Учитель. Том 1. Роман перемен Беседин Платон

– Э, полегче, Бесштейн, – останавливает брат, – нам еще заправляться. А у меня, – он лезет в багажник, откидывает клетчатый синий плед, – всего две бутылки.

Рядом с баклажками «Арсенала» замечаю биту. Точнее, это не бита в классическом понимании, какая продается, например, в севастопольском магазине спорттоваров на набережной Корнилова, а скорее ее уродливое подобие.

– Что это?

– А, это, – брат гладит биту, – чтобы всякая хуетень не лезла.

– Витя! – одергивает его Рада.

– Ну и татар перевоспитывать…

Судя по тому, как реагирует на фразу Рада, она и, правда, ничего общего с крымскими татарами, с которыми все чаще обещает разобраться брат (он то ли собирается, то ли уже записался в русскую боевую дружину), не имеет.

– Может, уже пойдем, а?

Двумя глотками брат допивает пиво, швыряет пустую бутылку в кусты. Идем к ночному клубу «Экстази», мерцающему тошнотворной зеленой вывеской. У входа – два охранника в черных футболках, но у одного – поло, а у второго – стандартная, без воротничка. Вход – пятнадцать гривен. Судя по цене, и, правда, клуб. Брат отсчитывает девять синих купюр с изображением Богдана Хмельницкого.

Первое, что вижу, зайдя в «Экстази» – объявление: «Уважаемые посетители! Вывод нетрезвых людей осуществляется вооруженной охраной». Слово «вооруженной» выделено жирными красными буквами. Но, в целом, обстановка приличная как для гопотеки с таким названием – пластик столов, дым сигарет, судороги танцев. Огнестрелов нет, и слава богу. Но Раде не до восторгов.

– Фу, Витя, куда ты нас притащил? – перекрикивает задорный голос, по-пионерски рапортующий, что солнышко в руках, а венок из звезд – в облаках.

– Да все нормально, – но брат – такое бывает? – похоже, и сам смущен.

Появляется официантка. Рыжие волосы на темечке собраны в антенну аля Жанна Агузарова, так плотно, что, кажется, сделай девица неосторожное движение и кожа порвется.

– Заказано, – говорит брат, и я едва не выдаю: «Даже так?»

Поводырем в наползающей дымовой завесе официантка ведет нас к темному столику. На нем белым треугольником лежит салфетка, всего одна, но очень гордая, очень нужная.

– Принесите, пожалуйста, салфетки. – Официантка кивает, и выражение ее лица такое, словно только что она продала дом, а вырученные деньги оказались фальшивыми. Уходит. – Ну и… местечко.

Рада морщится, делая мне приятно от того, что ей неприятно.

– Да что не так?

– Все не так!

Официантка приносит салфетки.

– Что будете пить? Может быть, желаете кушать?

– Дайте подумать, – говорит Рада, но официантка, не обращая внимания, тараторит:

– Пиво «Черниговское» – 7 гривен, «Оболонь» – 8 гривен, чипсы, орешки – 5 гривен, сухарики – 3 гривны…

Данные из гастрологического ада можно перечислять долго – тем более, что официантка, кажется, получает от этого удовольствие, скатываясь в бездну вкусов сухариков: с дымком, с хреном, с томатами, с аджикой и шашлыком, с беконом, с сыром и семгой – но Рада грубо прерывает ее:

– Помолчите!

Официантка затихает, но не уходит, хотя, наверное, ей надо быть шустрой, обслуживать как можно больше клиентов. Рада цокает – мол, что за дура – делает заказ. Виктор добавляет к нему два бокала «Черниговского». Хочет водки, но Рада одергивает – ты за рулем. Официантка уточняет:

– Может, к пиву сухарики?

– Давайте уже ваши сухарики!

– У нас есть с… – официантка, рискуя быть задушенной, вновь хочет повторить вкусы.

– Без разницы с чем! Идите уже!

Я хочу возразить против «Черниговского», которым только накипь в чайнике снимать, но, глядя на возбужденного брата, измученную официантку, надменную Раду, предпочитаю смолчать.

Песня о солнышке заканчивается. Из динамика слышится бодрый в своей отрепетированной наглости голос:

– А сейчас специально по заявочке Шевкета для Ирочки звучит композиция в исполнении группы “Scorpions” – “Still loving you”.

– О, моя любимая песня, – улыбается Рада, и брат тащит ее танцевать.

Что это? Издевка? Ирония судьбы? Злобное дежавю? Или на вывеске написано «Старый замок», и на самом деле я сижу на встрече одногруппников? Невольно прокручиваю гипотетический – пригласи она меня, а не брата – танец с Радой. На этот раз я бы… впрочем, никого нет – смысл врать?

Официантка приносит заказ. Выставляет на стол два стеклянных – уровень, чего уж там! – бокала с «Черниговским», порезанные неровными дольками лимоны и апельсины, бокал «Бастардо» (название произносит так, что думается не о вине, а об альбоме “The Exploited”), мороженое. Оно тает в креманке двумя шарами. Но и с такими Рада справится. Ей не впервой.

Начинается еще один медляк. «Люби меня, люби» «Отпетых мошенников». Аморалов – красавец, Гарик и Том-Хаос – нищеброды, так говорили в школе. Но теперь все – не скажут. Потому что школа закончилась. Дзинь-дзинь последним звонком. Перестала существовать, умерла. И одноклассники с учителями тоже остались в прошлом. И тоже по-своему умерли.

Вот и люди в «Экстази» танцуют, выпивают, целуются, перекусывают, лезут в разборки, лезут под юбки, но что бы они ни делали – только изображают жизнь. Наверное, они могли бы провести вечер толковее: воспитывая детей, сажая деревья, готовя борщ, убирая мусор, создавая шедевр, спасая планету – но, в сущности, это вопрос оценки, вопрос сравнения, и, возможно, обнажение филейных частей на танцполе ничуть не бесполезнее рождения и воспитания двух, трех, четырех прекрасных детей. Ибо, как писал старый мудрый еврей, все тлен. Хотя, кто знает, попади он в «Экстази», усядься за пластиковый стол с черными родинками затушенных сигарет, может быть, сразу бы понял, что все стенания и философствования во дворце среди наложниц – следствие излишек жира. «Все суета сует и всяческая суета, но даже суета бывает та или не та».

Впрочем, в изображении жизни есть своя прелесть: оно вытесняет мысли о смерти, закрывает их, как повязка, под которой гниет рана. Болит, кровоточит, усугубляется, но зато окружающим не видно. И почти у каждого – повязка, так что ничего особенного, странного, примечательного.

Наверное, Рада с Виктором понимают это. Оттанцевавшие под «Люби меня, люби», нацеловавшиеся под “Don’t speak”. Издевательская подборка. Диджей ненавидит меня.

– О, Бесовский, да ты все пиво вылакал! – смеясь, возвращается брат.

– А где, – не могу вслух называть ее по имени, – подруга?

– В туалете, – брат откидывается на спинку, закуривает. – Ты это, скажи, в поряде, что я с ней? По чесноку только!

Хочу ответить так, чтобы не было и тени, и капли, и шороха, и привкуса, и мелька сомнения:

– Слышишь!

– Подышишь! Ты базарь, как есть, Бесогон, не цеди!

– Все нормально, – чокаюсь о его бокал, чтобы не говорить, но он неумолим:

– Вижу, смурной, потухший. Ты маякуй, если чо – решим.

Он подмигивает. И я вспоминаю фразу, брошенную им у серого здания универмага: «Если она тебе нужна – забирай». Подарок твари дрожащей, твари безвольной. «Решим» – из той же барско-холопской серии. Нет, спасибо, достаточно.

– Все… нормально, да.

– Ну, смотри.

– Я, – встаю из-за стола, пошатываясь, – выйду… в туалет… мне надо, да…

Пропихиваюсь к выходу. Кучерявая девушка в белом просвечивающемся платье с закатившимися то ли от таблеток, то ли от алкоголя зрачками пытается обнять меня, лезет к ширинке. Физическое, до судорог отвращение. Перед глазами кадр: Миледи, соблазняющая д’Артаньяна. В школе это казалось сексуальным. А теперь неприятно. И, глядя на кучерявую девушку, вспоминаю распаренного от жары и алкоголя татарина, прицепившегося ко мне в полупустом катере:

– Знаешь, почему мы вас, выродков русских, уничтожим, и резать не надо?

– Не знаю, – отвечал я, прикидывая, что делать, если полезет в драку.

– Наши женщины, как ваши русские бляди, на обочинах не стоят…

Татарин сплевывал на металлический пол катера, растирал пенящуюся харчу по швам сварки, поправлял массивные часы на запястье. И не трогал меня. Просто говорил, надрезая: крестиками, ноликами, зигзагами, полумесяцами – как душе маньяка угодно.

А я, наплевав на патриотизм, соглашался. То ли из-за боязни схлопотать в щи, то ли вспоминая слова Виктора:

– Пиздец, бляди наши за чипсы и пиво татарам отсасывают!

Брат продолжал возмущаться дальше, но я отключился, остановившись на «за чипсы и пиво», расстроенный тем, что в таких историях обходятся без конкретики. Где искать, к кому обращаться, сколько пива и чипсов выставлять.

– Прошмандовочные!

Брат и сам пользовал сельских дурех, но, видимо, злился от того, что они связались не только с ним, но и с татарами.

– Это кто?

– Да никишинская сеструха – блядь! За полем, у школы ебалась. Там, где хуй этот торчит…

Под «хуем» брат подразумевал громоотвод на крыше каштановского Дома быта, превратившегося в полузаброшенное здание с кощунственной в своей бесполезности вывеской «Фотография» и фотографом, рыжим дурачком, слушающим «Кровосток» и приторговывающим бахчисарайской «травкой».

Я думал о никишинской сестре, представляя ее в голубом платье – собственно, только в нем я ее и видел, и то это было всего один раз, – сидящей на школьном стуле, чуть раздвинувшей смуглые ножки, а перед ней – пиво и чипсы. Пиво – «Крым», а чипсы – любые. И поза, выражение лица, глаз, пространство между смуглыми ножками притягивали, несмотря на отвращение к чипсам.

Мама не разрешала мне есть их, но однажды принесла четыре или пять упаковок. Выдала одну, со вкусом бекона, а остальные спрятала. Но я нашел тайник и съел все. А после, казалось, блевал, отрыгивал, пах, добавками Е-951, Е-471, регуляторами кислотности, глутаматом натрия.

Никишинская сестра была из той же, чипсовой, серии – привлекательна лишь на расстоянии, в фантазиях. В реальности же, при близком контакте, она пугала, отвращала, до тошноты. Как и эта кучерявая девушка с закатившимися глазами. Как, наверное, и все девушки для меня в принципе.

Выйти на свежий воздух. Кислород опьяняет, притупляет страх. Тем и спастись. В этот странный вечер, когда зарубцевавшиеся раны вновь начали кровоточить.

6

Ночь – густая, маслянистая, жирная, как чернозем, – навалилась, укрыла деревню, и жизнь остановилась, законсервировалась до рассвета. Шагни в темноту – пропадешь, сгинешь. Есть лишь один хорошо освещенный участок, справа от «Экстази». В нем стоит крупный парень. Он кажется мне знакомым. Делаю пару шагов навстречу и узнаю татарского борова с Петиной вечеринки. Он одет в просторную футболку цвета винных дрожжей.

В сарае, в темном углу, дед поставил двадцатилитровые бутыли, в которых бродила срезанная в сентябре «Молдова». Бабушка ворчала, мол, для чего они, а отец, заглядывая, прикидывал, получится ли доброе вино или нет. В январе дед сливал перебродившую жидкость в новую, пустую, бутыль, а в старой оставался винный осадок – дрожжи и камень. Его вываливали на парник, и яркими пурпурными пятнами он покрывал блеклый мусор. Футболка борова такого же насыщенного винного цвета.

Рядом с боровом, за прямоугольником света, стоит Рада. Руки ее сложены на груди, лица не разглядеть. Общаясь с ней, боров много, размашисто жестикулирует.

– Бесогон, ты чо обиделся?

За мной вышел брат. С каких пор его интересует мое психологическое состояние? Впрочем, не лучшее время думать об этом. Надо увести его, чтобы не увидел борова и Раду. Или наоборот – рассказать? Но пока я решаю, как обычно натужно, долго, Виктор прослеживает мой взгляд.

– Эй, какого хуя?

Идет к ним. По обыкновению хвостиком тянусь следом.

– Что за хуйня?

– Витя!

– Это что за пацан?

– Ты про меня, блять?

– Видишь еще кого-то? – Боров словно не замечает меня. Темные волосы гелем зализаны назад, жирное лицо кажется еще шире; дотронься – и пойдет ходуном, влево-вправо, как студенистый маятник.

– На хуя тебе знать?

– Ты чо самый умный?

– Хули ручонки к ней тянешь?

– А хули ты вообще здесь оказался? Ты ничо не попутал, не?

– Я-то нет, а вот ты, кажись, да.

Они говорят быстро, резко, грубо, не разобрать, где чья реплика – единый фронт оскорблений. Будто в Верховной Раде.

– Так, мальчики, успокойтесь! – вмешивается Рада. Наконец-то.

– Это кто вообще, киска?

– Киска? Какого хуя?

– Так, тихо! – вскрикивает Рада. И даже музыка, доносящаяся из «Экстази», умолкает. – Это Зенур, мой знакомый.

– Знакомый? – Боров сплевывает. – Я твой парень!

– Бывший парень.

– Парень? – брат, похоже, начинает веселиться от происходящего.

– Я же говорю – бывший парень.

– Насколько бывший?

– Насовсем.

– Неделю назад был с тобой.

– Что?! – Рада разворачивается к борову. – Что ты сказал?!

– Да так…

Но брату, кажется, все равно. Потому что так, может быть, даже лучше. Есть повод – разобраться с ней, с ним. А мне дать попользовать.

– Ты, еблан, за базар отвечай!

– Ты лучше свой борзометр контролируй!

– Попизди у меня еще тут!

И брат делает то, ради чего вступился – коротко, без замаха бьет борова по лицу. Удар приходится в щеку. Боров отмахивается.

– Эй, вы что тут устроили?!

Из «Экстази» вываливается, подбегает охранник – тот, что в футболке с воротничком.

– Зенур, что тут такое? – Знает борова, это нам в минус.

– Да дикие гастролеры рамсят.

– Сейчас еще по ебалу схлопочешь!

– Так, тихо, парень! – Охранник встает между Витей и боровом. – Разбираться будете в другом месте! Здесь разборки нам не нужны!

– Ну, давай, отойдем – побазарим, – вдруг ухмыляется боров.

– Да не хуй делать. – Брат едва ли не пританцовывает в ожидании драки.

– Вдвоем покумекаем.

Зенур говорит уверенно, с сальной ухмылочкой, будто не получал по лицу.

– Мы отойдем на секундочку.

– Нет, Виктор, не надо! – Рада хватает брата за руку.

– Да чего ты?

– Зассал, бля?

– Что, сука? – Брат отдергивает руку. – А ну пошли, блядь, баклан!

Останавливается, кидает Раде ключи от «пятерки»:

– На, держи!

Толкает борова. Тот лишь ухмыляется. Они выходят из прямоугольника света, идут в сторону не по-крымски густых высоких сосен. Рада дышит – за меня бы она так не переживала – волнительно, тяжело. Грудь, подчеркнутая декольте сиреневой – под цвет футболки борова, хоть сейчас в пару – блузы, вздымается и опускается. Видна лишь ее часть, обнаженная, смуглая, которую мять, целовать, кусать хочется, но и этого достаточно, чтобы домыслить, дофантазировать остальное. Тем более, что Рада, стонущая под братом на капоте салатовой «пятерки», до сих пор перед глазами, и шоколадные соски аккуратны, точно знаки отличия.

Мы остались вдвоем – охранник в футболке с воротничком не в счет, он декорация, – и я понимаю, что, натаскивая себя, лукавил, когда благодарил Виктора за уведенную Раду. Глупые мыслишки о Черной Богоматери, истерия воспаленного сознания лечатся быстро – видом соблазнительной женской груди.

И к страху, вызванному разборкой с боровом (Как его? Зенур? Что за мудацкое имя? Или имя нормальное, просто сам он мудак?), примешивается сексуальное возбуждение. Оно тянет низ живота, как напряженные, загруженные однообразной работой мышцы. И хочется, наплевав на брата, повернуть Раду к себе, по-вампирски, до окровавленных губ, впиться в них поцелуем, мять грудь по кругу, вверх-вниз, подступаясь к соскам, чтобы оттягивать, сосать их, наливаясь истомой, как тогда, в кухне, при чтении забытой отцом «Интересной» газеты, блок B – вот оно подлинное возвращение в детство, к материнской груди, прыжок во времени, такой, что Марти и доктор Браун нервно курят в сторонке – а после задрать, грубо, резко, черную юбку, войти в Раду, двигаться так, чтобы книжное «пронзать лоно» не казалось пародийным, нелепым, а выглядело самым точным, самым верным описанием на планете, где люди только и делают, что занимаются тем, чего я так боялся. И это леденящее выкручивание яиц, испытываемое мной бонусом к панике, зарождается в мошонке потому, что имеет сексуальную природу. Эротика и насилие – две спевшихся суки, прирожденные убийцы, не поссорить, не расцепить.

– Ну что? – Рада смотрит на меня, требуя решения, а, значит, и принятия за него ответственности. Охранник уходит в «Экстази», напоследок хмыкнув так, будто одним звуком собрался растоптать и без того издыхающую самооценку. – Что будем делать?

– Я думаю, – и в лучшем бы состоянии не ответил на ее вопрос, а тут еще накатившее сексуальное возбуждение, эрегирующее даже волоски на коже, – будем ждать.

– Ждать? Надо помочь!

А вы помогли мне, когда я кричал внутренним Джоном: “Help me if you can, I’m feeling down?” Или наблюдали за страданиями со стороны? Но дело не в мести, нет – впрочем, секундную озлобленность, больше походящую на оплошность, и местью-то не назовешь, – просто ты не к тому обратилась, Рада. Вспомни апрельский вечер, памятник гвардейцам. Еще будут вопросы?

– Они ушли говорить вдвоем. Он сказал нам ждать здесь. Если мы пойдем туда, это будет… не по-пацански.

Наверное, мое последнее слово звучит комично. Потому что вербалика должна органично подчеркиваться невербаликой, а не как у меня – разброд и шатание.

– А это, – охранник заразил Раду вирусом презрительности, – по-пацански?

Что предлагаешь, Рада? Биться за брата? Да и кто ты вообще? Девушка, которая бросила меня и ушла к брату? Ладно, спишем на «и горче смерти женщина». Тем более, что в итоге я поступлю так, как ты хочешь, утешая себя нафталиновыми разговорами о чести и справедливости, о взаимовыручке и порядочности. И все же, Рада, не считай меня дурачком: я ведь знаю, добродетель не актуальна. Ее злоключения не прекращаются, а испытания, случающиеся с ней, несмотря на все оправдания очищением через страдания, бесполезны и от того еще более жестоки. Те, кто следует добродетели, заранее проиграли. Привитые ею – точно сброшенные с обрыва.

Будь я умнее, адаптированнее, то и разговаривать бы не стал. Обошелся бы без дискуссий. Но мне с детства внушили, что я должен быть хорошим, жить по Божьей правде. Вот только никто не объяснял, что, собственно, есть эта Божья правда. Когда я допытывался, меня отправляли то к одному, то к другому источнику. «Новый завет», «Луг духовный», «Закон Божий» – прочти. Иоанн Златоуст, Григорий Богослов, Иоанн Кронштадтский, Феофан Затворник – пойми. Но слова оставались только словами, ничего конкретного, практического, животворного.

Поэтому, Рада, что ответить тебе? “Losing my religion, trying to keep up with you”. Не знаю, слышала ли ты эту песню, но поступаешь со мной точь-в-точь, как пел задумчивый лысый дядька.

– Он просил не вмешиваться.

Кого я убеждаю? Ее? Себя?

– Неужели ты и, правда, такой, а? – Рада морщится. – Он там не один! Как ты не понимаешь?

– Что я не понимаю?

– Я же знаю Зенура, – у Пети дома, Рада, ты говорила другое, – он позвал дружков. Вите надо помочь!

Это приглашение на боевой гопак. И крутые парни все-таки должны танцевать. Да и не крутые тоже.

– Да иди ты уже!

Столько эмоций! Еще немного, и Рада вытянет руки, как Маргарита Терехова перед казнью в «Трех мушкетерах».

Импульс разворачивает меня в сторону сосен. Выводит на протоптанную дорожку, присыпанную влажной хвоей. Готов идти на помощь брату, – где же мой черный плащ? – но одергивает крик:

– Стой!

Скажи что-нибудь витальное, ободряющее, а лучше обними, Рада!

– Подожди! Стой здесь! Я сейчас!

Ожидание – в усилиях не растерять решимость. Словно порванный пакет с яблоками на руках несу. Рада возвращается с битой из багажника «пятерки».

– На, держи!

– Зачем?

– Пригодится.

Вздрагиваю. Если и, правда, пригодится, значит, все будет серьезно, по-взрослому. И, несмотря на то что биту принес я, использовать ее станут против меня. Потому что воин из меня плохенький. Так, мясо для тренировок.

– Возьми, говорю!

Автоматически сцепляю на бите пальцы. Дерево шлифовано не идеально: заноза впивается в подушечку указательного пальца. Вспоминаю сцену на «Ракушке», когда брата прессовали трое, а он лишь смеялся. Обнадеживает. Рядом с таким, если он за тебя, не страшно.

– Я с тобой!

Пробует вернуть биту, но не отдаю. Не определить, чего боюсь сильнее: того, что Рада может пострадать, или того, чтобы не опозориться при ней в драке.

– Будь здесь! Не суйся!

И быстро, дабы не сообразила, не отошла от мужского, которое при должных факторах всегда подчиняет женщину, бегу в сосны. Ускоряюсь, не оборачиваюсь. Ведь и не глядя ясно, что недвижный кто-то людей считает в тишине.

7

Сосны в посадке для чего-то помечены одной, двумя, тремя чертами, нанесенными белой краской. Смысл обозначений мне не ясен. Да и в темноте, в которую редкой дымкой пробивается лунный свет, толком не рассмотреть. Дорожка одна, не собьешься.

Темп, взятый мной после перебранки с Радой, замедлился, и я ступаю осторожно, нехотя, думая то ли вернуться, то ли переждать. Страха драки нет. Иду без мыслей, эмоций, образов. Чистый, пустой я. И на это выбеленное полотно нервными мазками ложится ночь, что подмяла, сделала безмолвной, управляемой частью себя.

Левая нога вдруг попадает на что-то скользкое, едет. Потеряв равновесие, падаю. Лежалая хвоя смягчает удар, но рогом торчащий камень попадает в копчик. Вскрикиваю от боли. Матерясь, перекатываюсь на бок, потирая ушибленное место.

Сосновые стволы, уходящие вверх ногами огромных молчаливых существ, грозят затоптать, раздавить. В пространствах между ними клочьями, словно натянутое для сушки белье, повисла тьма. И, кажется, из-под земли слышится могучее, пыхтящее дыхание, выносящее на поверхность запах прели, хвои, перегноя. Из сосен доносятся шуршание, писк, шипение и даже гуканье.

Что со мной? Откуда все это? Какое гуканье здесь, в крымском селе, в сотнях метров от клуба с дурацким названием «Экстази»? Встряхиваю головой, избавляясь от наваждения. Поднимаюсь. И на влажном ковре хвои замечаю кровь. Сначала думаю, что это моя – от удара. Ощупываю голову, поясницу, но, присмотревшись, вижу, что это не просто пятно, а нечто похожее на окровавленную тушку.

Курица со свернутой головой, с выпотрошенным нутром. Точно ее убили прямо здесь. Но не для того, чтобы разделать, ощипать, пустить на еду – нет, а просто так, без веской причины, без практической пользы. Ради удовольствия. Или в приступе гнева.

Наваждение, страх, испытанные мной после падения, возвращаются. Звуки вновь крадутся в уши, лезут по слуховым проходам, стучатся в барабанные перепонки. Один, в темноте, среди будто оживших сосен. И убитая курица под ногами.

Мне и самому приходилось убивать несушек. Хорошо, что не бройлерных кур, потому что с ними – крупными, сильными – я бы не справился.

Курицы – существа беспокойные. Дерутся не часто, но видимость создают регулярно, опрокидывая кастрюли с водой и кормушки. Нужно периодически заходить, ставить обратно. Пальцы измазываются жидким дерьмом, и вонь от него крадется к ноздрям. Летом понос у кур случается чаще. Зимой говно кристаллизуется, превращается в корочку, а в жару, не застывая, смердит, пачкается.

К чистке курятника привыкаешь быстро. Выгоняешь птиц на огород, но так, чтобы не клевали огурцы, помидоры, перец, берешь цапку и соскребаешь с земли засохший слой, спрыснутый свежими выделениями, ощетинившийся застрявшими перьями и соломой, под ним открывается другой – не засохший. Впрочем, курятник – не свинарник, от вони которого не отмыться, сколько ни выливай на себя мыла, шампуней. Так что терпимо.

Пока был жив дед, куриц убивал он. А затем пришлось мне. И в то лето убивать особенно много. Потому что ни комбикорма, ни денег на покупку зерна не было, и бабушка решила бить кур. Мама тогда заболела. Лежала в комнате, у киота, с четками в руках, хрипя и сморкаясь. Температура, испарина, взгляд помутненный. Помогать бабушке должен был я.

Сама она бить кур не могла. Топор не держался в ее шишковатых, скрюченных пальцах, и, попробовав, бабушка рассекла себе руку. Я, державший курицу, выпустил крылья, и птица с пробитой, сломанной шеей побежала к своим, шарахавшимся от нее.

– Хопай, хопай! – закричала бабушка.

Но я застыл, отключился. Она крикнула что-то еще. Потом схватила лежащую на парнике тряпку, зажала рану и бросилась за курицей. Та завалилась у виноградника, окруженная кошками. Шея свернута набок, кровоточит. Бабушка схватила птицу за лапы, поволокла обратно к пню:

– Держи!

Я, давя тошноту, ухватил курицу за лапу – она бы, конечно, вырвалась, если бы не пробитая шея, – бабушка несколько раз ударила топором. Куриная голова отделилась, заливая пень кровью, уже темной. Осталось лишь тонкое волокно; я потянул, и оно оборвалось.

Бабушка привалилась к деревянной стене сарая. Глаза закрыты, грудь ходуном.

В такие моменты я жалел, что родился мужчиной. Стандартное «мужик в доме» звучало издевкой. Ведь этот мужик, особенно деревенский, не мог быть трусливым, малахольным – решительный, хозяйственный малый, вот каким он должен был быть. А я не был.

Но рубить куриные шеи все равно мне. Брать птицу под крылья, ощущая щетину розового брюха. Нести к пню. Держа за крыло и лапу, прижимать голову к дереву. И перерубать шею одним ударом. Одним!

А я, терзаемый не страхом даже, а отвращением, нервничал так, что бил несколько раз. Агонизируя, мучаясь, курица оставалась жива. Харкала, дергала ногами, обагряя кровью пень, топор, землю, меня. Из перебитой шеи торчали наружу сухожилия, позвонки. Как провода из развороченной коробки электропитания. Только живые.

Брошенная в ведро – у нас было черное капроновое на двадцать литров – обезглавленная курица дергалась еще несколько минут. Гремя, билась о стенки.

И когда я, выдохнув, старался унять пульсацию в висках, в мечтах о натопленной бане, радуясь, что наконец отложил топор в сторону, бабушка говорила:

– Вода вскипела – неси сюда.

Я покорно шел в кухню, брал с газовой плиты алюминиевую кастрюлю, в которой булькала вода, и, зажав ручки полотенцами, тащил ее на улицу. Осторожно, как ценность, не разлить, не обжечься.

– Лей в ведро! – командовала бабушка.

Приоткрыв крышку, я наливал кипяток в капроновое ведро с затихшей курицей. И поднимался запах. Из тех, что не забываются. Из тех, что можно лишь попробовать описать словами: едкий, сладковато-затхлый, похожий на тот, что издает брошенная на горячую батарею ни разу не стиранная половая тряпка.

Бабушка общипывала ошпаренную плоть ловко, быстро. Раз перышко, два, три – в пакет. Я же, давя отвращение, тянул перья медленно, вяло, и так же вяло, медленно оно ползло вслед за моим усилием, натягивая розовую куриную кожу. Старался работать быстрее, ловчее, но запах нейтрализовал любые мои попытки. Бабушка злилась, прикрикивала:

– Ходи отсюда!

В такие моменты, но в других ситуациях, я, как правило, раздражался и назло утраивал усилия – доказать, переубедить, что могу, что способен. С курицей же прощался радостно, быстро. Отходил в сторону, стоял, прислонившись к летнему столику, над которым висели половники, дуршлаги, тряпки.

– Мух пугай!

– Газ зажигай!

Бабушка командовала отрывисто, успевая общипывать курицу и отгонять кошек. Наглее их была только рыжеватая курица, накидывающаяся на убитого сородича прямо в ведре, не боясь меня, бабушки. Я бежал на кухню, стягивал крышку, прикрывающую одну из газовых конфорок, и, крутанув липкую от приставшего жира ручку, подносил зажженную спичку. Газ вырывался наружу и поднимался вверх желто-синим пламенем, точно сигнализируя о начале нового, еще более отвратительного, этапа разборок с птицей.

Бабушка приносила курицу, тушка жутко напоминала обезглавленного грудничка. Держа за желтые когтистые лапы, подносила к пламени.

– Вот так смали, – демонстрировала она, – а я другую щипать буду…

Я перехватывал курицу. Смалил.

– Переворачивай! Спалишь!

Злилась бабушка, и я судорожно вертел тушку с ощущением, что еще чуть-чуть – и лапы отвалятся.

– Да не так быстро! Волоски обсмаль!

– Иди, бабушка, щипай! Справлюсь!

Бабушка вздыхала, но уходила, шаркая стоптанными тапочками. А я оставался тщательно обсмаливать волоски, оставшиеся после щипания. Умеренно, чтобы не опалить, чтобы не обнажить бледно-розовое мясо под слезшей пупырчатой кожей.

Неудобнее всего – из-за обилия волосков, торчащих трещоткой, и конституции куриной тушки – было обсмаливать жопу. Приходилось насаживать ей птицу на пламя, держа под основание крыльев. Теплая, будто живая плоть, создающая навязчивую аллюзию на младенца, казалось, вот-вот брыкнется, вырвется и ринется прочь. Я никак не мог привыкнуть к этому чувству и, чтобы отвлечься, мысленно, а порой вслух, перебирал составы московского «Спартака» и киевского «Динамо».

– Обсмалил? Да кто же так смалит?

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Межвоенный период творчества Льва Гомолицкого (1903–1988), в последние десятилетия жизни приобретшег...
В монографии на основе архивных, опубликованных в печати и полученных в результате полевых исследова...
В книге впервые делается попытка восстановить историю рецепции классического музыкального наследия в...
«Лис знает много, еж – одно, но важное» – это высказывание Архилоха сэр Исайя Берлин успешно примени...
История, по мнению автора, не дана нам как целое, но может быть представлена в частностях – как сери...
Писатель, переводчик, краевед Юрий Винничук впервые собрал под одной обложкой все, что удалось разыс...