамерона: наши возлюбленные обменивались впечатлениями о кавалерах, в то время как мы с Мартином курили в гостиной и потягивали шнапс, восстанавливая силы.
Откровенности Ханны (те, которые передавала Елена) порой меня шокировали. Клянусь, я предпочел бы не знать о философе того, что пылкая студентка выболтала подруге. Еврейка Арендт всю ночь стонала под напором арийского профессора, а удары в нашу стенку – Бум! Бум! Бум! – стали постоянным сопровождением наших с Еленой ночей.
Утомленная, Елена засыпала. Я выходил из номера, встречал Мартина – в его неизменной пижамной курточке и тапочках с малиновыми помпонами, – мы отправлялись подкрепиться в гостиничный буфет.
Так длилось несколько лет; часто я возвращаюсь в мыслях к своим беседам с Мартином. Разговоры эти получали немедленные иллюстрации в событиях – так, Хайдеггер точно предсказал «ночь длинных ножей» и гибель Рема; он симпатизировал Рему, но незадолго до истребления штурмовиков вдруг перестал испытывать к нему симпатию. Хайдеггер предвидел и обосновал «хрустальную ночь» задолго до того, как погром случился – помню, он изложил мне сценарий еще в 1929 году. Не раз мы дебатировали с ним еврейский вопрос. Его дружба с Отто Фишером, главой Берлинского института чистоты расы, позволила мне узнать кое-что о разрабатываемых там программах. Знаменитый доктор Менгеле, один из любимых сотрудников доктора Фишера, делился с философом своими теориями и разработками – неоценимая информация из первых рук. Во время наших сигарно-ликерных перерывов в любовных утехах, Хайдеггер пересказывал мне кое-что из прорывных выдумок Менгеле, и, признаюсь, эти выдумки меня тревожили – сколь далеко можно зайти на пути очищения расы.
– А как же Ханна? – не удержался я однажды.
– Помимо Ханны, есть и другие евреи-философы, – улыбка скользнула под тонкими усиками Хайдеггера, улыбка тонкая, как хлыст охранника Дахау. – Был такой философ Спиноза. Если Спиноза – еврей, то и вся философия целиком – еврейская наука. – Профессор помедлил. – А это не так.
– То есть Спиноза – не еврей?
– Вы помните фразу Геринга: я сам решаю, кто еврей – а кто не еврей? – Мы посмеялись. – Ханне придется уехать.
И Ханна Арендт действительно уехала. Сначала в Палестину, потом в Америку. Елена переписывалась с ней постоянно, узнавал о Ханне и я. Ханна вышла замуж за какого-то либерала, который в постели оказался совершенным ничтожеством, – впрочем, таких гигантов, как Хайдеггер, надобно долго искать! Брак Ханны стремительно распался. Затем Париж, затем война, жизнь в Америке. Ханна писала Елене, что ни на миг не перестает думать о Мартине и наших совместных ночах в провинциальных германских гостиницах. Интересно, подумал я тогда, вспоминает ли она это «Бум! Бум! Бум!» – стук, который я уже никогда не забуду.
Теперь, когда у меня не осталось ничего, кроме памяти, я дорожу всяким днем, всякой деталью. Случайная встреча на лестнице, разговор с Черчиллем, беседа с таксистом по дороге в аэропорт, мне дорого все – я перебираю эпизоды как монеты. Стук головы Ханны Арендт о стену отеля – из самых дорогих в моей копилке.
8
Сегодня мне представляется странным, отчего ни Елена, ни я не сделали попытки соединиться. Вот уже и жилье есть в Берлине – отчего не жить вместе? Впрочем, в те годы я много путешествовал: Адольф посылал меня с разнообразными миссиями во все страны Европы. С Еленой мы встречались по четвергам, как и прежде; она отказывалась приходить ко мне в квартиру – мы по-прежнему назначали свидания в отеле. В тот майский день тридцать девятого года, который я описываю, я вернулся из Норвегии, со съезда фашистской партии «Национальное согласие». В Осло я виделся с Видкуном Квислингом, лидером партии и главой норвежского правительства. Квислинг, как известно, являлся признанным знатоком России – он подготовил для Адольфа знаменитые «Размышления о русском вопросе», текст которых я и привез с собой в Берлин. Даже по прошествии долгих лет, мысли Квислинга кажутся мне здравыми. «Русский вопрос – главный вопрос современной мировой политики» – как это верно! «Принудить страну таких размеров и с таким климатом можно только путем ее внутреннего раскола!» И опять – как прозорливо, как метко! Мы все уже знали, что скоро война с Россией, хотя старались находить иные слова в разговоре – например, «русская проблема». Про себя я продолжал прерванную беседу с норвежцем, но требовалось ответить и Елене.
В самом деле, есть ли у нас выбор? Можно ли уклониться от войны? И что есть война?
Елене я ответил следующим образом:
– Океаном я называю время. Отчего возникает буря времени – война? Стихия хочет отлиться в новые формы, ей тесно. Когда-нибудь докажут, что океан, время, огонь и пространство – родственные элементы. Кант предлагает черпать время сетью сознания – но попробуйте вычерпать ложками океан. Нам показалось в конце века, что мы выбрали все, до самого дна. История кончилась! Сколько раз предстоит услышать эту самонадеянную чепуху! Мы с вами, друг мой, были свидетелями того, как Хронос переварил героев 1848 года. Старик сожрал революции сорок восьмого, переварил Франко-прусскую войну вместе с Парижской коммуной – и выплюнул эпоху модерна, сонные завитушки на фронтонах особняков. И это после Коммунистического манифеста! Это после расстрела коммунаров на кладбище Пер-Лашез! То, чем эстеты конца века любовались, – отрыжка Хроноса. Как жалко выглядела Парижская коммуна! С каким сладострастием поносили ее салонные интеллектуалы – клодели и готье! Ах, мой друг, правление Наполеона Третьего и фраза Маркса о повторении истории в виде фарса относятся к периоду пищеварительного процесса Хроноса. Но потом стихия вскипела опять. Началось брожение. Оказывается, не до дна вычерпали океан!
– Хронос опять хочет есть? Этим вы объясняете авангард? Я помню, как вы говорили, что между Гитлером и Малевичем – прямая связь.
– Прислушайтесь, друг мой, я объясню предельно понятно. Общество нуждается в неравенстве – иначе людьми невозможно управлять. Требуется, чтобы один человек распоряжался, а десятеро исполняли приказ. Общество также нуждается в прогрессе: надо, чтобы приказы становились умнее и умнее. Каким образом осуществляет себя в обществе прогресс? Есть две формы изменения общества: война и революция. Революция – это призыв к равенству; война – это требование неравенства. Равенство требуется, чтобы дать шанс новому; неравенство нужно, чтобы встроить новое в управляемую иерархию. Сперва нужна революция, потом необходима война. Прогресс – это постоянное превращение революций в войны. Данная схема есть вечный двигатель истории.
– Разве нельзя сделать так, чтобы в наше общее необходимое неравенство было вставлено несколько фрагментов равенства?
– Так и старались делать, когда вводили университеты, цеха и ремесла. Ганзейский союз равных в какой-то мере и есть фрагмент равенства в общей иерархии неравенства. Но большая империя не может примериться с цехами – Ганза погибла в Тридцатилетней войне. Погибнет и наш жалкий авангард.
– Ради того самого генерального плана? Не люблю вашего Фауста! Ах, почему, Эрнст, мы не могли остановить время модерна навсегда?
– На смену дряблому поколению рождается поколение бешеное. Малевич, Маринетти, Троцкий – они уже не хотят завитушек модерна. Они глупы, каждый в отдельности, но слышат требование времени хорошо! Нужно дать старику Хроносу свежий продукт! В конце концов, это вопрос именно времени, вопрос поколения. Обратите внимание, друг мой: все герои сегодняшнего дня родились в одно время – около 1880 года. Почему я взял эту дату? Произвольно. Закончилась Франко-прусская война Компьенским миром. В восьмидесятом покончил с собой Ван Гог. Первого марта восемьдесят первого взрывают русского царя. Конец эпохи; с этого момента готовится буря времени. Подводные течения, водовороты, разломы дна. Вы видите героев наших дней полными сил – а родились они именно тогда. Обратите внимание, друг мой, на даты их рождения. Начертите график, многое станет понятно!
Елена обожала полемизировать, но ей совсем не нравилось слушать. Точнее, ей казалось, что она все понимает с полуслова. Она рассеяно зевнула, потянулась и села на постели. А я продолжал:
– Черчилль – самый старый, родился в 1874-м. Дзержинский, создатель ВЧК, – в 1877-м.
– Вы видите, где мои чулки? Нет? А про создателя ВЧК все знаете? Порой кажется, что вы запоминаете ненужные подробности просто на всякий случай!
– Сталин, Троцкий и Малевич родились в 1879-м, Пикассо – в 1880-м, Рузвельт – в 1882-м, Эрнст Юнгер и Муссолини родились в 1883-м, Салазар – в 1885-м, Гитлер – в 1889-м, а Геринг в 1893-м. Активное поколение рождалось вплоть до 1898-го или 1899-го. Как Гиммлер, например. Или Дали.
– Почему? Ах, вот они где! Кстати, почему вы не подарите мне новые чулки? Впрочем, я слушаю вас внимательно.
– Эти люди были достаточно зрелыми, чтобы встретить войну и принять в ней участие. Они успели сделать великую войну – своей. И одновременно с этим они были еще довольно юны, чтобы сохранить запал ярости для следующей битвы.
– Вы хотите сказать, сегодняшние герои уже были героями вчера? Но так ли это? – Она встала и отыскала чулки. Я любил смотреть, как Елена надевает чулки, раскатывая шелк по полной ноге. – Вот, полюбуйтесь! В таких чулках щеголяет ваша дама! – С досадой она указала на дырку. – Полагаю, дамы Геринга одеваются опрятнее. Вам не стыдно? Итак, они уже прежде были героями… А где же мои кольца?
– В открытом море много кораблей, слишком много. Корабли покинули гавань не вчера, их била волна. И капитаны на кораблях опытные. Приглядитесь к биографиям генералов рейхсвера.
– Вы имеете в виду Геринга, Гиммлера и Бормана? Еще раз приглядеться? Они пересказали свою биографию во всех газетах! Великий летчик-ас! Увольте.
– Я имел в виду солдатских командиров. Это гораздо важнее. Однако не спуститься ли нам в ресторан?
– Вы правы, Йорг давно ждет.
Мы спустились в холл отеля, где ждал ее сын.
9
Прошла целая жизнь, сменились три правительства, рейхсвер преобразовали в вермахт, Германия вышла из Лиги наций, «хрустальная ночь» напугала евреев, Австрия вошла в Великий рейх, Чемберлен принял наши условия, – изменилось все; однако ритуал нашей странной семьи сохранился без изменений. Йорг приходил к нам в отель к шести часам, и мы вместе ужинали. Он отпустил аккуратные усы, как делали в то время многие летчики. Летная куртка, которую он носил нараспашку, открывала немецко-испанский Золотой крест – его первую награду. Под Золотым крестом были скрещенные мечи – а я знал, что таких (с мечами и бриллиантами) было выдано всего девять. Вероятно, он отличился в Испании.
Перед Йоргом стояла нетронутая рюмка рейнского – вина он не пил. Видимо, кельнер принес рюмку, а он и не притронулся. К сожалению, Йорг в данном вопросе не унаследовал материнской линии, не стал наследником аристократов-военных, знатоков вин – здесь он оказался потомком вульгарного Виттрока, спекулянта, макающего усы в пиво. Однажды эта вульгарность едва не стоила юноше жизни.
Когда я представил его Герингу – с тем чтобы Геринг определил место службы будущего пилота Люфтваффе, – Геринг предложил Йоргу бокал бургундского. Для любимца фюрера это был особый жест: он откупорил редкий «Шамбертен», полюбовался вином на свет, протянул бокал Йоргу. Йорг повертел бокал в руках и поставил на стол: «Благодарю вас, считаю, что солдат не должен пить вино». – «Не верю! – воскликнул последний человек Возрождения (как Геринг любил себя именовать). – Такой бравый юноша – и трезвенник!» – «Предпочитаю пиво», – признался Йорг.
Туповатая откровенность шокировала меня; нет, никогда сыну спекулянта не стать германским аристократом! Достаточно одной дворняги, чтобы испортить породу. Геринг, игравший в юности в гостиной Бисмарка, посмаковал бургундское, облизнул губы, помолчал и направил выпускника летной школы в легион «Кондор», который тогда формировался в Испании. «Испанские вина не похожи на бургундское, – заметил Геринг, – возможно, они понравятся вам больше. Тяжелые, плотные, напоминают баварское пиво». И повернулся к нам широкой спиной.
Я сознательно добивался для Йорга аудиенции именно с Герингом. Хочешь быть летчиком – полюбуйся, какие летчики бывают. Я был уверен, что этот огромный германец, герой войны, пилот эскадрильи № 1 «Рифтгофен», наследник «Красного барона» – станет кумиром Йорга, ведь юноше нужен кумир. Все, что делал Геринг, было величественно; сегодня я могу сказать, что даже на последнем процессе Герман сохранил невозмутимую стать. Сластолюбив и жирногуб? Пожалуй так. Но упорен и тверд. «Мы возродим полк “Рифтгофен”!» – поднял бокал этот поверженный герой в 1919-м. И вот сегодня он стоит в гигантском холле своего «Каренхалле», главнокомандующий воздушным флотом Германии. Я надеялся, что Йорг захочет подражать великану, а великан возьмет юношу под покровительство. Но помешало пиво, мещанское пиво! Герман Геринг, знаток бургундских вин, не любил термина «Пивной путч».