Александр Грин Варламова Людмила
– Зачем ты испортил картину?
– Я не испортил.
– Это работа знаменитого художника.
– Мне все равно, – сказал Грэй. – Я не могу допустить, чтобы при мне торчали из рук гвозди и текла кровь. Я этого не хочу».
Это очень по-гриновски, очень трогательно и по-человечески понятно, особенно если учесть, что речь идет о порыве семилетнего мальчика, но примечательно, что оба процитированных выше критика не пишут об этом ключевом эпизоде, потому что он уводит от христианского миропонимания и не укладывается в концепцию «Алых парусов» как книги, по духу близкой к евангельской. Но если не подменять факты их интерпретацией, следует признать: сам Грин в образе Грэя не имел в виду Жениха, и то царство, куда увозит капитан «Секрета» Ассоль, не есть Царство Небесное.
Относиться к Грину как к религиозному писателю, использующему сказочные образы для претворения христианских идей – а именно это из статей о. Пафнутия Жукова и Бондаренки-младшего следует – было бы такой же натяжкой, как считать его вслед за Ковским богоборцем. Грин для этих материй слишком художник и не философ. Если следующий за «Алыми парусами» роман «Блистающий мир» – произведение, в той или иной мере касающееся религиозных образов, но при этом весьма далекое от ортодоксальности и Евангелия и скорее сильно неохристианское, то «Золотая цепь», «Бегущая по волнам», «Джесси и Моргиана» и «Дорога никуда», равно как и рассказы Грина последних лет, евангельскими реминисценциями бедны, а христианского духа в них так же мало, как духа русского в каком-нибудь «Острове Рено» или «Колонии Ланфиер».
То, что увидели в «Алых парусах» вышеназванные авторы, есть скорее результат их доброжелательного, но иногда вольного толкования, или же произошло помимо воли Грина, было ему нашептано, угадано, им не осознано, но интуитивно почувствовано в сиротстве и раздоре революционных лет. Говоря о жизненном пути Александра Грина, надо признать, что по-настоящему христианской была не жизнь его и не литература (за исключением, может быть, отдельных эпизодов «Автобиографической повести»), но смерть, однако для христиан именно кончина имеет особенно важное значение.
«Поистине эти месяцы были лучшими, чистейшими и мудрейшими в нашей жизни», – писала Нина Николаевна о последних месяцах жизни мужа.[550]
Он умирал без ропота и кротко, никого не проклиная и не озлобясь. Только от темного, с окнами на север дома на Октябрьской улице, где они тогда жили, очень устал и мечтал о переезде. Золотые часы, которые Нина Николаевна берегла на самый черный день, весной 1932 года она обменяла на маленький саманный дом с земляными полами, принадлежавший двум монахиням, которые тоже были в положении безвыходном и знали, что дороже их хатку никто не купит. Домик этот на улице Карла Либкнехта с окнами на юг и стал последним земным пристанищем Александра Степановича Грина.
«Кровать стояла у широкого трехстворчатого шкафа, в окно заглядывали головки зацветших лилий – оно было невысоко над землей. А в другое окно, у ног Александра Степановича, протянула свои ветки невысокая молодая слива… Сад был запущен, зарос густой травой, в которой в тот год цвело очень много диких маков. Этот ковер подходил к самой кровати Александра Степановича. В траве, недалеко от него, сидела маленькая девочка с большими черными серьезными глазами. Ее красное платьице алело, как маки, из которых она плела венок».[551]
Картина, похожая на ту, что описана в рассказе 1924 года «Возвращение». Грин умирал так, как умирал его герой Ольсен.
Но была тут и еще одна реминисценция:
«– Какой славный дом! – сказала Дэзи. – И он стоит совсем отдельно; сад, честное слово, заслуживает внимания! Хороший человек этот судья. – Таковы были ее заключения от предметов к людям.
– Судья как судья, – ответил я. – Может быть, он и великолепен, но что ты нашла хорошего, милая Дэзи, в этом квадрате с двумя верандами?
Она не всегда умела выразить, что хотела, поэтому лишь соединила свои впечатления с моим вопросом одной из улыбок, которая отчетливо говорила: „Притворство – грех. Ведь ты видишь простую чистоту линий, лишающую строение тяжести, и зеленую черепицу, и белые стены с прозрачными, как синяя вода, стеклами; эти широкие ступени, по которым можно сходить медленно, задумавшись, к огромным стволам, под тень высокой листвы, где в просветах солнцем и тенью нанесены вверх яркие и пылкие цветы удачно расположенных клумб. Здесь чувствуешь себя погруженным в столпившуюся у дома природу, которая, разумно и спокойно теснясь, образует одно целое с передним и боковым фасадами. Зачем же, милый мой, эти лишние слова, каким ты не веришь сам?“
Вслух Дэзи сказала:
– Очень здесь хорошо – так, что наступает на сердце. Нас встретил Товаль, вышедший из глубины дома.
– Здорово, друг Товаль. Не ожидала вас встретить! – сказала Дэзи. – Вы что же здесь делаете?
– Я ожидаю хозяев, – ответил Товаль очень удачно, в то время как Дэзи, поправляя под подбородком ленту дорожной шляпы, осматривалась, стоя в небольшой гостиной.
Ее быстрые глаза подметили все: ковер, лакированный резной дуб, камин и тщательно подобранные картины в ореховых и малахитовых рамах. Среди них была картина Гуэро, изображающая двух собак: одна лежит спокойно, уткнув морду в лапы, смотря человеческими глазами; другая, встав, вся устремлена на невидимое явление.
– Хозяев нет, – произнесла Дэзи, подойдя и рассматривая картину, – хозяев нет. Эта собака сейчас лайнет. Она пустит лай. Хорошая картина, друг Товаль! Может быть, собака видит врага?
– Или хозяина, – сказал я.
– Пожалуй, что она залает приветливо. Что же нам делать?
– Для вас приготовлены комнаты, – ответил Товаль, худое, острое лицо которого, с большими снисходительными глазами, рассеклось загадочной улыбкой. – Что касается судьи, то он, кажется, здесь.
– То есть Адам Корнер? Ты говорил, что так зовут этого человека. – Дэзи посмотрела на меня, чтобы я объяснил, как это судья здесь, в то время как его нет.
– Товаль хочет, вероятно, сказать, что Корнер скоро приедет.
Мне при этом ответе пришлось сильно закусить губу, отчего вышло вроде: „ычет, ыроятно, ызать, чьо, ырнер оро рыедет“.
– Ты что-то ешь? – сказала моя жена, заглядывая мне в лицо. – Нет, я ничего не понимаю. Вы мне не ответили, Товаль, зачем вы здесь оказались, а вас очень приятно встретить. Зачем вы хотите меня в чем-то запутать?
– Но, Дэзи, – умоляюще вздохнул Товаль, – чем же я виноват, что судья – здесь?
Она живо повернулась к нему гневным движением, еще не успевшим передаться взгляду, но тотчас рассмеялась.
– Вы думаете, что я дурочка? – поставила она вопрос прямо. – Если судья здесь и так вежлив, что послал вас рассказывать о себе таинственные истории, то будьте добры ему передать, что мы – тоже, может быть, – здесь!
Как ни хороша была эта игра, наступил момент объяснить дело.
– Дэзи, – сказал я, взяв ее за руку, – оглянись и знай, что ты у себя. Я хотел тебя еще немного помучить, но ты уже волнуешься, а потому благодари Товаля за его заботы. Я только купил; Товаль потратил множество своего занятого времени на все внутреннее устройство. Судья действительно здесь, и этот судья – ты. Тебе судить, хорошо ли вышло.
Пока я объяснял, Дэзи смотрела на меня, на Товаля, на Товаля и на меня.
– Поклянись, – сказала она, побледнев от радости, – поклянись страшной морской клятвой, что это… Ах, как глупо! Конечно же, в глазах у каждого из вас сразу по одному дому! И я-то и есть судья?! Да будь он грязным сараем…
Она бросилась ко мне и вымазала меня слезами восторга».
Так было в романе «Бегущая по волнам» – это та самая сцена, из-за которой ломали копья впоследствии гриноведы: так что же – Несбывшееся здесь или нет?
А вот что было наяву весной 1932 года. Дешевый саманный домик с земляными полами. В сущности – сарай…
«– Тебе, Сашенька, нравится здесь?
– Очень. Давно я не чувствовал такого светлого мира. Здесь – дико, но в этой дикости – покой. И хозяев нет.
– Хорошо бы такой домик иметь нам… – говорю я.
– Конечно, хорошо, да разве можем мы об этом счастье теперь думать – бедняки мы горькие…
– Так что, если бы у нас была возможность, ты бы купил его?
– Ну, купил бы. Да что ты, Котофей, ко мне, как следователь, пристаешь?
Тогда, вынув из кармана фартука купчую, подаю ее Александру Степановичу: „Читай и на меня не сердись“.
С недоумением он развернул документ, начал его читать, и вдруг розовая волна радости охватила его бледное лицо. Он поднял на меня заблестевшие глаза, схватил мои руки, долго держал их молча, прижав к глазам, и крепко, крепко поцеловал».[552]
Так и соотносились в его жизни мечты и реальность. Писал о дворцах, а жил в хижинах. Придумывал далекие моря и парусные корабли, а сам плавал на грязных баркасах. В последнем романе он попытался свести мечты и реальность воедино, написать об «униженных и оскорбленных».
«„Недотрога“ окончательно выкристаллизовалась во мне. Некоторые сцены так хороши, что, вспоминая их, я сам улыбаюсь… Здесь-то я обязательно напишу „Недотрогу“, и будут снова часы».[553]
А через несколько дней после переезда у Грина началась сильная рвота. Нина Николаевна позвала Яковлева, врача из санатория.
«– У вашего мужа рак желудка. Я это увидел, как вошел в комнату. Года два работал в клинике профессора Оппеля, и у меня есть некоторый опыт в распознании раковых больных даже по внешнему виду.
Хотелось кричать от боли – ведь это же полная безнадежность, а мне надо было молчать, чтобы в открытые окна Александр Степанович ничего не услышал, надо было сделать спокойное лицо. Я только тихо сказала врачу: „Пошлите меня в аптеку“.
По дороге врач сказал мне, что он уверен, почти уверен, что это рак.
– А операция?
– Безнадежно. Далеко зашедший случай».[554]
Она предложила собраться всем врачам, лечившим ее мужа. Через несколько дней Грина осмотрели трое докторов, а потом в саду, под большим ореховым деревом прошел консилиум, на котором с диагнозом согласились все.
«Вчера я долго говорила с врачами – от чего же умирает Саша. Они все-таки находят, что от рака, но где зарождение его – в легких ли, в желудке или печени метастазы, или наоборот, сказать ничего нельзя без рентгена. Такой бурный темп истощения, говорят они, бывает только при раке…» – писала она в эти дни Калицкой.[555]
В тот же день пришел почтальон и принес бандероль с двадцатью экземплярами «Автобиографической повести», только что вышедшей в Ленинграде. Грин подарил врачам по книге. Последний раз в жизни.
«Мне никогда не забыть этой страшной картины: смертельно бледный Александр Степанович, и на белом одеяле вокруг него разбросаны синие книжки „Автобиографической повести“ – тяжелое начало встретилось с не менее горьким и тяжким концом талантливого, светлого, жизнелюбивого писателя. Где справедливость?»[556]
19 июня 1932 года Нина Николаевна писала Новикову:
«Дорогой Иван Алексеевич!
Александр Степанович умирает от рака желудка. Напишите ему что-либо доброе, что его развлечет. О болезни не пишите. Он не знает о своем положении. Очень тяжело и жаль его, страдающего.
Ваша Н. Грин».[557]
«Марина захватила с собой Вашу „Дорогу никуда“, – писал Новиков Грину. – Я даю ее с осторожностью, чтобы не потерять. Но нельзя не дать потому, что эти молодые читатели любят Вас – очень, и эту книжку особенно. С ней спорит только „Бегущая по волнам“».[558]
Это было последнее полученное Александром Степановичем письмо.
За два дня до смерти он попросил, чтобы пришел священник.
«Он предложил мне забыть все злые чувства и в душе примириться с теми, кого я считаю своими врагами. Я понял, Нинуша, о ком он говорит, и ответил, что нет у меня зла и ненависти ни к одному человеку на свете, я понимаю людей и не обижаюсь на них. Грехов же в моей жизни много и самый тяжкий из них – распутство, и я прошу Бога отпустить его мне».[559]
«Он все время в забытьи. До последней сознательной минуты, когда язык его еще не был парализован, он говорил о разных мелочах будущей жизни. Сердце, сравнительно крепкое, упорно держит Сашу на земле», – писала Нина Николаевна Калицкой 8 июня 1932 года.[560]
Умер Грин вечером того же дня. В половине седьмого.
Летом в Крыму нельзя затягивать похороны, и хоронили назавтра.
«На кладбище – пустынном и заброшенном – выбрала место. С него видна была золотая чаша феодосийских берегов, полная голубизны моря, так нежно любимого Александром Степановичем… В тот тяжелый для Крыма год даже простой деревянный гроб было трудно достать. Я обтянула его деревянный остов белым полотном и обила мелкими вьющимися розами, которые Грин, вообще очень любивший цветы, любил больше всего».[561]
«Я думала, что провожать буду только я да мама. А провожало человек 200, читателей и людей, просто жалевших его за муки. Те же, кто боялся присоединиться к церковной процессии, большими толпами стояли на всех углах пути до церкви. Так что провожал весь город. Батюшка в церкви сказал о нем, как о литераторе и христианине хорошее доброе слово… Литераторов, конечно, никого не было, хотя я написала о тяжелой болезни Саши Максу Волошину в Коктебель, где Дом литераторов… Как странно мне, единственно, что острой иглой впивается мне в сердце, это мысль о том, что никогда я больше не услышу и не увижу, как плетется пленительное кружево его рассказа… На всем остался Сашин последний, уставший взгляд».[562]
Глава XIX
НИНА
На этом можно было бы поставить точку. Так жил и так умер Грин. Все остальное – легенда. Возможно, следы ее остались в этой книге, потому что отделить легенду от вымысла иногда бывает очень сложно, хотя автор этой книги именно к тому стремился. Но история Грина – тот самый случай, когда недостаточно рассказать лишь о нем самом и промолчать о том, что ждало его жену и любимую его героиню, его Ассоль, Тави Тум, Дэзи, Молли, Джесси, его Недотрогу. И история эта будет по-своему не менее трагичной и несправедливой, чем история жизни самого Грина.
Она осталась жить вдвоем с матерью в Старом Крыму в том самом саманном домике, где умер Грин. Постепенно приходила в себя, переписывалась с Новиковыми, с Надеждой Яковлевной Мандельштам, с литературоведами Владимиром Смиренским и Корнелием Зелинским, позднее – с Паустовским. Но самым близким человеком для Нины Николаевны оставалась Вера Павловна Калицкая и больше всего в фонде Грина именно ее писем.
«8 июля, в 6 ч. 30 мин. вечера умер Саша, милая Вера Павловна! Агония длилась сутки. Умер очень тихо – отошел. Я все время держала его за руку и гладила по голове, чтобы ему было легче. Утром вспрыснула морфий, чтобы хотя бы и без сознания, но не было у него болей. Он сразу перестал стонать и только тяжело дышал. В гробу лежал с блаженно-тихим спящим лицом, все удивлялись…»[563]
Калицкая отвечала: «Как ни больно мне было думать, что Саша должен умереть, теперь я уже думаю иначе: слава Богу, что он отмучился, успокоился. Когда я прочла Ваши слова о том, что Саша после бреда и галлюцинаций пришел в себя, позвал священника и долго с ним говорил, я была поражена и, не скрою, радостно. Если бы Вы знали, как я молилась о том, чтобы Бог дал Саше „христианскую кончину“. Я не смела писать Вам о том, чтобы Вы попросили Сашу причаститься, думая, что Вы ни за что на это не решитесь, а только молилась».[564]
Калицкая переживала в ту пору тяжелые времена. В начале тридцатых годов у нее испортились отношения с мужем, мрачным, замкнутым человеком, она думала от него уйти и спрашивала в письмах у Нины Николаевны, можно ли купить в Старом Крыму недорогой дом и в нем поселиться, легко ли найти работу. Они подробно обсуждали этот вопрос, мечтали, прикидывали, но, как ни трудно приходилось Вере Павловне с Казимиром Петровичем, она так и не ушла от него. Отчасти потому, что остававшаяся с мужем до конца Нина Грин была ей примером.
А сама Нина Николаевна в 1934 году, поддавшись уговорам матери, вышла замуж за врача-фтизиатра Петра Ивановича Нания, лечившего Грина в последний год его жизни. Это известие очень огорчило литературоведа Владимира Смиренского, полагавшего, что вдова Грина должна хранить память о своем муже и никому более не принадлежать. Вера Павловна по-женски поняла и поддержала Нину Николаевну. И когда в середине 30-х годов Нина Грин приступила к написанию первого варианта мемуаров о Грине и Нанию это сильно не понравилось, Калицкая посоветовала своей корреспондентке не портить из-за Александра Степановича отношений с мужем. Достаточно того, что он мучил ее при жизни, не хватало только, чтобы портил жизнь теперь.
Однако счастья третий брак Нине Николаевне не принес. Жена Ивана Алексеевича Новикова, Ольга Максимилиановна, та самая, что писала в страшном августе 1931-го под диктовку письмо Грина, когда тот был не в состоянии водить рукой, позднее вспоминала:
«В 1936 году я приехала в Старый Крым. Нина Николаевна мне очень обрадовалась, но сама она стала какой-то другой, погасшей. Не было прежней Фрези Грант, которую мы так любили. Сама она это хорошо понимала. „Я очень переменилась, Машенька, – грустно сказала она, когда мы с ней пошли на кладбище, – и я знаю это. Того, что было с Александром Степановичем, не повторится. Тогда я не ходила, а летала, помните? Ненавижу себя такую, как сейчас. Стараюсь жить этой чужой мне жизнью, а не получается. Словно это и не я“».[565]
Все чаще и чаще она возвращалась мыслями к Грину. Еще в 1932 году, полтора месяца спустя после смерти Александра Степановича, она сообщила Новиковым о своем желании написать биографию Грина:
«Если удастся, сама попробую написать, не удастся – попрошу кого-либо, но хочу это сделать при жизни, а то на А. С. так много лишнего лежит, что только я могу разобраться в этом; об этом лишнем мы с А. С. часто говорили. Буду собирать все – и белое, и черное, чтобы вышел не только мой человек, но и вообще человек».[566]
А в 1938 году писала критику Корнелию Зелинскому:
«Вся моя человеческая жизнь оправдана одиннадцатью годами жизни с Александром Степановичем. За шесть лет после его смерти я, конечно, невероятно изменилась, душевно постарела, погрубела, но знак А. С. всегда останется на моем существе. И, как бы ни была трудна мне жизнь с ним, она была прекрасна».[567]
Нина Николаевна призывала Веру Павловну делать эту работу вдвоем: она бы написала свою часть воспоминаний, а Калицкая – свою, но Вера Павловна долго отказывалась. По таинственным законам человеческой души с годами образ Грина не просветлялся, но становился в ее памяти более темным и отталкивающим.
«Вспоминала, как когда мы приезжали в Ленинград и мы пустились в воспоминания, кончилось это Вашими, да, кажется, и моими слезами, так это все было надрывно».[568]
«Писать об А. С. в радужных красках я не могу; чем больше я о нем думала, тем труднее мне изобразить его положительным типом. Слава Богу, в молодости, когда я с ним жила, я его не совсем знала, очень многого не понимала и потому могла как-то мириться и жить, а теперь образ его кажется мне и трагическим, и страшным, а хорошее в нем только искрами. Блеснет и потухнет».[569] А в другом письме добавила: «Поистине это был человек, про которого можно сказать словами Достоевского: „Бог с чертом борются, и место битвы – сердца людей“».
Год спустя она все же написала воспоминания, отослала их Нине Николаевне, и это едва не привело к разрыву между двумя женщинами. Нина Николаевна была огорчена, оскорблена, защищала Грина и обвиняла Веру Павловну в том, что воспоминания написаны «по-бабьи». Калицкая отвечала:
«Я уже Вам раньше писала, что относилась к Вам как к сестре. Вытекало это из такого понимания наших отношений: и Вы, и я несем одинаково тяжелый крест, прожив с А. С. Разница только в том, что я помогала А. С. встать на ноги, а Вы были идеальной женой для состоявшегося писателя и всячески облегчали его кончину. Я думала, что общий „крест“ нас роднит. Но из Вашего письма я поняла, что все это неверно. Если на всю жизнь согрел Вас А. С., дал Вам такой большой запас счастья, что его хватит до смерти, то жизнь с ним уже не „крест“, а все мои построения были на песке. Если здоровый больного не разумеет, то и счастливый – несчастливого.
Вы, Нина Николаевна, наших отношений с А. С. по-настоящему не знаете, так как вообще отношения между мужем и женой знают только эти два человека. Огорчить Вас своими воспоминаниями я отнюдь не хотела, даже не подозревала, что это может случиться…
Ведь я и 1/4 правды об А. С-че не написала. Сделала это в память о любви к нему, по-своему жалея, а Вы считаете, что я очернила его! Вам посчастливилось никогда не увидеть одного из многих ликов А. С-ча страшного, потому Вы так меня строго и судите… Вам он говорит: „она меня никогда не понимала“, а мне в последний свой приезд: „как ты могла спускать мне все, что я вытворял: ведь меня бить было надо“».[570]
Но судила Нина Николаевна Веру Павловну не только за изображение неприглядных сторон человеческого поведения Грина. Каково было ей читать такие нравоучительные, перечеркивающие его творческий, писательский путь пассажи из литературоведческой статьи Калицкой: «Грин не мог не понимать, что писатель только тогда становится „властителем дум“, когда сливается с жизнью людских истоков, болеет их горем, радуется их радостям и отвечает так или иначе на запросы жизни. Он подходил к такому пониманию, медленно нащупывая „дело, которое могло бы заполнить жизнь“, и, конечно, нашел бы это дело в „литературе, сливающейся с жизнью“, если б не дурная наследственность, беспризорная юность и разгул не погубили бы его преждевременно и не истощили бы еще за несколько лет до смерти».[571]
После этого в их переписке наступил перерыв. Только полгода спустя Нина Николаевна написала Вере Павловне примирительное письмо, и та так же примирительно отвечала: «Я понимаю, что писать об А. С. надо как можно мягче и осторожнее. У меня всегда было чувство контакта с умершими, есть оно и с А. С. И надо быть с ним в мире. Простите за эту мистику, но я думаю, что она Вам понятна».[572]
А между тем Грина, хоть и со скрипом, издавали. В 1933 году вышли в «Красной нови» с предисловием Мариэтты Шагинян рассказы, которые он напрасно пытался опубликовать при жизни. На издании книг Грина настаивали многие признанные советские писатели и поэты: Олеша, Паустовский, Леонов, Малышкин, Огнев, Багрицкий.
Последний писал: «А. Грин – один из любимейших авторов моей молодости. Он научил меня мужеству и радости жизни. Мало кто из русских писателей так прекрасно овладел словом во всей его полноценности, и никто, я уверен в этом, не умел так сюжетно строить. Мы не имеем права забывать этого мастера – это бесхозяйственно. Он может научить многому наших молодых авторов».[573]
«Грин для многих из современных наших писателей был школой во многих отношениях. Для меня лично Грин – один из любимейших мастеров – мастер удивительный, в своем роде единственный в русской литературе… Качество, высокое качество, поэзия, исключительная выдумка, вера в силу человеческих возможностей – вот свойства Грина», – утверждал Ю. Олеша.[574]
Фадеев, рапповец, сподвижник Авербаха, призывавший сбросить Шиллера с корабля современности за романтизм, направил в 1933 году вместе с Юрием Либединским в издательство «Советская литература» письмо, в котором есть такие строки: «Несомненно, что А. С. Грин является одним из оригинальнейших писателей… Многие книги его, отличающиеся совершенством формы и столь редким у нас авантюрным сюжетом, любимы молодежью… Они принесут немалую пользу».[575]
И книги Грина снова начали выходить. В 1934 году – рассказы, в 1935-м – «Дорога никуда», в 1939-м – «Золотая цепь». Былые критики Грина пересматривали свое к нему отношение. Изменились и стиль, и тон, и название рецензий: «Героическое…», «Вымысел и жизнь», «Оправдание романтики», «Право на мечту». Большую роль в деле сближения Грина с советской литературой сыграла повесть Паустовского «Черное море». Грин был зачислен в отряд сказочников, пусть кое-что не понявших в революции, но все же наших, советских. Немного подпортила общую картину статья Веры Смирновой «Корабль без флага», опубликованная 23 февраля 1941 года в «Литературной газете» и обвиняющая Грина в отсутствии патриотизма:
«Герои Грина – люди без родины и страшное дело! – это ощущение лишает силы даже самых крепких из них. У них нет цели, нет своего дела… У корабля, на котором Грин со своей командой отверженных отплыл от берегов своего отечества, нет никакого флага, он держит курс в „никуда“ и единственный груз его – надежда на случайное счастье».[576]
И все же решающего удара по писателю эта статья еще не нанесла, и оргвыводов пока не последовало.
Меж тем Нина Николаевна получала за издания книг Грина деньги, на которые вместе с Нанием построила для себя добротный жилой дом, а домик, где умер Александр Степанович, превратила в частный музей, надеясь, что со временем он получит государственный статус. В 1940 году пришло письмо из Наркомпроса, в котором сообщалось о том, что открытие музея запланировано на 1942 год, к десятилетию со дня смерти писателя.
Помешала война. Помешала так, что музей открыли только в семидесятые годы. О том, что произошло в Старом Крыму во время войны, много писалось людьми, которые хорошо знали Нину Николаевну в пятидесятые-шестидесятые годы; существует книга воспоминаний о ней, написанная ее душеприказчицей Ю. А. Первовой и изданная без указания тиража (очевидно, очень маленького)[577] в Симферополе в 2001 году с предисловием Н. А. Кобзева, но пронзительнее всего о событиях того времени говорят документы, собранные профессором С. Б. Филимоновым.
То, что следует ниже – материалы предварительного допроса Нины Николаевны Грин зимой 1945/46 года и ее показания:
«До оккупации я проживала в г. Старый Крым и работала медсестрой в солнцелечебнице. При немцах с 29.01.42 г. я стала добровольно работать завтипографией в г. Старый Крым по выпуску „Официального бюллетеня Старо-Крымского района“. С 1.03.43 г. по март 1943 г. я работала редактором „Официального бюллетеня Старо-Крымского района“. В марте типография была немцами закрыта, по какой причине – не знаю.
Будучи редактором „Бюллетеня“, я в первую очередь беспокоилась о своевременном выпуске его, где всегда печатались сводки, которые, безусловно, были лживыми, но я другого сделать не могла. Кроме того, в „Бюллетене“ печатались различные статьи антисоветского характера, которые перепечатывались из газеты „Голос Крыма“. Должность заведующей типографией мне предложили в горуправе, и я на это согласилась, так как в это время у меня было тяжелое материальное положение. Выехать из Крыма, т. е. эвакуироваться, я не могла, так как у меня была старая больная мать и у меня были приступы грудной жабы. Выехала я в Германию в январе 1944 г., боясь ответственности за то, что работала редактором. В Германии я работала вначале рабочей, а затем медсестрой лагеря. Я виновной себя признаю полностью во всем. Безусловно, весь материал, который печатался в типографии, был антисоветского характера. Я не отрицаю, что, будучи завтипографией и редактором „Бюллетеня“, я к работе относилась добросовестно. Оклад мой был вначале 600 руб., а затем 1100 руб. в месяц. Я вину свою сознаю, но прошу суд учесть мою болезнь, преклонный возраст и строго меня не наказывать, так как хочу Родине принести еще пользу в части восстановления Домамузея моего покойного мужа писателя Грина и солнцелечебницы».[578]
Едва ли в этих сухих показаниях она себя оговаривала и на следствии к ней применяли методы устрашения и принуждали лгать. Этого не было, но многое из того, о чем она следователю говорила, в дело не вошло.
В 1941 году Нина Николаевна разошлась с Нанием. У ее семидесятилетней матери появились признаки психического заболевания, которое быстро прогрессировало. А умалишенных немцы уничтожали. Из-за нищеты, страха за мать она пошла работать в типографию. Сначала просто корректором, потом ее назначили редактором. От этой должности она хотела отказаться, но ее отказа немцы не приняли. Или становись редактором, или уходи.
«Боясь потерять место, боясь голодной смерти, боясь уничтожения психически больной матери, я согласилась», – писала она позднее в письме Генеральному прокурору Союза ССР.[579]
В 1944-м при освобождении Крыма, когда пошли слухи о том, что наступающие советские войска без суда и следствия расстреливают всех, кто работал на немцев, она бежала в Одессу. Там беженцев сняли с парохода, посадили в товарные вагоны и отправили в Германию в рабочий лагерь. При освобождении Нина Николаевна оказалась в американской зоне возле Любека. Осенью сорок пятого она добровольно вернулась в Россию и пошла в МГБ к местному начальнику Рудикову.
О дальнейшем пишет Ю. А. Первова:
«– Я ему без утайки рассказала, почему пошла работать к немцам. Он внимательно меня выслушал, – вспоминала в одном из разговоров Нина Николаевна. – Я ему говорю, что пришла арестовываться. Рудиков сказал: „Идите, разберемся“.
– Ну и разобрались? – спросила я.
– Да, – невесело ответила она. – Недели через две возвращаюсь домой из лесу – стоят двое военных у калитки. Сердце екнуло: за мной! Так и вышло».[580]
Ее признали виновной в сотрудничестве с немецкими карательными органами и измене Родине и присудили к 10 годам лишения свободы с поражением в правах на 5 лет и конфискацией имущества.
Наказание она отбывала на Севере, в Печоре, где строили железнодорожную ветку. В лагере работала медсестрой и переписывалась с теми, кто не боялся ей писать. Таких людей было немного – Борис Гриневский, Вл. Смиренский, но самым верным ее корреспондентом вновь стала Калицкая, к тому времени уже вдова.
«… Вчера получила Ваше письмо от 13.12 и рада ему. Рада, что нет у Вас вражды ко мне, а, наоборот, расположение, и тому, что ничего „бабьего“ между нами не осталось. Это очень отрадно, и, дай Бог, чтобы так навсегда и осталось».[581]
Калицкая присылала ей из своей пенсии деньги, посылки с продуктами, рабочие тетради, помогала материалами о Грине и собственноручно переписывала рассказы, которые были нужны Нине Николаевне для ее мемуаров; она подбадривала ее и поддерживала как могла. Много было надежд на амнистию, но отбыла в заключении Нина Николаевна почти весь срок и на свободу вышла только в 1955 году. Отбыла те десять лет, которые должен был отбыть по приговору Севастопольского военного суда полвека назад ее муж.
Там же, на севере, она писала по вечерам мемуары о Грине и давала читать его книги самым близким людям, с которыми связала ее лагерная дружба. А между тем над покойным писателем разразилась буря. В 1950 году, когда исполнялось семьдесят лет со дня его рождения, в «Новом мире» была опубликована статья В. Важдаева «Проповедник космополитизма: Нечистый смысл „чистого искусства“ Александра Грина».
Статья эта подразделялась на главки и была построена как обвинительный документ: 1.Писатель без родины. 2. История одного литературного камуфляжа. 3. Точный адрес. 4. Проповедь избранности. 5. Патология вместо разума. 6. Эпигонство вместо новаторства.
И наполнение соответствующее:
«Он не любил своей родины… Идейный и политический смысл создания А. Грином „своего, особого мира“ легко расшифровывается как духовная эмиграция… Он был воинствующим реакционером и космополитом… Для Грина существуют три страны, где живут персонажи его произведений. Первая – это страна отрицаемой реальности, страна революционной действительной жизни. О ней Грин говорит редко, но формулой умолчания подразумевает ее всегда.
Вторая страна – „мечта“, сама Гринландия, идеальный космополитический рай… И третья страна – где обитает „бегущая по волнам“, страна, находящаяся вне всякой реальности и даже вне жизни. Мир А. Грина населен темной массой и героями аристократами, которые, по его же словам, напоминают „старинную табакерку“… „Демонический герой“, как его стыдливо определяет эстетская критика, излюблен и поэтизируется Грином… Декадентско-патологическое творчество…
Из-под пера Грина вышли чудовищные, гнусные страницы… В творчестве его нет ни чистоты, ни гуманизма, которые приписывают ему апологеты; при малейшей попытке анализа этот миф разлетается как дым, и остается мрачная, безнадежная злоба реакционера, ненавидящего народ».[582]
Ничего этого Нина Николаевна не знала, «Новый мир» до Печоры не доходил. Не знала она и того, что книги Грина изымаются из библиотек. Она писала свои воспоминания, и они согревали ее, она вспоминала его и себя, молодую, наивную, совсем не предполагавшую, что случится на ее веку. В этих мемуарах было много личного, сокровенного, что она не боялась обнажить. Она писала, и для нее самой становились ясными вещи, о которых, живя с Грином, она не задумывалась и не догадывалась:
«Ни ума, ни понимания жизни, ни образования ему от меня не нужно было.
– Ты забота моя, Котофеинька мой, который ходит сам по себе, а всем хорошо, – говаривал он.
И если бы я в то время была другая, такая, как теперь, с твердо выработанным миросозерцанием и мироощущением, с уменьем, может быть, лучше наладить нашу с ним материальную жизнь, я уверена – царапала бы его утомленные, иссеченные жизнью нервы. Как хотел Александр Степанович, всегда жила я; только изредка, в трагическом, действуя своим умом. Жила, как хотелось ему, хотела всегда быть такой, как представлялось ему».
«Теперь, в горести моих последних одиноких дней, как часто я вспоминаю тепло их ласковых рук, – описывала она Феодосию, когда с матерью и мужем они сидели по вечерам под кирпичным абажуром, – и благодарю судьбу, что все это я чувствовала каждую минуту их жизни со мной, смиренно снося горести, которые с избытком покрывались горячей любовью и лаской родных».[583]
А еще писала о том, как умирал брошенный советскими писателями Грин, как его не печатали в конце двадцатых, как мучили его суды с издателями, как голодал он и его семья в начале тридцатых и как никто из писателей не пришел его хоронить. Против воли эти мемуары превращались в обвинительный документ. Вдова Грина к этому не стремилась, она писала, как было – о плохом и о хорошем, и спорила разве что с Верой Павловной, пытаясь доказать, что не таким был Грин, как та его изобразила. «Пусть были у меня горестные дни его пьянства и, может быть, такого, о чем я не хотела думать, – все покрывалось прелестью наших других дней».[584]
Но и более близкого человека, чем Калицкая, у нее не было, и когда в 1951 году Вера Павловна умерла, Нина Николаевна тяжело переживала эту потерю.
Воспоминания она отправила с оказией своему родному брату Константину Николаевичу Миронову. Это был один из тех многих людей, кого посадили в 1937-м, и тех немногих, кого выпустили в 1939-м. Его младший брат Сергей был арестован в 1934-м и погиб в лагерях. Всю оставшуюся жизнь К. Н. Миронов провел в страхе и ожидании повторного ареста и, получив воспоминания сестры, он сжег их (это стало известно позднее от его жены), а Нине Николаевне написал:
«На письменном столе лежали разные мои деловые бумаги, а с ними наверху твои воспоминания. Сынишка дочери Левушка взял стул, сложил на него бумаги и твои записки и потащил в другую комнату – мыли пол. Когда мальчик – а ему семь лет – тащил стул, он споткнулся, все полетело в горячую воду… Я и сушил твои записи, но ничего прочесть нельзя…»[585]
Получив это письмо, она стала все писать снова. И если бы ее мемуары были опять сожжены, утоплены, порваны на клочки – писала бы и писала до самого смертного часа. Потому что другой цели и другого оправдания жизни у нее не было.
В 1953 году ее перевели с Печоры в лагерь под Астрахань. «Туда отправляли доходяг или тех, с кем хотели свести счеты. Лагерь хуже печорского, да и климат другой: изнуряющая влажная жара, летом градусов до тридцати пяти», – вспоминала другая узница этого лагеря, Варвара Игнатьевна Бондаренко, хорошо Нину Николаевну знавшая.[586]
Многие заключенные не выдерживали, умирали, шестидесятилетняя вдова Грина выжила.
В 1955-м по амнистии ее освободили. Она уехала в Москву, где Иван Алексеевич Новиков добился того, чтобы она получала пенсию в Союзе писателей. Он же вместе с Паустовским стал бороться за то, чтобы в Гослитиздате вышел в 1956 году сборник Грина и Нина Николаевна получила за него гонорар. Сделать это было очень сложно, так как срок ее авторского права истек в 1947 году. По совету юриста Союза писателей она написала заявление, мотивируя свою просьбу тем, что Грина перестали печатать за три года до истечения срока авторского права. Ей отказали. Теоретически даже можно понять почему. Сделай сегодня исключение для одной, завтра выстроится целая очередь наследников. Однако дело на этом не закончилось. Нине Николаевне помогли.
Вообще вся дальнейшая история жизни вдовы Александра Степановича Грина представляет собой нечто вроде покаяния функционеров и отдельных членов Союза советских писателей перед памятью человека, который на глазах у этого самого союза (или, точнее, его предшественника – советской литературной общественности) умирал в нищете в голодном Крыму.
Когда в 1956 году в Гослитиздате впервые за много лет вышло «Избранное» Грина, тираж был распродан моментально, и Нина Грин не получила ни копейки, в дело вмешался новый заместитель по административно-хозяйственным делам Союза писателей Виктор Николаевич Ильин.
Кадровый работник НКВД с 1933 года, ведший наблюдение за творческой интеллигенцией, следователь, допрашивавший Бухарина, арестант 1937-го, генерал КГБ, брошенный в 50-е годы партией и правительством на литературу и ставший крупным союзписательским начальником в 60-е, он оставил о себе целый ком самых разных воспоминаний. Его считали душителем литературы, он имел прямое отношение к делу Синявского и Даниэля, но для Нины Грин этот человек сделал почти все. Почти. Трудно сказать почему. Оттого ли, что любил Грина, или оттого, что сам просидел пять лет в тюрьме. Но 100 тысяч рублей за «Избранное» Нина Грин получила только потому, что генерал Ильин пошел в Совет министров.
С этими деньгами она отправилась в Старый Крым, на могилу мужа и к домику, в котором он умирал. Могила Грина находилась в состоянии ужасном, доска была разбита, ограды не было, дом, который выстроила Нина Николаевна и Наний в тридцатые годы, принадлежал первому секретарю Старокрымского райкома партии Иванову, а домик, где умер Грин, использовался в качестве сарая.
Обо всем этом она знала и раньше. Еще в 1947 году брат Александра Степановича Борис ездил в Старый Крым, а перед тем он писал невестке в лагерь: «Я все боюсь, чтобы не забыли о Грине… Но слава Богу, живы Вы и будете будировать Ленгиз. Давно бы я сходил к Тихонову, но очень плохо одет, боюсь своим видом невзрачным вызвать плохое представление и затемнить частично легенду о Грине, а еще могут подумать, что я заинтересован материально. Это было бы неверно. Вы меня знаете».
В другом письме он отчитывался о своей поездке, которая произошла по настоянию Нины Николаевны: «Были у Тихонова и Паустовского и беседовали с ними относительно моей командировки. И тот и другой отнеслись сочувственно. Н. С. Тихонов помог получить мне две тысячи на расходы. Правда, деньги очень небольшие и окупили только дорогу. Из этих денег я переслал Вам 200 рублей 11.04, не знаю только, получили ли Вы.
…Тихонов и его жена Мария Константиновна – очень симпатичные люди, сочувственно отнеслись ко мне и попросили писать, как пойдут дела.
Паустовский и его жена также сердечно нас приняли и просили на обратном пути заехать и отчитаться во всем.
…При немцах дом был превращен в конюшню, а в настоящее время тоже коровник. В Вашем доме живет секретарь РК Старого Крыма Аралев. Я заявил в жилотдел, чтобы они не смели держать корову и сохраняли бы его. Говорили только с женой, весьма хамская тетка».[587]
В 1955-м секретарь райкома сменился, но в домике попрежнему был сарай, хотя жила уже не корова, а куры.
Эти куры первого секретаря Иванова и стали камнем преткновения в долгой тяжбе между Ниной Грин и Старокрымским райкомом партии. Александр Исаевич Солженицын в свое время написал книгу «Бодался теленок с дубом» о своей борьбе с советской системой. Нечто подобное, хотя и в гораздо меньших масштабах, могла бы написать она.
Местные власти уперлись. Им не нравился Грин, относительно которого все было еще недавно, в 1952 году, разъяснено в Большой советской энциклопедии: буржуазный космополит и ницшеанец. Им не нравилась хлопотливая, независимая и состоятельная вдова, не реабилитированная, а только амнистированная, но ведущая себя так, точно за ней стоит какая-то могучая сила. Она ничего не просила, но требовала. После первой растерянности оторопелость от ее настойчивых действий прошла и они перешли в наступление: а вы, собственно, кто такая? Вы на немцев работали!
Проницательный генерал КГБ Ильин, который в то время уже пошел на повышение и из завхоза в Союзе писателей поднялся до должности ответственного секретаря Московского отделения СП, сразу все понял и дал однозначный совет: боритесь за реабилитацию. Обещал помочь сам, но у нее от первых успехов, что ли, от денег, от просто какой-то расслабленности и эйфории закружилась голова. В ней, лагернице с десятилетним стажем, снова заговорила беспечная, доверчивая Тави Тум. Зачем ей какая-то реабилитация, хлопоты, из-за которых надо бросать Старый Крым и ехать в Саратов, искать свидетелей, собирать по крупицам доказательства того, что во время войны она не только не сотрудничала с карательными органами и никого не выдавала, но спасла от расстрела 13 человек, подозреваемых немцами в связях с партизанами, – зачем ей все это, если совесть у нее чиста и если хороших людей больше, чем плохих, и все так любят Александра Степановича. Неужели кто-то может быть всерьез против нее? Да плюс еще за спиной – могущественный орден, государство в государстве – Союз советских писателей и лично Паустовский, Сурков, Федин, Воронков, Прокофьев, питерский профессор Мануйлов да тот же Ильин обещают ей свою поддержку.
«Persona gratissima в нашей стране был у меня и сказал: „Если будут тянуть, сообщите мне, – мы так вздернем, что небо с овчинку покажется“. Но я не хочу этим пользоваться», – писала она одному из своих друзей.[588]
Она махнула на совет генерала рукой, а Ильин настаивать не стал. Ильин замотался, у надзирателя за советскими писателями и без вдовы Грина хватало проблем. Потом он в этом раскаивался, жалел, что не довел дело до конца, потом, когда неснятая судимость Нины Николаевны стала препоной в ее борьбе за музей – все спохватились, но было уже поздно.
Пора массовых реабилитаций заканчивалась, и когда два года спустя, в 1958-м она написала заявление в Генеральную прокуратуру, несмотря на хлопоты Ильина, в деле Нины Грин что-то не сработало и в реабилитации ей отказали.
А война за домик Грина продолжалась. Паустовский вместе с молодым журналистом Станюковичем подготовил фельетон для «Комсомольской правды». В газете сначала ухватились, а потом дали попятную: неудобно было комсомолу на партию наезжать.
Меж тем противная сторона уже брала инициативу в свои руки. Покуда Нина Николаевна добивалась в Москве реабилитации, по Старому Крыму поползли слухи: Грин был брошен женой за два года до смерти и умирал на соломе, во время войны его вдова переливала кровь умервщленных младенцев раненым немцам, а теперь добивается восстановления домика, чтобы организовать в нем шпионскую явку для германского резидента. Все это было набрано типографским способом в виде статьи в райкоме партии и показывалось всем желающим.
И в городе поверили. Не зря когда-то придумал Грин Каперну. Ею стал городок, где он умер в нищете и забвении и где в его жену, бывшую с ним до последнего вздоха, двадцать пять лет спустя бросали камни и палки мальчишки с криками: «Фашистка! Шпионка!»
«Она шла, не ускоряя шаг, глядя прямо перед собой, – рассказывала молодая местная учительница. – Лицо было строгое, скорбное. Я выбегала из дому, разгоняла ребят, стыдила их, даже плакала. Один раз, когда я горько расплакалась, Нина Николаевна сказала: „Ну что ты, девочка, они ведь не виноваты. Их научили“».[589]
В Союзе писателей растерялись, Крымский обком действовал, заваливая Москву разоблачительными письмами. Воронков и Ильин молчали и ничего не отвечали. Ей казалось, что ее снова все бросили, но то было затишье перед спасительной для нее бурей.
В марте 1959 года главным редактором «Литературной газеты» вместо Кочетова стал писатель-фронтовик С. С. Смирнов, и в первом же, подписанном им номере вышел фельетон Ленча «Курица и бессмертие». Это был тот самый случай, когда «Литературка» советских времен полностью оправдала статус независимого издания и куснула партию.
«Больше трех лет вдова Грина, Союз писателей и Литфонд ведут борьбу с Л. Ивановым за домик Грина. Домик этот находится на краю территории, принадлежащей тов. Иванову. Его просят: отдайте под домик Грина всего шесть соток, вам останется достаточно. Но тов. Иванов непреклонен. И старокрымские власти покорно охраняют это категорическое „нет“».[590]
«Это самая вкусная курица, которую я когда-либо ела», – сказала она Ленчу при встрече в Москве, но до победы надо было еще идти и идти.
В Крыму зароптали. Открыто возмущаться статьей в «Литгазете» не посмели, но обком партии закусил удила, Старый Крым оскорбился, и слухи о том, что Нина Николаевна бросила Грина, да и вообще была не жена его, но любовница, снова поползли по Каперне.
Мудрый Ильин знал, что делать. По его совету Нина Николаевна взяла в ЦГАЛИ справку. Текст ее приводит в своей книге Ю. А. Первова и совершенно справедливо пишет о том, что такая справка заслуживает быть процитированной полностью.
Главное архивное управление Центральный государственный архив Литературы и искусства СССРАрхивная справка11 июня 1959 года
16/6/535
По документальным материалам ЦГАЛИ СССР установлено, что Грин Нина Николаевна, жена писателя А. С. Грина, в 1929–1932 годах жила с А. С. Грином, находясь с ним в добрых семейных отношениях. Об этом свидетельствуют стихотворения А. С. Грина за эти годы (последнее написано в марте 1932 года). Н. Н. Грин сделаны повседневные записи о ходе болезни Грина вплоть до его смерти (8 июля). Наконец, об этом свидетельствуют письма Вересаева В. В., адресованные Н. Н. Грин в дни болезни Грина (апрель – июнь 1932 года).
В письмах А. С. Грина к И. А. Новикову постоянно упоминается Н. Н. Грин (за 1929–1932 годы); эти письма писались от имени А. С. и Н. Н. Гринов. В дальнейшем (1932 год) переписку с И. А. Новиковым вела Н. Н. Грин и в своих письмах постоянно сообщала о состоянии здоровья А. С. Грина.
Основание: ф. 127. оп. 1. ед. хр. 188, 190, 199.
Зам. Начальника архива Н. Волкова
Мл. н. Сотрудник А. Михеева.[591]
«Литературная газета» еще несколько раз давала материал под шапкой «По следам выступлений», в Крыму ими всякий раз пренебрегали, и только после того, как Старый Крым неожиданно перестал быть райцентром и райком партии съехал (если только эта реорганизация не дело рук всемогущего ведомства Ильина), домик Грина Нине Николаевне вернули.
«О результатах Ваших хлопот по восстановлению домика сообщу К. А. Федину. Он тоже близко к сердцу принял это дело. Ему будет приятно узнать, что работники Крымского обкома оказались на высоте», – ласково писал Ильин Нине Николаевне.[592]
Союз писателей победил коммунистическую партию. Хотя бы в одном отдельно взятом месте. Месте, где умер Грин. Случилось это в 1960 году.
Николай Тарасенко позднее написал стихи:
- Сколько надо было казней,
- зависти, наветов, козней,
- веры в правду безотказной,
- ранней смерти, славы поздней,
- чтоб возник под этим небом,
- небом из аквамарина,
- твоим небом, Киммерия,
- звук прекрасный – имя Грина,
- мир из выдумки и правды,
- мир блистающий, мир добрый,
- колыбелька и некрополь —
- тихий домик, Старый Крым…
После возвращения дома Грина Нина Николаевна прожила еще десять лет. За эти годы Старый Крым превратился в место массового паломничества. Кто только не побывал на улице Карла Либкнехта – студенты, рабочие, интеллигенты, моряки, пионеры, которые взяли моду украшать ограду на могиле Грина алыми галстуками, был даже один архиепископ.
«Глубочайшую приношу благодарность Нине Николаевне Грин за ее труды по сохранению памяти о великом писателе, за ее искреннюю любовь к нему, которую я почувствовал в рассказах о нем.
Архиепископ Алексий. 4 июля 1961 года».[593]
Она всех принимала, проводила экскурсии, не получая от государства ни гроша, а тиражи книг ее мужа давно перевалили за несколько миллионов. Государство гребло деньги лопатой. У нее – пенсия 21 рубль, и не на что было починить крышу.
Она была подвижницей, но отнюдь не старушкой – божьим одуванчиком, и ко всему, что касалось Грина, относилась ревниво. Вдребезги разругала фильм «Алые паруса», где сыграли Вертинская и Лановой: «Ассоль – деревяшечка с неприятным голосом, Грэй – истаскавшийся молодчик. Разве умный чистый Грэй мог быть похож на этого красивенького губошлепа. Все не так».[594] Продолжала ругать Борисова и Смиренского, сердилась на Паустовского, который, по ее мнению, не так понимал Грина, обиделась на Сандлера, опубликовавшего, вопреки ее согласию, рассказ «Заслуга рядового Пантелеева» в «Литературной России».
Еще раз она обратилась в прокуратуру с просьбой о реабилитации. Эту просьбу поддержал автор «Брестской крепости» С. С. Смирнов, который писал на имя Главного военного прокурора:
«На протяжении многих лет районный комитет партии при поддержке областного комитета партии в Севастополе ведут против старухи, вдовы знаменитого русского писателя, которой было посвящено лучшее его произведение „Алые паруса“, совершенно, на мой взгляд, недостойную войну. Я имею все основания считать, что эта война ведется главным образом из-за затронутых самолюбий после появления фельетона „Курица и бессмертие“ в „Литературной газете“, в котором подвергался критике бывший секретарь райкома партии Старого Крыма тов. Иванов. В настоящее время тов. Иванов, как мне известно, работает в обкоме партии и, видимо, продолжает сводить счеты с Н. Н. Грин, платя за появившийся на страницах газеты фельетон…
Как Вы увидите из целого ряда обстоятельств дела, в Крыму некоторые люди не останавливаются перед прямой клеветой на Н. Н. Грин. Документами, приложенными к этому моему заявлению, опровергается целый ряд клеветнических утверждений. Не сомневаюсь, что при расследовании такими же пустыми окажутся и многие другие обвинения. И хотя у Н. Н. Грин есть несомненная вина, все же наказание, которое она отбыла, мне кажется не соответствующим степени этой вины».[595]
В реабилитации в Москве отказали. И неприступно стоял крымский обком: «Мы за Грина, но против его вдовы. Музей будет только тогда, когда она умрет». Так и случилось.
Нина Николаевна Грин умерла 27 сентября 1970 года в Киеве и, согласно своему завещанию, должна была быть похоронена рядом с Грином и своей матерью. Гроб перевезли в Старый Крым. И тут совершилась последняя подлость, которую могла сделать по отношению к ней партия: хоронить рядом с Грином власти запретили.
«Было проведено четыре срочных совещания на областном уровне. Решения были однозначны. Мы звонили в Москву в Союз писателей. Они звонили в ЦК КПУ. Высшее начальство подтвердило: „Все правильно. Не разрешать“».[596]
Ее хоронили нанятые райисполкомом рабочие. Туристам, которые случайно оказались в тот день в Старом Крыму, говорили: «Вы знаете, кто была вдова Грина? Она предавала советских людей».
«Могила на кладбище была вырыта метрах в пятидесяти от ограды Грина. Опустили на веревках гроб. Все происходило в полном молчании. Мы стояли в стороне. Туристы были рядом с нами. Оплеванные, обесчещенные, смотрели мы на это кощунство. У всех была одна мысль: „Перехоронить!“», – вспоминала душеприказчица Н. Н. Грин Ю. А. Первова.[597]
Поразительно, но они это сделали.
Глухой ночью 23 октября 1971-го, в день рождения Нины Николаевны, пятеро мужчин с саперными лопатами и женщина, стоявшая на «стреме», раскопали могилу, достали гроб и перенесли его за ограду, к Грину, где соорудили нишу и заложили ее камнями. Никто ни о чем не узнал, однако год спустя в КГБ попал дневник одного из участников этой операции. Их вызвали, пожурили, пригрозили, но тем все и кончилось…
Официально в средствах массовой информации о том, что Нина Николаевна Грин похоронена в одной ограде с мужем, стало известно только в 1990 году. Еще семь лет спустя она была реабилитирована прокуратурой Автономной республики Крым.
Музей Грина в Феодосии открыли в 1970-м. Год спустя открылся музей в Старом Крыму.
Теперь это заграница.
В романе «Джесси и Моргиана» есть одно место, которое, быть может, лучше всего выражает сущность людей, какими были Грин и его жена. Этим фрагментом я и закончу свою книгу:
«По безлюдной улице ехала на коне, шагом, измученная, нагая женщина, – прекрасная, со слезами в глазах, стараясь скрыть наготу плащом длинных волос. Слуга, который вел ее коня за узду, шел, опустив голову. Хотя наглухо были закрыты ставни окон, существовал один человек, видевший леди Годиву, – сам зритель картины; и это показалось Джесси обманом. „Как же так, – сказала она, – из сострадания и деликатности жители того города заперли ставни и не выходили на улицу, пока несчастная наказанная леди мучилась от холода и стыда; и жителей тех, верно, было не более двух или трех тысяч, – а сколько теперь зрителей видело Годиву на полотне?! И я в том числе. О, те жители были деликатнее нас! Если уж изображать случай с Годивой, то надо быть верным его духу: нарисуй внутренность дома с закрытыми ставнями, где в трепете и негодовании – потому что слышат медленный стук копыт – столпились жильцы; они молчат, насупясь; один из них говорит рукой: 'Ни слова об этом. Тс-с! Но в щель ставни проник бледный луч света. Это и есть Годива“».
ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА А. С. ГРИНА[598]
1880, 11 (23) августа – В г. Слободском Вятской губернии у Степана Евсеевича Гриневского и Анны Степановны Гриневской (урожденной Лепковой) родился сын Александр.
13 (25) августа – Александр Гриневский крещен в Никольской церкви г. Слободского. 1881– Семья Гриневских переезжает в Вятку.
1889, 16 августа – Александр Гриневский зачислен в приготовительный класс Вятского Александровского реального училища (ВАРУ). В октябре педагогический совет ВАРУ уведомляет С. Е. и А. С. Гриневских о плохом поведении их сына Александра. Александр Гриневский выбывает из 1-го класса ВАРУ «по прошению отца».
1891, август – Александр вновь поступает в 1-й класс ВАРУ.
1892, 15 октября – Александра исключают из 2-го класса за сатирические стихи, высмеивающие учителей.