Опыты Монтень Мишель

Вот почему, пребывая в неуверенности и тревоге, порождаемых в нас нашеюнеспособностью видеть и избирать наиболее правильное решение, посколькувсякое дело сопряжено с трудностями из-за всевозможных случайностей иобстоятельств, на мой взгляд, самое надежное — даже если прочие соображенияи не склоняют нас к этому — поступать возможно более честно и справедливо; икогда нас одолевают сомнения, какой путь самый короткий, — предпочитатьвсегда самый прямой. Так вот и в обоих, приведенных мною выше примерах те,на чью жизнь готовилось покушение, проявляли бы больше душевной красоты иблагородства, простив покушавшихся, чем поступив по-иному. И если первый изних все же кончил плохо, то тут его добрые намерения ни при чем: ведь намсовершенно не из вест но, избежал ли бы он уготованной ему судьбой гибели,если бы поступил по-другому; но мы наверно знаем, что тогда он не приобрелбы той славы, которую ему доставило столь удивительное милосердие.

В исторических сочинениях мы встречаем великое множество властителей,дрожавших за свою жизнь, причем большая часть их предпочитала отвечать назаговоры и покушения местью и казнями; но я вижу из их числа очень немногих,кому это средство пошло на пользу; пример — целый ряд римских императоров.Тот, кому грозит опасность подобного рода, не должен возлагать чрезмерныхнадежд на свою силу или бдительность. В самом деле, что может быть труднее,чем уберечься от врага, надевшего на себя личину нашего самого преданногодруга, или проникнуть в сокровенные мысли и побуждения тех, кто находитсяпостоянно около нас? Тут не помогут отряды иноземных наемников, не поможеттесно обступившая стража: тот, кто с презрением относится к собственнойжизни, всегда сумеет лишить жизни другого. К тому же вечнаяподозрительность, заставляющая государя сомневаться во всех, не может небыть для него крайне мучительной.

И все же Дион, предупрежденный о том, что Каллипп изыскивает способубить его, не мог заставить себя удостовериться в этом и заявил, что онскорей готов умереть, чем влачить столь жалкую жизнь, остерегаясь не тольковрагов, но и друзей [7]. Подобные же чувства еще ярче, и притом не насловах, а на деле, проявил Александр, когда, извещенный письмом Пармениона отом, что Филипп, его самый любимый врач, подкуплен Дарием, чтобы отравитьего, передал это письмо в руки Филиппу и одновременно выпил приготовленноеим питье. Не показал ли он этим, что, если друзья хотят убить его, он ничегоне имеет против того, чтобы они это сделали? Никто не совершил столькоотважных деяний, как Александр; но я не знаю в его жизни другого случая,когда он проявил бы столько же твердости и столько же нравственной красоты,примечательной во всех отношениях. Те, кто советует своим государям бытьнедоверчивыми и подозрительными, потому что этого якобы требуют соображениябезопасности, советуют им идти навстречу своему позору и гибели. Всякоеблагородное дело сопряжено с риском. Я знаю одного государя, наделенного отприроды весьма деятельной и мужественной душой, которому каждодневно наносятвред, советуя ему замкнуться в тесном кругу своих приближенных, не помышлятьни о каком примирении со своими былыми врагами, держаться в стороне и, божеупаси, доверяться более сильному, какие бы обещания ему ни давали и какие бывыгоды ни сулили. Я знаю также другого государя, которому неожиданно удалосьдостигнуть крупных успехов, потому что он последовал советампротивоположного рода. Доблесть, которою так жаждут прославиться, можетпроявиться при случае столь же блистательно, независимо от того, надето лина нас домашнее платье или боевые доспехи, находитесь ли вы у себя дома илив военном лагере, опущена ли ваша рука или занесена для удара. Мелочное инастороженное благоразумие — смертельный враг великих деяний. Сципион, желаядобиться дружбы Сифакса, не поколебался покинуть свои войска в Испании,которая была еще очень неспокойна после недавнего завоевания, ипереправиться в Африку на двух небольших кораблях, чтобы на враждебной земледоверить свою жизнь никому не ведомому варварскому царьку, без каких-либообязательств с его стороны, без заложников, полагаясь лишь на величие своегосердца, на свою удачу, на то, что сулили его высокие надежды: habita fidesipsam plerumque fidem obligat. [8]

Человек, жизнь которого исполнена честолюбивых стремлений и славныхдеяний, должен держать подозрительность в крепкой узде и ни в чем не даватьей поблажки: боязливость и недоверие вызывают и навлекают опасность. Самыйнедоверчивый из наших монархов успешно уладил свои дела, главным образомблагодаря тому, что по доброй воле доверил свою жизнь и свободу своим давнимврагам [9], сделав при этом вид, что вполне на них полагается, чтобы и ониответили ему тем же. Цезарь противопоставил своим взбунтовавшимся ивзявшимся за оружие легионам лишь властность своего лица и гордость речей;он настолько был проникнут верой в себя и в свою судьбу, что не побоялсядоверить ее мятежному и своевольному войску [10].

  •                                             Stetit aggere fultus
  • Cespitis, interpidus vultu, meruitque timeri
  • Nil metuens. [11]

Несомненно, однако, что эта уверенность может быть проявлена во всейнепосредственности и полноте только теми, кого не страшат ни смерть, ни тохудшее, что может за ней воспоследовать. Если же в каком-либо важном случаемы дадим почувствовать, что наша уверенность напускная, а на самом деле намивладеют страх, сомнения и тревога, то наши усилия пропали даром. Прекрасныйспособ завоевать сердца и расположение других — это предстать перед ними,отдавшись в их руки и доверившись им, но, разумеется, только при томусловии, что это делается по собственной воле, а не по необходимости, что выдоверяете им искренно и до конца и уж, конечно, не дадите заметить на своемлице и тени тревоги. В детстве мне пришлось видеть одного дворянина,управлявшего большим городом, в состоянии полной растерянности передвосставшим, разъяренным народом. Желая потушить восстание в самом зародыше,он решил покинуть вполне безопасное место, где находился, и выйти к мятежнойтолпе; это плохо кончилось для него: он был безжалостно убит [12]. Я считаю,однако, что ошибка его заключалась не столько в том, что он вышел к толпе, вчем обыкновенно и упрекают его, сколько в том, что он предстал перед нею спокорным и заискивающим лицом, что он хотел усыпить ее гнев, скорее идя унее на поводу, чем подчиняя ее себе, скорее как упрашивающий, чем какпризывающий к порядку. Я думаю также, что умеренная суровость и исполненнаятвердости военная властность, более подобавшие его званию и значительностизанимаемой должности, позволили бы ему с большим успехом и уж, во всякомслучае, с большей честью и большим достоинством выйти из трудного положения.Менее всего можно надеяться, чтобы толпа — это разъяренное чудовище —обнаружила человечность и кротость; ей можно внушить скорее страх иблагоговение. Я упрекнул бы погибшего дворянина и в том, что, приняв решение(на мой взгляд, скорее смелое, чем безрассудное) броситься слабым ибеззащитным в это бушующее море обезумевших людей, он, вместо того чтобыиспить чашу до дна и выдержать, чего бы это ни стоило, взятую на себя роль, — столкнувшись лицом к лицу с опасностью, струсил, и если вначале весь егооблик говорил об угодливости и льстивости, то в дальнейшем их смениловыражение ужаса, а в голосе и глазах можно было прочесть испуг и мольбу опощаде. Пытаясь спрятаться и забиться в щель, он еще более разжег яростьтолпы и натравил ее на себя.

Однажды обсуждался вопрос об устройстве общего смотра различных отрядов [13], а это, как известно, самый удобный случай для сведения личных счетов:тут это можно проделать с большею безопасностью, чем где бы то ни было.Явные и несомненные признаки предвещали, что может не поздоровитьсянекоторым из военачальников, прямой и непременной обязанностью которых былоприсутствовать при прохождении войск. Тут можно было услышать множествосамых разнообразных советов, как это бывает всегда в любом трудном деле,имеющем большое значение и чреватом последствиями. Я предложил не подаватьвида, что на этот счет существуют какие-либо опасения: пусть этивоеначальники находятся в самой гуще солдатских рядов, с поднятой головой иоткрытым лицом; я советовал также ни в чем не отступать от принятого порядкаи не ограничивать залпов (к чему, однако, склонялось мнение большинства),но, напротив, убедить офицеров, чтобы они приказали солдатам палить в честьприсутствующих, не жалея пороха, бойко и дружно. Это вызвало признательностьнаходившихся на подозрении войсковых частей и обеспечило на будущее стольблаготворное для обеих сторон доверие.

Я нахожу, что способ действий, избранных Юлием Цезарем, являетсянаилучшим из всех возможных. Сначала он пытался добиться ласковымобхождением и милосердием, чтобы его полюбили даже враги. Когда он узнавал озаговорах, то ограничивался простым заявлением, что предупрежден обо всем.Сделав это, он с благородной решимостью дожидался, без всякого страха итревоги, что принесет ему будущее, вверяя себе охране богов и отдаваясь наволю судьбы. Таково же, бесспорно, было его поведение и в тот день, когдазаговорщики умертвили его.

Один чужеземец, приехавший в Сиракузы, принялся болтать на всехперекрестках, что, если бы Дионисий, тамошний тиран, хорошо ему заплатил, оннаучил бы его безошибочно угадывать и распознавать дурные умыслы против негоего подданных. Узнав об этом, Дионисий призвал приезжего к себе и попросилоткрыть ему этот способ, столь необходимый для сохранения его жизни. На эточужеземец ответил, что никакого особого уменья тут нет: пусть толькоДионисий велит выплатить ему один талант серебром, а потом пусть похваляетсяперед всеми, будто бы приезжий открыл ему великий секрет. Выдумка эта весьмапонравилась Дионисию, который велел отсчитать чужеземцу шестьсот экю. Всамом деле, невероятно было бы предположить, что он уплатил такие деньгикакому-то иноземцу, не получив от него взамен чрезвычайно полезных сведений.И Дионисий воспользовался возникшими по этому поводу толками, чтобы держатьсвоих врагов в страхе. Вот почему государи поступают весьма разумно, когдапредают гласности предостережения, которые они получили относительнопроисков, направленных против их жизни; они хотят заставить поверить, будтоотлично обо всем осведомлены и что нельзя предпринять против них ничеготакого, о чем бы они немедленно не узнали. Герцог Афинский [14], сделавшисьтираном Флоренции, натворил на первых порах великое множество глупостей, ноглавнейшая среди них заключается в том, что, заблаговременно предупрежденныйо заговоре, который составился против него в народе, он велел умертвитьоповестившего его об этом Маттео ди Морозо, одного из участников заговора,для того чтобы сохранить в тайне это сообщение и чтобы никто не подумал,будто хоть кто-нибудь в городе может тяготиться его столь прекраснымправлением.

Помнится, я читал когда-то историю одного римлянина, человека весьмапочтенного, который, спасаясь от тирании триумвирата, благодаря своейисключительной ловкости и изворотливости сотни раз ускользал отпреследователей. Случилось однажды, что отряд всадников, которому былопоручено изловить его, проехал совсем рядом с кустом, за которым онпритаился, и не заметил его. Тем не менее, подумав о всех тяготах истраданиях, которые ему уже столько времени приходилось переносить,скрываясь от непрерывных, настойчивых и производящихся повсеместно поисков,размыслив также о том, может ли доставить ему удовольствие подобная жизнь вбудущем и насколько было бы для него легче сделать один решительный шаг,нежели пребывать и впредь в таком страхе, — он окликнул всадников и открылсвой тайник, добровольно отдавшись им на жестокую казнь, дабы избавить и ихи себя от дальнейших хлопот. Подставить шею под удар врага — решение,пожалуй, чересчур смелое: однако же, мне думается, лучше принять его, чемвечно трястись в лихорадочном ожидании бедствия, против которого нетникакого лекарства. И поскольку меры предосторожности, о которых нужнопостоянно заботиться, требуют бесконечных усилий и не могут считатьсянадежными, лучше вооружиться благородною твердостью и приготовить себя ковсему, что может случиться, находя утешение в том, что оно, быть может,все-таки не случится.

Глава XXV

О педантизме

В детстве моем я нередко досадовал на то, что в итальянских комедияхпеданты [1] — неизменно шуты, да и между нами слово «магистр» пользуется небольшим почетом и уважением. Отданный под их надзор и на их попечение, могли я безразлично относится к их доброму имени? Я пытался найти объяснениеэтому в естественной неприязни, существующей между невеждами и людьми, непохожими на остальных и выделяющимися своим умом и знаниями, тем более чтоони идут совсем иною дорогою, чем все прочие люди. Но меня совершенноставило в тупик то, что самые тонкие умы больше всего и презирают педантов;например, добрейший наш Дю Белле, сказавший:

  • Но ненавистен мне ученый вид педанта [2].

Так уже повелось издавна; ведь еще Плутарх говорил, что слова «грек» и«ритор» были у римлян бранными и презрительными [3]. В дальнейшем, с годами,я понял, что подобное отношение к педантизму в высшей степени обоснованно ичто magis magnos clericos, non sunt magis magnos sapientes [4]. Но какимобразом может случиться, чтобы душа, обогащенная знанием столь многих вещей,не становилась от этого более отзывчивой и живой, и каким образом ум грубыйи пошлый способен вмещать в себя, нисколько при этом не совершенствуясь,рассуждения и мысли самых великих мудрецов, когда-либо живших на свете, —вот чего я не возьму в толк и сейчас.

Чтобы вместить в себя столько чужих мозгов, и, к тому же, таких великихи мощных, необходимо (как выразилась о ком-то одна девица, первая срединаших принцесс), чтобы собственный мозг потеснился, съежился и сократился вобъеме.

Я готов утверждать, что подобно тому, как растения чахнут отчрезмерного обилия влаги, а светильники — от обилия масла, так и умчеловеческий при чрезмерных занятиях и обилии знаний, загроможденный иподавленный их бесконечным разнообразием, теряет способность разобраться вэтом нагромождении и под бременем непосильного груза сгибается и увядает. Нов действительности дело обстоит иначе, ибо чем больше заполняется наша душа,тем вместительнее она становится, и среди тех, кто жил в стародавниевремена, можно встретить, напротив, немало людей, прославившихся наобщественном поприще, — например, великих полководцев или государственныхдеятелей, отличавшихся вместе с тем и большою ученостью.

Что до философов, уклонявшихся от всякого участия в общественной жизни,то недаром их порою высмеивала без всякого стеснения современная им комедия,ибо их мнения и повадки действительно казались забавными. Угодно вам сделатьих судьями, которые вынесли бы приговор по чьей-либо тяжбе или оценилидействия того или иного лица? О, они с великой готовностью возьмутся за это!Прежде всего они займутся такими вопросами, как: существует ли жизнь,существует ли движение? Представляет ли собой человек нечто иное, чем бык?Что значит действовать и страдать? Что это за звери — законы и правосудие?Говорят ли они о правителях за глаза или беседуют с нами лично, — речи ихравно дерзки и непочтительны. Слышат ли они похвалы своему князю или царю —для них он не более, чем пастух, праздный, как все пастухи, занятыйисключительно тем, что стрижет и доит свое стадо, только еще более грубый.Считаете ли вы кого-нибудь стоящим выше других по той причине, что емупринадлежат две тысячи арпанов [5] земли, — они начинают издеваться над этим,ибо привыкли рассматривать весь мир как свою собственность. Гордитесь ли высвоей знатностью на том основании, что можете насчитать семь богатыхпредков, — они не ставят вас ни во что, ибо вы не постигли, по их мнению,общей картины природы и забыли, сколько каждый из нас насчитывает в своейродословной предшественников, богатых и бедных, царей и слуг, просвещенныхлюдей и варваров. И будь вы даже в пятидесятом колене потомком Геркулеса,они и в этом случае скажут, что вы суетны, если цените этот подарок судьбы.Вот в этом и заключается причина презрения, которое к ним питает толпа, какк людям, не понимающим самых простых общеизвестных вещей, притом заносчивыми надменным [6]. Но это принадлежащее Платону изображение весьма далеко оттого, что представляют собою наши педанты. Философы древности вызывали ксебе зависть, поскольку они возвышались над общим уровнем, пренебрегалиобщественной деятельностью, жили отчужденно, на свой особый лад,руководствуясь несколькими возвышенными и не получившими всеобщегораспространения правилами. Наших педантов, напротив, презирают за то, чтоони ниже общего уровня, неспособны выполнять общественные обязанности и,наконец, придерживаются образа жизни и нравов еще более грубых и низменных,нежели нравы и образ жизни толпы.

  • Odi homines ignava opera, philosopha sententia. [7]

Так вот, что до философов древности, то они, по моему мнению, великие вмудрости, проявляли еще больше величия в своей жизни. Таков был, судя порассказам, великий сиракузский геометр [8], который отвлекся от своих ученыхразысканий, дабы применить их отчасти на практике для защиты своей родины,когда он неожиданно пустил в ход диковинные машины, действие которыхпревосходило все, что в состоянии вообразить человек. Но сам он глубокопрезирал свои изобретения, считая, что, занявшись ими, унизил свою науку,для которой они были не более, как ученические упражнения или игрушки. Такимобразом, эти мудрецы всякий раз, когда им приходилось подвергать себяиспытанию действием, взлетали на огромную высоту, и всякому делалось ясно,что их сердца и их души, возвысились и обогатились столь поразительнымобразом благодаря познанию сути вещей. Некоторые, однако, видя, чтоважнейшие должности в государстве заняты людьми неспособными, отказались отслужения обществу; и тот, кто спросил Кратеса [9], доколе же следуетфилософствовать, услышал в ответ: «Пока погонщики ослов не перестанут стоятьво главе нашего войска». Гераклит отказался от царства, уступив его брату, иответил эфесцам, порицавшим его за то, что он отдает все свое время играм сдетьми перед храмом: «Разве это не лучше, чем вершить дела совместно свами?» Иные, вознесясь мыслью над мирскими делами и судьбами, сочли нетолько судейские кресла, но и самые царские троны чем-то низменным ипрезренным. Отказался же Эмпедокл от престола, который ему предлагали жителиАгригента. Фалесу [10], который неоднократно обличал скопидомство и жаждуобогащения, бросили упрек в том, что он, как лисица в басне, чернит то, дочего не может добраться. И вот однажды ему захотелось забавы ради произвестиопыт; унизив свою мудрость до служения прибыли и наживе, он начал торговлю,которая в течение года доставила ему такие богатства, какие с превеликимтрудом удалось скопить за всю жизнь людям, наиболее опытным в делахподобного рода.

Аристотель рассказывает, что некоторые называли Фалеса, Анаксагора [11]и прочих, подобных им, мудрецами, но людьми отнюдь не разумными, по тойпричине, что они проявляли недостаточную заботу в отношении более полезныхвещей. Но, не говоря о том, что я не очень-то улавливаю разницу междузначениями этих двух слов, сказанное ни в какой мере не могло бы послужить коправданию наших педантов: зная, с какой низкой и бедственной долей онимирятся, мы скорее имели бы основание применять к ним оба эти слова, сказав,что они и не мудры и не разумны.

Я не разделяю мнения тех людей, о которых говорит Аристотель; мы былибы ближе к истине, я полагаю, если б сказали, что все зло — в ихнеправильном подходе к науке. Принимая во внимание способ, которым насобучают, неудивительно, что ни ученики, ни сами учителя не становятся отэтого мудрее, хотя и приобретают ученость.

И, в самом деле, заботы и издержки наших отцов не преследуют другойцели, как только забить нашу голову всевозможными знаниями; что до разума идобродетели, то о них почти и не помышляют. Крикните нашей толпе оком-нибудь из мимоидущих: «Это ученейший муж!», и о другом: «Это человек,исполненный добродетели!», — и она не преминет обратить свои взоры и своеуважение к первому. А следовало бы, чтобы еще кто-нибудь крикнул: «О, тупыеголовы! Мы постоянно спрашиваем: знает ли такой-то человек греческий илилатынь? Пишет ли он стихами или прозой? Но стал ли он от этого лучше иумнее, — что, конечно, самое главное, — этим мы интересуемся меньше всего. Амежду тем, надо постараться выяснить — не кто знает больше, а кто знаетлучше».

Мы трудимся лишь над тем, чтобы заполнить свою память, оставляя разум исовесть праздными. Иногда птицы, найдя зерно, уносят его в своем клюве и, непопробовав, скармливают птенцам; так и наши педанты, натаскав из книгзнаний, держат их на кончиках губ, чтобы тотчас же освободиться от них ипустить их по ветру.

До чего же, однако, я сам могу служить примером той же глупости! Развене то же делаю и я в большей части этого сочинения? Я продвигаюсь вперед,выхватываю из той или другой книги понравившиеся мне изречения не для того,чтобы сохранить их в себе, ибо нет у меня для этого кладовых, но чтобыперенести их все в это хранилище, где, говоря по правде, они не большепринадлежат мне, чем на своих прежних местах. Наша ученость — так, покрайней мере, считаю я — состоит только в том, что мы знаем в это мгновение;наши прошлые знания, а тем более будущие, тут ни при чем.

Но что еще хуже, ученики и птенцы наших педантов не насыщаются ихнаукой и не усваивают ее; она лишь переходит из рук в руки, служа только длятого, чтобы ею кичились, развлекали других и делали из нее предмет занятногоразговора, она вроде счетных фишек, непригодных для иного употребления ииспользования, кроме как в счете или в игре: Apud alios loqui didicerunt,non ipsi secum [12]. — Non est loquendum, sed gubernandum. [13]

Природа, стремясь показать, что в подвластном ей мире не существуетничего дикого, порождает порой среди мало просвещенных народов такиежемчужины остроумия, которые могут поспорить с наиболее совершеннымитворениями искусства. Как хороша и как подходит к предмету моего рассужденияследующая гасконская поговорка: «Bouha prou bouha, mas a remuda lous ditzqu’em» — «Все дуть да дуть, но нужно же и пальцами перебирать» (речь идетоб игре на свирели).

Мы умеем сказать с важным видом: «Так говорит Цицерон» или «таковоучение Платона о нравственности», или «вот подлинные слова Аристотеля». Ну,а мы-то сами, что мы скажем от своего имени? Каковы наши собственныесуждения? Каковы наши поступки? А то ведь это мог бы сказать и попугай. Поэтому поводу мне вспоминается один римский богач, который, не останавливаясьперед затратами, приложил немало усилий, чтобы собрать у себя в домесведущих в различных науках людей; он постоянно держал их подле себя, чтобыв случае, если речь зайдет о том или другом предмете, один мог выступитьвместо него с каким-нибудь рассуждением, другой — прочесть стих из Гомера,словом, каждый по своей части. Он полагал, что эти знания являются еголичною собственностью, раз они находятся в головах принадлежащих ему людей.Совершенно так же поступают и те, ученость которых заключена в их роскошныхбиблиотеках.

Я знаю одного такого человека: когда я спрашиваю его о чем-нибудь, хотябы хорошо ему известном, он немедленно требует книгу, чтобы отыскать в нейнужный ответ; и он никогда не решится сказать, что у него на заду завеласьпарша, пока не справится в своем лексиконе, что собственно значит зад и чтозначит парша.

Мы берем на хранение чужие мысли и знания, только и всего. Нужно,однако, сделать их собственными. Мы уподобляемся человеку, который, нуждаясьв огне, отправился за ним к соседу и, найдя у него прекрасный, яркий огонь,стал греться у чужого очага, забыв о своем намерении разжечь очаг у себядома. Что толку набить себе брюхо говядиной, если мы не перевариваем ее,если она не преобразуется в ткани нашего тела, если не прибавляет нам веса исилы? Или, быть может, мы думаем, что Лукулл, ознакомившийся с военным деломтолько по книгам и сделавшийся, несмотря на отсутствие личного опыта, стольвидным полководцем, изучал его по нашему способу?

Мы опираемся на чужие руки с такой силой, что, в конце концов,обессиливаем. Хочу ли я побороть страх смерти? Я это делаю за счет Сенеки.Стремлюсь ли утешиться сам или утешить другого? Я черпаю из Цицерона. Амежду тем, я мог бы обратиться за этим к себе самому, если бы менянадлежащим образом воспитали. Нет, не люблю я этого весьма относительногобогатства, собранного с мира по нитке.

И если можно быть учеными чужою ученостью, то мудрыми мы можем бытьлишь собственной мудростью.

  • Ех quo Ennius: Nequicquam sapere sapientem, qui ipse sibi prodesse nonquiret. [15]
  •                                                   si cupidus, si
  • Vanus et Euganea quantumvis vilior agna. [16]
  • Non enim paranda nobis solum, sed fruenda sapientia est. [17]

Дионисий издевался над теми грамматиками, которые со всей тщательностьюизучают бедствия Одиссея, но не замечают своих собственных: над музыкантами,умеющими настроить свои флейты, но не знающими, как внести гармонию в своинравы; над ораторами, старающимися проповедовать справедливость, но несоблюдающими ее на деле [18].

Если учение не вызывает в нашей душе никаких изменений к лучшему, еслинаши суждения с его помощью не становятся более здравыми, то наш школяр,по-моему, мог бы с таким же успехом вместо занятий науками играть в мяч; вэтом случае, по крайней мере, его тело сделалось бы более крепким. Новзгляните: вот он возвращается после пятнадцати или шестнадцати лет занятий;найдется ли еще кто-нибудь, столь же неприспособленный к практическойдеятельности? От своей латыни и своего греческого он стал надменнее исамоуверенней, чем был прежде, покидая родительский кров, — вот и все егоприобретения. Ему полагалось бы прийти с душой наполненной, а он приходит сразбухшею; ей надо было бы возвеличиваться, а она у него только раздулась.

Наши учителя, подобно своим братьям-софистам, о которых это же самоеговорит Платон [19], среди всех прочих людей — те, которые обещают быть всехполезнее человечеству, на деле же, среди всех прочих людей — единственные,которые не только не совершенствуют отданной им в обработку вещи, какделают, например, каменщик или плотник, а, напротив, портят ее, и притомтребуют, чтобы им заплатили за то, что они привели ее в еще худшеесостояние.

Если бы у нас было принято правило, предложенное Протагором [20] тем,кто у него обучался, а именно: либо они платят ему, сколько бы он ниназначил, либо под присягою заявляют во всеуслышание в храме, во сколькосами оценивают пользу от занятий с ним, и в соответствии с этимвознаграждают его за труд, то мои учителя не разбогатели бы, получив платуна основании принесенной мною присяги.

Мои земляки перигорцы очень метко называют таких ученых мужей —lettreferits [окниженные], вроде того как по-французски сказали быlettre-ferus, то есть те, кого наука как бы оглушила, стукнув по черепу. Идействительно, чаще всего они кажутся нам пришибленными, лишенными дажесамого обыкновенного здравого смысла. Возьмите крестьянина или сапожника: вывидите, что они просто и не мудрствуя лукаво живут помаленьку, говоря толькоо тех вещах, которые им в точности известны. А наши ученые мужи, стремясьвозвыситься над остальными и щегольнуть своими знаниями, на самом делекрайне поверхностными, все время спотыкаются на своем жизненном пути ипопадают впросак. Они умеют красно говорить, но нужно, чтобы кто-то другойприменил их слова на деле. Они хорошо знают Галена [21], но совершенно незнают больного. Еще не разобравшись, в чем суть вашей тяжбы, они забиваютвам голову целою кучей законов. Им известна теория любой вещи на свете; надотолько найти того, кто применил бы ее на практике.

Мне довелось как-то наблюдать у себя дома, как один из моих друзей,встретившись с подобным педантом, принялся, развлечения ради, подражать ихбессмысленному жаргону, нанизывая без всякой связи ученейшие слова,нагромождая их одно на другое и лишь время от времени вставляя выражения,относящиеся к предмету их диспута. Целый день заставлял он этого дуралея,вообразившего, будто он отвечает на возражения, которые ему делают, вестинескончаемый спор. А ведь это был человек высокоученый, пользовавшийсяизвестностью и занимавший видное положение.

  • Vos, о patricius sanguis, quos vivere par est
  • Occipiti caeco, posticae occurrite sannae. [22]

Кто присмотрится внимательнее к этой породе людей, надо сказать,довольно распространенной, тот найдет, подобно мне, что чаще всего они неспособны понять ни самих себя, ни других, и что, хотя память их забитавсякой всячиной, в голове у них совершенная пустота, — кроме тех случаев,когда природа сама не пожелала устроить их иначе. Таков был, например,Адриан Турнеб [23]. Не помышляя ни о чем другом, кроме науки, в которой, помоему мнению, он должен почитаться величайшим гением за последнеетысячелетие, он не имел в себе ничего от педанта, за исключением развепокроя платья и кое-каких привычек, не поощряемых, может быть, при дворе.Впрочем, это мелочи, на которые незачем обращать внимания; я ненавижу нашихмодников, относящихся нетерпимее к платью с изъяном, чем к такой же душе, исудящих о человеке лишь по тому, насколько ловок его поклон, как он держитсебя на людях и какие на нем башмаки. По существу же, Турнеб обладал самойтонкой и чувствительною душой на свете. Я часто умышленно наводил его набеседу, далекую от предмета его обычных занятий; глаз его был до такойстепени зорок, ум так восприимчив, суждения так здравы, что казалось, будтоон никогда не занимался ничем иным, кроме военных вопросов и государственныхдел. Натуры сильные и одаренные,

  •                                           queis arte benigna
  • Ех meliore luto finxit praecordia Titan, [24]

сохраняются во всей своей цельности, как бы ни коверкало их воспитание.Недостаточно, однако, чтобы воспитание только не портило нас; нужно, чтобыоно изменяло нас к лучшему.

Некоторые наши парламенты, принимая на службу чиновников, проверяютлишь наличие у них нужных знаний; но другие присоединяют к этому такжеиспытание их ума, предлагая высказываться по поводу того или иного судебногодела. Последние, на мой взгляд, поступают гораздо правильнее; хотянеобходимо и то и другое и надлежит чтобы оба эти качества были в наличии,все же, говоря по правде, знания представляются мне менее ценными, нежелиум. Последний может обойтись без помощи первых, тогда как первые не могутобойтись без ума. Ибо, как гласит греческий стих

  • , . —

к чему наука, если нет разумения? [25] Дай бог, чтобы ко благу нашегоправосудия эти судебные учреждения сделались столь же разумны и совестливы,как они богаты ученостью. Non vitae, sed scholae discimus. [26] Ведь дело не в том, чтобы, так сказать,прицепить к душе знания: они должны укорениться в ней; не в том, чтобыокропить ее ими: нужно, чтобы они пропитали ее насквозь; и если она от этогоне изменится и не улучшит своей несовершенной природы, то, безусловно,благоразумнее махнуть на все это рукой. Знания, — обоюдоострое оружие,которое только обременяет и может поранить своего хозяина, если рука,которая держит его, слаба и плохо умеет им пользоваться: ut fuerit meliusnon didicisse. [27]

Быть может, именно по этой причине и мы сами, и теология не требуем отженщин особых познаний; и когда Франциску, герцогу Бретонскому, сыну Иоанна V, сообщили, ввиду его предполагаемой женитьбы на Изабелле Шотландской [28],что она воспитана в простоте и не обучена книжной премудрости, он ответил,что ему это как раз по душе и что женщина достаточно образована, если непутает рубашку своего мужа с его курткой.

Поэтому вовсе не так уже удивительно, как об этом кричат повсюду, чтонауки не очень-то ценились нашими предками и что люди, овладевшие ими, исейчас еще редкое исключение среди ближайших королевских советников. И еслибы всеобщее стремление разбогатеть — чего в наши дни можно достигнуть припомощи юриспруденции, медицины, преподавания да еще теологии, — неподдерживало авторитета науки, мы бы видели ее, без сомнения, в таком жепренебрежении, в каком она находилась когда-то. Как жаль, однако, что она неучит нас ни правильно мыслить, ни правильно действовать! Postquam doctiprodierunt, boni desunt. [29]

Тому, кто не постиг науки добра, всякая иная наука приносит лишь вред.Причина этого, которую я пытался только что выяснить, заключается, бытьможет, и в том, что у нас во Франции обучение наукам не преследует, какправило, никакой иной цели, кроме прямой выгоды. Я не считают тех, весьманемногих лиц, которые, будучи созданы самой природой для занятии скорейблагородных, чем прибыльных, всей душой отдаются науке; иные из них, неуспев как следует познать вкус науки, оставляют ее ради деятельности, неимеющей ничего общего с книгами. Таким образом, по-настоящему уходят в наукуедва ли не одни горемыки, ищущие в ней средства к существованию. Однако вдуше этих людей, и от природы и вследствие домашнего воспитания, а также подвлиянием дурных примеров наука приносит чаще всего дурные плоды. Ведь она нев состоянии озарить светом душу, которая лишена его, или заставить видетьслепого; ее назначение не в том, чтобы даровать человеку зрение, но в том,чтобы научить его правильно пользоваться зрением, когда он движется, приусловии, разумеется, что он располагает здоровыми и способными передвигатьсяногами. Наука — великолепное снадобье; но никакое снадобье не бывает стольстойким, чтобы сохраняться, не подвергаясь порче и изменениям, если плохсосуд, в котором его хранят. У иного, казалось бы, и хорошее зрение, да набеду он косит; вот почему он видит добро, но уклоняется от него в сторону,видит науку, но не следует ее указаниям. Основное правило в государствеПлатона — это поручать каждому гражданину только соответствующие его природеобязанности. Природа все может и все делает. Хромые мало пригодны к тому,что требует телесных усилий; так же и те, кто хромает душой, мало пригодны ктому, для чего требуются усилия духа. Душа ублюдочная и низменная не можетвозвыситься до философии. Встретив дурно обутого человека, мы говорим себе:неудивительно, если это сапожник. Равным образом, как указывает нам опыт,нередко бывает, что врач менее, чем всякий другой, печется о врачеваниисвоих недугов, теолог — о самоусовершенствовании, а ученый — о подлинныхзнаниях.

В древние времена Аристон из Хиоса был несомненно прав, высказав мысль,что философы оказывают вредное действие на своих слушателей, ибо душачеловеческая в большинстве случаев неспособна извлечь пользу из техпоучений, которые, если не сеют блага, то сеют зло: asotos ех Aristippi,acerbos ex Zenonis schola exire. [30]

Из рассказа Ксенофонта о замечательном воспитании, которое давалосьдетям у персов, мы узнаем, что они обучали их добродетели, как другие народыобучают детей наукам. Платон говорит [31], что старшие сыновья их царейвоспитывались следующим образом: новорожденного отдавали не на попеченииженщин, а тех евнухов, которые по причине своих добродетелей пользовалисьрасположением царской семьи. Они следили за тем, чтобы тело ребенка былокрасивым и здоровым, и на восьмом году начинали приучать его к верховой ездеи охоте. Когда мальчику исполнялось четырнадцать лет, его передавали поднадзор четырех воспитателей: самого мудрого, самого справедливого, самогоумеренного и самого доблестного в стране. Первый обучал его религиознымверованиям и обрядам, второй — никогда не лгать, третий — властвовать надсвоими страстями, четвертый — ничего не страшиться.

Весьма примечательно, что в превосходном своде законов Ликурга, можносказать, исключительном по своему совершенству, так мало говорится обобучении, хотя воспитанию молодежи уделяется весьма много внимания и онорассматривается как одна из важнейших задач государства, причем законодательне забывает даже о музах: выходит, будто это благородное юношество,презиравшее всякое другое ярмо, кроме ярма добродетели, нуждалось вместонаших преподавателей различных наук лишьв учителях доблести, благоразумия исправедливости, — образец, которому последовал в своих законах Платон.Обучали же их следующим образом: обычно к ним обращались с вопросом, какогоони мнения о тех или иных людях и их поступках, и , если они осуждали или,напротив, хвалили то или иное лицо или действие, их заставляли обосноватьсвое мнение; этим путем они изощряли свой ум и, вместе с тем, изучали право.Астиаг, у Ксенофонта, требует от Кира отчета обо всем происшедшем напоследнем уроке. «У нас в школе, — говорит тот, — мальчик высокого роста, укоторого был слишком короткий плащ, отдал его одному из товарищей меньшегороста, отобрав у него более длинный плащ. Учитель велел мне быть судьею ввозникшем из-за этого споре, и я решил, что все должно остаться как есть,потому что случившееся наилучшим образом устраивает и того и другого изтяжущихся. На это учитель заметил, что я неправ, ибо ограничилсясоображениями удобства, между тем как сначала следовало решить, непострадает ли справедливость, которая требует, чтобы никто не подвергалсянасильственному лишению собственности». Мальчик добавил, что его высекли,совсем так, как у нас секут детей в деревнях за то, что забыл, как будетпервый аорист глагола [я бью]. Моему ректору пришлось бы произнестиискуснейшее похвальное слово in genere demonstrativo [*] прежде чем он убедил бы меня в том, что его школа не уступаетписанной. Древние хотели сократить путь и, — поскольку никакая наука, дажепри надлежащем ее усвоении, не способна научить нас чему-либо большему, чемблагоразумию, честности и решительности, — сразу же привить их своим детям,обучая последних не на слух, но путем опыта, направляя и формируя их души нестолько наставлениями и словами, сколько примерами и делами, с тем, чтобыэти качества не были восприняты их душой как некое знание, но стали бы еенеотъемлемым свойством и как бы привычкой, чтобы они не ощущались ею какприобретения со стороны, но были бы ее естественной и неотчуждаемойсобственностью. Напомню по этому поводу, что, когда Агесилая спросили, чему,по его мнению, следует, обучать детей, он ответил: «Тому, что им предстоитделать, когда они станут взрослыми». Неудивительно, что подобное воспитаниеприносило столь замечательные плоды.

Говорят, что ораторов, живописцев и музыкантов приходилось искать вдругих городах Греции, но законодателей, судей и полководцев — только вЛакедемоне. В Афинах учили хорошо говорить, здесь — хорошо действовать; там — стряхивать с себя путы софистических доводов и сопротивляться обманусловесных хитросплетений, здесь — стряхивать с себя путы страстей имужественно сопротивляться смерти и ударам судьбы; там пеклись о словах,здесь — о деле; там непрестанно упражняли язык, здесь — душу. Неудивительнопоэтому, что, когда Антипатр потребовал у спартанцев выдачи пятидесятидетей [32], желая иметь их заложниками, их ответ был мало похож на тот, какойдали бы на их месте мы; а именно, они заявили, что предпочитают выдатьдвойное количество взрослых мужчин. Так высоко ставили они воспитание на ихродине и до такой степени опасались, как бы их дети не лишились его.Агесилай убеждал Ксенофонта отправить своих детей на воспитание в Спарту недля того, чтобы они изучали там риторику или диалектику, но для того, чтобыусвоили самую прекрасную (как он выразился) из наук — науку повиноваться иповелевать.

Весьма любопытно наблюдать Сократа, когда он подсмеивается, по своемуобыкновению, над Гиппием, который рассказывает ему, что, занимаясьпреподаванием, главным образом в небольших городах Сицилии, он заработалнемало денег и что, напротив, в Спарте он не добыл ни гроша; там живутсовершенно темные люди, не имеющие понятия о геометрии и арифметике, ничегоне смыслящие ни в метрике, ни в грамматике и интересующиеся толькопоследовательностью своих царей, возникновением и падением государств и томуподобной чепухой. Выслушав Гиппия [33], Сократ постепенно, путем остроумныхвопросов, заставил его признать превосходство их общественного устройства, атакже, насколько добродетельную и счастливую жизнь ведут спартанцы,предоставив своему собеседнику самому сделать вывод о бесполезности для нихпреподаваемых им наук.

Многочисленные примеры, которые являют нам и это управляемое на военныйлад государство и другие подобные ему, заставляют признать, что занятиянауками скорее изнеживают души и способствуют их размягчению, чем укрепляюти закаляют их. Самое мощное государство на свете, какое только известно намв настоящее время, — это империя турок, народа, воспитанного в почтении коружию и в презрении к наукам [34]. Я полагаю, что и Рим был гораздомогущественнее, пока там не распространилось образование. И в наши дни самыевоинственные народы являются вместе с тем и самыми дикими и невежественными.Доказательством могут служить также скифы, парфяне, Тамерлан [35]. Во времянашествия готов на Грецию ее библиотеки не подвергались сожжению толькоблагодаря тому из завоевателей, который счел за благо оставить всю этуутварь, как он выразился, неприятелю, дабы она отвлекла его от военныхупражнений и склонила к мирным и оседлым забавам. Когда наш король Карл VIII, не извлекши даже меча из ножен, увидал себя властелиномнеаполитанского королевства и доброй части Тосканы, его приближенныеприписали неожиданную легкость победы только тому, что государи и дворянствоИталии прилагали гораздо больше усилий, чтобы стать утонченными иобразованными, чем чтобы сделаться сильными и воинственными [36].

Глава XXVI

О воспитании детей

Госпоже Диане де Фуа, графине де Гюрсон [1]

Я не видел такого отца, который признал бы, что сын его запаршивел илигорбат, хотя бы это и было очевидною истиной. И не потому — если только егоне ослепило окончательно отцовское чувство — чтобы он не замечал этихнедостатков, но потому, что это его собственный сын. Так и я; ведь я вижулучше, чем кто-либо другой, что эти строки — не что иное, как измышлениечеловека, отведавшего только вершков науки, да и то лишь в детские годы, исохранившего в памяти только самое общее и весьма смутное представление обее облике: капельку того, чуточку этого, а в общем почти ничего, как водитсяу французов. В самом деле, я знаю, например, о существовании медицины,юриспруденции, четырех частей математики [2], а также, весьмаприблизительно, в чем именно состоит их предмет. Я знаю еще, что науки,вообще говоря, притязают на служение человечеству. Но углубиться в их дебри,грызть себе ногти за изучением Аристотеля, властителя современной науки, илиуйти с головою в какую-нибудь из ее отраслей, этого со мною никогда небывало; и нет такого предмета школьного обучения, начатки которого я всостоянии был бы изложить. Вы не найдете ребенка в средних классах училища,который не был бы вправе сказать, что он образованнее меня, ибо я не мог быподвергнуть его экзамену даже по первому из данных ему уроков; во всякомслучае, это зависело бы от содержания такового. Если бы меня все жепринудили к этому, то, не имея иного выбора, я выбрал бы из такого урока, ипритом очень неловко, какие-нибудь самые общие места, чтобы на них проверитьумственные способности ученика, — испытание, для него столь же неведомое,как его урок для меня.

Я не знаю по-настоящему ни одной основательной книги, если не считатьПлутарха и Сенеки, из которых я черпаю, как Данаиды [3], непрерывнонаполняясь и изливая из себя полученное от них. Кое-что оттуда попало и наэти страницы; во мне же осталось так мало, что, можно сказать, почти ничего.История — та дает мне больше поживы; также и поэзия, к которой я питаюособую склонность. Ибо, как говорил Клеанф [4], подобн тому, как голос,сжатый в узком канале трубы, вырывается из нее более могучим и резким, так,мне кажется, и наша мысль, будучи стеснена различными поэтическимиразмерами, устремляется гораздо порывистее и потрясает меня с большей силой.Что до моих природных способностей, образчиком которых являются эти строки,то я чувствую, как они изнемогают под бременем этой задачи. Мой ум и мысльбредут ощупью, пошатываясь и спотыкаясь, и даже тогда, когда мне удаетсядостигнуть пределов, дальше которых мне не пойти, я никоим образом не бываюудовлетворен достигнутым мною; я всегда вижу перед собой неизведанныепросторы, но вижу смутно и как бы в тумане, которого не в силах рассеять. Икогда я принимаясь рассуждать без разбора обо всем, что только приходит мнев голову, не прибегая к сторонней помощи и полагаясь только на своюсообразительность, то, если при этом мне случается — а это бывает не так ужредко — встретить, на мое счастье, у кого-нибудь из хороших писателей тесамые мысли, которые я имел намерение развить (так было, например, совсемнедавно с рассуждением Плутарха о силе нашего воображения), я начинаюпонимать, насколько, по сравнению с такими людьми, я ничтожен и слаб,тяжеловесен и вял, — и тогда я проникаюсь жалостью и презрением к самомусебе. Но в то же время я и поздравляю себя, ибо вижу, что мои мнения имеютчесть совпадать иной раз с их мнениями и что они подтверждают, пустьиздалека, их правильность. Меня радует также и то, что я сознаю — а это невсякий может сказать про себя, — какая пропасть лежит между ними и мною. Ивсе же, несмотря ни на что, я не задумываюсь предать гласности эти моиизмышления, сколь бы слабыми и недостойными они ни были, и притом в томсамом виде, в каком я их создал, не ставя на них заплат и не подштопываяпробелов, которые открыло мне это сравнение. Нужно иметь достаточно крепкиеноги, чтобы пытаться идти бок о бок с такими людьми. Пустоголовые писакинашего века, вставляя в свои ничтожные сочинения чуть ли не целые разделы издревних писателей, дабы таким способом прославить себя, достигают совершеннообратного. Ибо столь резкое различие в яркости делает принадлежащее их перудо такой степени тусклым, вялым и уродливым, что они теряют от этого гораздобольше, чем выигрывают.

Разные авторы поступали по-разному. Философ Хрисипп, например, вставлялв свои книги не только отрывки, но и целые сочинения других авторов, а водну из них он включил даже «Медею» Еврипида. Аполлодор [5]говорил о нем, что,если изъять из его книг все то, что принадлежит не ему, то, кроме сплошногобелого места, там ничего не останется. У Эпикура, напротив, в трехстахоставшихся после него свитках не найдешь ни одной цитаты.

Однажды мне случилось наткнуться на такой заимствованный отрывок. Я соскукою перелистывал французский текст, бескровный, немощный, настольколишенный я содержания и мысли, что иначе его не назовешь, как французскимтекстом, пока, наконец, после долгого и скучного блуждания, не добрался дочего-то прекрасного, роскошного, возвышающегося до облаков. Если бы склон,по которому я поднимался, был пологим и подъем, вследствие этого,продолжительным, все было бы в порядке; но это была столь обрывистая, совсемотвесная пропасть, что после первых же слов, прочтенных мною, япочувствовал, что взлетел в совсем иной мир. Оказавшись в нем, я окинулвзором низину, из которой сюда поднялся, и она показалась мне такойбезрадостной и далекой, что у меня пропало всякое желание снова спуститьсятуда. Если бы я приукрасил какое-нибудь из моих рассуждений сокровищамипрошлого, это лишь подчеркнуло бы убожество всего остального.

Порицать в другом свои недостатки, думается мне, столь же допустимо,как порицать — а это я делаю весьма часто — чужие в себе. Обличать ихследует всегда и везде, не оставляя им никакого пристанища. Я-то хорошознаю, сколь дерзновенно пытаюсь я всякий раз сравняться с обворованными мнойавторами, не без смелой надежды обмануть моих судей: авось они ничего незаметят. Но я достигаю этого скорее благодаря прилежанию, нежели с помощьювоображения. А кроме того, я не борюсь с этими испытанными бойцамипо-настоящему, не схожусь с ними грудь с грудью, но делаю время от временилишь небольшие легкие выпады. Я не упорствую в этой схватке; я толькосоприкасаюсь со своими противниками и скорее делаю вид, что соревнуюсь сними, чем в действительности делаю это.

И если бы мне удалось оказаться достойным соперником, я показал бы себячестным игроком, ибо вступаю я с ними в борьбу лишь там, где они сильнеевсего.

Но делать то, что делают, как я указал выше, иные, а именно: облачатьсядо кончиков ногтей в чужие доспехи, выполнять задуманное, как это нетруднолюдям, имеющим общую осведомленность, путем использования клочков древнеймудрости, понатыканных то здесь, то там, словом, пытаться скрыть и присвоитьчужое добро — это, во-первых, бесчестно и низко, ибо, не имея ничего задушой, за счет чего они могли бы творить, эти писаки все же пытаются выдатьчужие ценности за свои, а во-вторых, — это величайшая глупость, посколькуони вынуждены довольствоваться добытым с помощью плутовства одобрениемневежественной толпы, роняя себя в глазах людей сведущих, которыепрезрительно морщат нос при виде этой надерганной отовсюду мозаики, тогдакак только их похвала и имеет значение. Что до меня, то нет ничего, чего быя столь же мало желал. Если я порой говорю чужими словами, то лишь для того,чтобы лучше выразить самого себя. Сказанное мною не относится к центонам [6], публикуемым в качестве таковых; в молодости я видел между ниминесколько составленных с большим искусством, какова, например, одна,выпущенная в свет Капилупи [7], не говоря уже о созданных в древности.Авторы их, по большей части, проявили свое дарование и в других сочинениях;таков, например, Липсий [8], автор ученейшей, потребовавшей огромных трудовкомпиляции, названной им «Политика».

Как бы там ни было, — я хочу сказать: каковы бы ни были допущенные мноюнелепости, — я не собираюсь утаивать их, как не собираюсь отказываться и отнаписанного с меня портрета, где у меня лысина и волосы с проседью, так какживописец изобразил на нем не совершенный образец человеческого лица, а лишьмое собственное лицо. Таковы мои склонности и мои взгляды; и я предлагаю ихкак то, во что я верю, а не как то, во что должно верить. Я ставлю своеюцелью показать себя здесь лишь таким, каков я сегодня, ибо завтра, бытьможет, я стану другим, если узнаю что-нибудь новое, способное произвести вомне перемену. Я не пользуюсь достаточным авторитетом, чтобы каждому моемуслову верили, да и не стремлюсь к этому, ибо сознаю, что слишком дурнообучен, чтобы учить других.

Итак, некто, познакомившись с предыдущей главой, сказал мне однажды,будучи у меня, что мне следовало бы несколько подробнее изложить свои мыслио воспитании детей. Сударыня, если и я впрямь обладаю хоть какими-нибудьпознаниями в этой области, я не в состояния дать им лучшее применение, какпринеся в дар тому человечку, который грозит в скором будущем совершить свойторжественный выход на свет божий из вас (вы слишком доблестны, чтобыначинать иначе как с мальчика). Ведь, приняв в свое время столь значительноеучастие в устройстве вашего брака, я имею известное право печься о величии ипроцветании всего, что от него воспоследует; я не говорю уж о том, чтодавнее мое пребывание в вашем распоряжении в качестве вашего покорнейшегослуги обязывает меня желать всею душой чести, всяческих благ и успеха всему,что связано с вами. Но, говоря по правде, я ничего в названном выше предметене разумею, кроме того, пожалуй, что с наибольшими и наиважнейшимитрудностями человеческое познание встречается именно в том разделе науки,который толкует о воспитании и обучении в детском возрасте.

Приемы, к которым обращаются в земледелии до посева, хорошо известны, иприменение их не составляет труда, как, впрочем, и самый посев; но едва то,что посеяно, начнет оживать, как перед нами встает великое разнообразие этихприемов и множество трудностей, необходимых, чтобы его взрастить. То жесамое и с людьми: невелика хитрость посеять их; но едва они появились насвет, как на вас наваливается целая куча самых разнообразных забот, хлопот итревог, как же их вырастить и воспитать.

Склонности детей в раннем возрасте проявляются так слабо и такнеотчетливо, задатки их так обманчивы и неопределенны, что составить себе наэтот счет определенное суждение очень трудно.

Взгляните на Кимона, взгляните на Фемистокла и стольких других! До чегонепохожи были они на себя в детстве! В медвежатах или щенках сказываются ихприродные склонности; люди же, быстро усваивающие привычки, чужие мнения изаконы, легко подвержены переменам и к тому же скрывают свой подлинныйоблик. Трудно поэтому преобразовать то, что вложено в человека самойприродой. От этого и происходит, что, вследствие ошибки в выборе правильногопути, зачастую тратят даром труд и время на натаскивание детей в том, чтоони не в состоянии как следует усвоить. Я считаю, что в этих затруднительныхобстоятельствах нужно неизменно стремиться к тому, чтобы направить детей всторону наилучшего и полезнейшего, не особенно полагаясь на легковесныепредзнаменования и догадки, которые мы извлекаем из движений детской души.Даже Платон, на мой взгляд, придавал им в своем «Государстве» чрезмернобольшое значение.

Сударыня, наука — великое украшение и весьма полезное орудие, особенноесли им владеют лица, столь обласканные судьбой, как вы. Ибо, поистине, вруках людей низких и грубых она не может найти надлежащего применения. Онанеизмеримо больше гордится в тех случаях, когда ей доводится предоставлятьсвои средства для ведения войн или управления народом, для того, чтобыподдерживать дружеское расположение чужеземного государя и его подданных,чем тогда, когда к ней обращаются за доводом в философском споре или чтобывыиграть тяжбу в суде или прописать коробочку пилюль. Итак, сударыня,полагая, что, воспитывая ваших детей, вы не забудете и об этой стороне дела,ибо вы и сами вкусили сладость науки и принадлежите к высокопросвещенномуроду (ведь сохранились произведения графов де Фуа [9], от которых происходит игосподин граф, ваш супруг, и вы сами; да и господин Франсуа де Кандаль, вашдядюшка, и ныне еще всякий день трудится над сочинением новых, которыепродлят на многие века память об этих дарованиях вашей семьи), я хочусообщить вам на этот счет мои домыслы, противоречащие общепринятым взглядам;вот и все, чем я в состоянии услужить вам в этом деле.

Обязанности наставника, которого вы дадите вашему сыну, — учитывая, чтоот его выбора, в конечном счете, зависит, насколько удачным окажетсявоспитание ребенка, — включают в себя также и многое другое, но я не стануна всем этом останавливаться, так как не сумею тут привнести ничего путного.Что же касается затронутого мною предмета, по которому я беру на себясмелость дать наставнику ряд советов, то и здесь пусть он верит мне ровнонастолько, насколько мои соображения покажутся ему убедительными. Ребенка изхорошей семьи обучают наукам, имея в виду воспитать из него не столькоученого, сколько просвещенного человека, не ради заработка (ибо подобнаяцель является низменной и недостойной милостей и покровительства муз и ктому же предполагает искательство и зависимость от другого) и не для того,чтобы были соблюдены приличия, но для того, чтобы он чувствовал себя тверже,чтобы обогатил и украсил себя изнутри. Вот почему я хотел бы, чтобы, выбираяему наставника, вы отнеслись к этому с возможной тщательностью; желательно,чтобы это был человек скорее с ясной, чем с напичканной науками головой,ибо, хотя нужно искать такого, который обладал бы и тем и другим, все жедобрые нравы и ум предпочтительнее голой учености; и нужно также, чтобы,исполняя свои обязанности, он применил новый способ обучения.

Нам без отдыха и срока жужжат в уши, сообщая разнообразные знания, внас вливают их, словно воду в воронку, и наша обязанность состоит лишь вповторении того, что мы слышали. Я хотел бы, чтобы воспитатель вашего сынаотказался от этого обычного приема и чтобы с самого начала, сообразуясь сдушевными склонностями доверенного ему ребенка, предоставил ему возможностьсвободно проявлять эти склонности, предлагая ему изведать вкус различныхвещей, выбирать между ними и различать их самостоятельно, иногда указываяему путь, иногда, напротив, позволяя отыскивать дорогу ему самому. Я нехочу, чтобы наставник один все решал и только один говорил; я хочу, чтобы онслушал также своего питомца. Сократ, а впоследствии и Аркесилай заставлялисначала говорить учеников, а затем уже говорили сами. Obest plerumque iisqui discere volunt auctoritas eorum, qui docent. [10]

Пусть он заставит ребенка пройтись перед ним и таким образом получитвозможность судить о его походке, а следовательно, и о том, насколько емусамому нужно умерить себя, чтобы приспособиться к силам ученика. Не соблюдаяздесь соразмерности, мы можем испортить все дело; уменье отыскать такоесоответствие и разумно его соблюдать — одна из труднейших задач, какиетолько я знаю. Способность снизойти до влечении ребенка и руководить имиприсуща лишь душе возвышенной и сильной. Что до меня, то я тверже иувереннее иду в гору, нежели спускаюсь с горы.

Если учителя, как это обычно у нас делается, просвещают своихмногочисленных учеников, преподнося им всем один и тот же урок и требуя отних одинакового поведения, хотя способности их вовсе не одинаковы, ноотличаются и по силе и по своему характеру, то нет ничего удивительного, чтосреди огромной толпы детей найдется всего два или три ребенка, которыеизвлекают настоящую пользу из подобного преподавания.

Пусть учитель спрашивает с ученика не только слова затверженного урока,но смысл и самую суть его и судит о пользе, которую он принес, не попоказаниям памяти своего питомца, а по его жизни. И пусть, объясняя что-либоученику, он покажет ему это с сотни разных сторон и применит ко множествуразличных предметов, чтобы проверить, понял ли ученик как следует и в какоймере усвоил это; и в последовательности своих разъяснений пусть онруководствуется примером Платона [11]. Если кто изрыгает пищу в том самомвиде, в каком проглотил ее, то это свидетельствует о неудобоваримости пищи ио несварении желудка. Если желудок не изменил качества и формы того, что емунадлежало сварить, значит он не выполнил своего дела.

Наша душа совершает свои движения под чужим воздействием, следуя иподчиняясь примеру и наставлениям других. Нас до того приучили к помочам,что мы уже не в состоянии обходиться без них. Мы утратили нашу свободу исобственную силу. Nunquam tutelae suae fiunt. [12] Я знавал в Пизе одного весьма достойного человека,который настолько почитал Аристотеля, что первейшим его правилом было:«Пробным камнем и основой всякого прочного мнения и всякой истины являетсяих согласие с учением Аристотеля; все, что вне этого, — химеры и суета, ибоАристотель все решительно предусмотрел и все высказал». Это положение,истолкованное слишком широко и неправильно, подвергало его значительной ивесьма долго угрожавшей ему опасности со стороны римской инквизиции.

Пусть наставник заставляет ученика как бы просеивать через сито все,что он ему преподносит, и пусть ничего не вдалбливает ему в голову, опираясьна свой авторитет и влияние; пусть принципы Аристотеля не становятсянеизменными основами его преподавания, равно как не становятся ими ипринципы стоиков или эпикурейцев. Пусть учитель изложит ему, чем отличаютсяэти учения друг от друга; ученик же, если это будет ему по силам, пустьсделает выбор самостоятельно или, по крайней мере, останется при сомнении.Только глупцы могут быть непоколебимы в своей уверенности.

  • Che non men che saper dubbiar m’aggrada [13]

Ибо, если он примет мнения Ксенофонта или Платона, поразмыслив надними, они перестанут быть их собственностью, но сделаются также и егомнениями. Кто рабски следует за другим, тот ничему не следует. Он ничего ненаходит; да ничего и не ищет. Non sumus sub rege; sibi quisque se vindicet. [14]Главное — чтобы он знал то, что знает. Нужно, чтобы он проникся духомдревних мыслителей, а не заучивал их наставления. И пусть он не страшитсязабыть, если это угодно ему, откуда он почерпнул эти взгляды, лишь бы онсумел сделать их собственностью. Истина и доводы разума принадлежат всем, иони не в большей мере достояние тех, кто высказал их впервые, чем тех, ктовысказал их впоследствии. То-то и то-то столь же находится в согласии смнением Платона, сколько с моим, ибо мы обнаруживаем здесь единомыслие исмотрим на дело одинаково. Пчелы перелетают с цветка на цветок для того,чтобы собрать нектар, который они целиком претворяют в мед; ведь это ужебольше не тимьян или майоран. Точно так же и то, что человек заимствует удругих, будет преобразовано и переплавлено им самим, чтобы стать егособственным творением, то есть собственным его суждением. Его воспитание,его труд, его ученье служат лишь одному: образовать его личность.

Пусть он таит про себя все, что взял у других, и предает гласноститолько то, что из него создал. Грабители и стяжатели выставляют напоказвыстроенные ими дома и свои приобретения, а не то, что они вытянули из чужихкошельков. Вы не видите подношений, полученных от просителей каким-нибудьчленом парламента; вы видите только то, что у него обширные связи и чтодетей его окружает почет. Никто не подсчитывает своих доходов на людях;каждый ведет им счет про себя. Выгода, извлекаемая нами из наших занятий,заключается в том, что мы становимся лучше и мудрее.

Только рассудок, говорил Эпихарм [15], все видит и все слышит; толькоон умеет обратить решительно все на пользу себе, только он располагает всемпо своему усмотрению, только он действительно деятелен — он господствует надвсем и царит; все прочее слепо, глухо, бездушно. Правда, мы заставляем егобыть угодливым и трусливым, дабы не предоставить ему свободы действоватьхоть в чем-нибудь самостоятельно. Кто же спрашивает ученика о его мненииотносительно риторики и грамматики, о том или ином изречении Цицерона? Ихвколачивают в нашу память в совершенно готовом виде, как некие оракулы, вкоторых буквы и слоги заменяют сущность вещей. Но знать наизусть еще вовсене значит знать; это — только держать в памяти то, что ей дали на хранение.А тем, что знаешь по-настоящему, ты вправе распорядиться, не оглядываясь нахозяина, не заглядывая в книгу. Ученость чисто книжного происхождения —жалкая ученость! Я считаю, что она украшение, но никак не фундамент; в этомя следую Платону, который говорит, что истинная философия — это твердость,верность и добросовестность; прочие же знания и все, что направлено к другойцели, — не более как румяна.

Хотел бы я поглядеть, как Палюэль или Помпеи — эти превосходныетанцовщики нашего времени — стали бы обучать пируэтам, только проделывая ихперед нами и не сдвигая нас с места. Точно так же многие наставники хотятобразовать нам ум, не будоража его. Можно ли научить управлять конем,владеть копьем, лютней или голосом, не заставляя изо дня в день упражнятьсяв этом, подобно тому как некоторые хотят научить нас здравым рассуждениям иискусной речи, не заставляя упражняться ни в рассуждениях, ни в речах? Амежду тем, при воспитании в нас этих способностей все, что представляетсянашим глазам, стоит назидательной книги; проделка пажа, тупость слуги,застольная беседа — все это новая пища для нашего ума.

В этом отношении особенно полезно общение с другими людьми, а такжепоездки в чужие края, не для того, разумеется, чтобы, следуя обыкновениюнашей французской знати, привозить с собой оттуда разного рода сведения — отом, например, сколько шагов имеет в ширину церковь Санта-Мария Ротонда [16], или до чего роскошны панталоны синьоры Ливии, или, подобно иным,насколько лицо Нерона на таком-то древнем изваянии длиннее и шире его жеизображения на такой-то медали, но для того, чтобы вывезти оттуда знаниедуха этих народов и их образа жизни, и для того также, чтобы отточить иотшлифовать свой ум в соприкосновении с умами других. Я бы советовалпосылать нашу молодежь за границу в возможно более раннем возрасте и, чтобыодним ударом убить двух зайцев, именно к тем из наших соседей, чья речьнаименее близка к нашей, так что, если не приучить к ней свой язык смолоду,то потом уж никак ее не усвоить.

Недаром все считают, что неразумно воспитывать ребенка под крылышком уродителей. Вложенная в последних самой природой любовь внушает даже самымразумным из них чрезмерную мягкость и снисходительность. Они не способны нинаказывать своих детей за проступки, ни допускать, чтобы те узнали тяжелыестороны жизни, подвергаясь некоторым опасностям. Они не могут примириться стем, что их дети после различных упражнений возвращаются потными иперепачкавшимися, что они пьют, как придется, — то теплое, то слишкомхолодное; они не могут видеть их верхом на норовистом коне или фехтующими срапирой в руке с сильным противником, или когда они впервые берутся зааркебузу. Но ведь тут ничего не поделаешь: кто желает, чтобы его сын выроснастоящим мужчиною, тот должен понять, что молодежь от всего этого неуберечь и что тут, хочешь не хочешь, а нередко приходится поступатьсяпредписаниями медицины:

  • Vitamque sub divo et trepidis agat
  • In rebus. [17]

Недостаточно закалять душу ребенка; столь же необходимо закалять и еготело. Наша душа слишком перегружена заботами, если у нее нет должногопомощника; на нее тогда возлагается непосильное бремя, так как она несет егоза двоих. Я-то хорошо знаю, как тяжело приходится моей душе в компании состоль нежным и чувствительным, как у меня, телом, которое постоянно ищет ееподдержки. И, читая различных авторов, я не раз замечал, что то, что онивыдают за величие духа и мужество, в гораздо большей степени свидетельствуето толстой коже и крепких костях. Мне довелось встречать мужчин, женщин идетей, настолько нечувствительных от природы, что удары палкою значили дляних меньше, чем для меня щелчок по носу: получив удар, такие люди не тольконе вскрикнут, но даже и бровью не поведут. Когда атлеты своею выносливостьюуподобляются философам, то здесь скорее сказывается крепость их мышц, нежелитвердость души. Ибо привычка терпеливо трудиться — это то же, что привычкатерпеливо переносить боль: labor callum obducit dolori. [18] Нужно закалять свое тело тяжелыми и суровымиупражнениями, чтобы приучить его стойко переносить боль и страдания отвывихов, колик, прижиганий и даже от мук тюремного заключения и пыток. Ибонадо быть готовым и к этим последним; ведь в иные времена и добрые разделяютпорой участь злых. Мы хорошо знаем это по себе! Кто ниспровергает законы,тот грозит самым добропорядочным людям бичом и веревкой. Добавлю еще, что иавторитет воспитателя, который для ученика должен быть непререкаемым,страдает и расшатывается от такого вмешательства родителей. Кроме того,почтительность, которою окружает ребенка челядь,, а также егоосведомленность о богатстве и величии своего рода являются, на мой взгляд,немалыми помехами в правильном воспитании детей этого возраста.

Что до той школы, которой является общение с другими людьми, то тут янередко сталкивался с одним обычным пороком: вместо того, чтобы стремитьсяузнать других, мы хлопочем только о том, как бы выставить напоказ себя, инаши заботы направлены скорее на то, чтобы не дать залежаться своему товару,нежели чтобы приобрести для себя новый. Молчаливость и скромность —качества, в обществе весьма ценные. Ребенка следует приучать к тому, чтобыон был бережлив и воздержан в расходовании знаний, которые он накопит; чтобыон не оспаривал глупостей и вздорных выдумок, высказанных в его присутствии,ибо весьма невежливо и нелюбезно отвергать то, что нам не по вкусу. Пусть ондовольствуется исправлением самого себя и не корит другого за то, что емусамому не по сердцу; пусть он не восстает также против общепринятых обычаев.Licet sapere sine pompa, sine invidia. [19] Пусть он избегает придавать себе заносчивый инадменный вид, избегает ребяческого тщеславия, состоящего в желаниивыделяться среди других и прослыть умнее других, пусть не стремится прослытьчеловеком, который бранит все и вся и пыжится выдумать что-то новое. Подобнотому как лишь великим поэтам пристало разрешать себе вольности в своемискусстве, так лишь великим и возвышенным душам дозволено ставить себя вышеобычая. Si quid Socrates et Aristippus contra morem et consuetudinemfecerint, idem sibi ne arbitretur licere: magnis enim illi et divinis bonishanc licentiam assequebantur. [20] Следует научитьребенка вступать в беседу или в спор только в том случае, если он найдет,что противник достоин подобной борьбы; его нужно научить также не применятьвсе те возражения, которые могут ему пригодиться, но только сильнейшие изних. Надо приучить его тщательно выбирать доводы, отдавая предпочтениенаиболее точным, а следовательно, и кратким. Но, прежде всего, пусть научатего склоняться перед истиной и складывать перед нею оружие, лишь только онувидит ее, — независимо от того, открылась ли она его противнику или озарилаего самого. Ведь ему не придется подыматься на кафедру, чтобы читатьпредписанное заранее. Ничто не обязывает его защищать мнения, с которыми онне согласен. Он не принадлежит к тем, кто продает за наличные денежки правопризнаваться в своих грехах и каяться в них. Neque, ut omnia quaepraescripta et imperata sint, defendat, necessitate ulla cogitur. [21]

Если его наставником будет человек такого же склада, как я, онпостарается пробудить в нем желание быть верноподданным, беззаветнопреданным и беззаветно храбрым слугой своего государя; но, вместе с тем, они охладит пыл своего питомца, если тот проникается к государю привязанностьюиного рода, нежели та, какой требует от нас общественный долг. Не говоря ужео всевозможных стеснениях, налагаемых на нас этими особыми узами,высказывания человека, нанятого или подкупленного, либо не так искренни исвободны, либо могут быть приняты за проявление неразумия илинеблагодарности. Придворный не волен — да и далек от желания — говорить освоем повелителе иначе, как только хорошее; ведь среди стольких тысячподданных государь отличил его, дабы осыпать своими милостями и возвыситьнад остальными. Эта монаршая благосклонность и связанные с ней выгодыубивают в нем, естественно, искренность и ослепляют его. Вот почему мывидим, что язык этих господ отличается, как правило, от языка всех прочихсословий и что слова их не очень-то достойны доверия.

Пусть совесть и добродетели ученика находят отражение в его речи и незнают иного руководителя, кроме разума. Пусть его заставят понять, чтопризнаться в ошибке, допущенной им в своем рассуждении, даже если она никем,кроме него, не замечена, есть свидетельство ума и чистосердечия, к чему он впервую очередь и должен стремиться; что упорствовать в своих заблуждениях иотстаивать их — свойства весьма обыденные, присущие чаще всего наиболеенизменным душам, и что умение одуматься и поправить себя, сознаться в своейошибке в пылу спора — качества редкие, ценные и свойственные философам.

Его следует также наставлять, чтобы, бывая в обществе, онприсматривался ко всему и ко всем, ибо я нахожу, что наиболее высокогоположения достигают обычно не слишком способные и что судьба осыпает своимидарами отнюдь не самых достойных. Так, например, я не раз наблюдал, как наверхнем конце стола, за разговором о красоте какой-нибудь шпалеры или свкусе мальвазии, упускали много любопытного из того, что говорилось напротивоположном конце. Он должен добраться до нутра всякого, кого бы нивстретил — пастуха, каменщика, прохожего; нужно использовать все и взять откаждого по его возможностям, ибо все, решительно все пригодится, — дажечьи-либо глупость и недостатки содержат в себе нечто поучительное. Оцениваядостоинства и свойства каждого, юноша воспитывает в себе влечение к иххорошим чертам и презрение к дурным.

Пусть в его душе пробудят благородную любознательность, пусть оносведомляется обо всем без исключения; пусть осматривает все примечательное,что только ему ни встретится, будь то какое-нибудь здание, фонтан, человек,поле битвы, происходившей в древности, места, по которым проходили Цезарьили Карл Великий:

  • Quae tellus sit lenta gelu, quae putris ad aestu,
  • Ventus in Italiam quis bene vela ferat. [22]

Пусть он осведомляется о нравах, о доходах и связях того или иногогосударя. Знакомиться со всем этим весьма занимательно и знать оченьполезно.

В это общение с людьми я включаю, конечно, и притом в первую очередь, иобщение с теми, воспоминание о которых живет только в книгах. Обратившись кистории, юноша будет общаться с великими душами лучших веков. Подобноеизучение прошлого для иного — праздная трата времени; другому же оноприносит неоценимую пользу. История — единственная наука, которую чтили, пословам Платона [23], лакедемоняне. Каких только приобретений не сделает ондля себя, читая жизнеописания нашего милого Плутарха! Пусть, однако, нашвоспитатель не забывает, что он старается запечатлеть в памяти ученика нестолько дату разрушения Карфагена, сколько нравы Ганнибала и Сципиона; нестолько то, где умер Марцелл, сколько то, почему, окончив жизнь так-то итак-то, он принял недостойную его положения смерть [24]. Пусть он преподастюноше не столько знания исторических фактов, сколько уменье судить о них.Это, по-моему, в ряду прочих наук именно та область знания, к которой нашиумы подходят с самыми разнообразными мерками. Я вычитал у Тита Ливия сотнитаких вещей, которых иной не приметил; Плутарх же — сотни таких, которых несумел вычитать я, и, при случае, даже такое, чего не имел в виду и самавтор. Для одних — это чисто грамматические занятия, для других — анатомия,философия, открывающая нам доступ в наиболее сокровенные тайники нашейнатуры. У Плутарха мы можем найти множество пространнейших рассуждений,достойных самого пристального внимания, ибо, на мой взгляд он в этом великиймастер, но вместе с тем и тысячи таких вещей, которых он касается толькослегка. Он всегда лишь указывает пальцем, куда нам идти, если мы тогопожелаем; иногда он довольствуется тем, что обронит мимоходом намек, хотя быдело шло о самом важном и основном. Все эти вещи нужно извлечь из него ивыставить напоказ. Так, например, его замечание о том, что жители Азии былирабами одного-единственного монарха, потому что не умели произнестиодин-единственный слог «нет», дало, быть может, Ла Боэси тему и повод кнаписанию «Добровольного рабства» [25]. Иной раз он также отмечаеткакой-нибудь незначительный с виду поступок человека или его брошенноевскользь словечко, — а на деле это стоит целого рассуждения. До чегодосадно, что люди выдающегося ума так любят краткость! Слава их от этого,без сомнения, возрастает, но мы остаемся в накладе. Плутарху важнее, чтобымы восхваляли его за ум, чем за знания; он предпочитает оставить насалчущими, лишь бы мы не ощущали себя пресыщенными. Ему было отличноизвестно, что даже тогда, когда речь идет об очень хороших вещах, можнонаговорить много лишнего и что Александр бросил вполне справедливый упректому из ораторов, который обратился к эфорам с прекрасной, но слишкомдлинной речью: «О чужестранец, ты говоришь то, что должно, но не так, какдолжно» [26]. У кого тощее тело, тот напяливает на себя много одежек; у когоскудная мысль, тот приукрашивает ее напыщенными словами.

В общении с людьми ум человеческий достигает изумительной ясности. Ведьмы погружены в себя, замкнулись в себе; наш кругозор крайне узок, мы невидим дальше своего носа. У Сократа как-то спросили, откуда он родом. Он неответил: «Из Афин», а сказал: «Из вселенной». Этот мудрец, мысль которогоотличалась такой широтой и таким богатством, смотрел на вселенную как насвой родной город, отдавая свои знания, себя самого, свою любовь всемучеловечеству, — не так, как мы, замечающие лишь то, что у нас под ногами.Когда у меня в деревне сличается, что виноградники прихватит морозом, нашсвященник объясняет это тем, что род человеческий прогневил бога, и считает,что по этой же самой причине и каннибалам на другом конце света нечемпромочить себе горло. Кто, глядя на наши гражданские войны, не восклицает:весь мир рушится и близится светопреставление, забывая при этом, что бывалиеще худшие вещи и что тысячи других государств наслаждаются в это самоевремя полнейшим благополучием? Я же, памятуя о царящей среди насраспущенности и безнаказанности, склонен удивляться тому, что войны этипротекают еще так мягко и безболезненно. Кого град молотит по голове, томукажется, будто все полушарие охвачено грозою и бурей. Говорил же одинуроженец Савойи, что, если бы этот дурень, французский король, умел толкововести свои дела, он, пожалуй, годился бы в дворецкие к его герцогу. Ум этогосавойца не мог представить себе ничего более величественного, чем егогосударь. В таком же заблуждении, сами того не сознавая, находимся и мы, азаблуждение это, между тем, влечет за собой большие последствия и приноситогромный вред. Но кто способен представить себе, как на картине, великийоблик нашей матери-природы во всем ее царственном великолепии; кто умеетподметить ее бесконечно изменчивые и разнообразные черты; кто ощущает себя, — не только себя, но и целое королевство, — как крошечную, едва приметнуюкрапинку в ее необъятном целом, только тот и способен оценивать вещи всоответствии с их действительными размерами.

Этот огромный мир, многократно увеличиваемый к тому же теми, кторассматривает его как вид внутри рода, и есть то зеркало, в которое намнужно смотреться, дабы познать себя до конца. Короче говоря, я хочу, чтобыон был книгой для моего юноши. Познакомившись со столь великим разнообразиемхарактеров, сект, суждений, взглядов, обычаев и законов, мы научаемся здравосудить о собственных, а также приучаем наш ум понимать его несовершенство иего вражденную немощность; а ведь это наука не из особенно легких. Картинастольких государственных смут и смен в судьбах различных народов учит нас неслишком гордиться собой. Столько имен, столько побед и завоеваний,погребенных в пыли забвения, делают смешною нашу надежду увековечивать вистории свое имя захватом какого-нибудь курятника, ставшего сколько-нибудьизвестным только после своего падения, или взятием в плен десятка конныхвояк. Пышные и горделивые торжества в других государствах, величие инадменность стольких властителей и дворов укрепят наше зрение и помогутсмотреть, не щурясь, на блеск нашего собственного двора и властителя, атакже преодолеть страх перед смертью и спокойно отойти в иной мир, где насожидает столь отменное общество. То же и со всем остальным.

Наша жизнь, говорил Пифагор, напоминает собой большое и многолюдноесборище на олимпийских играх. Одни упражняют там свое тело, чтобы завоеватьсебе славу на состязаниях, другие тащат туда для продажи товары, чтобыизвлечь из этого прибыль. Но есть и такие — и они не из худших,которые неищут здесь никакой выгоды: они хотят лишь посмотреть, каким образом и зачемделается то-то и то-то, они хотят быть попросту зрителями, наблюдающимижизнь других, чтобы вернее судить о ней и соответственным образом устроитьсвою.

За примерами могут естественно последовать наиболее полезныефилософские правила, с которыми надлежит соразмерять человеческие поступки.Пусть наставник расскажет своему питомцу,

  •                             quid fas optare: quid asper
  • Utile nummus habet; patriae carisque propinquis
  • Quantum elargiri deceat; quem te Deus esse
  • Iussit, et humana qua parte locatus es in re:
  • Quid sumus, aut quidnam victuri gignimur; [27]

что означает: знать и не знать; какова цель познания; что такоехрабрость, воздержанность и справедливость; в чем различие между жадностью ичестолюбием, рабством и подчинением, распущенностью и свободою: какиепризнаки позволяют распознавать истинное и устойчивое довольство; до какихпределов допустимо страшиться смерти, боли или бесчестия,

  • Et quo quemque modo fugiatque feratque laborem; [28]

какие пружины приводят нас в действие и каким образом в нас возникаютстоль разнообразные побуждения. Ибо я полагаю, что рассуждениями,долженствующими в первую очередь напитать его ум, должны быть те, которыепредназначены внести порядок в его нравы и чувства, научить его познаватьсамого себя, а также жить и умереть подобающим образом. Переходя к свободнымискусствам, мы начнем с того между ними, которое делает нас свободными.

Все они в той или иной мере наставляют нас, как жить и как пользоватьсяжизнью, — каковой цели, впрочем, служит и все остальное. Остановим, однако,свой выбор на том из этих искусств, которое прямо направлено к ней и котороеслужит ей непосредственно.

Если бы нам удалось свести потребности нашей жизни к их естественным изаконным границам, мы нашли бы, что большая часть обиходных знаний не нужнав обиходе; и что даже в тех науках, которые так или иначе находят себеприменение, все же обнаруживается множество никому не нужных сложностей иподробностей, таких, какие можно было бы отбросить, ограничившись, по советуСократа, изучением лишь бесспорно полезного [29].

  •                                                                       Sapere aude,
  • Incipe: vivendi recte qui prorogat horam,
  • Rusticus expectat dum defluat amnis; at ille
  • Labitur, et labetur in omne volubilis aevum. [30]

Величайшее недомыслие — учить наших детей тому,

  • Quid moveant Pisces, animosaque signa Leonis,
  • Lotus et Hesperia quid Capricornus aqua, [31]

или науке о звездах и движении восьмой сферы раньше, чем науке об ихсобственных душевных движениях:

Анаксимен [33] писал Пифагору: «Могу ли я увлекаться тайнами звезд,когда у меня вечно пред глазами смерть или рабство?» (Ибо это было в товремя, когда цари Персии готовились идти походом на его родину). Каждыйдолжен сказать себе: «Будучи одержим честолюбием, жадностью, безрассудством,суевериями и чувствуя, что меня раздирает множество других вражеских сил,угрожающих моей жизни, буду ли я задумываться над круговращением небесныхсфер?»

После того как юноше разъяснят, что же собственно ему нужно, чтобысделаться лучше и разумнее, следует ознакомить его с основами логики,физики, геометрии и риторики; и какую бы из этих наук он ни выбрал, — разего ум к этому времени будет уже развит, — он быстро достигнет в нейуспехов. Преподавать ему должно то путем собеседования, то с помощью книг;иной раз наставник просто укажет ему подходящего для этой цели автора, аиной раз он изложит содержание и сущность книги в совершенно разжеванномвиде. А если сам воспитатель не настолько сведущ в книгах, чтобы отыскиватьв них подходящие для его целей места, то можно дать ему в помощькакого-нибудь ученого человека, который каждый раз будет снабжать его тем,что требуется, а наставник потом уже сам укажет и предложит их своемупитомцу. Можно ли сомневаться, что подобное обучение много приятнее иестественнее, чем преподавание по способу Газы? [34] Там — докучные и трудныеправила, слова, пустые и как бы бесплотные; ничто не влечет вас к себе,ничто не будит ума. Здесь же наша душа не останется без прибытк, здесьнайдется, чем и где поживиться. Плоды здесь несравненно более крупные исозревают они быстрее.

Странное дело, но в наш век философия, даже для людей мыслящих, всеголишь пустое слово, которое, в сущности, ничего не означает; она не находитсебе применения и не имеет никакой ценности ни в чьих-либо глазах, ни наделе. Полагаю, что причина этого — бесконечные словопрения, в которых онапогрязла. Глубоко ошибаются те, кто изображает ее недоступною для детей, снахмуренным челом, с большими косматыми бровями, внушающими страх. Ктонапялил на нее эту обманчивую маску, такую тусклую и отвратительную? На дележе не сыскать ничего другого столь милого, бодрого, радостного, чуть было несказал — шаловливого. Философия призывает только к праздности и веселью.Если перед вами нечто печальное и унылое — значит философии тут нет и впомине. Деметрий Грамматик, наткнувшись в дельфийском храме на кучкусидевших вместе философов, сказал им: «Или я заблуждаюсь, или, — судя повашему столь мирному и веселому настроению, — вы беседуете о пустяках». Начто один из них — это был Гераклеон из Мегары — ответил: «Морщить лоб,беседуя о науке, — это удел тех, кто предается спорам, требуется ли вбудущем времени глагола две ламбды или одна или как образованасравнительная степень и и превосходная и  [35]. Что же касается философских бесед, то они имеют свойство веселить ирадовать тех, кто участвует в них, и отнюдь не заставляют хмурить лоб ипредаваться печали». 178

  • Deprendas animi tormenta in aegro
  • Corpore, deprendas et gaudia; sumit utrumque
  • Inde habitum facies. [36]

Душа, ставшая вместилищем философии, непременно наполнит здоровьем итело. Царящие в ней покой и довольство она не может не излучать вовне; точнотак же она изменит по своему образу и подобию нашу внешность, придав ейисполненную достоинства гордость, веселость и живость, выражениеудовлетворенности и добродушия. Отличительный признак мудрости — этонеизменно радостное восприятие жизни; ей, как и всему, что в надлунном мире,свойственна никогда не утрачиваемая ясность. Это baroco и baralipton [37]марают и прокапчивают своих почитателей, а вовсе не она; впрочем, онаизвестна им лишь понаслышке. В самом деле, это она успокаивает душевныебури, научает сносить с улыбкой болезни и голод не при помощи каких-товоображаемых эпициклов [38], но опираясь на вполне осязательные,естественные доводы разума. Ее конечная цель — добродетель, котораяпребывает вовсе не где-то, как утверждают схоластики, на вершине крутой,отвесной и неприступной горы. Те, кому доводилось приблизиться кдобродетели, утверждают, напротив, что она обитает на прелестном,плодородном и цветущем плоскогорье, откуда отчетливо видит все находящеесяпод нею; достигнуть ее может, однако, лишь тот, кому известно место ееобитания; к ней ведут тенистые тропы, пролегающие среди поросших травой ицветами лужаек, по пологому, удобному для подъема и гладкому, как сводынебесные, склону. Но так как тем мнимым философам, о которых я говорю, неудалось познакомиться с этой высшею добродетелью, прекрасной, торжествующей,любвеобильной, кроткой, но вместе с тем, и мужественной, питающейнепримиримую ненависть к злобе, неудовольствию, страху и гнету, имеющейсвоим путеводителем природу, а спутниками — счастье и наслаждение, то, посвоей слабости, они придумали этот глупый и ни на что не похожий образ:унылую, сварливую, привередливую, угрожающую, злобную добродетель, иводрузили ее на уединенной скале, среди терниев, превратив ее в пугало,устрашающее род человеческий.

Мой воспитатель, сознавая свой долг, состоящий в том, чтобы вселить ввоспитаннике желание не только уважать, но в равной, а то и в большей мере илюбить добродетель, разъяснит ему, что поэты, подобно всем остальным,подвержены тем же слабостям; он также растолкует ему, что даже боги, и теприлагали гораздо больше усилий, чтобы проникнуть в покои Венеры, нежели впокои Пал лады. И когда его ученик начнет испытывать свойственное молодымлюдям томление, он представит ему Брадаманту и рядом с нею Анджелику [39]как возможные предметы его обожания: первую во всей ее непосредственной, неведающей о себе красоте, — деятельную, благородную, мужественную, но никоимобразом не мужеподобную, и вторую, исполненную женственной прелести, —изнеженную, хрупкую, изощренную, жеманную; одну — одетую юношей, с головой,увенчанной сверкающим шишаком шлема, другую — в девичьем наряде, с повязкой,изукрашенной жемчугом, в волосах. И остановив свой выбор совсем не на той,которой отдал бы предпочтение этот женоподобный фригийский пастух [40],юноша докажет своему воспитателю, что его любовь достойна мужчины. Пусть еговоспитатель преподаст ему и такой урок: ценность и возвышенность истиннойдобродетели определяются легкостью, пользой и удовольствием ее соблюдения;бремя ее настолько ничтожно, что нести его могут как взрослые, так и дети,как те, кто прост, так и те, кто хитер. Упорядоченности, не силы, вот чегоона от нас требует. И Сократ, первейший ее любимец, сознательно забыл освоей силе, чтобы радостно и бесхитростно отдаться усовершенствованию в ней.Это — мать-кормилица человеческих наслаждений. Вводя их в законные рамки,она придает им чистоту и устойчивость; умеряя их, она сохраняет их свежестьи привлекательность. Отметая те, которые она считает недостойными, онаобостряет в нас влечение к дозволенным ею; таких — великое множество, ибоона доставляет нам с материнской щедростью до полного насыщения, а то ипресыщения, все то, что согласно с требованиями природы. Ведь не станем жемы утверждать, что известные ограничения, ограждающие любителя выпить отпьянства, обжору от несварения желудка и распутника от лысины во всю голову, — враги человеческих наслаждений! Если обычная житейская удача не достаетсяна долю добродетели, эта последняя отворачивается от нее, обходится без нееи выковывает себе свою собственную фортуну, менее шаткую и изменчивую. Онаможет быть богатой, могущественной и ученой и возлежать на раздушенном ложе.Она любит жизнь, любит красоту, славу, здоровье. Но главная и основная еезадача — научить пользоваться этими благами, соблюдая известную меру, атакже сохранять твердость, теряя их, — задача более благородная, нежелитягостная, ибо без этого течение нашей жизни искажается, мутнеет, уродуется;тут нас подстерегают подводные камни, пучины и всякие чудовища. Если жеученик проявит не отвечающие нашим чаяньям склонности, если он предпочтетпобасенки занимательному рассказу о путешествии или назидательным речам,которые мог бы услышать; если, заслышав барабанный бой, разжигающийвоинственный пыл его юных товарищей, он обратит свой слух к другомубарабану, сзывающему на представление ярмарочных плясунов; если он не сочтетболее сладостным и привлекательным возвращаться в пыли и грязи, но с победоюс поля сражения, чем с призом после состязания в мяч или танцев, то я невижу никаких иных средств, кроме следующих: пусть воспитатель — и чемраньше, тем лучше, причем, разумеется, без свидетелей, — удавит его илиотошлет в какой-нибудь торговый город и отдаст в ученики пекарю, будь ондаже герцогским сыном. Ибо, согласно наставлению Платона, «детям нужноопределять место в жизни не в зависимости от способностей их отца, но отспособностей их души».

Поскольку философия учит жизни и детский возраст совершенно так женуждается в подобных уроках, как и все прочие возрасты, — почему бы неприобщить к ней и детей?

  • Udum et molle lutum est; nunc nunc properandus et acri
  • Fingendus sine fine rota. [41]

А между тем нас учат жить, когда жизнь уже прошла. Сотни школяровзаражаются сифилисом прежде, чем дойдут до того урока из Аристотеля, которыйпосвящен воздержанию. Цицерон говорил, что, проживи он даже двйную жизнь,все равно у него не нашлось бы досуга для изучения лирических поэтов. Что доменя, то я смотрю на них с еще большим презрением — это совершеннобесполезные болтуны. Нашему юноше приходится еще более торопиться; ведьучению могут быть отданы лишь первые пятнадцать-шестнадцать лет его жизни, аостальное предназначено деятельности. Используем же столь краткий срок, какследует; научим его только необходимому. Не нужно излишеств: откиньте всеэти колючие хитросплетения диалектики, от которых наша жизнь не становитсялучше; остановитесь на простейших положениях философии и сумейте надлежащимобразом отобрать и истолковать их; ведь постигнуть их много легче, чемновеллу Боккаччо, и дитя, едва выйдя из рук кормилицы, готово к ихвосприятию в большей мере, чем к искусству чтения и письма. У философии естьсвои рассуждения как для тех, кто вступает в жизнь, так и для дряхлыхстарцев.

Я согласен с Плутархом, что Аристотель занимался со своим великимучеником не столько премудростью составления силлогизмов и основамигеометрии, сколько стремился внушить ему добрые правила по части того, чтоотносится к доблести, смелости, великодушию, воздержанности и не ведающейстраха уверенности в себе; с таким снаряжением он и отправил его, совсем ещемальчика, завоевывать мир, располагая всего лишь тридцатью тысячамипехотинцев, четырьмя тысячами всадников и сорока двумя тысячами экю. Что допрочих наук и искусств, то, как говорит Плутарх, хотя Александр и относилсяк ним с большим почтением и восхвалял их пользу и великое достоинство, всеже, несмотря на удовольствие, которое они ему доставляли, не легко былопобудить его заниматься ими с охотою.

  • Petite hinc, iuvenesque senesque,
  • Finem animo certum, miserisque viatica canis. [42]

А вот что говорит Эпикур в начале своего письма к Меникею: «Ни самыйюный не бежит философии, ни самый старый не устает от нее» [43]. Ктопоступает иначе, тот как бы показывает этим, что пора счастливой жизни длянего либо еще не настала, либо уже прошла.

Поэтому я не хочу, чтобы нашего мальчика держали в неволе. Я не хочуоставлять его в жертву мрачному настроению какого-нибудь жестокого учителя.Я не хочу уродовать его душу, устраивая ему сущий ад и принуждая, как это вобычае у иных, трудиться каждый день по четырнадцати или пятнадцати часов,словно он какой-нибудь грузчик. Если же он, склонный к уединению имеланхолии с чрезмерным усердием, которое в нем воспитали, будет корпеть надизучением книг, то и в этом, по-моему, мало хорошего: это сделает егонеспособным к общению с другими людьми и оттолкнет от более полезныхзанятий. И сколько же на своем веку перевидал я таких, которые, можносказать, утратили человеческий облик из-за безрассудной страсти к науке!Карнеад [44] до такой степени ошалел от нее, что не мог найти времени, чтобыостричь себе волосы и ногти. Я не хочу, чтобы его благородный нрав огрубел всоприкосновении с дикостью и варварством. Французское благоразумие издавнавошло в поговорку, в качестве такого, однако, которое, хотя и сказываетсявесьма рано, но зато и держится недолго. И впрямь, трудно сыскать что-нибудьстоль же прелестное, как маленькие дети во Франции; но, как правило, ониобманывают наши надежды и, став взрослым, не обнаруживают в себе ничеговыдающегося. Я слышал от людей рассудительных, что коллежи, куда их посылалиучиться, — их у нас теперь великое множество, — и являются причиной такогоих отупения.

Что касается нашего воспитанника, то для него все часы хороши и всякоеместо пригодно для занятий, будет ли то классная комната, сад, стол илипостель, одиночество или компания, утро иль вечер, ибо философия, которая,образуя суждения и нравы людей, является главным предметом его изучения,имеет привилегию примешиваться решительно ко всему. Иcократ-оратор, когда его попросили однажды во время пирапроизнести речь о своем искусстве, ответил — и всякий признает, что он былправ, — такими словами: «Для того, что я умею, сейчас не время; сейчас времядля того, чего я не умею». Ибо, и в самом деле, произносить речи илипускаться в словесные ухищрения перед обществом, собравшимся, чтобыповеселиться и попировать, значило бы соединить вместе вещи несоединимые. Тоже самое можно было бы сказать и о всех прочих науках. Но когда речь заходито философии и именно о том ее разделе, где рассматривается человек, а такжев чем его долг и обязанности, то, согласно мнению всех мудрецов, дело здесьобстоит совсем по-иному, и от нее не подобает отказываться ни на пиру, ни наигрищах — так сладостна беседа о ней. И мы видим, как, явившись поприглашению Платона на его пир [45], она изящно и сообразно месту и времениразвлекает присутствующих, хотя и пускается в самые назидательные ивозвышенные рассуждения:

  • Aeque pauperibus prodest, locupletibus aeque;
  • Et neglecta, aeque pueris sensibusque nocebit. [46]

Таким образом, наш воспитанник, без сомнения, будет прибывать впраздности меньше других. Но подобно тому, как шаги, которые мы делаем,прогуливаясь по галерее, будь их хоть в три раза больше, не утомляют нас втакой мере, как те, что затрачены на преодоление какой-нибудь определеннойдороги, так и урок, проходя как бы случайно, без обязательного места ивремени, в сочетании со всеми другими нашими действиями, будет протекатьсовсем незаметно. Даже игры и упражнения — и они станут неотъемлемой идовольно значительной частью обучения: я имею в виду бег, борьбу, музыку,танцы, охоту, верховую езду, фехтование. Я хочу, чтобы благовоспитанность,светскость, внешность ученика совершенствовались вместе с его душою. Ведьвоспитывают не одну душу и не одно тело, но всего человека; нельзярасчленять его надвое. И, как говорит Платон, нельзя воспитывать то и другоепорознь; напротив, нужно управлять ими, не делая между ними различия, так,как если бы это была пара впряженных в одно дышло коней [47]. И, слушаяПлатона, не кажется ли нам, что он уделяет и больше времени и большестарания телесным упражнениям, считая, что душа упражняется вместе с телом,а не наоборот?

Вообще же обучение должно основываться на соединении строгости смягкостью, а не так, как это делается обычно, когда, вместо того, чтобыприохотить детей к науке, им преподносят ее как сплошной ужас и жестокость.Откажитесь от насилия и принуждения; нет ничего, по моему мнению, что так быуродовало и извращало натуру с хорошими задатками. Если вы хотите, чтобыребенок боялся стыда и наказания, не приучайте его к этим вещам. Приучайтеего к поту и холоду, к ветру и жгучему солнцу, ко всем опасностям, которыеему надлежит презирать; отвадьте его от изнеженности и разборчивости; пустьон относится с безразличием к тому, во что он одет, на какой постели спит,что ест и что пьет: пусть он привыкнет решительно ко всему. Пусть не будетон маменькиным сынком, похожим на изнеженную девицу, но пусть будет сильными крепким юношей. В юности, в зрелые годы, в старости — я всегда рассуждал исмотрел на дело именно так. И, наряду со многими другими вещами, порядки,заведенные в большинстве наших коллежей, никогда не нравились мне. Бытьможет, вред, приносимый ими, был бы значительно меньше, будь воспитателихоть немножечко снисходительней. Но ведь это настоящие тюрьмы длязаключенной в них молодежи. Там развивают в ней развращенность, наказывая занее прежде, чем она действительно проявилась. Зайдите в такой коллеж вовремя занятий: вы не услышите ничего, кроме криков — криков школьников,подвергаемых порке, и криков учителей, ошалевших от гнева. Можно ли такимспособом пробудить в детях охоту к занятиям, можно ли с такой страшнойрожей, с плеткой в руках руководить этими пугливыми и нежными душами? Ложныйи губительный способ! Добавим правильное замечание, сделанное на этот счетКвинтилианом: столь безграничная власть учителя чревата опаснейшимипоследствиями, особенно если учесть характер принятых у нас наказаний [48].Настолько пристойнее было бы усыпать полы классных комнат цветами и листьямивместо окровавленных ивовых прутьев! Я велел бы там расписать стеныизображениями Радости, Веселья, Флоры, Граций, как это сделал у себя в школефилософ Спевсипп [49]. Где для детей польза, там же должно быть для них иудовольствие. Когда кормишь ребенка, полезные для него кушанья надоподсахаривать, а к вредным примешивать желчь.

Поразительно, сколько внимания уделяет в своих «Законах» Платонувеселениям и развлечениям молодежи в своем государстве; как подробноговорит он об их состязаниях в беге, играх, песнях, прыжках и плясках,руководство которыми и покровительство коим, по его словам, в древности быловверено самим божествам — Аполлону, музам, Минерве. Мы найдем у него тысячупредписаний касательно его гимнасий; книжные знаки его, однако, весьма малоинтересуют, и он, мне кажется, советует заниматься поэзией только потому,что она связана с музыкой.

Нужно избегать всего странного и необычного в наших нравах и поведении,поскольку это мешает нам общаться с людьми и поскольку это вообще —уродство. Кто не удивился бы необычным свойствам кравчего Александра,Демофона, который обливался потом в тени и трясся от озноба на солнце? Мнеслучалось видеть людей, которым был страшнее запах яблок, чем выстрелы изаркебуз, и таких, которые до смерти боялись мышей, и таких, которых начиналомутить, когда они видели сливки, и таких, которые не могли смотреть, когдапри них взбивали перину, подобно тому как Германии [50] не выносил ни видапетухов, ни их пения. Возможно, что это происходит от какого-нибудь тайногосвойства натуры: но, по-моему, все это можно побороть, если вовремя взятьсяза дело. Я был воспитан так, что мой вкус, хоть и не без труда,приспособился ко всему, что подается к столу, за исключением пива. Пока телоеще гибко, его нужно упражнять всеми способами и на все лады. И если воля ивкусы нашего юноши окажутся податливыми, нужно смело приучать его к образужизни любого круга людей и любого народа, даже, при случае, к беспутству иизлишествам, если это окажется нужным. Пусть он приспосабливается к обычаямсвоего времени. Он должен уметь делать все без исключения, но любить делатьдолжен только хорошее. Сами философы не одобряют поведения Каллисфена,утратившего благосклонность великого Александра из-за того, что он отказалсяпить так же много, как тот. Пусть юноша хохочет, пусть шалит, пустьбеспутничает вместе со своим государем. Я хотел бы, чтобы даже в разгуле онпревосходил выносливостью и крепостью своих сотоварищей. И пусть он никомуне причиняет вреда не по недостатку возможностей и умения, а лишь понедостатку злой воли. Multum interest utrum peccare aliquis nolit autnesciat. [51] Как-то раз, находясь в веселой компании, я обратилсяк одному вельможе, который, пребывая во Франции, никогда не отличалсябеспорядочным образом жизни, с вопросом, сколько раз в жизни ему пришлосьнапиться, находясь на королевской службе в Германии. Задавая этот вопрос, яимел в виду выразить ему свое уважение, и он так этот и принял. Он ответил,что это случилось с ним трижды, и тут же рассказал, при какихобстоятельствах это произошло. Я знаю лиц, которые, не обладая способностямиподобного рода, попадали в весьма тяжелое положение, ведя дела с этойнацией. Не раз восхищался я удивительной натурой Алкивиада [52], который стакой легкостью умел приспособляться, без всякого ущерба для своегоздоровья, к самым различным условиям, то превосходя роскошью и великолепиемсамих персов, то воздержанностью и строгостью нравов — лакедемонян, топоражая всех своих целомудрием, когда был в Спарте, то сладострастием, когданаходился в Ионии.

  • Omnis Aristippum decuit color, et status, et res. [53]

Таким хотел бы я воспитывать и моего питомца,

  •                 quem duplici panno patientia velat
  • Mirabor, vitae via si conversa decebit,
  • Personamque feret non inconcinnus utramque. [54]

Вот мои наставления. И больше пользы извлечет из них не тот, кто ихзаучит, а тот, кто применит их на деле. Если вы это видите, вы это ислышите; если вы это слышите, вы это и видите.

Да не допустит бог, говорит кто-то у Платона, чтобы занятия философиейсостояли лишь в усвоении разнообразных знаний и погружении в науку! Hancamplissimam omnium artium bene vivendi disciplinam vita magis quam litterispersecuti sunt. [55]

Леон, властитель Флиунта, спросил как-то Гераклида Понтийского, какойнаукой или каким искусством он занимается. «Я не знаю ни наук, ни искусства, — ответил тот, — я — философ» [56].

Диогена упрекали в том, что, будучи невежественным в науках, онрешается браться за философию. «Я берусь за нее, — сказал он в ответ, — стем большими основаниями». Гегесий [57] попросил его прочитать ему какую-токнигу. «Ты смешишь меня! — отвечал Диоген. — Ведь ты предпочитаешь настоящиефиги нарисованным, — так почему же тебе больше нравятся не действительныедеяния, а рассказы о них?»

Пусть наш юноша научится не столько отвечать уроки, сколько претворятьих в жизнь. Пусть он повторяет их в своих действиях. И тогда будет видно,лежит ли благоразумие в основе его начинаний, проявляет ли он справедливостьи доброту в своем поведении, ум и изящество в речах, стойкость в болезнях,скромность в забавах, умеренность в наслаждениях, неприхотливость в питье ипище, — будет ли то мясо или же рыба, вино или вода, — умеет ли соблюдатьпорядок в своих домашних делах: Qui disciplinam suam, non ostentationemscientiae, sed legem vitae putet, quique obtemperet ipse sibi, et decretispareat. [58]

Подлинным зеркалом нашего образа мыслей является наша жизнь.

Зевксидам ответил человеку, спросившему его, почему лакедемоняне неизлагают письменно своих предписаний относительно доблести и не дают их втаком виде читать молодежи: «Потому, что они хотят приучить ее к делам, а нек словам» [59]. Сравните их юношу пятнадцати или шестнадцати лет с одним изнаших латинистов-школьников, который затратил столько же времени только нато, чтобы научиться как следует говорить. Свет слишком болтлив; я невстречал еще человека, который говорил бы не больше, а меньше, чемполагается; во всяком случае, половина нашей жизни уходит на разговоры.Четыре или пять лет нас учат правильно понимать слова и строить из нихфразы; еще столько же — объединять фразы в небольшие рассуждения из четырехили даже пяти частей; и последние пять, если они не больше — уменью ловкосочетать и переплетать эти рассуждения между собой. Оставим это занятие тем,кто сделал его свои ремеслом.

Направляясь как-то в Орлеан, я встретил на равнине около Клери двухшкольных учителей, шедших в Бордо на расстоянии примерно пятидесяти шаговодин позади другого. Еще дальше, за ними, я увидел военный отряд во главе софицером, которым оказался не кто иной, как граф де Ларошфуко, нынепокойный. Один из сопровождавших меня людей спросил первого из учителей, ктоэтот дворянин. Тот, не заметив шедших подальше солдат и думая, что с нимговорят о его товарище, презабавно ответил: «Он вовсе не дворянин; это —грамматик, а что до меня, то я — логик». Но поскольку мы стараемся воспитатьне логика или грамматика, а дворянина, предоставим им располагать своивременем столь нелепо, как им будет угодно; а нас ждут другие дела. Итак,лишь бы наш питомец научился как следует делам; слова же придут сами собой, — а если не захотят прийти, то он притащит их силой. Мне приходилосьслышать, как некоторые уверяют, будто их голова полна всяких прекрасныхмыслей, да только выразить их они не умеют: во всем, мол, виноватоотсутствие у них красноречия. Но это — пустые отговорки! На мой взгляд, делообстоит так. В головах у этих людей носятся какие-то бесформенные образы иобрывки мыслей, которые они не в состоянии привести в порядок и уяснитьсебе, а стало быть, и передать другим: они еще не научились понимать самихсебя. И хотя они лепечут что-то как будто бы уже готовое родиться, вы ясновидите, что это скорей похоже на зачатие, чем на роды, и что они толькоподбираются издали к смутно мелькающей перед ними мысли. Я полагаю, — и вэтом я могу опереться на Сократа, — что тот, у кого в голове сложилось очем-либо живое и ясное представление, сумеет передать его на любом, хотя бына тарабарском наречии, а если он немой, то с помощью мимики:

  • Verbaque praevisam rem non invita sequentur. [60]

Как выразился — хотя и прозой, но весьма поэтически — Сенека: cum resanimum occupavere verba ambiunt. [61] Или, как говорил другой древний автор: Ipsae resverba rapiunt. [62] Не беда, еслимой питомец никогда не слышал о творительном падеже, о сослагательномпадеже, и о существительном и вообще из грамматики знает не больше, чем еголакей или уличная торговка селедками. Да ведь этот самый лакей и этаторговка, лишь дай им волю, наговорят с три короба и сделают при этом небольше ошибок против правил своего родного языка, чем первейший магистр наукво Франции. Пусть наш ученик не знает риторики, пусть не умеет в предисловииснискать благоволение доверчивого читателя, но ему и не нужно знать всехэтих вещей. Ведь, говоря по правде, все эти роскошные украшения легкозатмеваются светом, излучаемым простой и бесхитростной истиной. Этизавитушки могут увлечь только невежд, неспособных вкусить от чего-либо болееосновательного и жесткого, как это отчетливо показано Апром у Тацита [63].Послы самосцев явились к Клеомену, царю Спарты, приготовив прекрасную ипространную речь, которою хотели склонить его к войне с тираном Поликратом.Дав им возможность высказаться, Клеомен ответил: «Что касается зачина ивступления вашей речи, то я их забыл, равно как и середину ее, ну а чтокасается заключения, то я несогласен». Вот, как мне представляется,прекрасный ответ, оставивший этих говорунов с носом.

А что вы скажете о следующем примере? Афинянам надлежало сделать выбормежду двумя строителями, предлагавшими свои услуги для возведения какого-токрупного здания. Один, более хитроумный, выступил с великолепной, заранееобдуманной речью о том, каким следует быть этому строению, и почти склонилнарод на свою сторону. Другой же ограничился следующими словами: «Мужиафинские, что он сказал, то я сделаю».

Многие восхищались красноречием Цицерона в пору его расцвета; но Катонлишь подсмеивался над ним: «У нас, — говорил он, — презабавный консул». Вконце ли, в начале ли речи, полезное изречение или меткое словцо всегдауместно. И если оно не подходит ни к тому, что ему предшествует, ни к тому,что за ним следует, оно все же хорошо само по себе. Я не принадлежу к числутех, кто считает, что раз в стихотворении безупречен размер, то значит и всеоно безупречно; по-моему, если поэт где-нибудь вместо краткого слогапоставит долгий, беда не велика, лишь бы стихотворение звучало приятно, лишьбы оно обладало глубоким смыслом и содержанием — и я скажу, что перед намихороший поэт, хоть и плохой стихотворец:

  • Emunctae naris, durus componere versus. [64]

Удалите, говорил Гораций, из его стихотворения чередование долгих икратких слогов, удалите из него размеры, —

  • Tempora certa modosque, et quod prius ordine verbum est,
  • Posterius facias, praeponens ultima primis,
  • Invenias etiam disiecti membra poetae, [65]

оно не станет от этого хуже; даже отдельные части его будут прекрасны.Вот что ответил Менандр [66] бранившим его за то, что он еще не притронулсяк обещанной им комедии, хотя назначенный для ее окончания срок уже истекал:«Она полностью сочинена и готова; остается только изложить это в стихах».Разработав в уме план комедии и расставив все по своим местам, он считалостальное безделицей. С той поры как Ронсар и Дю Белле создали славу нашейфранцузской поэзии, нет больше стихоплетов, сколь бы бездарными они ни были,которые не пучились бы словами, не нанизывали бы слогов, подражая им: Plussonat quam valet. [67] Никогда еще небыло у нас столько поэтов, пишущих на родном языке. Но хотя им и было легкоусвоить ритмы двух названных поэтов, они все же не доросли до того, чтобыподражать роскошным описаниям первого и нежным фантазиям второго.

Но как же должен поступить наш питомец, если его начнут дониматьсофистическими тонкостями вроде следующего силлогизма: ветчина возбуждаетжелание пить, а питье утоляет жажду, стало быть, ветчина утоляет жажду?Пусть он посмеется над этим. Гораздо разумнее смеяться над подобнымиглупостями, чем пускаться в обсуждение их. Пусть он позаимствует у Аристиппаего остроумное замечание: «К чему мне распутывать это хитросплетение, если,даже будучи запутанным, оно изрядно смущает меня?» Некто решил выступитьпротив Клеанфа во всеоружии диалектических ухищрений. На это Хрисипп сказал:«Забавляй этими фокусами детей и не отвлекай подобной чепухой серьезныемысли взрослого человека».

Если эти софистические нелепости, эти contorta et aculeata sophismata [68] способны внушить ученикуложные понятия, то это и в самом деле опасно; но если они не оказывают нанего никакого влияния и не вызывают в нем ничего, кроме смеха, я не вижуникаких оснований к тому, чтобы он уклонялся от них. Существуют такиеглупцы, которые готовы свернуть с пути и сделать крюк в добрую четверть льев погоне за острым словцом: aut qui non verba rebus aptant, sed resextrinsecus arcessunt, quibus verba conveniant. [69] А вот с чем встречаемся у другого писателя: sunt quialicuius verbi decore placentis vocentur ad id quod non proposuerantscribere. [70] Яохотнее изменю какое-нибудь хорошее изречение, чтобы вставить его в моисобственные писания, чем оборву нить моих мыслей, чтобы найти ему подходящееместо. По-моему, это словам надлежит подчиняться и идти следом за мыслями, ане наоборот, и там, где бессилен французский, пусть его заменит гасконский.Я хочу, чтобы вещи преобладали, чтобы они заполняли собой воображениеслушателя, не оставляя в нем никакого воспоминания о словах. Речь, которую ялюблю, — это бесхитростная, простая речь, такая же на бумаге, как на устах;речь сочная и острая, краткая и сжатая, не столько тонкая и приглаженная,сколько мощная и суровая:

  • Наес demum sapiet dictio, quae feriet; [71]

скорее трудная, чем скучная; свободная от всякой напыщенности,непринужденная, нескладная, смелая; каждый кусок ее должен выполнять своедело; она не должна быть ни речью педанта, ни речью монаха, ни речью сутяги,но, скорее, солдатскою речью, как называет Светоний речь Цезаря [72], хотя,говоря по правде, мне не совсем понятно, почему он ее так называет.

Я охотно подражал в свое время той небрежности, с какой, как мы видим,наша молодежь носит одежду: плащ, свисающий на завязках, капюшон на плече,кое-как натянутые чулки — все это призвано выразить гордое презрение к этиминоземным нарядам, а также пренебрежение ко всякому лоску. Но я нахожу, чтоеще более уместным было бы то же самое в отношении нашей речи. Всякоежеманство, особенно при нашей французской живости и непринужденности, совсемне к лицу придворному, а в самодержавном государстве любой дворянин долженвести себя как придворный. Поэтому мы поступаем, по-моему, правильно, слегкаподчеркивая в себе простодушие и небрежность.

Я ненавижу ткань, испещренную узелками и швами, подобно тому как икрасивое лицо не должно быть таким, чтобы можно было пересчитать все егокости и вены. Quae veritati operam dat oratio, incomposita sit et simplex. [73]Quis accurate loquitur, nisi qui vult putide loqui? [74]

Красноречие, отвлекая наше внимание на себя, наносит ущерб самой сутивещей.

Желание отличаться от всех остальных не принятым и необыкновеннымпокроем одежды говорит о мелочности души; то же и в языке: напряженныепоиски новых выражений и малоизвестных слов порождаются ребяческимтщеславием педантов. Почему я не могу пользоваться той же речью, какоюпользуются на парижском рынке? Аристофан Грамматик [75], ничего в этом несмысля, порицал в Эпикуре простоту его речи и цель, которую тот ставил передсобой как оратор и которая состояла исключительно в ясности языка.Подражание чужой речи в силу его доступности — вещь, которой постояннозанимается целый народ; но подражать в мышлении и в воображении — это даетсяне так уж легко. Большинство читателей, находя облачение одинаковым, глубокозаблуждаются, полагая, что под ним скрыты и одинаковые тела.

Силу и сухожилия нельзя позаимствовать; заимствуются только уборы иплащ. Большинство тех, кто посещает меня, говорит так же, как написаны эти«Опыты»; но я, право, не знаю, думают ли они так же или как-нибудь по-иному.

Афиняне, говорит Платон [76] заботятся преимущественно о богатстве иизяществе своей речи, лакедемоняне — о ее краткости, а жители Критапроявляют больше заботы об изобилии мыслей, нежели о самом языке: они-топоступают правильнее всего. Зенон говорил, что у него было два родаучеников: один, как он именует их, , алчущие познания самих вещей, — и они были его любимцами; другие — , которые заботились только оязыке [77]. Этим нисколько не отрицается, что умение красно говорить —превосходная и весьма полезная вещь; но все же она совсем не так хороша, какпринято считать, и мне досадно, что вся наша жизнь наполнена стремлением кней. Что до меня, то я прежде всего хотел бы знать надлежащим образом свойродной язык, а затем язык соседних народов, с которыми я чаще всего общаюсь.Овладение же языками греческим и латинским — дело, несомненно, прекрасное иважное, но оно покупается слишком дорогою ценой. Я расскажу здесь о способеприобрести эти знания много дешевле обычного — способе, который был испытанна мне самом. Его сможет применить всякий, кто пожелает.

Покойный отец мой, наведя тщательнейшим образом справки у людей ученыхи сведущих, как лучше всего изучать древние языки, был предупрежден ими обобычно возникающих здесь помехах; ему оказали, что единственная причина,почему мы не в состоянии достичь величия и мудрости древних греков и римлян, — продолжительность изучения их языков, тогда как им самим это не стоило нималейших усилий. Я, впрочем, не думаю чтобы это была действительноединственная причина. Так или иначе, но мой отец нашел выход в том, чтопрямо из рук кормилицы и прежде, чем мой язык научился первому лепету, отдалменя на попечение одному немцу [78], который много лет спустя скончался воФранции, будучи знаменитым врачом. Мой учитель совершенно не знал нашегоязыка, но прекрасно владел латынью. Приехав по приглашению моего отца,предложившего ему превосходные условия, исключительно ради моего обучения,он неотлучно находился при мне. Чтобы облегчить его труд, ему было дано ещедвое помощников, не столь ученых, как он, которые были приставлены ко мнедядьками. Все они в разговоре со мною пользовались только латынью. Что довсех остальных, то тут соблюдалось нерушимое правило, согласно которому ниотец, ни мать, ни лакей или горничная не обращались ко мне с иными словами,кроме латинских, усвоенных каждым из них, дабы кое-как объясняться со мною.Поразительно, однако, сколь многого они в этом достигли. Отец и матьвыучились латыни настолько, что вполне понимали ее, а в случае нужды могли иизъясниться на ней; то же можно сказать и о тех слугах, которым приходилосьбольше соприкасаться со мною. Короче говоря, мы до такой степениолатинились, что наша латынь добралась даже до расположенных в окрестностяхдеревень, где и по сию пору сохраняются укоренившиеся вследствие частогоупотребления латинские названия некоторых ремесел и относящихся к ниморудий. Что до меня, то даже на седьмом году я столько же понималфранцузский или окружающий меня перигорский говор, сколько, скажем,арабский. И без всяких ухищрений, без книг, без грамматики и каких-либоправил, без розог и слез я постиг латынь, такую же безупречно чистую, как ита, которой владел мой наставник, ибо я не знал ничего другого, чтобыпортить и искажать ее. Когда случалось предложить мне ради проверкиписьменный перевод на латинский язык, то приходилось давать мне текст не нафранцузском языке, как это делают в школах, а на дурном латинском, которыймне надлежало переложить на хорошую латынь. И Никола Груши, написавший «Decomitiis Romanorum», Гильом Герант, составивший комментарии к Аристотелю,Джордж Бьюкенен, великий шотландский поэт, Марк-Антуан Мюре [79], которого иФранция и Италия считают лучшим оратором нашего времени, бывшие также моиминаставниками, не раз говорили мне, что в детстве я настолько легко исвободно говорил по-латыни, что они боялись подступиться ко мне. Бьюкенен,которого я видел и позже в свите покойного маршала де Бриссака, сообщил мне,что, намереваясь писать о воспитании детей, он взял мое воспитание вкачестве образца; в то время на его попечении находился молодой граф деБриссак, представивший нам впоследствии доказательства своей отваги идоблести.

Что касается греческого, которого я почти вовсе не знаю, то отец имелнамерение обучить меня этому языку, используя совершенно новый способ —путем разного рода забав и упражнений. Мы перебрасывались склонениями вродетех юношей, которые с помощью определенной игры, например шашек, изучаютарифметику и геометрию. Ибо моему отцу, среди прочего, советовали приохотитьменя к науке и к исполнению долга, не насилуя моей воли и опираясьисключительно на мое собственное желание. Вообще ему советовали воспитыватьмою душу в кротости, предоставляя ей полную волю, без строгости ипринуждения. И это проводилось им с такой неукоснительностью, что, — вовнимание к мнению некоторых, будто для нежного мозга ребенка вредно, когдаего резко будят по утрам, вырывая насильственно и сразу из цепких объятийсна, в который они погружаются гораздо глубже, чем мы, взрослые, — мой отецраспорядился, чтобы меня будили звуками музыкального инструмента и чтобы вэто время возле меня обязательно находился кто-нибудь из услужающих мне.

Этого примера достаточно, чтобы судить обо всем остальном, а такжечтобы получить надлежащее представление о заботливости и любви стольисключительного отца, которому ни в малой мере нельзя поставить в вину, чтоему не удалось собрать плодов, на какие он мог рассчитывать при стольтщательной обработке. Два обстоятельства были причиной этого: во-первых,бесплодная и неблагодарная почва, ибо, хоть я и отличался отменным здоровьеми податливым, мягким характером, все же, наряду с этим, я до такой степенибыл тяжел на подъем, вял и сонлив, что меня не могли вывести из состоянияпраздности, даже чтобы заставить хоть чуточку поиграть. То, что я видел, явидел как следует, и под этой тяжеловесной внешностью предавался смелыммечтам и не по возрасту зрелым мыслям. Ум же у меня был медлительный, шедшийне дальше того, докуда его довели, усваивал я также не сразу; находчивостиво мне было мало, и, ко всему, я страдал почти полным — так что трудно дажеповерить — осутствием памяти. Поэтому нет ничего удивительного, что отцутак и не удалось извлечь из меня что-нибудь стоящее. А во-вторых, подобновсем тем, кем владеет страстное желание выздороветь и кто прислушиваетсяпоэтому к советам всякого рода, этот добряк, безумно боясь потерпеть неудачув том, что он так близко принимал к сердцу, уступил, в конце концов, общемумнению, которое всегда отстает от людей, что идут впереди, вроде того какэто бывает с журавлями, следующими за вожаком, и подчинился обычаю, не имеябольше вокруг себя тех, кто снабдил его первыми указаниями, вывезенными имиз Италии. Итак, он отправил меня, когда мне было около шести лет, вгиеньскую школу, в то время находившуюся в расцвете и почитавшуюся лучшей воФранции. И вряд ли можно было бы прибавить еще что-нибудь к тем заботам,которыми он меня там окружил, выбрав для меня наиболее достойныхнаставников, занимавшихся со мною отдельно, и выговорив для меня ряд других,не предусмотренных в школах, преимуществ. Но как бы там ни было, это все жебыла школа. Моя латынь скоро начала здесь портиться, и, отвыкнув употреблятьее в разговоре, я быстро утратил владение ею. И все мои знания,приобретенные благодаря новому способу обучения, сослужили мне службу тольков том отношении, что позволили мне сразу перескочить в старшие классы. Но,выйдя из школы тринадцати лет и окончив, таким образом, курс наук (как этоназывается на их языке), я, говоря по правде, не вынес оттуда ничего такого,что представляет сейчас для меня хоть какую-либо цену.

Впервые влечение к книгам зародилось во мне благодаря удовольствию,которое я получил от рассказов Овидия в его «Метаморфозах». В возрастесеми-восьми лет я отказывался от всех других удовольствий, чтобынаслаждаться чтением их; кроме того, что латынь была для меня родным языком,это была самая легкая из всех известных мне книг и к тому же наиболеедоступная по своему содержанию моему незрелому уму. Ибо о всяких тамЛанселотах Озерных, Амадисах, Гюонах Бордоских [80] и прочих дрянныхкнижонках, которыми увлекаются в юные годы, я в то время и не слыхивал (да исейчас толком не знаю, в чем их содержание), — настолько строгой быладисциплина, в которой меня воспитывали. Больше небрежности проявлял я вотношении других задаваемых мне уроков. Но тут меня выручало тообстоятельство, что мне приходилось иметь дело с умным наставником, которыйумел очень мило закрывать глаза как на эти, так и на другие, подобного жерода мои прегрешения. Благодаря этому я проглотил последовательно «Энеиду»Вергилия, затем Теренция, Плавта, наконец, итальянские комедии, всегдаувлекавшие меня занимательностью своего содержания. Если бы наставник мойпроявил тупое упорство и насильственно оборвал это чтение, я бы вынес изшколы лишь лютую ненависть к книгам, как это случается почти со всеми нашимимолодыми дворянами. Но он вел себя весьма мудро. Делая вид, что ему ничегоне известно, он еще больше разжигал во мне страсть к поглощению книг,позволяя лакомиться ими только украдкой и мягко понуждая меня выполнятьобязательные уроки. Ибо главные качества, которыми, по мнению отца, должныбыли обладать те, кому он поручил мое воспитание, были добродушие и мягкостьхарактера. Да и в моем характере не было никаких пороков, кромемедлительности и лени. Опасаться надо было не того, что я сделаю что-нибудьплохое, а того, что я ничего не буду делать. Ничто не предвещало, что я будузлым, но все — что я буду бесполезным. Можно было предвидеть, что мне будетсвойственна любовь к безделью, но не любовь к дурному.

Я вижу, что так оно и случилось. Жалобы, которыми мне протрубили всеуши, таковы: «Он ленив; равнодушен к обязанностям, налагаемым дружбой иродством, а также к общественным; слишком занят собой». И даже те, кто менеевсего расположен ко мне, все же не скажут: «На каком основании он захватилто-то и то-то? На каком основании он не платит?» Они говорят: «Почему он неуступает? Почему не дает?»

Я буду рад, если и впредь ко мне будут обращать лишь такие, порожденныесверхтребовательностью, упреки. Но некоторые несправедливо требуют от меня,чтобы я делал то, чего я не обязан делать, и притом гораздо настойчивее, чемтребуют от себя того, что они обязаны делать. Осуждая меня, они заранееотказывают тем самым любому моему поступку в награде, а мне — вблагодарности, которая была бы лишь справедливым воздаянием должного. Прошуеще при этом учесть, что всякое хорошее дело, совершенное мною, должноцениться тем больше, что сам я меньше кого-либо пользовался чужимиблагодеяниями. Я могу тем свободнее распоряжаться моим имуществом, чембольше оно мое. И если бы я любил расписывать все, что делаю, мне было былегко отвести от себя эти упреки. А иным из этих господ я сумел бы без трудадоказать, что они не столько раздражены тем, что я делаю недостаточно много,сколько тем, что я мог бы сделать для них значительно больше.

В то же время душа моя сама по себе вовсе не лишена была сильныхдвижений, а также отчетливого и ясного взгляда на окружающее, которое онадостаточно хорошо понимала и оценивала в одиночестве, ни с кем ни общаясь. Исреди прочего я, действительно, думаю, что она неспособна была бы склонитьсяперед силою и принуждением.

Следует ли мне упомянуть еще об одной способности, которую я проявлял всвоем детстве? Я имею в виду выразительность моего лица, подвижность игибкость в голосе и телодвижениях, умение сживаться с той ролью, которую яисполнял. Ибо еще в раннем возрасте,

  • Alter ab undecimo tum me vix ceperat annus, [81]

я справлялся с ролями героев в латинских трагедиях Бьюкенена, Геранта иМюре, которые отлично ставились в нашей гиеньской школе. Наш принципал,Андреа де Гувеа [82], как и во всем, что касалось исполняемых имобязанностей, был и в этом отношении, без сомнения, самым выдающимся средипринципалов наших школ. Так вот, на этих представлениях меня считали первымактером. Это — такое занятие, которое я ни в какой мере не порицал бы, еслибы оно получило распространение среди детей наших знатных домов.Впоследствии мне довелось видеть и наших принцев, которые отдавались ему,уподобляясь в этом кое-кому из древних, с честью для себя и с успехом.

В древней Греции считалось вполне пристойным, когда человек знатногорода делал из этого свое ремесло: Aristoni tragico actori rem aperit; huicet genus et fortuna honesta erant; nec ars, quia nihil tale apud Graecospudori est, ea deformabat. [83]

Я всегда осуждал нетерпимость ополчающихся против этих забав, а такженесправедливость тех, которые не допускают искусных актеров в наши славныегорода, лишая тем самым народ этого публичного развлечения. Разумныеправители, напротив, прилагают всяческие усилия, чтобы собирать и объединятьгорожан как для того, чтобы сообща отправлять обязанности, налагаемые на насблагочестием, так и для упражнений и игр разного рода: дружба и единение отэтого только крепнут. И потом, можно ли было бы предложить им более невинныеразвлечения, чем те, которые происходят на людях и на виду у властей? И,по-моему, было бы правильно, если бы власти и государь угощали время отвремени за свой счет городскую коммуну подобным зрелищем, проявляя тем самымсвою благосклонность и как бы отеческую заботливость, и если бы в городах смногочисленным населением были отведены соответствующие места дляпредставлений этого рода, которые отвлекали бы горожан от худших и темныхдел.

Возвращаясь к предмету моего рассуждения, повторю, что самое главное —это прививать вкус и любовь к науке; иначе мы воспитаем просто ослов,нагруженных книжной премудростью. Поощряя их ударами розог, им отдают нахранение торбу с разными знаниями, но для того, чтобы они былидействительным благом, недостаточно их держать при себе, — нужно имипроникнуться.

Глава XXVII

Безумие судить, что истинно и что ложно, на основании нашей осведомленности

Не без основания, пожалуй, приписываем мы простодушию и невежествусклонность к легковерию и готовность поддаваться убеждению со стороны. Ведьменя, как кажется, когда-то учили, что вера есть нечто, как бызапечатлеваемое в нашей душе; а раз так, то чем душа мягче и чем менееспособна оказывать сопротивление, тем легче в ней запечатлеть что бы то нибыло. Ut necesse est lancem in libra ponderibus impositis deprimi, sicanimum perspicuis cedere. [1]

В самом деле, чем менее занята и чем меньшей стойкостью обладает нашадуша, тем легче она сгибается под тяжестью первого обращенного к нейубеждения. Вот почему дети, простолюдины, женщины и больные склонны к тому,чтобы их водили, так сказать, за уши. Но, с другой стороны, было бы глупымбахвальством презирать и осуждать как ложное то, что кажется намневероятным, а это обычный порок всех, кто считает, что они превосходятзнаниями других. Когда-то страдал им и я, и если мне доводилось слышать опривидениях, предсказаниях будущего, чарах, колдовстве или еще о чем-нибудь,что было мне явно не по зубам,

  • Somnia, terrores magicos, miracula, sagas,
  • Nocturnos lemures portentaque Thessala. [2]

меня охватывало сострадание к бедному народу, напичканному этимибреднями. Теперь, однако, я думаю, что столько же, если не больше, я долженбыл бы жалеть себя самого; и не потому, чтобы опыт принес мне что-нибудьновое сверх того, во что я верил когда-то, — хотя в любознательности у меняникогда не было недостатка, — а по той причине, что разум мой с той порынаучил меня, что осуждать что бы то ни было с такой решительностью, какложное и невозможное, — значит приписывать себе преимущество знать границы ипределы воли господней и могущества матери нашей природы; а также потому,что нет на свете большего безумия, чем мерить их мерой наших способностей инашей осведомленности. Если мы зовем диковинным или чудесным недоступноенашему разуму, то сколько же таких чудес непрерывно предстает нашему взору!Вспомним, сквозь какие туманы и как неуверенно приходим мы к познаниюбольшей части вещей, с которыми постоянно имеем дело, — и мы поймем,разумеется, что если они перестали казаться нам странными, то причина этомускорее привычка, нежели знание —

  •                         iam nemo, fessus satiate videndi,
  • Suspicere in coeli dignatur lucida templa. [3]

и что, если бы эти же вещи предстали перед нами впервые, мы сочли бы ихстоль же или даже более невероятными, чем воспринимаемые нами как таковые,

  •   si nunc primum mortalibus absint
  • Ex improviso, ceu sint obiecta repente,
  • Nil magis his rebus poterat mirabile dici,
  • Aut minus ante quod auderent fore credere gentes. [4]

Кто никогда не видел реки, тот, встретив ее в первый раз, подумает, чтоперед ним океан. И вообще, вещи, известные нам как самые что ни на естьбольшие, мы считаем пределом того, что могла бы создать в том же родеприрода, —

  • Scilicet et fluvius, qui non est maximus, ei est
  • Qui non ante aliquem maiorem vidit, et ingens
  • Arbor homoque videtur; et omnia de genere omni
  • Maxima quae vidit quisque, haec ingentia fingit. [5]

Consuetudine oculorum assuescunt animi, neque admirantur, nequerequirunt rationes earum rerum quas semper vident [6].

Не столько величественность той или иной вещи, сколько ее новизнапобуждает нас доискиваться ее причины.

Нужно отнестись с большим почтением к этому поистине безграничномумогуществу природы и яснее осознать нашу собственную невежественность ислабость. Сколько есть на свете маловероятных вещей, засвидетельствованных,однако, людьми, заслуживающими всяческого доверия! И если мы не в состоянииубедиться в действительном существовании этих вещей, то вопрос о них долженоставаться, в худшем случае, нерешенным; ибо отвергать их в качественевозможных означает не что иное, как ручаться, в дерзком самомнении, будтознаешь, где именно находятся границы возможного. Если бы люди достаточнохорошо отличали невозможное от необычного и то, что противоречит порядкувещей и законам природы, от того, что противоречит общераспространенныммнениям, если бы они не были ни безрассудно доверчивыми, ни столь жебезрассудно склонными к недоверию, тогда соблюдалось бы предписываемоеХилоном [7] правило: «Ничего чрезмерного».

Когда мы читаем у Фруассара, что граф де Фуа, будучи в Беарне, узнал опоражении короля Иоанна Кастильского под Альхубарротой [8] уже на следующийдень после битвы, а также его объяснения этого чуда, то над этим можно лишьпосмеяться; то же относится и к содержащемуся в наших анналах [9] рассказу опапе Гонории, который в тот самый день, когда король Филипп Август [10] умерв Манте, повелел совершить торжественный обряд его погребения в Риме, атакже по всей Италии, ибо авторитет этих свидетелей не столь уж значителен,чтобы мы безропотно подчинялись ему. Но так ли это всегда? Когда Плутарх,кроме других примеров, которые он приводит из жизни древних, говорит, что,как он знает из достоверных источников, во времена Домициана весть опоражении, нанесенном Антонию где-то в Германии, на расстоянии многих днейпути, дошла до Рима и мгновенно распространилась в тот же день, когда былопроиграно это сражение [11] когда Цезарь уверяет, что молва часто упреждаетсобытия [12], — скажем ли мы, что эти простодушные люди, не стольпроницательные, как мы, попались на ту же удочку, что и невежественнаятолпа? Существует ли что-нибудь столь же тонкое, точное и живое, каксуждения Плиния, когда он считает нужным сообщить их читателю, не говоря ужеоб исключительном богатстве его познаний? Чем же мы превосходим его в том идругом? Однако нет ни одного школьника, сколь бы юным он ни был, который неуличал бы его во лжи и не горел бы желанием прочитать ему лекцию о законахприроды.

Когда мы читаем у Буше [13] о чудесах, совершенных якобы мощами святогоИлария, то не станем задерживаться на этом: доверие к этому писателю нестоль уж велико, чтобы мы не осмелились усомниться в правдивости егорассказов. Но отвергнуть все истории подобного рода я считаю недопустимойдерзостью. Св. Августин, этот величайший из наших святых, говорит, что онвидел, как мощи святых Гервасия и Протасия, выставленные в Милане,возвратили зрение слепому ребенку; как одна женщина в Карфагене былаисцелена от язвы крестным знаменем, которым ее осенила другая, только чтокрещенная женщина; как один из его друзей, Гесперий, изгнал из его дома злыхдухов с помощью горсти земли с гробницы нашего господа и как потом этаземля, перенесенная в церковь, мгновенно исцелила параличного; как однаженщина, до этого много лет слепая, коснувшись своим букетом во времярелигиозной процессии руки святого Стефана, потерла себе этим букетом глазаи тотчас прозрела; и о многих других чудесах, которые, как он говорит,совершились в его присутствии. В чем же могли бы мы предъявить обвинение иему и святым епископам Аврелию и Максимину, на которых он ссылается как насвидетелей? В невежестве, глупости, легковерии? Или даже в злом умысле иобмане? Найдется ли в наше время столь дерзостный человек, который считалбы, что он может сравняться с ними в добродетели или благочестии, впознаниях, уме и учености? Qui, ut rationem nullam afferent, ipsaauctoritate me frangerent [14].

Презирать то, что мы не можем постигнуть, — опасная смелость, чреватаянеприятнейшими последствиями, не говоря уж о том, что это нелепоебезрассудство. Ведь установив, согласно вашему премудрому разумению, границыистинного и ложного, вы тотчас же должны будете отказаться от них, ибонеизбежно обнаружите, что приходится верить в вещи еще более странные, чемте, которые вы отвергаете. И как мне кажется, уступчивость, проявляемаякатоликами в вопросах веры, вносит немалую смуту и в нашу совесть и в терелигиозные разногласия, в которых мы пребываем. Им представляется, что онипроявляют терпимость и мудрость, когда уступают своим противникам в тех илииных спорных пунктах. Но, не говоря уж о том, сколь значительноепреимущество дает нападающей стороне то, что противник начинает подаватьсяназад и отступать, и насколько это подстрекает ее к упорству в достижениипоставленной цели, эти пункты, которые они выбрали как наименее важные, внекоторых отношениях чрезвычайно существенны. Надо либо полностьюподчиниться авторитету наших церковных властей, либо решительно отвергнутьего. Нам не дано устанавливать долю повиновения, которую мы обязаны емуоказывать. Я могу сказать это на основании личного опыта, ибо некогдаразрешал себе устанавливать и выбирать по своему усмотрению, в чем именно ямогу нарушить обряды католической церкви, из которых иные казались мне либосовсем незначительными, либо особенно странными; но, переговорив с людьмисведущими, я нашел, что и эти обряды имеют весьма глубокое и прочноеоснование и что лишь недомыслие и невежество побуждают нас относиться к нимс меньшим уважением, чем ко всему остальному. Почему бы нам не вспомнить,сколько противоречий ощущаем мы сами в своих суждениях! Сколь многое ещевчера было для нас нерушимыми догматами, а сегодня воспринимается нами какбасни! Тщеславие и любопытство — вот два бича нашей души. Последнеепобуждает нас всюду совать свой нос, первое запрещает оставлять что-либонеопределенным и нерешенным.

Глава XXVIII

О дружбе

Присматриваясь к приемам одного находящегося у меня живописца, язагорелся желанием последовать его примеру. Он выбирает самое лучшее местопосредине каждой стены и помещает на нем картину, написанную со всемприсущим ему мастерством, а пустое пространство вокруг нее заполняетгротесками, то есть фантастическими рисунками, вся прелесть которых состоитв их разнообразии и причудливости. И, по правде говоря, что же иное и моякнига, как не те же гротески, как не такие же диковинные тела, слепленныекак попало из различных частей, без определенных очертаний,последовательности и соразмерности, кроме чисто случайных?

  • Desinit in piscem mulier formosa superne [1].

В последнем я иду вровень с моим живописцем, но что до другой, лучшейчасти его труда, то я весьма отстаю от него, ибо мое умение не простираетсятак далеко, чтобы я мог решиться задумать прекрасную тщательно отделаннуюкартину, написанную в соответствии с правилами искусства. Мне пришло вголову позаимствовать ее у Этьена де Ла Боэси, и она принесет честь всемуостальному в этом труде. Я имею в виду его рассуждение, которому он далназвание «Добровольное рабство» и которое люди, не знавшие этого, весьмаудачно перекрестили в «Против единого» [2]. Он написал его, будучи еще оченьмолодым, в жанре опыта в честь свободы и против тиранов. Оно с давних порходит по рукам людей просвещенных и получило с их стороны высокую изаслуженную оценку, ибо прекрасно написано и полно превосходных мыслей.Нужно, однако, добавить, что это отнюдь не лучшее из того, что он мог бысоздать; и если бы в том, более зрелом возрасте, когда я его знал, онвозымел такое же намерение, как и я — записывать все, что ни придет вголову, мы имели бы немало редкостных сочинений, которые могли бы сравнитьсясо знаменитыми творениями древних, ибо я не знаю никого, кто мог бысравняться с ним природными дарованиями в этой области. Но до нас дошло, даи то случайно, только это его рассуждение, которого, как я полагаю, онникогда после написания больше не видел, и еще кое-какие заметки о январскомэдикте [3] (заметки эти, быть может, будут преданы гласности где-нибудь вдругом месте), — эдикте столь знаменитом благодаря нашим гражданским войнам.Вот и все — если не считать книжечки его сочинений, которую я выпустил всвет [4], — что мне удалось обнаружить в оставшихся от него бумагах, послетого как он, уже на смертном одре, в знак любви и расположения, сделал меняпо завещанию наследником и своей библиотеки и своих рукописей. Я чрезвычайномногим обязан этому произведению, тем более что оно послужило поводом кустановлению между нами знакомства. Мне показали его еще задолго до того,как мы встретились, и оно, познакомив меня с его именем, способствовало,таким образом, возникновению между нами дружбы, которую мы питали друг кдругу, пока богу угодно было, дружбы столь глубокой и совершенной, чтодругой такой вы не найдете и в книгах, не говоря уж о том, что между нашимисовременниками невозможно встретить что-либо похожее. Для того, чтобывозникла подобная дружба, требуется совпадение стольких обстоятельств, что ито много, если судьба ниспосылает ее один раз в три столетия.

Нет, кажется, ничего, к чему бы природа толкала нас более, чем кдружескому общению. И Аристотель указывает, что хорошие законодатели пекутсябольше о дружбе, нежели о справедливости [5]. Ведь высшая ступень еесовершенства — это и есть справедливость. Ибо, вообще говоря, всякая дружба,которую порождают и питают наслаждение или выгода, нужды частные илиобщественные, тем менее прекрасна и благородна и тем менее является истиннойдружбой, чем больше посторонних самой дружбе причин, соображений и целейпримешивают к ней.

Равным образом не совпадают с дружбой и те четыре вида привязанности,которые были установлены древними: родственная, общественная, налагаемаягостеприимством и любовная, — ни каждая в отдельности, ни все вместе взятые.

Что до привязанности детей к родителям, то это скорей уважение. Дружбапитается такого рода общением, которого не может быть между ними в силуслишком большого неравенства в летах, и к тому же она мешала бы иногдавыполнению детьми их естественных обязанностей. Ибо отцы не могут посвящатьдетей в свои самые сокровенные мысли, не порождая тем самым недопустимойвольности, как и дети не могут обращаться к родителям с предупреждениями иувещаниями, что есть одна из первейших обязанностей между друзьями.Существовали народы, у которых, согласно обычаю, дети убивали своих отцов,равно как и такие, у которых, напротив, отцы убивали детей, как будто бы теи другие в чем-то мешали друг другу и жизнь одних зависела от гибели других.Бывали также философы, питавшие презрение к этим естественным узам, как,например, Аристипп; когда ему стали доказывать, что он должен любить своихдетей хотя бы уже потому, что они родились от него, он начал плеваться,говоря, что эти плевки тоже его порождение и что мы порождаем также вшей ичервей. А другой философ, которого Плутарх хотел примирить с братом, заявил:«Я не придаю большого значения тому обстоятельству, что мы оба вышли изодного и того же отверстия». А между тем слово «брат» — поистине прекрасноеслово, выражающее глубокую привязанность и любовь, и по этой причине я и ЛаБоэси постоянно прибегали к нему, чтобы дать понятие о нашей дружбе. Но этаобщность имущества, разделы его и то, что богатство одного есть в то жевремя бедность другого, все это до крайности ослабляет и уродует кровныесвязи. Стремясь увеличить свое благосостояние, братья вынуждены идти однимшагом и одною тропой, поэтому они волей-неволей часто сталкиваются и мешаютдруг другу. Кроме того, почему им должны быть обязательно свойственны тосоответствие склонностей и душевное сходство, которые только одни ипорождают истинную и совершенную дружбу? Отец и сын по свойствам своегохарактера могут быть весьма далеки друг от друга; то же и братья. Это мойсын, это мой отец, но вместе с тем это человек жестокий, злой или глупый. Изатем, поскольку подобная дружба предписывается нам законом или узами,налагаемыми природой, здесь гораздо меньше нашего выбора и свободной воли. Амежду тем ничто не является в такой мере выражением нашей свободной воли,как привязанность и дружба. Это вовсе не означает, что я не испытывал насебе всего того, что могут дать родственные чувства, поскольку у меня быллучший в мире отец, необычайно снисходительный вплоть до самой глубокойсвоей старости, да и вообще я происхожу из семьи, прославленной тем, что вней из рода в род передавалось образцовое согласие между братьями:

  •                                                 et ipse
  • Notus in fratres animi paterni. [6]

Никак нельзя сравнивать с дружбой или уподоблять ей любовь к женщине,хотя такая любовь и возникает из нашего свободного выбора. Ее пламя, охотнопризнаюсь в этом, —

  •         neque enim est dea nescia nostri
  • Quae dulcem curis miscet amaritiem, [7]

более неотступно, более жгуче и томительно. Но это — пламя безрассудноеи летучее, непостоянное и переменчивое, это — лихорадочный жар, тозатухающий, то вспыхивающий с новой силой и гнездящийся лишь в одном уголкенашей души. В дружбе же — теплота общая и всепроникающая, умеренная, сверхтого, ровная, теплота постоянная и устойчивая, сама приятность и ласка, вкоторой нет ничего резкого и ранящего. Больше того, любовь — неистовоевлечение к тому, что убегает от нас:

  • Come segue la lepre il cacciatore
  • Al freddo, al caldo, alla montagna, al lito;
  • Ne piu l’estima poi che presa vede,
  • Et sol dietro chi fugge affretta il piede. [8]

Как только такая любовь переходит в дружбу, то есть в согласие желаний,она чахнет и угасает. Наслаждение, сводясь к телесному обладанию и потомуподверженное пресыщению, убивает ее. Дружба, напротив, становится темжеланнее, чем полнее мы наслаждаемся ею; она растет, питается и усиливаетсялишь благодаря тому наслаждению, которое доставляет нам, и так какнаслаждение это — духовное, то душа, предаваясь ему, возвышается. Наряду сэтой совершенною дружбой и меня захватывали порой эти мимолетные увлечения;я не говорю о том, что подвержен им был и мой друг, который весьмаоткровенно в этом признается в своих стихах. Таким образом, обе эти страстибыли знакомы мне, отлично уживаясь между собой в моей душе, но никогда онине были для меня соизмеримы: первая величаво и горделиво совершала свойподобный полету путь, поглядывая презрительно на вторую, копошившуюся где-товнизу, вдалеке от нее.

Что касается брака, то, — не говоря уж о том, что он является сделкой,которая бывает добровольной лишь в тот момент, когда ее заключают (ибодлительность ее навязывается нам принудительно и не зависит от нашей воли),и, сверх того, сделкой, совершаемой обычно совсем в других целях, — в нембывает еще тысяча посторонних обстоятельств, в которых трудно разобраться,но которых вполне достаточно, чтобы оборвать нить и нарушить развитие живогочувства. Между тем, в дружбе нет никаких иных расчетов и соображений, кроменее самой. Добавим к этому, что, по правде говоря, обычный уровень женщинотнюдь не таков, чтобы они были способны поддерживать ту духовную близость иединение, которыми питается этот возвышенный союз; да и душа их,по-видимому, не обладает достаточной стойкостью, чтобы не тяготитьсястеснительностью столь прочной и длительной связи. И, конечно, если бы этоне составляло препятствий и если бы мог возникнуть такой добровольный исвободный союз, в котором не только души вкушали бы это совершенноенаслаждение, но и тела тоже его разделяли, союз, которому человек отдавалсябы безраздельно, то несомненно, что и дружба в нем была бы еще полнее ибезусловнее. Но ни разу еще слабый пол не показал нам примера этого, и, поединодушному мнению всех философских школ древности, женщин здесь приходитсяисключить.

Распущенность древних греков в любви, имеющая совсем особый характер,при наших нынешних нравах справедливо внушает нам отвращение. Но, крометого, эта любовь, согласно принятому у них обычаю, неизбежно предполагалатакое неравенство в возрасте и такое различие в общественном положении междулюбящими, что ни в малой мере не представляла собой того совершенногоединения и соответствия, о которых мы здесь говорим: Quis est enim iste amoramicitiae? Cur neque deformem adolescentem quisquam amat, neque formosumsenem? [9] И даже тоизображение этой любви, которое дает Академия [10], не отнимает, как яполагаю, у меня права сказать со своей стороны следующее: когда сын Венерыпоражает впервые сердце влюбленного страстью к предмету его обожания,пребывающему во цвете своей нежной юности, — по отношению к которой грекипозволяли себе любые бесстыдные и пылкие домогательства, какие только можетпородить безудержное желание, — то эта страсть может иметь своим основаниемисключительно внешнюю красоту, только обманчивый образ телесной сущности.Ибо о духе тут не могло быть и речи, поскольку он не успел еще обнаружитьсебя, поскольку он только еще зарождается и не достиг той поры, когдапроисходит его созревание. Если такой страстью воспламенялась низменнаядуша, то средствами, к которым она прибегала для достижения своей цели, былибогатство, подарки, обещание впоследствии обеспечить высокие должности ипрочие низменные приманки, которые порицались философами. Если же оназападала в более благородную душу, то и приемы завлечения были болееблагородными, а именно: наставления в философии, увещания чтить религию,повиноваться законам, отдать жизнь, если понадобится, за благо родины,беседы, в которых приводились образцы доблести, благоразумия,справедливости; при этом любящий прилагал всяческие усилия, дабы увеличитьсвою привлекательность добрым расположением и красотой своей души, понимая,что красота его тела увяла уже давно, и надеясь с помощью этого умственногообщения установить более длительную и прочную связь с любимым. И когдаусилия после долгих старании увенчивались успехом (ибо, если от любящего ине требовалось осторожности и осмотрительности в выражении чувств, то этикачества обязательно требовались от любимого, которому надлежало оценитьвнутреннюю красоту, обычно неясную и трудно различимую), тогда в любимомрождалось желание духовно зачать от духовной красоты любящего. Последнее длянего было главным, а плотское — случайным и второстепенным, тогда как улюбящего все было наоборот. Именно по этой причине любимого древние философыставили выше, утверждая, что и боги придерживаются того же. По этой жепричине порицали они Эсхила, который, изображая любовь Ахилла к Патроклу,отвел роль любящего Ахиллу, хотя он был безбородым юношей, только-тольковступившим в пору своего цветения и к тому же прекраснейшим среди греков.Поскольку в том целом, которое представляет собой такое содружество, главнаяи наиболее достойная сторона выполняет свое назначение и господствует, оно,по их словам, порождает плоды, приносящие огромную пользу как отдельнымлицам, так и всему обществу; они говорят, что именно в этом заключалась силатех стран, где был принят этот обычай, что он был главным оплотом равенстваи свободы и что свидетельством этого является столь благодетельная любовьГармодия и Аристогитона [11]. Они называют ее поэтому божественной исвященной. И лишь произвол тиранов и трусость народов могут, по их мнению,противиться ей. В конце концов, все, что можно сказать в оправданиеАкадемии, сводится лишь к тому, что эта любовь заканчивалась подлиннойдружбой, а это не так уже далеко от определения любви стоиками: Amoremconatum esse amicitiae faciendae ex pulchritudinis specie [12].Возвращаюсь к моему предмету, к дружбе более естественной и не стольнеравной. Omnino amicitiae corroboratis iam confirmatisque ingeniis etaetatibus, iudicandae sunt [13].

Вообще говоря, то, что мы называем обычно друзьями и дружбой, это неболее, чем короткие и близкие знакомства, которые мы завязали случайно илииз соображений удобства и благодаря которым наши души вступают в общение. Втой же дружбе, о которой я здесь говорю, они смешиваются и сливаются в нечтодо такой степени единое, что скреплявшие их когда-то швы стираются начисто иони сами больше не в состоянии отыскать их следы. Если бы у меня настойчивотребовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бывыразить этого иначе, чем сказав: «Потому, что это был он, и потому, что этобыл я».

Где-то, за пределами доступного моему уму и того, что я мог бывысказать по этому поводу, существует какая-то необъяснимая и неотвратимаясила, устроившая этот союз между нами. Мы искали друг друга прежде, чемсвиделись, и отзывы, которые мы слышали один о другом, вызывали в насвзаимное влечение большей силы, чем это можно было бы объяснить изсодержания самих отзывов. Полагаю, что таково было веление неба. Самые именанаши сливались в объятиях. И уже при первой встрече, которая произошласлучайно на большом празднестве, в многолюдном городском обществе, мыпочувствовали себя настолько очарованными друг другом, настолько знакомыми,настолько связанными между собой, что никогда с той поры не было для насничего ближе, чем он — мне, а я — ему. В написанной им и впоследствииизданной превосходной латинской сатире он [14] оправдывает и объясняет тунеобыкновенную быстроту, с какой мы установили взаимное понимание, котороетак скоро достигло своего совершенства. Возникнув столь поздно и имея всвоем распоряжении столь краткий срок (мы оба были уже людьми сложившимися,причем он — старше на несколько лет [15]), наше чувство не могло терятьвремени и взять себе за образец ту размеренную и спокойную дружбу, котораяпринимает столько предосторожностей и нуждается в длительном предваряющем ееобщении. Наша дружба не знала иных помыслов, кроме как о себе, и опоруискала только в себе. Тут была не одна какая-либо причина, не две, не три,не четыре, не тысяча особых причин, но какая-то квинтэссенция или смесь всехпричин вместе взятых, которая захватила мою волю, заставила ее погрузиться вего волю и раствориться в ней, точно так же, как она захватила полностью иего волю, заставив ее погрузиться в мою и раствориться в ней с той жежадностью, с тем же пылом. Я говорю «раствориться», ибо в нас не осталосьничего, что было бы достоянием только одного или другого, ничего, что былобы только его или только моим.

Когда Лелий в присутствии римских консулов, подвергших преследованиям,после осуждения Тиберия Гракха, всех единомышленников последнего, приступилк допросу Гая Блоссия — а он был одним из ближайших его друзей — и спросилего, на что он был бы готов ради Гракха, тот ответил: «На все». — «То есть,как это на все? — продолжал допрашивать Лелий. — А если бы он приказал тебесжечь наши храмы?» — «Он не приказал бы мне этого», — возразил Блоссий. «Ну,а если бы он все-таки это сделал?» — настаивал Лелий. «Я бы повиновалсяему», — сказал Блоссий. Будь он и в самом деле столь совершенным другомГракха, как утверждают историки, ему все же незачем было раздражать консуловсвоим смелым признанием; ему не следовало, кроме того, отступаться от своейуверенности в невозможности подобного приказания со стороны Гракха. Вовсяком случае, те, которые осуждают этот ответ как мятежный, не понимаютпо-настоящему тайны истинной дружбы и не могут постичь того, что воля Гракхабыла его волей, что он знал ее и мог располагать ею. Они были большедрузьями, чем гражданами, больше друзьями, чем друзьями или недругами своейстраны, чем друзьями честолюбия или смуты. Полностью вверив себя друг другу,каждый из них полностью управлял склонностями другого, ведя их как бы наповоду, и поскольку они должны были идти в этой запряжке, руководствуясьдобродетелью и велениями разума, — ибо иначе взнуздать их было быневозможно, — ответ Блоссия был таким, каким надлежало быть. Если бы ихпоступки не были сходными, они, согласно тому мерилу, которым я пользуюсь,не были бы друзьями ни друг другу, ни самим себе. Замечу, что ответ Блоссиязвучал так же, как звучал бы мой, если бы кто-нибудь обратился ко мне свопросом: «Убили бы вы свою дочь, если бы ваша воля приказала вам это?», и яответил бы утвердительно. Такой ответ не свидетельствует еще о готовности кэтому, ибо у меня нет никаких сомнений в моей воле, так же как и в волетакого друга. Никакие доводы в мире не могли бы поколебать моей уверенностив том, что я знаю волю и мысли моего друга. В любом его поступке, в каком бывиде мне его ни представили, я могу тотчас же разгадать побудительнуюпричину. Наши души были столь тесно спаяны, они взирали друг на друга стаким пылким чувством и, отдаваясь этому чувству, до того раскрылись однаперед другой, обнажая себя до самого дна, что я не только знал его душу, каксвою собственную, но и поверил бы ему во всем, касающемся меня, больше, чемсамому себе.

Пусть не пытаются уподоблять этой дружбе обычные дружеские связи. Язнаком с ними так же, как всякий другой, и притом с самыми глубокими из них.Не следует, однако, смешивать их с истинной дружбой: делающий так впал бы вбольшую ошибку. В этой обычной дружбе надо быть всегда начеку, не отпускатьузды, проявлять всегда сдержанность и осмотрительность, ибо узы, скрепляющиеподобную дружбу, таковы, что могут в любое мгновение оборваться. «Любисвоего друга, — говорил Хилон, — так, как если бы тебе предстоялокогда-нибудь возненавидеть его; и ненавидь его так, как если бы тебепредстояло когда-нибудь полюбить его» [16]. Это правило, которое кажетсяотвратительным, когда речь идет о возвышенной, всепоглощающей дружбе, весьмаблагодетельно в применении к обыденным, ничем не замечательным дружескимсвязям, в отношении которых весьма уместно вспомнить излюбленное изречениеАристотеля: «О друзья мои, нет больше ни одного друга!» [17]

В этом благородном общении разного рода услуги и благодеяния, питающиедругие виды дружеских связей, не заслуживают того, чтобы принимать их врасчет; причина этого — полное и окончательное слияние воли обоих друзей.Ибо подобно тому, как любовь, которую я испытываю к самому себе, нискольконе возрастает от того, что по мере надобности я себе помогаю, — что бы ниговорили на этот счет стойки, — или подобно тому, как я не испытываю к себеблагодарности за оказанное самому себе одолжение, так и единение междутакими друзьями, как мы, будучи поистине совершенным, лишает их способностиощущать, что они тем-то и тем-то обязаны один другому, и заставляет ихотвергнуть и изгнать из своего обихода слова, означающие разделение иразличие, как например: благодеяние, обязательство, признательность,просьба, благодарность и тому подобное. Поскольку все у них действительнообщее: желания, мысли, суждения, имущество жены, дети, честь и самая жизнь,и поскольку их союз есть не что иное, как — по весьма удачному определениюАристотеля — одна душа в двух телах, [18] они не могут ни ссужать, ни даватьчто-либо один другому. Вот почему законодатели, дабы возвысить браккаким-нибудь, хотя бы воображаемым, сходством с этим божественным единением,запрещают дарения между супругами, как бы желая этим показать, что все у нихобщее и что им нечего делить и распределять между собой.

Бели бы в той дружбе, о которой я говорю, один все же мог что-либоподарить другому, то именно принявший от друга благодеяние обязал бы этимего: ведь оба они не желают ничего лучшего, как сделать один другому благо,и именно тот, кто предоставляет своему другу возможность и повод к этому,проявляет щедрость, даруя ему удовлетворение, ибо он получает возможностьосуществить свое самое пламенное желание. Когда философ Диоген нуждался вденьгах, он не говорил, что одолжит их у друзей; он говорил, что попроситдрузей возвратить ему долг. И для того, чтобы показать, как это происходитна деле, я приведу один замечательный пример из древности.

Эвдамид, коринфянин, имел двух друзей: Хариксена, сикионца, и Аретея,коринфянина. Будучи беден, тогда как оба его друга были богаты, он,почувствовав приближение смерти, составил следующее завещание: «ЗавещаюАретею кормить мою мать и поддерживать ее старость, Хариксену же выдатьзамуж мою дочь и дать ей самое богатое приданое, какое он только сможет; а вслучае, если жизнь одного из них пресечется, я возлагаю его долюобязанностей на того, кто останется жив». Первые, кто прочитали этозавещание, посмеялись над ним; но душеприказчики Эвдамида, узнав о егосодержании, приняли его с глубочайшим удовлетворением. А когда один из них,Хариксен, умер через пять дней и обязанности его перешли к Аретею, тот сталзаботливо ухаживать за матерью Эвдамида и из пяти талантов, в которыхзаключалось состояние, два с половиной отдал в приданое своей единственнойдочери, а другие два с половиною — дочери Эвдамида, которую выдал замуж втот же день, что и свою.

Этот пример был бы полне хорош, если бы не одно обстоятельство — то,что у Эвдамида было целых двое друзей, а не один. Ибо та совершенная дружба,о которой я говорю, неделима: каждый с такой полнотой отдает себя другу, чтоему больше нечего уделить кому-нибудь еще; напротив, он постоянно скорбит отом, что он — только одно, а не два, три, четыре существа, что у него нетнескольких душ и нескольких воль, чтобы отдать их все предмету своегообожания. В обычных дружеских связях можно делить своей чувство: можно водном любить его красоту, в другом — простоту нравов, в третьем — щедрость;в том — отеческие чувства, в этом — братские, и так далее. Но что касаетсядружбы, которая подчиняет себе душу всецело и неограниченно властвует наднею, тут никакое раздвоение невозможно. Если бы два друга одновременнопопросили вас о помощи, к которому из них вы бы поспешили? Если бы ониобратились к вам за услугами, совместить которые невозможно, как бы вышли выиз этого положения? Если бы один из них доверил вам тайну, которую полезнознать другому, как бы вы поступили?

Но дружба единственная, заслоняющая все остальное, не считается ни скакими другими обязательствами. Тайной, которую я поклялся не открыватьникому другому, я могу, не совершая клятвопреступления, поделиться с тем,кто для меня не «другой», а то же, что я сам. Удваивать себя — великое чудо,и величие его недоступно тем, кто утверждает, что способен себя утраивать.Нет ничего такого наивысшего, что имело бы свое подобие. И тот, ктопредположил бы, что двух моих истинных друзей я могу любить с одинаковойсилой и что они могут одинаково любить друг друга, а вместе с тем, и меня стой же силой, с какою я их люблю, превратил бы в целое братство нечтосовершенно единое и единственное, нечто такое, что и вообще труднее всегосыскать на свете.

Конец рассказанной мной истории отлично подходит к тому, о чем я сейчасговорил, — ибо Эвдамид, поручая своим друзьям позаботиться о его нуждах,сделал это из любви и расположения к ним. Он оставил их наследниками своихщедрот, заключавшихся в том, что именно им дал он возможность сделать емублаго. И, без сомнения, в его поступке сила дружбы проявилась намного ярче,чем в том, что сделал для него Аретей. Словом, эти проявления дружбынепонятны тому, кто сам не испытал их. Вот почему я чрезвычайно ценю ответтого молодого воина Киру, который на вопрос царя, за сколько продал бы онконя, доставившего ему первую награду на скачках, и не согласен ли онобменять его на целое царство, ответил: «Нет, государь. Но я охотно отдал быего, если бы мог такой ценой найти столь же достойного друга среди людей».

Он неплохо выразился, сказав «если бы мог найти», ибо легко бываетнайти только таких людей, которые подходят для поверхностных дружескихсвязей. Но в той дружбе, какую я имею в виду, затронуты самые сокровенныеглубины нашей души; в дружбе, поглощающей нас без остатка, нужно, конечно,чтобы все душевные побуждения человека были чистыми и безупречными.

Когда дело идет об отношениях, которые устанавливаются для какой-либоопределенной цели, нужно заботиться лишь об устранении изъянов, имеющихпрямое отношение к этой цели. Мне совершенно безразлично, каких религиозныхвзглядов придерживается мой врач или адвокат. Это обстоятельство не имеетникакой связи с теми дружескими услугами, которые они обязаны мне оказывать.То же и в отношении услужающих мне. Я очень мало забочусь о чистоте нравовмоего лакея; я требую от него лишь усердия. Я не так боюськонюха-картежника, как конюха-дурака. По мне не беда, что мой поварсквернослов, знал бы он свое дело. Впрочем, я не собираюсь указывать другим,как нужно им поступать — для этого найдется много охотников, — я говорютолько о том, как поступаю я сам.

  • Mihi sic usus est; tibi, ut opus est facto, face. [19]

За столом я предпочитаю занимательного собеседника благонравному; впостели красоту — доброте; для серьезных бесед — людей основательных, носвободных от педантизма. И то же во всем остальном.

Некий отец, застигнутый скачущим верхом на палочке, когда он играл сосвоими детьми, попросил человека, заставшего его за этим занятием,воздержаться от суждения об этом до тех пор, пока он сам не станет отцом:когда в его душе пробудится отцовское чувство, он сможет более здраво исправедливо судить о его поведении [20]. Точно так же и я; и мне хотелось быговорить о дружбе лишь с теми, которым довелось самим испытать то, о чем ярассказываю. Но зная, что это — вещь необычная и редко в жизнивстречающаяся, я не очень надеюсь найти судью, сведущего в этих делах. Ибодаже те рассуждения о дружбе, которые оставила нам древность, кажутся мнеслишком бледными по сравнению с чувствами, которые я в себе ощущаю.Действительность здесь превосходит все наставления философии:

  • Nil ego contulerim iucundo sanus amico. [21]

Древний поэт Менандр говорил: счастлив тот, кому довелось встретитьхотя бы тень настоящего друга [22]. Он, конечно, имел основания это сказать,в особенности, если сам испытал нечто подобное. И в самом деле, когда ясравниваю всю последующую часть моей жизни, которую я, благодарение богу,прожил тихо, благополучно, и, — если не говорить о потере такого друга, —без больших печалей, в нерушимой ясности духа, довольствуясь тем, что мнебыло отпущено, не гоняясь за большим, — так вот, говорю я, когда я сравниваювсю остальную часть моей жизни с теми четырьмя годами, которые мне было данопровести в отрадной для меня близости и сладостном общении с этим человеком, — мне хочется сказать, что все это время — дым, темная и унылая ночь. С тогосамого дня, как я потерял его,

  •           quem semper acerbum,
  • Semper honoratum (sic, Dii, voluistis) habebo, [23]

я томительно прозябаю; и даже удовольствия, которые мне случаетсяиспытывать, вместо того, чтобы принести утешение, только усугубляют скорбьот утраты. Все, что было у нас, мы делили с ним поровну, и мне кажется, чтоя отнимаю его долю;

  • Nec fas esse ulla me voluptate hic frui
  • Decrevi, tantisper dum ille abest meus particeps. [24]

Я настолько привык быть всегда и во всем его вторым «я», что мнепредставляется, будто теперь я лишь полчеловека.

  • Illam meae si partem animae tulit
  • Maturior vis, quid moror altera,
  • Nec carus aeque, nec superstes
  • Integer? Ille dies utramque
  • Duxit ruinam. [25]

И что бы я ни делал, о чем ни думал, я неизменно повторяю мысленно этистихи, — как и он делал бы, думая обо мне; ибо насколько он был выше меня всмысле всяких достоинств и добродетели, настолько же превосходил он меня и висполнении долга дружбы.

  • Quis desiderio sit pudor aut modus
  • Tam cari capitis? [26]
  •         О misero frater adempte mihi!
  • Omnia tecum una perierunt gaudia nostra,
  • Quae tuus in vita dulcis alebat amor.
  • Tu mea, tu moriens fregisti commoda, frater;
  • Tecum una tota est nostra sepulta anima,
  • Cuius ego interitu tota de mante fugavi
  • Haec studia atque omnes delicias animi.
  • .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
  • Alloquar? audiero nunquam tua verba loquentem?
  • Nunquam ego te, vita frater amabilior,
  • Aspiciam posthac? At certe semper amabo? [27]

Но послушаем этого шестнадцатилетнего юношу.

Так как я узнал, что это произведение уже напечатано и притом взлонамеренных целях людьми, стремящимися расшатать и изменить нашгосударственный строй, не заботясь о том, смогут ли они улучшить его, — инапечатано вдобавок вместе со всякими изделиями в их вкусе, — я решил непомещать его на этих страницах [28]. И чтобы память его автора не пострадалав глазах тех, кто не имел возможности познакомиться ближе с его взглядами ипоступками, я их предупреждаю, что рассуждение об этом предмете былонаписано им в ранней юности, в качестве упражнения на ходячую и избитуютему, тысячу раз обрабатывавшуюся в разных книгах. Я нисколько несомневаюсь, что он придерживался тех взглядов, которые излагал в своемсочинении, так как он был слишком совестлив, чтобы лгать, хотя бы в шутку.Больше того, я знаю, что если бы ему дано было выбрать место своегорождения, он предпочел бы Сарлаку [29] Венецию, — и с полным основанием. Но,вместе с тем, в его душе было глубоко запечатлено другое правило — святоповиноваться законам страны, в которой он родился. Никогда еще не былолучшего гражданина, больше заботившегося о спокойствии своей родины и болеевраждебного смутам и новшествам своего времени. Он скорее отдал бы своиспособности на то, чтобы погасить этот пожар, чем на то, чтобы содействоватьего разжиганию. Дух его был создан по образцу иных веков, чем наш.

Поэтому вместо обещанного серьезного сочинения, я помещу здесь другое,написанное им в том же возрасте, но более веселое и жизнерадостное [30].

Глава XXIX

Двадцать девять сонетов Этьена де Ла Боэси

Госпоже де Граммон, графине де Гиссен

Сударыня, я не предлагаю вам чего-либо своего, поскольку оно и без тогоуже ваше и поскольку я не нахожу ничего достойного вас. Но мне захотелось,чтобы эти стихи, где бы они ни появились в печати, были отмечены в заголовкевашим именем и чтобы им выпала тем самым честь иметь своей покровительницейславную Коризанду Андуанскую [1]. Мне казалось, что это подношение уместнотем более, что во Франции немного найдется дам, которые могли бы столь жездраво судить о поэзии и находить ей столь же удачное употребление, как этосвойственно вам. И еще: ведь нет никого,кто мог бы вложить в нее столько жизни и столько души, сколько вывкладываете в нее благодаря богатым и прекрасным звучаниям вашего голоса,которым природа одарила вас, вместе с целым миллионом других совершенств.Сударыня, эти стихи заслуживают того, чтобы вы оказали им благосклонность;вы, несомненно, согласитесь со мною, что наша Гасконь еще не рождалапроизведений, которые были бы изящнее и поэтичнее этих и которые могли бысвидетельствовать, что они вышли из-под пера более одаренного автора. И недосадуйте, что вы обладаете лишь остатком, поскольку часть этих стихов якак-то уже напечатал, посвятив их вашему достойному родственнику, господинуде Фуа; ведь в тех, что остались на вашу долю, больше жизни и пылкости, таккак они были сочинены в пору зеленой юности и согреты прекрасной иблагородной страстью, о которой я как-нибудь расскажу вам на ушко. Что жекасается тех других стихов, то он написал их позднее в честь невесты, когдаготовился вступить в брак, и от них веет уже каким-то супружеским холодком.А я придерживаюсь мнения тех, кто считает, что поэзия улыбается только там,где ей приходится иметь дело с предметами шаловливыми и легкомысленными.(Эти стихи можно прочесть в другом месте [2].)

Глава XXX

Об умеренности [1]

Можно подумать, что наше прикосновение несет с собою заразу; ведь мыпортим все, к чему ни приложим руку, как бы ни было оно само по себе хорошои прекрасно. Можно и к добродетели прилепиться так, что она станет порочной:для этого стоит лишь проявить к ней слишком грубое и необузданное влечение.Те, кто утверждает, будто в добродетели не бывает чрезмерного по тойпричине, что все чрезмерное не есть добродетель, просто играют словами:

  • Insani sapiens nomen ferat, aequus iniqui,
  • Ultra quam satis est virtutem si petat ipsam. [2]

Это не более, как философское ухищрение. Можно и чересчур любитьдобродетель и впасть в крайность, ревнуя к справедливости. Здесь уместновспомнить слова апостола: «Не будьте более мудрыми, чем следует, но будьтемудрыми в меру» [3].

Я видел одного из великих мира сего, который подорвал веру в своеблагочестие, будучи слишком благочестив для людей его положения [4].

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Роман представляет собой подробное жизнеописание известного киевского князя Святослава Игоревича, ши...
После смерти отца Джорджиана Хартли возвращается домой из солнечной Италии. По приезде она узнает, ч...
Вы держите в руках учебник, который может стать самоучителем, пособием для вводного курса или грамма...
Книга представляет собой сборник польских сказок, адаптированных (без упрощения текста оригинала) по...
Книга представляет собой собрание немецких лирических стихотворений, адаптированных (без упрощения т...
Данная книга посвящена звуковому символизму слов и некоторым другим странным вещам, случающимся в яз...