Прорыв начать на рассвете Михеенков Сергей
– О, Георгий Алексеевич! – вздохнул немец, снова отступив от правил и назвав его по имени и отчеству. – Вы, русские, не умеете заботиться о своих родных, близких и дорогих вам людях!
– Вы хотите сказать, что напрасно я её оттуда забрал?
– Ну конечно!
– Признаться, не раз думал то же самое. Но теперь поздно сокрушать душу. Россия для неё ничего не значит. Музыка этого слова – Россия – пустой звук и для её ушей, и для души. А эти просторы… Ничего, кроме кромешной тоски, в её глазах не вижу. Она была воспитана уже в другом мире. Этот ей чужд и непонятен. В России она себя чувствует чужой. – И Радовский устало махнул рукой.
Ивар дружески улыбнулся и сказал:
– Хорошо. Давайте тогда о деле. Вы уверены, что ваш Профессор постоянно будет находиться возле генерала Ефремова?
– Теперь – да. Самолёты к ним больше не летают.
Ивар задумчиво покачал головой и сказал:
– Этот генерал – крепкий орешек. И, похоже, удивительная личность. Вы ещё не подпали под его обаяние? Будьте осторожны.
– Что вы имеете в виду?
– Он не вылетел на самолёте! Мы ожидали, что он будет эвакуирован с последним рейсом по воздуху. Но этого не произошло. Фон Рентельн даже листовку поспешил отпечатать. Кстати, я советовал не разбрасывать её. В окружённой группировке не так уж и много войск. Весть о том, что генерал с ними, никуда не улетел, мгновенно облетит всех. Фальшивка будет разоблачена. И многие пропагандистские усилия будут сведены к нулю. В штабе, похоже, сочли мои доводы слишком сложной комбинацией, тогда как действительность, говорят, куда как проще. Так что листовку они разбросали.
– Рядом с Профессором действуют два человека из разведвзвода. Люди надёжные. Одновременно они за ним постоянно присматривают.
– Когда они выйдут на связь?
– Сразу после прорыва и ухода на восток ударной группы. В Спасское должен прибыть связной и сообщить о месте нахождения командующего.
– Так, хорошо… Вариант второй: штаб во главе с Ефремовым уходит под прикрытием автоматчиков вперёд, в прорыв. Ваши действия?
– Выставляем систему заслонов на пути движения прорвавшихся. Этот вариант самый трудный. Потому что самый малопредсказуемый. Но и, к счастью, маловероятный.
– К Юхнову и Износкам не сможет прорваться ни один человек. Система пулемётного и миномётного огня, а также курсирующие танки, которые контролируют основные дороги, не оставляют выходящим в этом направлении ни единого шанса. Но генерал и его штаб нам нужны живыми. Поэтому все эти заслоны и курсирующие танки… В том-то и сложность вашей задачи. Мясники из полка СС и баварцы будут делать своё дело. Для этого они уже получили на складах дополнительный боекомплект. А ваша задача иная – вытащить, а если потребуется, вырвать у них из-под носа, буквально из рук, тех, кто значится в списке.
…Перед той белой поляной под Августовом тяжёлые мортиры Гинденбурга тоже не оставляли им, идущим в сомкнутом строю, ни единого шанса. Ни он, прапорщик Радовский, ни пулемётчик Пётр, который всё время бежал рядом, ни в каких списках, дарующих жизнь, не значились. Они все тогда подлежали истреблению…
– Постарайтесь сберечь этого своего Профессора. Кстати, он действительно хороший доктор?
– Да, говорят, прекрасный хирург. Его пациенты в Москве – известные советские и партийные деятели.
– Ну, тем более. Он нам ещё пригодится. Нужно найти способ оставить его на нашей территории. Подумайте. При каком-нибудь лазарете для военнопленных или гражданской лечебнице. – И вдруг, после короткой паузы, спросил: – Георгий Алексеевич, вы что-нибудь слышали о Сунь-цзы?
– Сунь-цзы… Самый древний трактат о военном искусстве? Но это написано, кажется, ещё до Рождества Христова.
– Да. И в этом часть сути. В нём сформулированы основные принципы организации и управления службы внешней разведки. Вот послушайте, здесь есть любопытное место, как раз к нашему случаю. – И Ивар вытащил из полевой сумки записную книжку в кожаном переплёте, полистал и начал читать, иногда повторяя какую-нибудь фразу дважды: – «Узнать о будущем нельзя ни от богов, ни от демонов; нельзя этого сделать и копируя настоящее путём измерений и расчётов. О противнике же узнать можно с помощью человека.
Для этого используются пять категорий шпионов: шпионы из числа местных жителей; шпионы, находящиеся в стане противника; шпионы-маршрутники, засылаемые к противнику и возвращающиеся назад после выполнения задания; шпионы, идущие на смерть, и шпионы, приносящие жизнь».
– Профессора необходимо числить по пятой категории.
– Именно по пятой… Но слушайте дальше: «Если будут задействованы все пять видов шпионов, никто не сможет узнать, каким путём получены сведения. И назовут это божественной тайной. И станет она самым ценным сокровищем властителя.
Правитель должен лично руководить работой шпионов. Возвращающиеся после выполнения задания шпионы дают ему возможность познать противника. Поэтому правитель должен быть с ними особенно щедр». Написано это было за пятьсот лет до Рождества Христова. Но как актуально и теперь!
– С тех пор ничего не изменилось.
– И как органично вписывается в теорию Сунь-цзы наш с вами «китаец», Георгий Алексеевич! Кстати, хорошее агентурное имя.
– Но у нашего резидента уже есть оперативная кличка.
– Она очень поверхностна. Слишком примитивна. И потом: не называйте его резидентом. Рано. Пока ваш Профессор – просто шпион.
– Пожалуй что так. Но «китайцем» он ещё вполне может стать.
– А вот об этом подумайте. Потому что Профессор может стать очень хорошим «китайцем».
Они рассмеялись. Уже торопливо допили чай и разошлись. Каждого из них ждали неотложные и важные дела.
Глава десятая
Младшего политрука Гордона больше не существовало. Политрук Гордон, самострел и дезертир, исчез на дороге к западу от Наро-Фоминска, в момент, когда немецкий пикирующий бомбардировщик Ю-87 нырнул к заснеженной трассе, забитой транспортом, и точно по курсу положил несколько средних бомб. Но минутой раньше политрук, ещё будучи Гордоном, заметил, что боец из санитарной роты, раненный утром в живот, перестал стонать и вытянулся на соломе. Гордон с ужасом смотрел на его бледное лицо, на проступившие черты смерти, и, чем дольше и внимательнее он смотрел на умершего, тем больше надежд, внезапно вспыхнувших в его напряжённом мозгу, вдруг нарисовалось ему в его будущем. Умерший санитар оказался примерно одних и тех же лет с Гордоном, а главное, тип и черты его лица поразительно были схожи с чертами лица Гордона. Дальше он действовал почти машинально. Расстегнул свои ремни. Стащил с мёртвого тела окровавленную, с небольшим отверстием на животе, гимнастёрку, натянул её на себя. Затем снял валенки, подобрал полушубок.
– Что ж ты делаешь, паскуда, – послышалось за спиной, где лежал раненый лейтенант-танкист.
Гордон не успел оглянуться. И не увидел глаз танкиста, того выражения, которое он уже знал – немецкий лётчик спас его даже от этого. Машину подбросило и разорвало в воздухе на части. Вместе со всеми, кто в ней находился. Кроме Гордона. Его выбросило взрывной волной за дорожный отвал и засыпало снегом, поднятым взрывом второй авиабомбы. А вечером его, совершенно случайно отыскала конная немецкая разведка, переходя в этом месте большак. Немцы обыскали его. Он застонал и немного погодя сел. Осмотрелся, увидел разведчиков в белых камуфляжах и долго пытался понять, где он и кто эти люди в белых одеждах. На всякий случай приложил к виску ладонь и что-то невнятное сказал человеку в камуфляже, который стоял ближе других. Немцы засмеялись. Командир группы поморщился и приказал поднять пленного. Его подхватили под руки. На ногах он стоял неуверенно. И тогда Гордона снова подхватили под руки и усадили на коня рядом с убитым разведчиком, тело которого лежало поперёк седла и уже закоченело. И поехали по полю, держа вдоль леса на северо-запад.
Утром его допросили. А перед допросом он нащупал в кармане гимнастёрки красноармейскую книжку и треугольник письма. Открыл красные корочки и прочитал: красноармеец Галустян Ашот Багдасарович, рядовой такой-то роты… Но самое главное – с фотографии, из-за фиолетовой дуги жирной печати, к счастью, ещё сильнее расплывшейся от промокшей в снегу одежды, на него смотрели знакомые глаза. Он всмотрелся в них: так и есть, это были глаза никакого не Галустяна, который умер в автофургоне по дороге от Наро-Фоминска в госпиталь, а его собственные – Гордона. И глаза, и нос, и даже подбородок на фотографии были его. Развернул треугольник письма: «Здравствуй, дорогая Ануш!..» Вот только непонятно, это полное имя или сокращённая, ласкательная форма от, к примеру, Анны…
– Фамилия, имя, отчество, – спросил его немец, заполняя какой-то бланк жёлтого цвета.
– Галустян Ашот Багдасарович, – ответил Гордон, мгновенно забыв своё настоящее имя и всё, что с этим именем у него было связано в прошлом.
Он сразу понял, что для него, Ашота Галустяна, военнопленного, бывшего бойца санитарной роты 113-й стрелковой дивизии, началась новая жизнь. Судьба вновь бросила ему соломинку. Или испытание новым искушением. Что бы ни было, но – жить! Вот что единственно важно сейчас.
– Воинское звание? – спросил немец.
– Рядовой красноармеец.
– Национальность?
– Армянин.
Но немец не спешил заполнять очередную графу в своём жёлтом бланке. Он внимательно посмотрел на «Галустяна», потом отложил в сторону ручку, встал, обошёл его кругом. Как показалось «Галустяну», принюхался. В это мгновение пленный вновь почувствовал себя Гордоном, и сердце его вздрогнуло. Но всё обошлось. Немец сел за стол и продолжил заполнение бланка, спокойно и обстоятельно. Первая угроза миновала. А может, уже и вторая.
Затем его допрашивал офицер. Спрашивал о номерах воинских частей, об именах командиров, о том, какое пополнение поступает в полки и дивизию. И вдруг спросил, как зовут его жену?
– Ануш, – ответил «Галустян».
– Она русская?
– Нет, украинка, – почему-то, видимо, машинально, солгал Галустян и заметил, что немецкому офицеру его ответ понравился. – Но я её называю по-армянски – Ануш. Так у нас принято.
Ему всегда в жизни везло. Повезло и через неделю, когда их колонну пригнали в Можайск. Ещё при подходе к городу, когда впереди, в розоватом морозном облаке, бледно окрашенном поднимающимся из-за деревьев солнцем, показались купола церквей, Гордон-Галустян понял, что сейчас будет конец пути и надо что-то предпринимать. Что? Первое: каким-то образом отделиться от общей колонны. И сердце его забилось новой надеждой, когда он увидел, что перед собором немцы всех проверяют и после короткой проверки распределяют на три потока. Один, самый большой, втягивался в распахнутые ворота собора, два других реденькой цепочкой тянулись к церкви на рву и на край самого рва. Первые исчезали за высокой церковной дверью. А вторых выстраивали в плотную шеренгу по краю рва лицом туда, в морозную немую пустоту.
– Комиссаров погнали, – загудели в толпе злорадно.
– Сейчас постреляют.
– Это у них да…
В голосах пленных «Галустян» не почувствовал ни жалости к обречённым, ни сочувствия. «Сволочи, – подумал Гордон. – Какие кругом сволочи…»
Из собора выносили закоченевшие трупы. По цвету лиц и позам, в которых застыли тела, можно было понять, что смерть их стала следствием удушья. «Нельзя мне в собор, – понял “Галустян”. – Там уже людей набито так, что стоять негде – задыхаются от недостатка кислорода. Надо что-то делать. Но – куда? Ко рву? Под пулю в затылок?»
Перед воротами собора колонна рассыпалась. Здесь стояли немцы, которые осматривали пленных. Они же и решали, кого – куда. «Галустян» шагнул к молодому худощавому конвоиру в очках. Одно стекло его очков было треснуто, а другого вообще не было. Немец близоруко щурился на «Галустяна». Тот торопливо расстегнул полушубок и показал свои медицинские эмблемы. Немец кивнул, улыбнулся неожиданно дружелюбно и сказал:
– О, мюзик! – И указал на церковь.
«Галустян» бегом побежал по натоптанной тропе. Перед самой дверью услышал позади несколько автоматных очередей. Оглянулся и увидел, как быстро, с криками и стонами, исчезает во рву только что выстроенная шеренга. Он знал, что в ней стояли не только комиссары.
Немец, не разглядевший его петлиц, спас его от неминуемой гибели. Теперь уже везло «Галустяну».
В церкви повсюду стояли группами и лежали на холодных каменных плитах пленные. «Галустян» сразу обратил внимание на то, что среди них не было раненых. В полдень всех выгнали на улицу и построили на краю рва, на том самом месте, где утром из автоматов расстреливали комиссаров. Затоптанный снег был залит кровью. В некоторых местах кровь выжгла неглубокие лунки, и они схватились бурой наледью. «Галустян» заглянул вниз. Ему показалось, что там ещё кто-то стонал и копошился, пытаясь встать.
«Неужели и нас?..» Он с ужасом оглядывался на тех, кто готов был разделить с ним покуда ещё неведомую участь. Но ни сочувствия, ни уверенности в том, что худшего сейчас не произойдёт, ни в одном из них не разглядел. Серые, отупелые, уставшие страдать лица людей, готовых безропотно испить последнюю чашу.
Их построили в две шеренги. Вскоре появилась группа людей, одетых необычно: это были кавалеристы – ремни поверх полушубков, папахи, шашки на боку, на сапогах шпоры. Полушубки и папахи явно красноармейские. Знаки различия – непонятные.
– Ну, что? Навоевались? Я – атаман казачьей сотни поручик Щербаков! – крикнул человек в белой папахе и нетерпеливо похлопал по ладони черенком ногайки; в голосе его чувствовалась хозяйская уверенность, как будто он говорил на своём хуторе с проштрафившимися работниками, решая, что же с ними, сукиными котами, делать. – Я вас долго агитировать не буду. Вольному – воля. Сотня занимается наведением порядка в лесах и на дорогах на занятой германской армией территории. Подчиняется германскому командованию. Полное довольствие. Жратва, пайковые и прочее. Дадим коня, винтовку, саблю. Остальное возьмёте сами. В сотне два взвода. Формируется третий. Кто хочет послужить России без большевиков, колхозов и жидов? Шаг вперёд!
Атаман действительно решал их судьбу. Щедро раздаривал не просто жизни, а жизнь в довольстве. Завидную судьбу в обмен на службу. И каждый из стоявших у обрыва в какое-то мгновение мог выбрать, выхватить из-под косы смерти свою судьбу.
– А как насчёт баб? – выкрикнули из замершей шеренги.
– Можно иметь. По обоюдному согласию, – засмеялся и атаман. – Мародёров и насильников стреляем без суда и следствия. Ну так есть желающие вступить в третий взвод первой вспомогательной казачьей сотни пятой танковой дивизии германской армии?
– Есть! – послышалось сразу несколько голосов.
Вышли человек пятнадцать. Остальным тут же скомандовали направо бегом марш. Куда их погнали, неизвестно. Может, назад, в церковь. Может, в собор, в людское скопище, в смрад дрожащих от холода и духоты тел.
Атаман подравнял строй, прошёлся вдоль, несколько раз, туда-сюда, заглядывая в лицо каждому добровольцу.
– Юнкер? – остановился он возле высокого пленного в оборванной шинели с яркими петлицами.
– Курсант, – ответил пленный.
– Юнкер! – И атаман похлопал черенком ногайки по плечу курсанта.
– Сержант Смирнов! Шестая курсантская рота Подольского пехотно-пулемётного училища!
– Почему не лейтенант? – И атаман ткнул его черенком плётки в грудь.
– В бой ввели курсантами. Всю роту. Потом – плен.
– Где ранен?
– Под Медынью.
– Под Медынью стоит наша сотня. В знакомые места захотелось? Ты про баб спрашивал?
– Так точно, я.
– Взводом командовал?
– Нет. Стрелковым отделением.
– Хорошо. Нам толковые младшие командиры нужны. Проявишь себя – получишь офицерское звание подпоручик.
Атаман пошёл дальше.
– А ты что здесь делаешь? – Атаман уставился на «Галустяна». – Я кого спрашиваю? Ты?!
«Галустян» вновь, в какое-то мгновение короткого, как пистолетный выстрел, ужаса почувствовал себя прежним, совсем недавним несчастным Гордоном, загнанным судьбой в угол, но тут же, не дожидаясь, когда затрясутся колени и руки, что окончательно выдаст его, решительно шагнул вперёд и громко представился:
– Рядовой Галустян! Хорошо владею верховой ездой и отлично ориентируюсь на местности, в том числе в лесу. Изучал радиодело. Владею немецким.
– Ну-ну, – невольно согласился атаман и приказал Галустяну встать в строй.
Уже потом, в сотне, от подозрительных хохлов «Галустян» раза два слышал: «Та вин же на жида похожь…» Но прошло ещё несколько дней, и всё прекратилось. Началась служба. «Галустяна», учитывая его умение читать карту и познания в немецком языке, зачислили в разведвзвод. А спустя некоторое время перебросили в зону, контролируемую его родной 33-й армией. Действовал он под видом то санитара, то связиста, то делегата-кавалериста. Армия к тому времени уже была блокирована. Однажды в нём шевельнулось: «Перейти, покаяться, воевать вместе со всеми…» Но в следующую минуту взвесил на своих весах, которые ещё никогда и ни разу не подводили: «А куда идти, в “котёл”, где рядовые бойцы, чтобы не умереть от голода грызут копыта лошадей, убитых ещё осенью? Да там через пару недель, не от пули, так от голода ноги протянешь».
Каждый раз ему давали всё более сложные задания. Пока два взвода гонялись по лесам за партизанами, их разведподразделение в полном составе действовало в районе Износок – Знаменки. И вот однажды взвод собрали в деревне, занятой ротой, сформированной тоже из бывших военнопленных РККА. Перед строем вышел немецкий майор и вдруг заговорил абсолютно по-русски, без акцента.
– С этого дня вы приданы роте особого назначения, – сказал он и обернулся к их взводному.
Тот кивнул.
– На днях сюда прибудет и ваш атаман поручик Щербаков и другие два взвода со всеми тылами. А сейчас слушай мою команду: кто из вас служил в тридцать третьей армии генерала Ефремова, шаг вперёд!
Вышли трое. В том числе и «Галустян».
– Кто из вас лично знаком со следующими лицами из числа офицеров штаба тридцать третьей армии и штабов подчинённых ей дивизий?.. Что, неужто никто? Так, никто… А кто хоть раз видел в лицо, хорошо запомнил и, в случае необходимости, может снова безошибочно опознать генерала Ефремова?
– Я, – шагнул вперёд «Галустян».
– При каких обстоятельствах вам доводилось видеть командующего тридцать третьей армией?
– Я видел его дважды. Один раз в траншее. Он приходил на передовую. Вёл наблюдение с НП командира роты. Второй раз – в госпитале, куда генерал приехал, чтобы узнать, как обстоят дела с лечением раненых.
– Вы запомнили его хорошо?
– Так точно, достаточно хорошо.
– Дайте словесный портрет генерала.
– Выше среднего роста, скорее даже высокий. Крепкий. Телосложение богатырское. Всегда чисто выбрит. Взгляд внимательный. Глаза светлые. Серые или зелёные, не обратил внимания. Волосы тёмно-русые, близкие к чёрным. Нос крупный, прямой, без горбинки. Лоб скошенный, с сильно выраженными надбровными дугами. Манера говорить и вообще держаться, спокойная, уверенная. Умеет выслушать собеседника. Никогда не перебивает. Но любит, чтобы говорили кратко и по существу. Чувствуется внутренняя культура, скорее не врождённая, а приобретённая.
– Почему вы так считаете? – спросил Радовский, с нескрываемым любопытством слушая наблюдения Гордона.
– Отношение в культуре поведения, манера держать себя. Так относятся в чужой и дорогой вещи. Хотя нельзя сказать, что он чувствует себя не в своей тарелке.
– Ну, довольно, – прервал его Радовский и подумал: «Этот армянин, пожалуй, подойдёт, хотя есть в нём что-то, что настораживает… Впрочем, все они здесь с двойным дном».
Позже, когда начались индивидуальные занятия и инструктажи, он спросил разведчика:
– Вы армянин. А разговариваете совершенно без акцента? – И выразительно посмотрел в глаза.
– Я родился и вырос в Ростове. В Ростове много армян. Наши предки переселились туда ещё при Петре.
– Откуда? Из Одессы? – И Радовский внимательно посмотрел в карие глаза разведчика.
– Э, нет! – засмеялся «Галустян», и ни один мускул в его лице не вздрогнул под пристальным взглядом майора.
Больше на эту тему они не заговаривали. Гордон успокоился, поняв, что со стороны майора Радовского, которого они вскоре начали называть просто «Старшина», ему ничего не грозит. А Радовский понял, что «Галустян», скорее всего, никакой не Галустян. Многое в его легенде пахло вымыслом. По документам, он действительно призывался Ростовским городским военкоматом. Но, видимо, не знает, что ростовские армяне тоже говорят с акцентом, только акцент этот не кавказский, а другой, особенный, ростовский.
Следующий раз некоторая неловкость произошла, когда всем разведчикам, которые направлялись в расположение 33-й армии для вживания в среду, давали агентурные имена.
– Агентурное имя? – спросил Старшина.
И вдруг, сам от себя не ожидая такой дерзости и желания ступить на край обрыва, «Галустян» предложил:
– Гордон.
И Старшина, обычно критично относившийся к выбору курсантом агентурного имени, которое затем заносилось в его личное дело, кивнул согласно:
– Вполне подходит.
Хохлы за спиной загудели угрожающим гудом, но Радовский поднял тяжёлый взгляд, и все затихли.
Так «Галустян» вскоре снова стал Гордоном.
Ему удалось пробежать по краю обрыва, так что приятным холодком захватило сердце. И он, чувствуя, что вполне владеет игрой, снова заглянул в пропасть, на краю которой всё это время стоял:
– Если это не опасно.
– Думаю, что за это вас не расстреляют в гестапо. Во всяком случае, до тех пор, пока вы не попадёте к ним. А там, в тридцать третьей, легче будет устроиться в тёпленькое местечко.
Вскоре их отряд – двенадцать человек – перешёл линию фронта под видом санитарного обоза. Из района Износок по партизанской тропе они вышли к Науменкам, забрали там раненых и вывезли в Износки, в армейский госпиталь. Через день вновь вернулись в Науменки с грузом медикаментов и сухарей. Но назад в Износки больше не вернулись. Раненых завезли в лес, связали и свалили в овраг. Через несколько часов, когда мороз сделал своё дело, сложили их более компактно и присыпали снегом. И вернулись в район Знаменки.
Галустян-Гордон был зачислен в отдельный медико-санитарный батальон 160-й дивизии, а затем, по ходатайству Профессора, переведён в одно из санитарных подразделений, обслуживающих непосредственно штаб 33-й армии. С той поры он работал в паре с Профессором. Нескольких человек из роты Радовского, стрелков, как их называли в отряде, удалось устроить в армейский ветеринарный лазарет и отдельную корпусную автомобильную санитарную роту. В санитарной роте не было ни одного автомобиля, вернее, они были, но давно стояли неподвижным парком, без горючего, заметённые снегом, а раненых в полевые передвижные госпиталя и санбаты доставляли на лошадях. Этим и занималась корпусная авто-санитарная рота.
Через несколько дней, когда кончились заначки и Галустяну-Гордону пришлось сесть на скудный паёк окруженца, он начал испытывать нечто похожее, что однажды переживал под Наро-Фоминском, оказавшись в промёрзших, насквозь продуваемых тридцатиградусными ветрами окопах рядом с замерзающими бойцами стрелковой роты. Тогда, чтобы избежать смерти в очередной бессмысленной атаке на крохотную лесную деревеньку, видневшуюся впереди в полукилометре от их траншеи, он пошёл на крайность. С передовой удалось улизнуть благополучно. Он выстрелил себе в ногу во время начала атаки, в свежей воронке от снаряда, пробежав вперёд всего несколько десятков метров. Стрелял из трофейной винтовки, подобранной во время атаки. С винтовкой бежал сержант. Сержанта убило миной. После боя раненых грузили в машины, как дрова – поскорей, поскорей… Поэтому никто не заметил характерных особенностей его ранения. Неприятности начались потом, в тылу, в одном из ППГ, когда эта тощая сука…
Со жратвой в окружении было по-настоящему худо. У местных забрали уже всё, что можно забрать. Те сами голодали. Правда, коров ещё не порезали. За коров, согласно приказу командарма, как, впрочем, и за иное мародёрство в занятых группировкой деревнях, полагался расстрел. Особо не разбирались. Так что по дворам лучше не шастать. Заметят – донесут. А если попадёшь под разборку, начнут допытываться, кто да откуда. Хотя документы у него были подлинные. На фотографии Галустян и Гордон – одно лицо. Но вдруг кто-нибудь служил вместе с Галустяном? Вдруг кто узнает и его, Гордона? В этих обстоятельствах жди опасности с двух сторон. С одной стороны – бывшие знакомые Галустяна, сослуживцы, фронтовые товарищи. В любой момент запросто можно наскочить хотя бы одного из них. И этого будет достаточно, чтобы его потащили к другим. К особистам. Там тоже люди разные. Если притащат к какому-нибудь дивизионному лейтенанту, там ещё можно прикинуться дурачком. Но с капитаном Камбургом разговор обещает быть очень коротким. С этим не договоришься. Раза два видел его издали. И всякий раз отворачивался, чтобы не попадаться на глаза. Увидит, заинтересуется, кто, откуда… Что он скажет? По документам: красноармеец Галустян. А Кабурга не обманешь: как Галустян? И попал он в особый отдел. А там все жилы вытянут. Нет, лучше вместе со всеми конские гужи жрать и спокойно ждать своего часа – наступит же он когда-нибудь. А по краю пропасти не набегаешься долго…
В отряде кормили хорошо. То поросёнка из какой-нибудь дальней деревни привезут, то корову. Промышляли в основном хохлы. У себя бы в станицах и на хуторах так не вольничали. А тут – Россия. Никто особо не спросит. В деревнях старики, дети и бабы. Мужики кто на фронте, кто в плену, кто в партизанах. На стороне, подальше от глаз атамана Щербакова, можно было и девку придавить. Или бабёшку завести. И тогда уже и с самогоном всегда будешь, и свежая баранина на столе, и регулярная банька с веничком, а потом и мягкая постелька на двоих… Но казачья жизнь закончилась быстро.
А тут… Тут самострел уже не пройдёт.
Война Гордону не нравилась по самой своей сути. Он не представлял, как это можно – убить человека. Лишить жизни подобного себе. Избежать призыва ему не удалось. Он, через родственников, нашёл человека из горвоенкомата, который должен был сделать бронь на год. Через год, глядишь, война кончится. Во всяком случае, много воды утекло бы за этот замаячивший впереди желанный год. Но нужного человека из горвоенкомата вскоре и самого направили под Малоярославец командиром стрелкового батальона. А в октябре, когда немцы прорвались, когда под Вязьмой и Брянском погибли несколько армий, под ружьё поставили почти всех годных мужчин с восемнадцати до сорока пяти лет. Вот тогда-то в окопы угодил и Гордон. Его зачислили в стрелковый полк на должность заместителя командира роты по политчасти. Через неделю полк уже оказался на передовой. В первый же день немцы атаковали. Ворвались в их траншею. Рота побежала. Бежал и он. Потом остановилась. Потому что из лощины выбежал ротный с винтовкой наперевес и закричал: «Назад, ребята! Всех, кто побежит, я приказал стрелять из пулемёта! За мной!» Ротный погиб во время той контратаки. Немцев из траншеи выбили. Обязанности командира роты комбат хотел возложить на него, младшего политрука. Но, слава богу, этого не произошло. Комбат вдруг попросил его револьвер. Посмотрел новенький наган, покрутил барабан, понюхал ствол и спросил, почему он, политрук роты, не стрелял? «Как же можно требовать активных действий от бойцов, когда командир не показывает примера?» И обязанности командира роты возложил на командира первого взвода. На следующий день осколок мины снёс полчерепа новому ротному, тяжело ранило одного из лейтенантов. Другого комбат назначил на роту. А у него снова попросил для осмотра револьвер. Осмотрел и сказал: «Личное оружие, товарищ младший политрук, нужно содержать в чистоте. Как же можно требовать от бойцов, чтобы они вовремя чистили свои винтовки, когда сами вы…» Комбат явно недолюбливал его и унижал в присутствии бойцов. Комбат чувствовал его неприятие войны и, видимо, его отвращение к бессмысленному массовому убийству принимал за трусость. Этот примитивный солдафон с костромским или вологодским акцентом вряд ли прочитал за всю свою жизнь что-либо, кроме Боевого устава пехоты РККА. Отношения с комбатом не ладились. Кроме того, каждый новый день, каждый бой неминуемо приближал Гордона к тому моменту, когда капитан, в очередной раз осмотрев револьвер, всё же назначит его командовать остатками выбитой роты. А ротные командиры долго не жили…
«Да, – думал он, – самострел тут не пройдёт. – Либо поставят к стенке по приговору военного трибунала, либо пристрелят казаки или “бранденбуржцы”». Эти псы натасканные и матери родной не пожалеют. А уж его – ни то Галустяна, ни то Гордона… С самого первого дня его пребывания в роте недоверчиво дышат ему в затылок. Так и ждут момента, чтобы уличить его.
«Боже, – думал не раз Гордон, – ну почему так происходит?» Ведь он всем своим существом ненавидит войну. Ему отвратительна казарма. Запах потных тел. Каша из котелка. Форма. И та, и другая. Он с удовольствием ухаживал бы за личным автомобилем, тем более что перспектива такая у него уже была, но теперь, почти ежедневно, под присмотром то подпоручика, то лейтенанта, приходится разбирать и чистить личное оружие. Таскать раненых. Ему невыносимы их стоны и лица, полные ужаса и предчувствия смерти, которая уже заглядывает им в глаза. А ведь какими бодряками и бесстрашными воякам стараются эти жалкие калеки выглядеть перед боем… И вот ему, человеку абсолютно другой породы, иной стихии, волею судьбы приходится пить именно из этой гнусной, общей чаши. И он, именно он, вынужден познать всю чудовищную изнанку и мерзкую суть того, что со стороны порой выглядит чистым белым полем, где каждую минуту существует возможность проявить геройство и тому подобное. А ведь он не из тех, кто страдает комплексом Пети Ростова. Всё это чушь. Давно разоблачённая морока, как сказала одна прекрасная поэтесса. Так почему же? Почему к нему так несправедлива судьба? Почему постоянно суёт его в самый кромешный ад, на запад от Москвы? Для большинства дорога на запад ограничивается хотя бы фронтом. А его она запихнула дальше фронта. Многие из его родственников и знакомых давно уехали на восток и сейчас спокойно живут там, вдали от фронта, от всей этой человеческой мерзости и вони, от опасности в любую минуту получить пулю в лоб или штык между лопаток. Кто в Ташкенте, кто в Фергане. А там совсем рядом граница, так что если немцы дойдут и до среднеазиатских областей…
Недавно Гордон сделал для себя внезапное открытие. Как все великие открытия, оно заключало в себе очень простую истину. Войну ненавидят все. Все, кого он встречал до сей поры. И на передовой, и в тылу. Просто большинство в этом не признаются. Ближе всех к пониманию сути войны раненые. Чем тяжелее ранение, то есть чем ближе человек к смерти, тем объективнее в нём оценка всего происходящего вокруг. Смерть же не оправдывает ничего. Смерть на войне ничего не значит. Она просто делает человека, целый мир холодным трупом. Застывшим телом, которое, скорее всего, останется непохороненным, и его либо растащат собаки, либо расклюют птицы. И товарищи, с которым ты ещё вчера на двоих-троих раскуривал завёртку табаку, почти равнодушно перешагнут через твоё тело и уйдут своей дорогой. Потому что тело, лишённое жизни, сразу становится проблемой для живых. Надо хоронить, копать яму, закапывать… Этим не хочется заниматься никому. Вот и получается: если война – это всего лишь мерзость, которая заслуживает только ненависти, то почему он должен служить этой мерзости? Он выкупит свою жизнь и уйдёт. Куда угодно. Сразу, как только сложатся благоприятные обстоятельства.
Но об этом открытии пока нужно помалкивать. Потому что оно принадлежит только ему одному.
Однажды утром его окликнул Профессор:
– Товарищ боец, – сказал он, – подойдите ко мне.
Галустян-Гордон подошёл. Приложил ладонь к шапке:
– Рядовой Галустян по вашему приказанию…
Профессор внимательно посмотрел на него, усмехнулся едва заметной усмешкой, небрежно дёрнувшей его крупные породистые губы, и спросил:
– Давно получали письмо из дому?
– Письмо-то получил. Но некогда написать ответ.
– Пишите срочно, я передам.
Это был пароль. После такого диалога любые письменные донесения можно было передавать друг другу почти в открытую. Но Профессор казался человеком сверхосторожным.
– Присядь-ка, боец Галустян. – И Профессор похлопал по досчатому настилу саней. – Расскажи мне, старику, что из дома пишут…
А из дома им пишут следующее: «Срочно сообщить о сроках, маршруте и порядке движения колонн. Срок исполнения: 22.00». В полночь Галустян-Гордон должен доставить эту информацию в сторожку лесника сам либо через связного, если самому это сделать будет невозможно.
В ту же ночь Радовский узнал о том, что марш откладывается на сутки, что выходить армия из района сосредоточения будет на запад, с возможным незначительным смещением направления южнее, параллельно шоссе Юхнов – Вязьма, что, в связи с опозданием в район сосредоточения полков 338-й дивизии, движение последней предполагается в том же направлении, но автономно. Самое главное в сообщении Профессора было в конце: обоз оперативного управления 33-й армии во главе с командармом Ефремовым должен двигаться в середине колонны вслед за сводной ударной группой 160-й дивизии, в которую также включены мелкие группы партизан и проводников, хорошо знающих здешние леса и дороги, а ядро составляют автоматчики маршевых лыжных рот и батальонов.
Радовский тут же передал полученные сведения в штаб 5-й танковой дивизии. В ту же ночь в штабе дивизии состоялось короткое совещание. На нём и было принято решение об отсечении ударного отряда от основной колонны армии. Сложность задачи боевой группы Радовского заключалась в том, что после предполагаемого боя на большаке Беляево – Буслава, предстояло выяснить точное местонахождение оперативной группы окружённой армии и самого генерала Ефремова. А это означало, что Профессор должен был снова выйти на связь. На этом же совещании Радовский узнал о том, что одновременно с ними, с той же задачей, будет действовать рота полка особого назначения «Бранденбург-800», что одеты они будут тоже в красноармейскую форму. После совещания состоялся непродолжительный разговор с Иваром. Из этого разговора Радовский понял, что «бранденбуржцы» уже находятся в расположении «котла», а это значит – в лесах в окрестностях Шпырёва и Науменок.
«Одно из двух, – размышлял Радовский, возвращаясь в расположение своей роты, – либо Ивар мне не вполне доверяет и предстоящую операцию проводит в качестве своего рода проверки в деле, либо не доверяет вполне и подстраховывает активными действиями более надёжных “бранденбуржцев”».
Глава одиннадцатая
Они бежали по лесу, около тысячи человек из разных дивизий и полков, смешавшись в стремительный, неутомимый поток, который, казалось, ничем уже нельзя остановить. Хрипы простуженных глоток, задавленный кашель, стоны раненых, которых несли на жердевых носилках. Воспалённые глаза, в которых горела только одна-единственная жажда: вперёд, на выход!
– Фаина Ростиславна, ну как вы, миленькая? – спрашивал старшина Нелюбин, то и дело наклоняясь к лежавшей в санях Маковицкой.
Бледное её лицо сияло в ночи неподвижным безнадёжным сиянием.
– Кондрат, – позвала она, с трудом шевеля немеющими губами, – подай мне снежку. Снежку бы мне. Холодненького.
Старшина отбежал от дороги, разрыл руками пелену сырого крупяного снега, сжал в горсти чистый холодный ком и, бережно прижимая его к груди, так же бегом вернулся к саням.
– На вот, миленькая. – И он сунул ей в руку белый сыпучий комок.
Маковицкую ранило, уже когда гнали коня мимо берёз. Она охнула, откинулась в сани. И старшина Нелюбин, придерживая её рукой, чтобы не выпала из кошевы, погнал ещё быстрей. В лесу остановился. Соскочил с саней. Кинулся к ней.
– Кажется, в грудь, – сказала Маковицкая. – Ног не чувствую. Значит, позвоночник повреждён. Самое худшее произошло…
– Сейчас перевяжем. Сейчас… – И старшина Нелюбин разорвал индивидуальный медицинский пакет, расстегнул шинель Маковицкой, приподнял её и начал наспех пеленать широким офицерским бинтом.
К нему подбежал Кудряшов.
– Что? Куда её?
– Да вот… Слышь, Кудряш, одного бинта мало. Давай и твой.
Кудряшов достал свой пакет. После перевязки Маковицкая на какое-то время потеряла сознание. А когда очнулась, попросила снежку. В груди всё жгло. Она знала, что в лучшем случае проживёт ещё часа три-четыре. Здесь, в лесу, ей вряд ли помогут. А до госпиталя довезти не успеют. Значит, здесь, в этом лесу, она и останется. Её раненые остались в том лесу, за большаком. Она – здесь.
– Кондрат, голубчик, оставьте меня с ранеными, а сами идите. – И она махнула вялой рукой.
Она чувствовала, как жизнь медленно уходит из её тела. Уже иными, неузнаваемо-чужими, становились движения. По-иному воспринимался мир. И этот старшина из деревенских мужиков, к которому она в последнее время так привязалась, теперь казался ей необъяснимо дороже просто фронтового товарища. Хотелось прижаться к нему, обнять. Обхватить руками за шею. Нежно, по-женски. Чтобы и он ответно почувствовал себя рядом с ней мужчиной, а не бывшим ранбольным, которого она когда-то, должно быть, действительно спасла от смерти, а потом выходила. Но вряд ли это теперь возможно. Конечно, невозможно… Всё кончено…
– Потерпи, Фаина Ростиславна, потерпи, миленькая. Даст Бог, вынесем.
Кудряшов теперь тоже не отходил от саней.
Шли уже несколько часов. Немного стало рассветлять вокруг. Снег посерел. Лес проступил отчётливее. Остановились.
– Что там? – послышался голос Воронцова.
– Говорят, деревня впереди, – ответил ему Турчин.
– Кто в деревне? Наши?
– Откуда тут наши? До наших ещё вон сколько бежать, глаза вылупишь.
Вперёд ушла разведка. А здесь, в лесу, люди ждали вестей, которые и должны решить, куда они двинутся дальше. По цепи, в который уж раз, передали:
– Соблюдать тишину.
Как будто это было единственное, что ещё могло спасти их.
– Соблюдать тишину…
– Соблюдать тишину, – уносилось всё дальше и дальше.
Воронцов лёг на снег, закрыл глаза. Отяжелевшая шинель была сырой от пота. В сапогах чавкало. Лёжа, он расстегнул ремешок и толкнул каску назад. Рядом приткнулся Иванок. Малой даже не шевельнулся, обнял свою винтовку и тут же уснул, задышал ровным детским дыханием. Воронцов услышал знакомый скользящий шорох. Шуршало где-то вверху, над деревьями. Вот сволочи, подумал он. Вот сволочи… И тотчас в кустах разорвалось сразу несколько мин.
– Что там?
– Где разведка?
Колонна вновь встрепенулась. В какое-то мгновение, когда выяснилось, что разведка ещё не вернулась, да и вряд ли теперь вернётся, возникла паника. Но где-то впереди, где, все знали, идёт командарм, послышался громкий голос:
– Всем соблюдать спокойствие и порядок! Раненых не бросать! Командирам – сплотить вокруг себя личный состав! Приготовить оружие!
А уже через мгновение они снова бежали по мокрому снегу по лесному просёлку. Слева били сразу два пулемёта. Они секли вялые рассветные сумерки длинными очередями, и слепые, перепуганные трассы разноцветным веером расщеплялись и гасли на опушке и в предполье. Пулемётчики покуда ещё не нащупали цели, и их огонь особого вреда колонне не наносил. Там, откуда началась стрельба, угадывались чёрные силуэты дворов. Лаяла взахлёб перепуганная собака. Миномёты хлопали оттуда же, видимо, из-за домов. Всё повторялось, как на поляне возле большака, где их отрезали от основной колонны и санитарных обозов. Только там были окопы, отрытые по обрезу поля, и пулемёты стреляли из окопов. А здесь огонь вёлся прямо из деревни. Значит, не успели отрыть окопы. Значит, заняли деревню только что.
Из-за саней, в которых лежали раненые, выскочил автоматчик в расстёгнутом полушубке, без шапки. Он махнул автоматом Воронцову:
– Давай, Курсант, веди своих молодцов! Туда, в голову колонны!
Автоматчик пробежал мимо, спеша дальше вдоль колонны, видимо, собирая боеспособных, с оружием, и Воронцов увидел капитанские петлицы и узнал этого капитана.
– Что там, товарищ капитан? – успел спросить он.
– Будем атаковать деревню.
«Опять – на пулемёты», – с тоской подумал Воронцов, но, как всегда с ним происходило в последнее время, через минуту он уже с равнодушием думал о своей участи, а все его действия подчинялись строгим и непреложным правилам необходимости. Он сразу начал соображать, кого лучше взять с собой. Но может случиться и такое, то те, кого он сейчас назовёт, попросту откажутся выполнять приказ. Такой же невыполнимый, как и все приказы, которые отдавались в последние дни. Или просто испугаются умирать первыми. И тогда ничего не получится.
– Дядя Фрол и ты, Нелюбин, остаётесь с ранеными. Нелюбин – старший. Приказ генерала слышали все. Поэтому за каждого раненого отвечаете головой. Остальные – за мной.
Возле него быстро собрались Турчин, Кудряшов, Иванок, Дорофеев и ещё трое. Все, кто прорывался через насыпь. Все, кто остался жив.
– Проверить оружие. Дорофеев, раздай последние гранаты.
Воронцов обошёл свой отряд и махнул автоматом:
– За мой.
Вскоре их догнал всё тот же капитан без шапки. С ним бежали бойцы, человек шесть-семь, с винтовками и ручным пулемётом, и лейтенант, которого Воронцов запомнил по прорыву через большак. Там, за насыпью, они вместе бежали к лесу, прямо на пулемёт. И вместе добежали и навалились на пулемётчиков и стрелков прикрытия.
– Быстро, быстро, ребята! – поторапливал он.
Ответом ему был кашель и надсадное дыхание полутора десятков глоток.
А мины между тем ложились всё точнее. Рассвет размывал сумерки, и в стороне деревни уже хорошо виднелись тёмный извив унавоженной за зиму дороги, изгородь в две жерди, которой была обнесена околица, ракиты, овраг, внизу бани. Обычная деревня. Чем-то похожая и на Прудки, и на его родное Подлесное. Один пулемёт вёл огонь из оврага. Оттуда, из зарослей ивняка, выхлёстывало нескончаемую очередь, которая упиралась в опушку березняка, где залегла голова колонны. Второй был установлен на другом конце улицы, за углом крайнего дома, и тоже бил длинными, торопливыми очередями.
Колонну уже разворачивали правее, видимо, решая обойти деревню полем, по снегу и грязным проталинам. Но вскоре вернулся раненый разведчик и доложил, что правее, в километре, не больше, как раз по курсу их предполагаемого движения, на пушке леса отрыты окопы и установлены пулемёты, три или даже больше, что там не пройти, что всё похоже на засаду: от деревни их отбивают – туда, на заслон, на пулемёты.
– Товарищ генерал, что будем делать? – спросил командарма капитан, командовавший группой автоматчиков.
– Где ваша шапка, Митягин? – спросил его командарм спокойным голосом.