Танго старой гвардии Перес-Реверте Артуро
— Я согласна. — Она поднялась и сняла свою шаль со спинки стула, меж тем как муж доставал бумажник. — И давайте прихватим с собой эту вульгарную красотку.
— Лучше не стоит… — возразил Макс.
Взгляды их сшиблись. «Какого дьявола тебе надо?» — безмолвно спрашивал он. Ответом ему было мелькнувшее в ее глазах пренебрежение. «Хочешь играть — играй, — сказали они ему. — Прикупай — или уходи. Все зависит от того, насколько ты любопытен и отважен. А что там, на кону — тебе известно».
— Напротив, — сказал композитор, неверными пальцами пересчитывая купюры по десять песо. — Пригласить эту барышню, я считаю, грандиозная идея.
Ребенке вызвался привести и сопровождать девицу, потому что, сказал он, автомобиль у сеньоров большой и туда поместятся все. Он знает прекрасное место в квартале Ла-Бока. «Марго». Там подают лучшие во всем Буэнос-Айресе равиоли.
— Равиоли в такой час? — не без растерянности переспросил де Троэйе.
— Это кокаин, — перевел Макс.
— И там, — добавил компадрон многозначительно, — вы сможете и встряхнуться, и освежиться.
Он говорил, обращаясь больше к Мече и Максу, чем к композитору, словно инстинктивно чувствовал, кто на самом деле его соперник. А Макса слегка тревожили неизменная улыбка бандита, когда, властно подозвав белокурую танцовщицу, он сообщил, что ее зовут Мелина и что по происхождению она полька, и то, каким взглядом окинул бумажник, прежде чем Армандо де Троэйе, бросив на стол скомканные кредитки — плату за угощение и щедрые чаевые, — сунул его во внутренний карман пиджака.
— Слишком много народу, — вполголоса проговорил Макс, надевая шляпу.
Ребенке все же, наверно, услышал его, потому что еще шире раздвинул губы в улыбке — медленной, оскорбительной и не сулящей ничего хорошего. Разящей, как лезвие опасной бритвы.
— Ты знаешь здешние места, друг?
Макс не мог не заметить перемены обращения. «Ты» вместо «вы», «друг» вместо «сеньор». Было вполне очевидно, что ночь предстоит многообещающая.
— Кое-как, кое-что… — ответил он. — Жил в трех кварталах отсюда. Давно, правда.
Тот оглядел его пристально и цепко, задержавшись на белых манжетах сорочки. На галстуке, завязанном безупречным узлом.
— А говоришь как испанец.
— Работа такая. Приходится.
Еще мгновение они с бесстрастием истинных «портеньо»[32] разглядывали друг друга. Компадрон отрощенным ногтем мизинца сбил столбик наросшего пепла. «Поспешишь — людей насмешишь» — этот завет оба усвоили на одних и тех же улицах. Макс представил себе Ребенке лет десять-пятнадцать назад. Несомненно, он был одним из тех ребят постарше, которым так завидовал мальчуган в фартуке и со школьным ранцем за спиной, глядя, как они толкутся в дверях бильярдных, или едут на «колбасе» трамвайного вагона, чтобы не платить десять сентаво за билет, или громят лотки с шоколадками «Агила», или воруют полулуния свиного сала с прилавка булочной «Эль Морреро».
— На какой улице жил, друг?
— Виэйтес. Напротив остановки сто пятого.
— Рукой подать. Почти соседи.
Блондинка стояла, держа компадрона за руку, с профессиональной свободой манер выпятив груди из-под полурасстегнутой блузы. Плечи ее покрывала дешевенькая, скверного качества шаль, подделка под манильскую, а от вдруг возникшего интереса округлились глаза, приподнялись выщипанные, тоненько отчеркнутые черным карандашом брови. Заметно было, что перспектива хоть ненадолго оставить «Ферровиарию» прельщает ее куда больше, чем изо дня в день час за часом танцевать танго по двадцать сентаво каждое.
— Allons, enfants![33] — весело сказал композитор и первым, прихватив шляпу и трость, не вполне верной походкой направился к дверям.
Все вышли наружу, и Петросси подал лимузин к самым дверям. Де Троэйе сел сзади, между Мечей и танцовщицей, Макс и Ребенке устроились напротив, на откидных сиденьях. Мелина, судя по всему, прекрасно понимала, что происходит и кто устраивает праздник, и послушно выполняла безмолвные приказы, которые компадрон отдавал ей в полутьме. А Макс, напряженный как струна, наблюдал за этим, прикидывая все «за» и «против». Раздумывая, с чем, возможно, придется столкнуться и как бы поаккуратней в нужный момент убраться с этой зыбкой почвы, сохранив человеческий вид и избежав удара ножом в пах. Где, как известно всякому, кто родился в этом квартале, проходит бедренная артерия, которую в случае чего не перетянешь никаким жгутом.
В десять часов вечера партия была прервана. Снаружи уже темно, и в огромных окнах зала накладываются друг на друга отражения и дробщиеся за стеклами огни вилл и отелей на скалистой крутизне Сорренто. Макс Коста рассматривает деревянное табло, где зафиксировано положение фигур после того, как Соколов сделал последний ход. Написав что-то на листке бумаги и вложив его в конверт, он встает из-за столика, меж тем как Келлер продолжает неотрывно смотреть на доску. Но вот и он, не прикасаясь больше к фигурам, что-то пишет на листочке, вкладывает его в тот же конверт, запечатывает и протягивает арбитру, а потом тоже поднимается со своего места. Это произошло сию минуту: вот он скрывается за боковой дверью, и тишина сменяется гулом голосов и рукоплесканиями, и Макс тоже встает, растерянно оглядываясь по сторонам и силясь понять, что все все-таки произошло. Он видит издали, как Меча Инсунса, сидевшая в первом ряду между юной Ириной Ясенович и грузным гроссмейстером Карапетяном, идет следом за сыном.
Макс выходит в коридор, превращенный в шумное преддверие игрового зала, и бродит среди болельщиков, слушает комментарии по поводу отложенной партии — пятой в матче на приз Кампанеллы. В соседнем салоне помещается пресс-центр, и из-за двери слышно, как итальянский радиожурналист ведет репортаж по телефону:
— Черный слон действовал как настоящий камикадзе… Наибольшее внимание все же привлекла не жертва коня, а именно рискованный проход слона через все поле… Атака казалась смертоносной, но Соколова в очередной раз спасло его хладнокровие. «Русский Бастион», действуя так, словно заранее знал об атаке, одним-единственным ходом сумел заблокировать ее и вслед за тем предложил ничью… Чилиец отказался, и партия отложена.
Через открытую дверь другого салона, поменьше, отданного, судя по всему, обычной публике и заполненного толпой поклонников, Макс видит Келлера, который сидит перед шахматной доской вместе с Карапетяном, Ясенович, судьей и еще какими-то людьми. Вероятно, происходит разбор неоконченной партии. Макса удивляет, с какой стремительностью — особенно если сравнить с темпом игры — гроссмейстеры двигают фигуры, делают и отменяют ходы, не переставая при этом обсуждать их.
— Это называется «вскрытие покажет», — слышит он вдруг голос Мечи.
Она стоит рядом, в дверях — он не слышал, когда успела подойти.
— Траурно звучит.
Меча задумчиво заглядывает в гостиную. Здесь, в Сорренто, она неизменно — но Максу ли не знать, что не всегда это было так? — одета наперекор всяким представлениям о моде и вопреки любым ее требованиям. Сегодня на ней темная юбка и мокасины, а руки она держит в карманах замшевой куртки — очень красивой и, без сомнения, очень дорогой. Одна эта куртка, прикидывает Макс, стоит тысяч двести лир. Самое малое.
— Иногда и в самом деле впору объявлять траур. Особенно после проигрыша. Сейчас тут анализируют ходы, стараясь понять, имелись ли варианты получше.
Изнутри по-прежнему слышится частый стук передвигаемых фигур. Иногда доносится краткий комментарий Келлера или шутливое замечание, встречаемое смешками. Постукивание продолжается, почти не прерываясь — даже когда фигура падает на пол, ее быстро поднимают и ставят на доску.
— Невероятно. Какая скорость…
Меча кивает. Она явно польщена его словами и, может быть, даже гордится сыном — но в своей сдержанной манере. Как и всякий гроссмейстер такого уровня, объясняет она, Хорхе помнит каждый ход и, более того, все возможные варианты. Он может воспроизвести любую партию из тех, что были сыграны им за всю жизнь. И большую часть сыгранных соперниками.
— Сейчас он разбирает свои промахи и просчеты — свои и Соколова. Но это так… на публику — для журналистов и друзей. Потом вместе с Эмилем и Ириной за закрытыми дверьми будет анализировать партию уже всерьез, обстоятельно.
Меча Инсунса замолкает и, задумчиво склонив голову набок, смотрит на сына.
— Он встревожен, — говорит она совсем другим тоном.
— А по нему не скажешь, — отвечает Макс, поглядев на Келлера.
— Его сбило с толку, что Соколов предвидел проход слона.
— Да, я что-то слышал об этом только что… О слоне-камикадзе.
— Ну, видишь ли… От Хорхе принято ожидать чего-то в этом роде… Таких вот гениальных импровизаций… На самом же деле это тщательнейшим образом спланировано. Он со своими помощниками долго готовил эту партию, искал способ переломить ситуацию в свою пользу… Использовать всем известную слабость Соколова, когда он сталкивается с гамбитом Маршалла.
— Признаться, я понятия не имею, что такое гамбит Маршалла.
— Я имею в виду, что даже у чемпиона мира могут быть свои уязвимые места. Аналитики на то и нужны, чтобы найти их и воспользоваться ими.
Открывается застекленная дверь соседней гостиной, и появляются советские — открывают шествие двое ассистентов, а за ними — чемпион мира с десятком сопровождающих. В глубине видны стол и шахматная доска с беспорядочно расставленными фигурами. Несомненно, Соколов тоже разбирал отложенную партию, но в отличие от Келлера делал это за закрытой дверью, допустив лишь нескольких журналистов-соотечественников, которые сейчас направляются в пресс-центр. Соколов с дымящейся в пальцах сигаретой проходит совсем рядом с Максом и, встретившись водянисто-голубыми глазами с матерью своего соперника, приветствует ее коротким кивком.
— Преимущество русских в том, что их субсидирует шахматная федерация, а подпирает весь государственный аппарат, — объясняет Меча. — Видишь вон того толстяка в сером пиджаке? Это атташе по культуре и спорту. А вон тот — гроссмейстер Колышкин, председатель Федерации шахмат СССР. А здоровенный блондин — Ростов, он сам когда-то чуть было не стал чемпионом мира, а теперь ассистирует Соколову. И, можешь не сомневаться, в этой группе по крайней мере два агента КГБ.
Они смотрят вслед русским, удаляющимся по коридору в сторону вестибюля. Коттедж, где разместилась русская делегация, стоит невдалеке от парка, окружающего отель.
— Шахматисты на Западе должны зарабатывать себе на жизнь еще чем-то. Хорхе в этом не нуждается, и в этом смысле ему повезло.
— Ну еще бы. У него есть ты.
— Что ж, можно сказать и так.
Меча Инсунса все еще провожает взглядом соперников, словно размышляя, прибавить ли что-нибудь к сказанному. Потом оборачивается к Максу, улыбается рассеянно и задумчиво.
— Что такое? — спрашивает он.
— Нет, ничего… Все нормально.
— Ты вроде чем-то встревожена.
Мгновение она колеблется — отвечать или нет. Потом как бы в нерешительности разводит тонкими изящными руками со старческими пигментными пятнами:
— Хорхе, выходя из зала, успел шепнуть мне: «Что-то не то». И мне не понравилось, как он это сказал. И как при этом взглянул на меня.
— Внешне он вроде бы держится очень спокойно.
— Он и в самом деле спокоен. Но, помимо этого, это часть его образа: он производит впечатление благожелательного, общительного человека. Привык скрывать беспокойство и делать вид, будто все дается ему очень легко. Но ты и представить себе не можешь, сколько часов труда, какие усилия стоят за этим. Какое изматывающее напряжение…
Лицо ее становится усталым, словно это напряжение изматывает и ее тоже.
— Пойдем на воздух.
Коридором они проходят на террасу, где заняты почти все столики. За балюстрадой, над которой горит фонарь, простерся темный круг Неаполитанского залива, и в этом непроницаемом пространстве мерцают, помаргивают дальние огни. Макс кивком благодарит мэтра, который подводит их к столику. Усаживаются. Заказывают шустрому официанту два коктейля с шампанским.
— А что случилось? Почему прервали партию?
— Время истекло. Каждый игрок имеет в своем распоряжении сорок ходов или два с половиной часа. Когда кто-то исчерпывает время, отведенное регламентом, или лимит ходов, партию откладывают.
Макс, перегнувшись через стол, подносит огонек к ее сигарете. Потом закидывает ногу на ногу, стараясь при этом не помять заглаженную складку брюк — привычка, усвоенная еще в те давние времена, когда элегантность входила в профессию и была орудием труда.
— А что это за конверты такие были?
— Соколов перед уходом зафиксировал положение фигур на доске, чтобы завтра восстановить его. Сейчас ход — за Хорхе. И он, записав ход, передает его арбитру в запечатанном конверте. Завтра тот вскроет конверт, передвинет фигуру на доске в соответствии с замыслом Хорхе, пустит часы — и игра возобновится.
— Значит, Соколову будет над чем поломать голову сегодня вечером.
— Не ему одному, — отвечает Меча. — Всем нам. При отложенной партии начинается тайная, скрытая от глаз игра: один соперник пытается угадать, каков будет этот записанный ход, на который ему предстоит достойно ответить; другой — понять, сыграл ли он наилучшим образом, сумеет ли противник раскрыть замысел и противопоставить ему опасную контригру.
А потому придется ужинать и завтракать, поставив на стол карманные шахматы, часами анализировать ситуацию, думать об этом, когда стоишь под душем или чистишь зубы… Вскакивать посреди ночи… Отложенная партия, как ничто другое, превращает шахматиста в одержимого.
— Как у нас с тобой, — замечает Макс.
Верная своей привычке не замечать пепельницы, Меча Инсунса стряхивает пепел на пол и снова подносит сигарету ко рту. Как и всегда, в скудном свете кожа ее кажется свежей, а лицо хорошеет. Медовые глаза — точно такие, какими запомнил их Макс, — неотрывно смотрят на него.
— Да, в определенном смысле это так. Наша история тоже была отложенной партией… В два хода.
В три. Скоро будет сделан третий, думает Макс, но вслух не произносит ни слова.
Когда автомобиль затормозил на углу улиц Гарибальди и Педро де Мендосы, недавно взошедшая луна сбоку выбралась из тьмы, соперничая сиянием с красноватым светом фонаря в переплетении ветвей. Макс, который вылез из машины последним, незаметно подошел к Мече, одной рукой придержал ее за локоть, другой — расстегнул замочек жемчужного ожерелья, дал ему соскользнуть в подставленную ладонь и сунул в верхний карман пиджака. В промежутке от полутьмы до отдаленного отблеска электрического света он успел увидеть расширенные изумлением глаза женщины и зажать ей рот, заглушив восклицание, уже готовое сорваться с губ. Потом, пока все остальные шли от машины к дверям, через открытое окошко протянул колье шоферу, сказав тихо:
— Пусть пока у вас побудет.
Петросси, не задавая вопросов, повиновался. От козырька фуражки лицо его было в густой тени, так что Макс не видел, что оно выражало в ту минуту. Заметил лишь, как быстро и, как ему показалось, сообщнически сверкнули глаза.
— Можете мне одолжить ваш пистолет?
— Конечно.
Шофер открыл ящичек, и в руки Максу, блеснув на мгновение никелем, лег маленький увесистый «браунинг».
— Спасибо.
Он догнал остальных и присоединился к ним, сделав вид, что не замечает пытливого взгляда Мечи.
— Мальчишка, — шепнула она.
И, как будто это само собой подразумевалось, вцепилась ему в руку. Впереди, в двух шагах от них, Ребенке распространялся о достоинствах эфира «Скибб», который свободно продается в аптеках: накапай его чуточку и вдыхай понемножку меж стаканчиками — почувствуешь себя как в раю. Впрочем, и равиоли, которые продает Марго, — при этих словах он гадко хмыкнул, доверительно демонстрируя, сколь прочна недавно завязавшаяся дружба, — в самом деле выше всяких похвал. Разве что сеньоры предпочтут чего-нибудь покрепче.
— Например? — осведомился де Троэйе.
— Опиум, друг, опиум. Или гашиш, если угодно. Есть и морфин… Все найдем.
Так они пересекли улицу, стараясь не споткнуться на рельсах заброшенной железнодорожной колеи, давно поросших кустарником. Макс, ощущая в кармане успокоительную тяжесть пистолета, смотрел в спину компадрону, а де Троэйе рядом с ним, сбив на затылок шляпу и взяв под руку постукивавшую каблучками танцовщицу, шагал так беспечно, словно прогуливался по улице Флорида. Таким порядком они добрались до заведения Марго — некогда великолепного, а ныне запущенного и обветшалого дома, стоявшего рядом с маленьким, закрытым в это время суток ресторанчиком — земля у входа была, как ковром, устлана креветочной шелухой и прочим мусором. Пахло сыростью, рыбьими потрохами, плесневелыми галетами, а от реки тянуло илом, гудроном, ржавым железом якорей.
— Лучшее местечко во всей Ла-Боке, — сказал Ребенке, и Макс подумал, что он один чувствует скрытую в этих словах насмешку.
Они оказались внутри, и все пошло без китайских церемоний. Стоило лишь компадрону шепнуть несколько слов на ухо Марго, хозяйке заведения — перезрелой изобильной даме с медно-красными волосами, — как та рассыпалась в любезностях и предложениях услуг. Макс заметил на стене в вестибюле три портрета, на которых весьма своеобразно были представлены святой Мартин, Бельграно и Ривадавия,[34] из чего сделал вывод, что этот публичный дом посещался в былые времена избранной публикой, а потому тщился выглядеть респектабельно. Но портретами вся респектабельность и исчерпывалась. Вестибюль переходил в дымную полутемную залу, освещенную не электричеством, а старинными лампами, и от испарений керосина трудно было дышать. Помимо керосина, пахло здесь средством от насекомых «Буфах», табаком и гашишем, и к этой смеси, пропитывавшей одежду, гардины и мебель, присоединялся еще и запах пота от десятка плотно сцепленных пар — были тут и мужчины, танцевавшие с мужчинами, — которые очень медленно топтались на одном месте, не заботясь о том, чтобы попадать в такт музыке, гремевшей из виктролы: юный китаец с бакенбардами, подстриженными как у голливудского предателя, время от времени менял пластинки и крутил ручку. Предчувствия Макса подтверждались: «Дом Марго» явно был одним из тех злачных мест, где в ответ на самую невинную шутку из кармана штанов, из-за отворота пиджака, из-за пояса или даже из ботинка вылетали нож или бритва.
— Прекрасно! Все по-настоящему, без подделки, — восхитился Армандо де Троэйе.
Мече Инсунсе, кажется, тоже нравилось. Глаза ее горели, с губ не сходила блуждающая улыбка, рот был полуоткрыт, как если бы сам здешний воздух пьянил ее. Она осматривалась по сторонам, и порой взгляд ее — восторженный, благодарный и многообещающий — встречал взгляд Макса. И тогда давно уже томившее его вожделение делалось просто физически невыносимым — до такой степени, что сумело даже вытеснить тревогу, которую вызывали у Макса это место и здешнее общество. Он вблизи и с большим удовольствием рассматривал, как ходят под платьем бедра Мечи, когда хозяйка повела всех на второй этаж, в гостиную, убранную в турецком стиле — два больших дивана, прожженные ковры на полу — и освещенную двумя зелеными керосиновыми лампами на низком столике. Здоровенный, напоминающий ярмарочного силача официант с пробором посреди головы внес на подносе бутылки сомнительного шампанского и две пачки сигарет; все расселись, кроме Ребенке, который удалился вместе с хозяйкой, пояснив с улыбкой: «За кормом для канареек». Макс как раз в этот миг принял решение и вышел следом, чтобы дождаться компадрона в коридоре. Снизу доносились шипящие звуки граммофона, игравшего «Дорожку в мастерскую». Вскоре появился Ребенке, неся перемешанный с гашишем табак и полдюжины полуграммовых пакетиков из вощеной бумаги.
— Хочу тебя кое о чем попросить, — сказал Макс. — Как мужчина мужчину.
Компадрон глядел на него не без опаски, пытаясь угадать, о чем пойдет речь. И позабыв убрать из-под усов улыбку, словно примерзшую к лицу.
— Я провожу время с этой сеньорой, — продолжал Макс. — А мужу нравится Мелина.
— И что?
— А то, что два да два — четыре. А ты — пятый…
Ребенке на миг задумался о числах четных и нечетных.
— Я вижу, друг, ты меня за олуха держишь, — сказал он наконец.
Резкий тон не смутил Макса. Пока не смутил. Они сошлись здесь как два уличных пса и пока что только обнюхивались. Просто один был одет получше. Вот и вся разница. Вот и решение.
— За все будет заплачено, — сказал Макс, с нажимом произнося слово «все», кивнув на пакетики и гашиш. — И за это, и за все остальное. Сколько б ни было.
— Муж — щелкун, раззява и к тому же еле на ногах стоит, — раздумчиво, как бы делясь своими мыслями, проговорил компадрон. — Видал, какие на нем ботиночки? Пусть знает: здесь ему не Париж.
— В отель вернется пустым. Слово даю.
Последняя фраза понравилась Ребенке, и он внимательно, будто открывая для себя нечто новое, оглядел Макса. В Барракас и Ла-Боке слово стоило дорого и на ветер его не бросали. Здесь к сказанному относились посерьезнее, чем в Палермо или в Бельграно.
— А что насчет колье этой дамочки? — Компадрон для наглядности потыкал себя в белый платок, завязанный на шее вместо галстука. — Делось куда-то. А ведь было.
— Было и есть — не про твою честь. Это другая лига.
Ребенке продолжал смотреть ему прямо в глаза, все так же не сгоняя с лица ледяной усмешки.
— Мелина — девочка не из дешевых. Приносит по тридцаточке за ночь, — он растягивал и проволакивал слова, как шаги в танго, и блатной выговор слышался отчетливей. — Не девочка, а конфетка.
— Ну, разумеется… Да ты не беспокойся, не обидим. Все будет возмещено.
Ребенке немного сдвинул на затылок шляпу и достал из-за уха недокуренную сигару. Он по-прежнему смотрел на Макса с сомнением.
— Слово даю, — повторил тот.
Ребенке молча наклонился и чиркнул спичкой о подошву. Потом выпустил первое облачко дыма, продолжая рассматривать собеседника. Макс опустил руку в карман, чуть оттянутый «браунингом».
— Посиди там, внизу, — предложил он, — послушай музыку хорошую, покури хорошую сигару. Тихо-спокойно… Потом увидимся.
Компадрон глядел на его руку в кармане. Или пытался определить калибр оружия.
— Я, знаешь ли, друг, на мели сейчас… Подкинь на бедность, сколько не жалко.
Макс неторопливо вытянул руку из кармана. Девяносто песо. Ровно столько оставалось у него, если не считать четырех купюр по пятьдесят песо, запрятанных за зеркалом в его номере. Компадрон взял деньги, не пересчитывая, и протянул шесть пакетиков кокаина. По три песо каждый, сказал он с безразличным видом, а гашиш — это вроде бонуса от заведения. Потом подобьем бабки. Подадим общий счет.
— Соды много? — спросил Макс, разглядывая пакетики.
— В самый раз. — Компадрон почесывал нос кончиком длинного ногтя. — Но торкнет как надо, не сомневайся. Пройдет как по маслу.
— Пусть она тебя поцелует, Макс.
Тот покачал головой. Застегнув пиджак и прислонясь к стене, он стоял между одним из диванов и окном, выходившим на улицу Гарибальди. От сладковатого дыма гашиша, спиралями расходившегося в воздухе, веки опухли. Он только что в очередной раз затянулся сигаретой, и теперь она тлела у него в пальцах.
— Пусть лучше твоего мужа поцелует. Ему это больше понравится.
— Не возражаю! — рассмеялся Армандо де Троэйе, поднося к губам бокал шампанского. — Пусть поцелует.
Композитор сидел на другом диване в одном жилете — пиджак был как попало брошен рядом, — завернув манжеты сорочки и ослабив узел галстука. В зеленоватой полутьме время от времени маслянисто отблескивала кожа обеих женщин. Меча устроилась рядом с мужем, томно откинувшись на подушки поддельного сафьяна и закинув ногу на ногу; руки ее были обнажены. Туфли она скинула; время от времени подносила ко рту сигарету с гашишем и делала затяжку.
— Ну же, поцелуй его. Поцелуй моего мужа.
Мелина стояла между диванами. Минуту назад под музыку, через закрытую дверь едва слышно доносившуюся снизу, она исполнила некую пародию на танец. Одурманенная гашишем, босая, в расстегнутой блузе, под которой покачивались тяжелые плотные груди. Чулки и прочее белье кучкой черного шелка валялись на ковре, а завершая свой сладострастный безмолвный танец, она обеими руками вздернула до середины бедер узкую юбку с разрезом.
— Поцелуй, поцелуй, — настойчиво повторила Меча. — В губы.
— Я так не целуюсь, — возразила Мелина.
— А его поцелуешь. Иначе выставлю вон сию же минуту.
Армандо де Троэйе засмеялся, когда танцовщица приблизилась к нему, села верхом, отвела от лица белокурые волосы и прильнула губами к его губам. Чтобы принять эту позу, ей пришлось еще выше поддернуть юбку, и маслянисто-зеленоватый свет керосиновых ламп заскользил вдоль оголенных ног.
— Ты был прав, Макс, — с ноткой цинизма сказал композитор. — Мне вправду это больше нравится.
Он запустил руки под блузу и поглаживал груди танцовщицы. На столе уже валялись два опустошенных пакетика — кокаин помогал де Троэйе справиться с немалой дозой спиртного. Макс, вглядываясь в композитора почти с профессиональным интересом, отметил: о количестве выпитого можно было судить лишь по некоторой замедленности движений да еще по тому, что порой он запинался и с видимым трудом подыскивал потерявшееся слово.
— Неужели так и не попробуешь? — обратился он к Максу.
Тот, сохраняя спокойствие и благоразумие, в ответ уклончиво улыбнулся:
— Не сейчас… Может быть, потом.
Меча дымила сигаретой, покачивала босой ногой, хранила молчание. Макс видел, что она смотрит на него, а не на мужа с Мелиной. Происходившее между ними она воспринимала с задумчивым равнодушием, словно ей это было совершенно безразлично или даже облегчало флирт с Максом. И давало исключительную возможность наблюдать за ним в этой ситуации.
— Почему потом, а не сейчас? — неожиданно сказала она.
И, не выпуская изо рта сигарету с гашишем, медленно поднялась с дивана, машинально оправила юбку и, взяв Мелину за плечи, оторвала ее от мужа, поставила на ноги, подтолкнула к Максу. Та повиновалась покорно, как животное, — влажная ткань расстегнутой блузы липла к покачивающимся обнаженным грудям.
— Хорошенькая и вульгарная, — сказала Меча, глядя Максу прямо в глаза.
— Да на…ать мне на это, — отвечал он почти ласково.
Он впервые позволил себе грубое словцо в присутствии супругов де Троэйе. Меча, не спускала с него глаз, по-прежнему держа Мелину за плечи, а потом мягко толкнула вперед, так что ее влажное горячее тело прильнуло к Максу.
— Будь с ним поласковей, — прошептала она ей на ухо. — Он славный парень, здешний, свой… И дивно танцует.
Мелина с тем же одурелым выражением лица неловко потянулась губами к губам Макса, но тот брезгливо отстранился. Выбросил сигарету в окно и поймал направленный в упор взгляд Мечи, расфокусированный зеленоватой полумглой. Ему почудилось, что взгляд этот профессионально холоден. И выражает крайнее любопытство — любопытство естествоиспытателя. Танцовщица между тем уже расстегнула пиджак и жилет и сейчас возилась с пуговицами, которыми помочи крепились к поясу брюк.
— Волнующе славный парень, — загадочно и настойчиво повторила Меча.
Нажимая ладонями на плечи, она заставила Мелину опуститься на колени и почти уткнуться лицом в пах Максу. В этот миг за спиной раздался голос композитора:
— Что ж вы бросили меня, чертовки?!
Максу редко доводилось видеть такое презрение, каким полыхнули глаза Мечи, прежде чем она обернулась к мужу и молча уставилась на него. Дай бог, мелькнуло в голове Макса, чтобы никогда женщина не смотрела на меня так. Армандо де Троэйе, пожав плечами в знак того, что готов довольствоваться ролью зрителя, налил себе еще бокал шампанского, залпом выпил и принялся разворачивать очередной пакетик с кокаином. Меча в это время уже снова повернулась к Максу и, покуда танцовщица на коленях послушно, с умеренным профессиональным усердием занималась своим делом (по крайней мере, бесстрастно оценил Макс, язык у нее влажный и теплый), бросила сигарету на ковер и придвинулась вплотную, так близко, что совсем рядом он увидел ее глаза, будто плавившиеся в зеленоватом свете керосиновых ламп, но так и не прикоснулась губами к его губам. Так, в упор она глядела на него довольно долго — шея и лицо выступали из полумрака, губы оказались не дальше полупяди от его губ, и он чувствовал нежное дыхание, близость гибкого статного тела, запах гашиша и духов, которые, смешиваясь с легким запахом пота, создавали новый аромат. Именно все это, а не слишком изощренные ласки Мелины пробудило в нем истинное желание, и когда наконец его плоть напряглась и отвердела, Меча, которая, казалось, подстерегала этот миг, резко отстранила танцовщицу и, жадно, яростно впившись ему в губы, подтащила к дивану. За спиной слышался довольный смешок Армандо де Троэйе.
— Нет, этот номер у вас не пройдет, — сказал Хуан Ребенке. — Номер не пройдет, а вы не выйдете.
Опасная улыбка веяла нечистым дыханием, витала между ними и дверью. Сунув руки в карманы, ниже надвинув на глаза шляпу, он картинно стоял в коридоре, загораживая дорогу. Время от времени взглядывал себе под ноги, словно желал убедиться, что башмаки сверкают сообразно обстоятельствам. Макс, предвидевший такой поворот, посмотрел на оттопыренный ножом левый борт его кургузого пиджачка. Потом повернулся к супругам де Троэйе и спросил вполголоса:
— Сколько у вас осталось?
Все последствия минувшей ночи читались на лице композитора — глаза покраснели, на подбородке пробилась щетина, галстук был завязан кое-как. Мелина отпустила его руку и прислонилась к стене со скучающим и безразличным видом: казалось, она думает только о том, как бы добраться до постели, рухнуть и проспать часов двенадцать подряд.
— Пятьсот песо, — растерянно шепнул де Троэйе.
— Давай их сюда.
— Все?
— Все.
Композитор был слишком утомлен, слишком одурманен алкоголем, чтобы возражать. Он повиновался, неловкими движениями достал из внутреннего кармана бумажник и покорно смотрел, как Макс хладнокровно потрошит его. А Макс чувствовал на себе неотступный взгляд Мечи — та стояла чуть поодаль, набросив на плечи шаль, и наблюдала за этой сценой, — но не взглянул в ответ. Надо было сосредоточиться на более насущном. И более опасном. Самое главное — с наименьшими трудностями добраться до автомобиля, где ждет Петросси.
— Держи, — сказал он компадрону.
Тот невозмутимо пересчитал бумажки. Сложил в стопочку и задумчиво похлопал ею по ладони. Потом спрятал в карман и широко улыбнулся.
— Маловато будет, — сказал он, растягивая гласные. Смотрел он при этом не на композитора, а на Макса. Так, словно это касалось только их двоих.
— С чего бы это? — спросил Макс.
— Да уж с того, друг, с того. Мелина — девочка загляденье… Опять же надо было организовать вощеные бумажки… и все прочее, — он быстро, нагло глянул на Мечу. — У вас троих выдался приятный вечер. А мы чем хуже?
— Ни гроша, ни бумаги, — сказал Макс.
От последнего слова, которым в здешних кварталах принято было обозначать деньги, компадрон заулыбался шире.
— А у дамочки?
— Она не носит с собой денег.
— У нее было колье, мне сдается.
— Было — и сплыло.
Ребенке вытащил руки из карманов и расстегнул пиджак. Из-за отворота выглянула перламутровая рукоять ножа.
— Тогда это так оставлять нельзя: надо же выяснить, куда оно девалось, — сказал Ребенке и взглянул на золотую цепочку, блестевшую на жилете де Троэйе. — И заодно узнать, сколько времени, а то у меня часы стоят.
Макс окинул пристальным взглядом манжеты его сорочки и карманы:
— Что-то не похоже, чтобы у тебя были часы.
— Так они бог знает когда остановились… Что ж мне носить неисправные?
Никакие часы не стоят того, подумал Макс, чтобы отдавать за них жизнь. Ни часы, ни жемчужное ожерелье. Однако в улыбке компадрона что-то раздражало его. Быть может, чрезмерное самомнение. Чрезмерная уверенность в том, что он один здесь у себя дома.
— Я, помнится, говорил тебе, что сам буду из Барракас, родился на улице Виэйес?
Улыбка потускнела, погасла, словно ее принакрыла тень густых усищ. «Ну и что с того? — словно говорила она. — Да еще в такой поздний час?»
— Не встревай, — сказал компадрон сухо.
Макс медленно оценивал ситуацию, мысленно взвешивал опасность, исходя из места действия, прикидывал путь отсюда через вестибюль на улицу и к машине. Совершенно не исключено, что поблизости околачивается кто-то из дружков Ребенке, готовых в случае чего прийти ему на помощь.
— Сколько мне помнится, у нас в районе жили по закону, — очень спокойно сказал Макс. — Кое-что знали твердо.
— Что, например?
— Что если нужны часы — пойди да купи.
Улыбка и вовсе исчезла с лица компадрона. Превратилась в угрожающий волчий оскал. Большой палец заскреб лацкан пиджака, будто подбираясь к рукояти ножа. Макс взглядом измерил расстояние. Три шага отделяло его от клинка, который, впрочем, еще надо было выхватить. Он сделал еле заметное движение, разворачиваясь к Ребенке левым боком, чтобы можно было закрыться рукой. Он выучился такого рода расчетам — такой безмолвной и весьма полезной хореографии — в африканских борделях, когда начинали мелькать ножи и разбитые бутылки. С волками, как известно, жить…
— Ох, да перестаньте вы, ради бога, задираться… Не валяйте дурака… — раздался у него за спиной голос Мечи. — Я так хочу спать… Отдайте ему часы, и пошли отсюда.
Макс знал, что никто тут не задирается, но вдаваться в объяснения было некогда. Компадрон не смог проглотить обиду, а обиделся он, скорей всего, из-за самой Мечи. И с той минуты, как впервые ее увидел. С первого танго. И не простил, что сегодня его не допустили в общество, а спиртное, которым он, без сомнения, скрашивал себе ожидание, мало способствовало умиротворению. Часы, ожерелье (благоразумно отданное Петросси), девяносто песо Макса и пятьсот композиторских — все это всего лишь предлог пустить в дело нож, от которого у него зудело под мышкой. Он искал случай показать свою крутизну, сделав Мечу свидетельницей.
— Выходите, — приказал он супругам, не оборачиваясь. — И прямо к машине.
Может быть, от его тона, а может быть, от того, что наткнулась на оценивающий взгляд компадрона, Меча не произнесла больше ни слова. Спустя несколько секунд Макс убедился, что чета де Троэйе находится рядом и по стеночке уже добралась почти до самой двери.
— Э-э, куда так спешить? — сказал Ребенке. — Время наше немереное.
Я презираю его, потому что знаю как облупленного, подумал Макс. Он — это я сам. При другом раскладе я стал бы точно таким же. Глупо думать, что хорошо скроенный костюм делает человека другим. И уничтожает память.
— Выходите на улицу, — повторил он.
Палец Ребенке переместился еще ближе к ножу. Он был уже в сантиметре от перламутровой рукояти, когда Макс сунул руку в карман, ощутив угревшийся там металл «браунинга». Еще прежде, чем спуститься в вестибюль, он незаметно загнал патрон в патронник, а сейчас сдвинул предохранитель. Из-под низко надвинутой шляпы с живым интересом следили за каждым его движением темные, задумчивые глаза компадрона. В дымной глубине салона граммофон заиграл «Рука в руке».
— Никто никуда не выйдет, — заносчиво сказал Ребенке.
И сделанный им шаг вперед возвещал, что сталь скоро начнет чертить вензеля в воздухе. Он уже запустил правую руку за пазуху, но в этот миг Макс поднял «браунинг» на уровень его лица и направил дуло между глаз.
— С тех пор, как изобрели эту штуку, — сказал он спокойно, — храбрецы больше не требуются.
Он произнес эти слова без высокомерия или бравады — сдержанно и негромко, с доверительными интонациями, как говорят со своими. С теми, к кому обращаются на «ты». И одновременно доказывал, что рука у него не дрожит. Ребенке смотрел в черную дырку дула серьезно. Почти задумчиво. Макс подумал, что он держится как профессиональный игрок, прикидывающий, сколько тузов осталось в колоде на столе. И, вероятно, решив, что осталось их мало, в следующее мгновение отвел руку, так и не запустив ее за пазуху.
— А будь мы на равных, не был бы ты таким смелым, — заметил он холодно.
— Да уж, конечно, — согласился Макс.
Компадрон еще минуту не спускал с него глаз. Потом, дернув головой, подбородком показал в сторону двери:
— Вали.
На лице у него вновь заиграла улыбка. Угрозы в ней было столько же, сколько покорного сожаления.
— Садитесь в машину, — приказал Макс супругам, по-прежнему глядя только на Ребенке.
Простучали по деревянному полу высокие каблуки: Армандо и Меча вышли, а компадрон и не взглянул на них. Глаза его, суля нечто зловещее, но несбыточное, все еще были прикованы к Максу.
— А не хочешь все же попробовать на равных, друг? Нож тебе спроворим. Их в квартале предостаточно… Нож — то, что по руке мужчине.
Макс улыбнулся уклончиво. Почти сочувственно.
