Цветаева без глянца Фокин Павел

Болезнь? Любовь? Обида? Сознание вины? Разочарование? Страх? Оставляя болезнь: любовь, — но чем Ваша любовь к кому-нибудь может помешать Вашей ко мне дружбе? Обида — да, поводов много: просьба не писать, отзыв о Х<одасеви>че, отзыв о его жене, упрек в эстетстве… Но только по шерсти — разве это не превращаться (Вам) в кошку? Со знание вины? Т. е. содеянное предательство. — Но разве у меня есть виноватые? Разочарование: «слишком сразу отозвалась». Друг, я не обещала Вам быть глухой! Страх: вовлечься. Я не вовлекаю и не завлекаю, я извлекаю: из жизни, из меня — в Жизнь!

И, последнее, просто небрежность. Не верю в такую простоту. Небрежность — следствие. <…>

8-го, на горе.

Нет, мне еще очень больно. Но я безмерно-терпелива. Сегодня утром — письмо, смотрю — не Ваш почерк, все равно чей, раз не Ваш. Завтра а недели, как я получила Ваше последнее письмо. Что я теряю в Вас? Да временное русло своей души, общий знаменатель дел и дней, упор свой. — Опять разливаться! —

Вы были моим руслом, моей формой, необходимыми мне тисками. И еще — моим деревцем!

Душа и Молодость. Некая встреча двух абсолютов. (Разве я Вас считала человеком?!) Я думала, — Вы молодость, стихия, могущая вместить меня — мою! Я за сто верст.

* * *

Если Вы тот, кому я пишу. Вы так же мучаетесь, как я.

* * *

12 bis авг<уста>, понед<елъник>.

Боль уже перестала быть событием, она стала состоянием. Что Вы были — я уже не верю, Вы — это моя боль. Ваших писем я не перечитываю, я не хочу, чтобы слова, сказанные вчера, звучали во мне и сегодня, не хочу ни вчера, ни сегодня, а завтра — меньше всего. Я с Вас оборвалась, как с горы. — Точное чувство.—

Живу, уже почти не жду почтальона, пишу, шью, хожу. Как я странно в этой встрече предвосхитила боль. Ведь не иначе было бы, если бы мы, предположим, в упор встретились, и так расстались. Но, ручаюсь, что моя боль — большая, я обокрадена — на все будущее, тогда бы — только на бывшее. — Бюллетень болезни — так бы я определила письмо. Внимательный ли я врач? И послушный ли я больной? <…>

14-го августа, вторник.

Думаю иногда: кто же будет той последней каплей горечи, превратившей меня в насыщенный (ею) раствор? <…>

* * *

Мало того, что я Вас никогда (глазами) не видела и (ушами) не слышала, надо еще, чтобы Вы исчезли из моего внутреннего слуха и взгляда: чтоб неслышанный голос — замолк!

И после этого мне говорят, что я выдумываю людей!

* * *

Бог хочет сделать меня богом — или поэтом — а я иногда хочу быть человеком и отбиваюсь и доказываю Богу, что он неправ. И Бог, усмехнувшись, отпускает: «Поди-поживи»…

Так он меня отпустил к Вам — на часочек.

* * *

Теперь Вы видите, как пишутся стихи. <…>

* * *

Пространство — стена, но время — брешь. Будет день, число, час, я все узнаю. Это дает мне спокойствие. Я не люблю участвовать в своей жизни: о, не лень! — брезгливость: устилать себе дорогу коврами. Пальцем не шевельну, чтобы облегчить себе ношу, сократить себе сроки.

* * *

16-го авг<уста>, четверг.

А вчера был соблазн. Я сидела с человеком, заведомо знающим Вас. И, после долгих борений, прохладно: «Кстати, не знаете ли Вы адр<ес> такого-то?» — «Знаю, т. е. могу. Вам это срочно?» — «О, нет. У меня с ним дела». Спросила — и отлегло. Не из какой-либо пользы — будь Вы в соседней комнате, я бы без зова Вашего туда не вошла! — нет, только лишний соблазн (уже преодоленный!) лишний барьер (уже взятый!): лишний — труднейший! — себе отказ. Это — из болевых достижений, а из радостных:

некое удостоверение в Вашем существовании: разесть адрес — есть человек.

Кстати, адр<еса> Вашего так и не знаю, весь упор был в вопросе, ответа я как-то недослышала: не то узнает, не то может, не то мог бы узнать.

* * *

<…> Дитя, каждое мое отношение — лавина: не очнусь, пока не докачусь! Я не знаю законов физики, но не сомневаюсь, что где-нибудь, под каким-нибудь параграфом умещаюсь целиком.

* * *

М. б. из этих записей мало встает боль? Но это единственное, к чему я ревнива.

Кстати, нынче три недели, как от Вас ни слова. А я думала, что пройдет в 10 дней!

* * *

18-го августа.

Вчера отправила Вам письмо.

* * *

Боли хотели — Вы, а получила ее — я. Справедливо?

* * *

Вы украли у меня целых три недели жизни. Вы бы могли их получить в подарок. А сейчас — украли и выбросили, ни Вам, ни людям.

Писала я эти дни мало и вяло: точное ощущение птицы, которая не может лететь. Беседа со стеной, за которой никого нет. БЕЗ ОТЗЫВА! <…>

21-го ав<густа>, вторник.

Еще несколько мыслей вслух. — К Вам ли все то, что я чувствую, или не к Вам? «Повод» для чувств, — но почему именно Вы, а не сосед? Соседей у Вас много. Помню, я с первого разу, прочтя Ваш отзыв, как-то по-человечески, лично — взволновалась.

Ах, встречная мысль! М. б. я пишу к Вам — через Десять лет, к Вам через двадцать, выросшему, человеку. М. б. я только опережаю Вас. — Но откуда тогда любовь к деревцу?

В четверг будет ровно месяц с Вашего последнего письма. В этом какое-то успокоение.

* * *

25-го, суббота.

Я устала думать о Вас: в Вас: к Вам. Я перед Вами ни в чем не виновата, зла Вам не сделала ни делом, ни помыслом. Обычная история — не в моей жизни, а вообще в жизни душ, душу имеющих. Вы, очевидно, бездушная кукла, эстет, мелкий игрок. Но все эти определения все-таки не изъясняют Вашего поведения, ах как мне хочется назвать Вас одним словом! Это последняя страница моего письма, вырывать его из тетради не буду, мало того: когда-нибудь, в свой час — Вы его все-таки получите.

На днях уезжаю, для Вас мой след потерян, а для меня — Ваш во мне! Оставляю Вас здесь, в лесах, в дождях, в глине, на заборных кольях, — одного с здешними заживо-ощипанными гусями.

В Прагу Вас с собой не беру, а в Праге у меня хорошо: огромное окно на весь город и все небо, улицы — лестницами, даль, поезда, туман.

В Праге непременно пойду к гадалке с Вашим письмом, что расскажет — забуду. А когда Бог на Страшном Суде меня спросит: «Откуда такая ненависть?» я отвечу: «Должно быть — уж очень хорошо любила».

* * *

Мне не любовь нужна, мне нужна ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ. Ваш поступок бесчеловечен. (Это не значит, что Вы — бог, или полубог!) И еще — невоспитан, это, пожалуй, меня огорчает больше всего.

* * *

26-го, воскресенье.

Кончился бюллетень, но кончилась ли — БОЛЕЗНЬ? А 27-го — письмо, и я безумно счастлива.

Прага, 5-го сенпкября> 1923 г.

Дружочек,

Вы настолько чисты и благородны в каждом помысле, так Там, живете, а не здесь, что со спокойным сердцем разрешаю Вам писать мне в Моравию, где буду не одна — что угодно.

Вы моих писем бойтесь, т. е. или сжигайте, или берегите их. В моих руках жизнь другого человека, жизнь жестока, бойтесь Случайностей, не бросайте моих писем. — Я страстнее Вас в моей заочной жизни: человек чувств, я в заочносги превращаюсь в человека страстей, ибо душа моя — страсти, а Заочность — страна Души. <…>

Шлю Вам свою любовь и память.

МЦ [8; 589–600].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Прага, 10сентября 1923 г.:

Мой дорогой вестник, молодой и нежный, я Вас даром мучила неверием. Вы невинны и Вы меня любите, но хватит ли у Вас силы долюбить меня до конца, т. е. в час, когда я скажу: «Мне надо умереть» из всей чистоты Вашего десятилетия сказать: «Да».

Ведь я не для жизни. У меня всё — пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он — единственный. А малейшего поворота головы от себя — не терплю. Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а Вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО. Все спадает как кожа, а под кожей — живое мясо или огонь: я: Психея. Я ни в одну форму не умещаюсь — даже в наипросторнейшую своих стихов! Не могу жить. Все не как у людей. Могу жить только во сне, в простом сне, который снится: вот падаю с сорокового сан-францисского этажа, вот рассвет и меня преследуют, вот чужой — и — сразу — целую, вот сейчас убьют — и лечу. Я не сказки рассказываю, мне снятся чудные и страшные сны, с любовью, со смертью, это моя настоящая жизнь, без случайностей, вся роковая, где все сбывается. Что мне делать — с этим?! — в жизни. Целую — и за тридевять земель, другой отодвинулся на миллиметр — и внутри: «Не любит — устал — не мой — умереть». О, все время: умереть, от всего!

Этого — Вы ждали? И это ли Вы любите, когда говорите (а м. б. и не говорили?) о любви. И разве это— можно любить?! [8; 607]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Прага, 20 сентября 1923 г.:

Мой дорогой друг,

Соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено.

Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше. Я люблю другого — проще, грубее и правдивее не скажешь. Перестала ли я Вас любить? Нет. Вы не изменились и не изменилась — я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой час с Вами кончен, остается моя вечность с Вами. О, на этом помедлите! Есть, кроме страстей, еще и просторы. В просторах сейчас наша встреча с Вами.

О, тепло не ушло. Перестав быть моей бедой. Вы не перестали быть моей заботой. (Не хочу писать Вам нежней, чем мне сейчас перед Вами и собой можно.) Жизнь страстна, из моего отношения к Вам ушла жизнь: срочность. Моя любовь к Вам (а она есть и будет) спокойна. Тревога будет идти от Вас, от Вашей боли, — о, между настоящими людьми это не так важно: у кого болит! Вы мое дитя, и Ваша боль — моя, видите, я совсем не то вам пишу, что решила.

* * *

В первую секунду, сгоряча, решение было: «Ни слова! Лгать, длить, беречь! «Лгать?» Но я его люблю! Нет, лгать, потому что я и его люблю!» Во вторую секунду: «Обрубить сразу! Связь, грязь, — пусть отвратится и разлюбит!» И, непосредственно: «Нет, чистая рана. лучше, чем сомнительный рубец. «Люблю» — ложь и «не люблю» (да разве это есть?!) — ложь, всю правду!» — Вот она. —

* * *

Как это случилось? О, друг, как это случается?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет, и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу. «Связь?» Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки — до губ — и где же предел? И есть ли предел? Земные дороги коротки. Что из этого выйдет — не знаю. Знаю: большая боль. Иду на страдание.

* * *

Это письмо есть акт моей вали. Я могла бы его не писать, и Вы бы никогда ничего не узнали, одно — здесь, другое — там, во мне (в молчании моем!) все сживается и спевается. Но те же слова — двум, «моя жизнь» — дважды, — нет, я бы почувствовала брезгливость к себе. Мальчик, я Вас чту, простите мне эту рану.

* * *

Теперь, главное: если Вы без меня не можете— берите мою дружбу, мои бережные и внимательные руки. Их я не отнимаю, хотя они к Вам и не тянутся, …«влеченье — род недуга». Недуг прошел, болезнь прошла, — ну, будем правдивы: женская смута прошла, но…

  • Jener Goldschmuck und das Luftgewrze,
  • Das sich taubend in die Sinne streut, —
  • Alles dieses ist von rascher Krze, —
  • Und am Ende hat man es bereut![68]

Друг, я Вас не утешаю, я себя ужасаю, я не умею жить и любить здесь.

* * *

Я совсем не знаю, как Вам будет лучше, легче, — совсем без меня, или со мной не-всей, взвесьте, вслушайтесь. Я Вас не бросаю, я не могу бросать живое. Ваша жизнь мне дорога, я бережна к ней. Я люблю Вас как друга и еще — в полной чистоте — как сына, Вам надо расстаться только с женщиной во мне, с молодой и совершенно потерянной женщиной. Кончился только наш час [8; 608–610].

Наталия Викторовна Резникова. В записи В. Лосской:

Была большая обида с Бахрахом. Его критика на ее стихи ей очень понравилась. Но позднее, когда он пришел к нам, вместо того чтобы вести с ним интересную беседу, она стала едко над ним издеваться. Помню, она все говорила о каком-то «boudin»[69] — Вот купим «boudin», будем есть «boudin». А он ожидал от нее умных разговоров о поэзии. Так она дала ему понять, что больше его ни в грош не ставит. Помню, она просто говорила: «Я сама беру их из грязи, из ничтожества их выбираю, поднимаю их до себя, а потом возвращаю в грязь» [5; 152].

Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки:

<…> Цель моя была — только мистификация: оказаться после такого, после того лирического потока — дурой, занятой только кровавой колбасой. Словом, если не щадила его, не щадила и себя, ибо никакого разъяснения не последовало. М. б., взволнованный встречей, ничего и не заметил, кроме: много народу, разговоры не о том… [10; 227]

Александр Васильевич Бахрах (1902–1986), литературный критик:

Моя первая парижская встреча с Цветаевой — после предшествовавшей ей длительной переписки — произошла на квартире ее друзей, у которых по приезде в Париж она на короткий срок поселилась. Встреча эта произошла при многочисленных свидетелях и была окружена оттенком показной «светскости» и с бисквитами к чаю. Что-то в окружающей обстановке звучало как фальшивая нота. Сама Цветаева это сознавала и спустя несколько лет писала мне: «Я перед вами виновата, знаю. Знаете в чем? В неуместной веселости нашей встречи. Хотите другую — первую — всерьез?»

Но что-то за эти годы ушло, что-то выветрилось. Если быть суеверным, то надо признать, что Рок (одно из излюбленных цветаевских словечек, которое она всегда писала с заглавной буквы) был явно против нас, и какие-то «бесенята» вмешивались в наши дружеские отношения, которые так и не удалось наладить. Хотя почта в те дни действовала безукоризненно, цветаевские письма ко мне, как и мои к ней, пропадали или достигали меня с таким запозданием, что я никак не мог свидеться с ней в назначенный час. <…>

И так случилось, что за все ее парижские годы я побывал у нее считанное число раз — но я не хочу взваливать за это вину на почту! Вероятно, это происходило потому, что разговор с ней у меня никогда не клеился, мне казалось, что приходится подниматься на крутую гору. Хоть и был он утонченно литературен, но вместе с тем в каждой брошенной ею фразе, в любом ее полуслов мне чудился какой-то второй смысл, намек на что-то, что перегорело или, строго говоря, что было измышлено.

«Я у вас сейчас: я — переписка и я — встреча, в глазах двоюсь, хочу восстановить единство», — писала она, но, очевидно, для этого сроки были упущены [1:387]. 359

Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки:

Больше не писали и не пытались. Очевидно — устали оба. (NB! Назвать весь этот случай всерьез судьбою мне мешает некрупность человека. С Б. П. была бы — судьба и не дай Бог!) Тоже очевидно, не так уж было нужно: что совсем не было нужно — раз обошлись [10; 228–229].

1923–1924

«Арлекин»

(Константин Родзевич)

Константин Болеславович Родзевич. В записи В. Лосской:

Она меня выдумала. Я поддавался ее образу и очень это ценил. Но с другой стороны, это мешало мне жить. Как лавина! [5; 88]

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Герой Поэм («Поэма Горы» и «Поэма Конца». — Сост.) был наделен редким даром обаяния, сочетавшим мужество с душевной грацией, ласковость — с ироничностью, отзывчивость — с небрежностью, увлеченность (увлекаемость) — с легкомыслием, юношеский эгоизм — с самоотверженностью, мягкость — со вспыльчивостью, и обаяние это <…> казалось не от века сего, что-то в обаянии этом было от недавно еще пленявшего Маринино воображение XVIII столетия — праздничное, беспечное, лукавое и вместе с тем, и прежде всего — рыцарственное…

Обаятельна была и внешность его, и повадки, и остроумие, легкость реплик и быстрота решений, обаятельна и сама тогдашняя молодость его, даже — мальчишество… [1; 236–237]

Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист:

Родзевича я видала у Эфронов (да и на всяких собраниях). Очень уверенный в себе (чувствовалось что привык всегда и всех очаровывать), умевший не только голосу, но и глазам придавать соответствующие нюансы (значительные, ласковые или насмешливые). Говорил очень гладко и легко. Я его воспринимала как позера, и что-то от Рудина было в нем [1; 290].

Константин Болеславович Родзевич. В записи В. Лосской:

Мои отношения с Мариной были всегда восторженными, радостными, до самого последнего времени. Она иногда мне звонила, и мы всегда радовались друг другу. <…>

Увлечение — обоюдное — началось между нами сразу, «coup de foudre» (любовь с первого взгляда). Оно объяснялось молодостью, любовью к жизни. Наша связь длилась два года, в Праге. А потом я и не искал продолжения. Была ли это большая любовь — я не знал, по молодости, по легкомыслию… А во Франции мы уже почти никогда не виделись [5;87–88].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. 27 августа 1923 г.:

Мой родной Радзевич,

Вчера, на большой дороге, под луной, расставаясь с Вами и держа Вашу холодную (NB! от голода!) руку в своей, мне безумно хотелось поцеловать Вас, и, если я этого не сделала, то только потому, что лунабыла — слишком большая!

Мой дорогой друг, друг нежданный, нежеланный и негаданный, милый чужой человек, ставший навеки родным, вчера, под луной, идя домой я думала (тропинка летела под ногами, луна летела за плечом) — «Слава Богу, слава мудрым богам, что я этого прелестного, опасного, чужого мальчика — не люблю! Если бы я его любила, я бы от него не оторвалась, я — не игрок, ставка моя — моя душа! — и я сразу потеряла бы ставку. Пусть он любит других — всех! — и пусть я — других — тьмы тем! — так он, в лучшие часы души своей — навсегда мой»…

И многое еще думала.

* * *

Радзевич, сегодня утром письмо — экспресс. Приедете — прочтете. Я — глубоко-счастлива, в первый раз, за месяц, дышу. (Нет, вчера, под большой луной, держа Вашу руку в своей, тоже дышала, хотя не так… покойно!) Полюбуйтесь теперь игре случая: целый месяц — почти что день в день — я молчала: жила стиснув губы и зубы, и нужно же было в последний день, в последний час…

Что-то кинуло меня к Вам. Вы были мудры и добры, Вы слушали, как старый и улыбались, как юный. У меня к Вам за этот вечер — огромная нежность и благодарность навек.

* * *

Теперь, Радзевич, просьба: в самый трудный, в самый безысходный час своей души — идите ко мне. Пусть это не оскорбит Вашей мужской гордости, я знаю, что Вы сильны — и КАК Вы сильны! — но на всякую силу — свой час. И вот в этот час, которого я, любя Вас, Вам не желаю, и которого я, любя Вас — Вам все-таки желаю, и который — желаю я или нет — все-таки придет — в этот час, будь Вы где угодно, и что бы ни происходило в моей жизни — окликните: отзовусь.

* * *

Это не пафос, это просто мои чувства, которые всегда БОЛЬШЕ моих слов.

Этого письма не закладывайте в книгу, как письма Ваших немецких приятельниц, уже хотя бы потому, что оно менее убедительно, чем те.

А пока — жму Вашу руку и жду Вас, как условились.

МЦ [14:9–11].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. 22 сентября 1923 г.:

Мой дорогой,

Исполняю не Вашу просьбу, а свою жажду: пишу Вам — и счастлива, что в этот час одна. (И вот, изнизу, вступительные аккорды часов: семь.) Семь часов. Оконная синь. Ваш обычный час. Вас не будет и я Вас не жду. Мне спокойно, я с Вами.

Вы сейчас сидите над какой-нибудь книгой — ах, все книги какие-нибудь, когда не мажется их читать! — а Вам сейчас не можется, как будет еще немочься много дней! — потому что Вам можется только ко мне, со мной. — Откуда я это знаю?

Я знаю многое, чего не знала вчера, и завтра узнаю многое, чего не знаю сегодня, я, в каком-то смысле im Werden[70], — жаль, что такой короткий срок! Но не будем о сроках.

* * *

Арлекин! — Так Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть — Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого, и может быть в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня — хаос! — а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку права выбора: или всё — или ничего, но в этом всё — как в первозданном хаосе — столько, что немудрено, что человек пропадал в нем, терял себя и, в итоге, меня. Другой должен быть Богом, Бог свет отделил от тьмы, твердь от воды, «ветру положил вес и расположил воду по мере» (Библия, Книга Иова) — другой должен создавать нас из нас же (о, не из себя!) и возможно это, конечно, только через любовь. Любовь: Бог. До Вас это у меня звучало: любовь: болезнь. Отсюда и наваждение, и очнуться, и разорванность, и после разорванности (дабы спастись от нее!) оторванность (мое отрешение).

Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я и до Вас любила: деревья! Всё любила, всё любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живым! Отсюда сознание: не-женщина, дух. Не жить — умереть. Вокзал.

* * *

Милый друг. Вы вернули меня к жизни, в которой я столько раз пыталась и все-таки ни часу не сумела жить. Это была — чужая страна. О, я о Жизни говорю с заглавной буквы, — не о той, петитом, которая нас сейчас разлучает! Я не о быте говорю, не о маленьких низостях и лицемериях, раньше я их ненавидела, теперь просто — не вижу, не хочу видеть. О, если бы Вы остались со мной, Вы бы научили меня жить — даже в простом смысле слова: я уже две дороги знаю в Праге! (На вокзал и в костел.) Друг, Вы поверили в меня. Вы сказали: «Вы всё можете», и я, наверное, всё могу. Вместо того, чтобы восхищаться моими земными недугами, Вы, отдавая полную дань иному во мне, сказали:

«Ты еще живешь. Так нельзя», — и так действительно нельзя, потому что мое пресловутое «неумение жить» для меня — страдание. Другие поступали как эстеты: любовались, или как слабые: сочувствовали. Никто не пытался изменить. Обманывала моя сила в других мирах: сильный там — слабый здесь. Люди поддерживали во мне мою раздвоенность. Это было жестоко. Нужно было или излечить — или убить. Вы меня просто полюбили…

* * *

Чуждость и родность. Родного не слушаешься, чужому не веришь. Родной: тот, кто одержим нашими слабостями. Чужой: тот, кто их понимает. Вы, понимая, не одержимы, — Вы один мне могли помочь! (Пишу и улыбаюсь: Вы в роли врача души!.. Но Бог ходит разными путями! Ко мне, очевидно, иного не было…)

О, Господи, в этом-то и вся прелесть, вея странность нашей встречи: непредугаданность добычи. Все равно, как если бы шахтер искал железо и открыл золото! Что меня толкнуло к Вам? Очарование. То есть:

  • Jeder Goldschmuck und das Luftgewiirze,
  • Das sich taubend in die Sinne streut…[71]

Нет. Пример не верен: я искала золото и нашла живую воду, — о, в воде тоже золото! И серебро! — я не от чего не отрекаюсь! Вода играет и сияет и, всё принимая, всё несет. Милый врач души, все чары прёбыли.

Да, да, одному, чтобы придти к Богу (единству) нужен столпник, другому — проходимец, (моя нежность, не обижайтесь, еще неизвестно, что у Бога больше в цене! У столпника — хоть столб есть, у проходимца — только прохождение: МИМО!)

* * *

Люблю Ваши глаза… Люблю Ваши руки, тонкие и чуть-холодные в руке. Внезапность Вашего волнения, непредугаданность Вашей усмешки. О, как Вы глубоко-правдивы! Как Вы, при всей Вашей изысканности — просты! Игрок, учащий меня человечности. О, мы с Вами, быть может, оба не были людьми до встречи! Я сказала Вам: есть — Душа, Вы сказали мне: есть — Жизнь.

* * *

Всё это, конечно, только начало. Я пишу Вам о своем хотении (решении) жить. Без Вас и вне Вас мне это не удастся. Жизнь я могу полюбить через Вас. Отпустите — опять уйду, только с еще большей горечью. Вы мой первый и последний ОПЛОТ (от сонмов!) Отойдете — ринутся! Сонмы, сны, крылатые кони… И не только от сонмов — оплот: от бессонниц моих, всегда кончающихся чьими-то губами на губах.

Вы — мое спасение и от смерти и от жизни. Вы — Жизнь (Господи, прости меня за это счастье!)

* * *

Воскресение, нет — уже понедельник! — 3-ий час утра.

Милый, ты сейчас идешь по большой дороге, один, под луной. Теперь ты понимаешь, почему я тебя остановила на: любовь — Бог. Ведь это же, точно этими же словами, я тебе писала вчера ночью, перечти первую страницу письма.

Я тебя люблю.

Друг, не верь ни одному моему слову насчет других. Это — последнее отчаяние во мне говорит. Я не могу тебя с другой, ты мне весь дорог, твои губы и руки так же, как твоя душа. О, ничему в тебе я не отдаю предпочтения: твоя усмешка, и твоя мысль, и твоя ласка — всё это едино и неделимо, и не дели. Не отдавай меня (себя) зря. Будь мой.

Беру твою черную голову в две руки. Мои глаза, мои ресницы, мои губы. (О, помню! Начало улыбки! Губы чуть раздвинутся над блеском зубов: сейчас улыбнетесь: улыбаетесь!)

Друг, помни меня.

Я не хочу воспоминаний, не хочу памяти, вспоминать то же, что забывать, руку свою не помнят, она есть. Будь! Не отдавай меня без боя! Не отдавай меня ночи, фонарям, мостам, прохожим, всему, всем. Я тебе буду верна. Потому что я никого другого не хочу, не могу (не захочу, не смогу). Потому что то мне дать, что ты мне дал, мне никто не даст, а меньшего я не хочу. Потому что ты один такой.

* * *

Мой Арлекин, мой Авантюрист, моя Ночь, мое счастье, моя страсть. Сейчас лягу и возьму тебя к себе. Сначала будет так: моя голова на твоем плече, ты что-то говоришь, смеешься. Беру твою руку к губам — отнимаешь — не отнимаешь — твои губы на моих, глубокое прикосновение, проникновение — смех стих, слов — нет — и ближе, и глубже, и жарче, и нежней — и совсем уже невыносимая нега, которую ты так прекрасно, так искусно длишь.

Прочти и вспомни. Закрой глаза и вспомни. Твоя рука на моей груди, — вспомни. Прикосновение губ к груди.

Друг, я вся твоя.

* * *

А потом будешь смеяться и говорить и засыпать, и когда я ночью сквозь сон тебя поцелую, ты нежно и сразу потянешься ко мне, хотя и не откроешь глаз.

М. [14:41–47]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. 23 сентября 1923 г:

<…> Прожигать с Вами дни, — я бы этого вовсе хотела. У всего в человеке — свой час, у всякого часа — свой закон. Утро: одиночество, труд, добыча. (Добываешь — только когда работаешь, работа и есть добыча, в эти часы душа растет.) День: дела (у Вас), бродяжничество — у меня: набережные, овраги, пустые улицы, мысли о стихах. А с сумерками — люди, тот или другой, это час траты (растраты — не надо! Растрачиваешься в одном, коим и восполняешь. Любовь: единственное perpetuum mobile!)

Люди, музыка, огни на улицах, может «Wiener-blut»[72], может Бах, — ах, мы с Вами виг лицемерия, и час на час не приходится! А еще поздней — дом (это я говорю! Слоним бы обрадовался) — только одно бы мне с Вами было трудно: расставаться, чтобы спать.

(«Rien ne pouvait la consoler du chagrin d’aller se coucher!»[73] Один — об одной. Письмо XVIII в.) <…> Господи, какое это счастье всё любить — в одном!

* * *

Друг, это не последний день. Если бы это был последний день — я бы так не писала. Мы в начале встречи, помните это. Не надо спешки, не хочу задыхаться, хочу глубокого вздоха. Друг, это не последний вздох! Не надо так. Надо верить, надо глубоко глядеть: Вам — в себя, мне — в Вас (и тоже — в себя!), надо дать чему-то утихнуть, осесть. Водоворот может быть мелок. Проверим дно. Вы — моряк. Мне ли Вас учить?

* * *

Не слушайтесь моих отчаяний. Это — только любовь! У меня бывают часы бреда, это горячка души, в такие часы будьте врачем. Лечите — верой. Ведь это как на качельной доске: одно неверное движение — и другой летит! У нас, помимо любви, должно быть смертное содружество акробатов! В моих руках — Ваша жизнь и в Ваших — моя. Только так [14; 51–53].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. 2у сентября 1923 г.:

Вы получите это письмо утром, прошу Вас: отложите его до вечера, до часа наших встреч. Это не письмо, это слова вслух, говорю их Вам, а не пишу.

  • «Есть час — на те слова!»

О, многое у меня в стихах бессознательно предвосхищено, я так хочу, чтобы Вы знали мои стихи. Когда это всё будет?!

Итак, вложите письмо обратно в конверт, свое внимание — обратно — в Догму. День — час римских прав, ночь — райских. (Каждая удачная игра слов — глубокая правда!)

И вот, в час райских прав, а — может быть — земных… (Что — может быть — не меньше…)

Только ада не нужно, где всё сгорает!

* * *

Дорогой друг,

Перечитываю сегодняшнюю ночь и вношу в нее следующие поправки. Начало и не-конец (единственное, где конец быть должен!) никогда не конец, но всегда начало, — вот самая точная правда о моих прошлых днях и годах и, думаю, единственная разгадка моего усугубленного одиночества в любви. Ведь и музыку слушая (а здесь — огромные соответствия!) ждешь конца (разрешения) и не получая его — томишься. (Томление: весь Скрябин.) Не могла я, музыкальная в основе и, может быть, в замысле своем больше музыкант, чем поэт, не томиться и здесь по разрешению. Но почему никогда не: «Подожди». О, никогда, почти на краю, за миллиметр секунды до, — никогда! ни разу! Это было нелегко и это совсем не походило на то, что я Вам говорила (не ложь, некое исступление гордости, сразу не привыкаешь, простите) — но сказать мне — чужому, попросить — мне, так ввериться, нет, я предпочитала — впрочем, и предпочтения не было: другой — чужой, другому до меня нет дела. Недоверие? Гордость? Стыд?

Всё вместе. Очевидно, мало любили. Очевидно, мало любила. Может быть много — но не так. (Я.) Может быть много, но не те. Это самая смутная во мне область, загадка, перед которой я стою, и если я это никогда не считала страданием, то только потому что вообще считала любовь — болезнью, в которой страданий не считают.

* * *

Оцените еще такую странность: с подругой я всё знала полностью, почему же я после этого влеклась к мужчинам, с которыми чувствовала несравненно меньше? Очевидно, голос природы, тайная надежда получить всё это — и несравненно больше! — от друга, — чудом каким-то, в которое я не верила, — п. ч. никогда не сбывалось! Я хотела достичь этого как-то помимо, без ведома, без участия другого, не хватало последнего доверия (Дай! Мой!) — я просто не вводила другого в круг своих (этих) чувств. Но тоска была, жажда была — и не эта ли тоска, жажда, надежда толкнула меня тогда к Вам, на станции? Тоска по довоплощению. Не зная главного, — ведь я не человек!

Но… отыгрывалась шуткой. Это то, что я привыкла таить даже от себя. (При таком богатстве — такое нищенство! Нет, тогда скажем: то — не в счет, si peu de peine et tant de plaisir[74], — просто нет!) Отсюда и количество встреч, и легкое расставание, и легкое забвение. В худшем случае я ведь теряла только то, что можно унести с собой: душу другого, — которую и уносила. Просто, я никому не принадлежала, ничьей не была. <…> [14; 57–59]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. 5 октября 1923 г.:

Мой родной, мой любимый, мой очаровательный — и — что всего важнее — и нежнее: — мой!

Вчера засыпая думала о Вас — пока перо не выпало из рук. И вечером, подымаясь по нашей темной дороге, вдоль всех этих лесенок. И ночью, когда проснулась: что-то снилось — и вдруг: к тебе! И сейчас, утром, в чудный трезвый час.

Ты мне говорил такие слова, которых я до тебя не слышала: великие — по простоте, это последнее величие, и вот, несмотря на всего тебя и всю меня — я тебе (себе) верю. — Что из этого будет?

Синие дымки в окне: люди начинают жить. О, если бы ты сейчас взошел в комнату! Я бы ринулась к шкафу (шляпа!) — сумка в руке — где ключ? — папиросы не забыть! — на волю! Мы бы пошли в Градчаны, я бы ног под собой не чуяла, ты делаешь меня тем, чем я никогда не хотела быть: СЧАСТЛИВОЙ! (Моя прежняя реплика: «Je vaux mieux que сa!»[75]) <…>

А вот стихи. Это я — наедине с собой, без Вас. Видите невесело.

НОЧНЫЕ МЕСТА

(Естественное продолжение «Оврагов»)

  • Темнейшее из ночных
  • Мест: мост. — Устами в уста! —
  • Неужели ж нам свой крест
  • Тащить в дурные места:
  • Туда: в веселящий газ
  • Глаз, газа… В платный Содом?
  • На койку, где все до нас?
  • На койку, где я не-вдвоем
  • Никто… Никнет ночник.
  • Авось — совесть уснет!
  • (Вернейшее из ночных
  • Мест — смерть!) Платных теснот
  • Ночных — блаже вода!
  • Вода — глаже простынь!
  • Любить — блажь и беда!
  • Туда, в хладную синь!
  • Когда б — в веры века
  • Нам встать! — Руки смежив!
  • (Река — телу легка,
  • И спать — лучше, чем жить.)
  • Любовь: озноб до кости,
  • Любовь: зной до бела…
  • …Вода — любит концы,
  • Река — любит тела.

4-го октября 1923 г.

<Приписка на полях:>

NB! «блаже» здесь как сравнительная степень от «благой». Тугой — туже, благой — блаже. <…> [4; 65, 69]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. 9 октября 1923 г., утро:

Мой родной,

Мы вчера хорошо расстались, — встречаться трудней, чем расставаться! — в расставании я нахожу и себя и другого, и нужные слова, и нужное отсутствие слов, расставание — полное владение, и если бы, расставшись, можно было идти вместе…

Есть нечто большее слов, — вот вчера, остановка под деревом, это верней слов, вечней слов, в словах мы только нащупываем дно, — помните, Ваше: «наконец, глубоко!» (В море.)

Слова заводят, это как рифмы, а особенно меня, знающую их отдельную жизнь. В словах мы плутаем (я, не Вы) — это глубокие потемки и иногда ужасающие мели, у меня иногда сухо во рту от слов, точно Сахару съела.

Любуюсь Вашим покоем. (Если бы Вы знали, как Вы прекрасны!) Ведь я кого хочешь выбью из седла, я действительно лошадь, Радзевич, — а может быть — целый табун, со мной трудно, но только знайте одно: я хочу быть человеком, стать им, хочу отвечать за свои слова, хочу перестать так страдать — и страдать иначе. Убейте во мне мою боль, бессмыслие моей боли, уничтожьте эту мою продольную (вдоль всей сердцевины!) трещину, возникающую только в любви. (Это самое роковое!) Ведь во всем другом я счастлива.

Начав с Тезея, будьте Дионисом. (О, я не шучу, всё это не случайно, и смысл этого еще встанет в будущем! Мы в начале дороги, как я — в начале трагедии!) Воссоедините. Конечно, нужно чудо. Дайте веру. О, я нашла слово: в любви я — хаос, и только в любви. А Хаос — знаете что? — непробужденное, не прозревшее. Хаос должен прозреть звездами.

* * *

Теперь о Вас. Откуда у Вас покой, терпение, нежность? От Вас на меня идет такой поток света и силы, что мне — просто — стыдно себя. Я в Вашу жизнь вношу смуту. Мне просто нужно ввериться Вам. Вы в этот час своей жизни — совершенны. У меня к Вам ни одного упрека, никогда, ни одного мгновения у меня, Фомы, не было чувства: ложь. (Я не о сознательной лжи говорю, о той доле словесности над временными провалами и пустотами чувства. Когда ЛУЧШЕ — молчать!)

Вы меня ни разу не обидели, Вы мне ни разу не сделали больно, Вы всегда были на высоте положения, несмотря на бессонницу, заботы, трудности дня и часа. Я с Вами глубоко-счастлива — когда с Вами!

Может быть.

* * *

И еще о другом: никогда ни к кому я не была так близко привязана. Ведь всё мое горе — что я не с Вами. (Какое простое горе!) По Вашему — недостаток любви, а мне иногда кажется: избыток. Будем точны: черезмерная напряженность, просто: РВУСЬ к Вам! Рвусь так, что увидев, сразу даже не радуюсь, что-то обрывается, я срываюсь в Вас и сначала ничего не узнаю, не нахожу, какая-то слепость (Хаос!) и постепенное прозрение (звезды!) — и уже надо расставаться.

* * *

Это — поток, и его надо втеснить в берега. Берега дает жизнь. Столик в кафэ, это не берега, это крохотный островок, просто камень — среди беснующегося моря!

Я умею быть спокойной и веселой, мы бы с Вами чудесно жили, только одна просьба: полюбите мои стихи! Не давайте мне быть одной со стихами! Оспаривайте меня, утверждайте свое господство — и здесь. Я Вам всячески иду навстречу, протягиваю Вам обе руки, зову Вас, беру Вас в стихи. Я не хочу, чтобы каждый встречный любил (слышал) меня лучше, чем Вы. Я хочу —

* * *

Всё это трудно, тяжело, но всё это пройдет. Помню одно Ваше слово, глубочайшее из слышанных мною о любви: «Любить — на это тоже нужна сила».

И вот, в полной жажде и кротости (и, может быть — в начале веры уже!) молюсь тому неведомому богу:

«И подаждь нам силу и крепость во продолжение учения сего». <…>

МЦ [14; 75–77]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. 24 октября 1923 г.:

Я вернулась домой полумертвая. Ни Гёте, ни Минос, ни Апостол Павел не помогли. Постояв локтями на столе, полежав затылком на полу, не слыша вопросов, не понимая (своих же) ответов, в каком-то столбняке отчаяния, я наконец прибегла к своему вечному средству: природе. Вышла на улицу, и сразу — на теплые крылья ветра, в поток фонарей. Ноги сами шли, я не ощущала тела, (Радзевич, я поняла, я одержима демонами!), это было почти небытие, первая секунда души после смерти. <…>

* * *

Ужасает меня (восхищает) непримиримость Вашей любви. Ни кольца, ни книги, никакой памяти, мне это даже сегодня было больно.

В таком отказе — царственность, сознание права на всё, из моего мне же даришь.

Вот за это — и за ту скамейку в саду — и за молчание на улице — и за какой-то взгляд без улыбки.

* * *

Спала сегодня в Вашем халате. Я не надевала его с тех пор, но сегодня мне было так одиноко и отчаянно, что надела его, как частицу Вас. <…>

* * *

Подумали ли Вы о том, что Вы делаете, уча менявеликой земной любви? Ну, а если — да, и еслиВы — ?

* * *

«Любовь — костер, в которую бросают сокровища», так учил меня первый человек, которого я любила — любовью почти-детской, но давшей мне уже всю горечь любви недетской — человек высокой жизни, поздний эллин, бродивший между Орфеем и Гераклитом.

Сегодня я (13 лет спустя) об этом вспомнила. Не этому ли учите меня — Вы?

* * *

Но откуда Вы это знаете, не лучшей жизнью меня — живший? И почему — у Вас столько укоров ко мне, а у меня — ни одного?

Может быть женщина, действительно не в праве нести другому постоялый двор, вместо души?

* * *

Теперь, отрешившись на секунду, что я женщина — вот Вам обычная мужская жизнь: верх (друзья) — и низ (пристрастья), с той разницей, что я в этот bas-fonds[76] вносила весь свой верх, пристрастья себе вменяла в страсти, отсюда — трагедия.

Если бы я, как Вы, умела только играть и не шла в эту игру всей собой, я была бы и чище и счастливее. Моя душа мне всегда мешала, есть икона: «Спас-недреманное око», так вот: недреманное око высшей совести — перед собой.

А еще, Радзевич, неудачные встречи: слабые люди. Я всегда хотела любить, всегда исступленно мечтала слушаться, ввериться, быть вне своей воли (своеволия), быть в надежных и нежных руках. Слабо держали — оттого уходила. Не любили — любовались: оттого уходила.

Как поэту — мне не нужен никто, (над поэтом — гений, и это не сказка!) как женщине, т. е. существу смутному, мне нужна воля, воля другого ко мне — лучшей.

Вы — не «импрессионист», хотя Вас многие считают таким, не существо минуты, Вы, если будет? долго любить меня, со мной совладаете.

* * *

«Tout comprendre, c’est tout pardonner»[77] — да, я слишком много в жизни понимала.

Тот мой «промах» (прощеная измена).

<…> Всё это я рассказываю Вам, чтобы Вы видели, что я и на самом дне колодца оставалась — собой. И чтобы Вы еще, мой дорогой друг, знали, что:

  • «У живущего жизнью веселой —
  • Далеко не веселая жизнь».

За каждое чужое веселье я платила сторицей. Своего у меня не было. <…>

Радзевич, когда у меня будут деньги, я Вам подарю тетрадочку — чудную! — с моими стихами, которых нет в книгах.

(Сейчас бьет огромный дождь, которому я радуюсь: всё утро томилась, что хорошая погода, а мы с Вами не в Карловом Тыну!)

— Или и от тетрадки откажетесь?

Вот стих, который я Вам туда перепишу:

  • Писала я на аспидной доске
  • И на листочках вееров поблёклых,
  • И на речном, и на морском песке,
  • — Коньками по льду и кольцом на стеклах —
  • На собственной руке и на стволах
  • Березовых — и чтобы всем понятней! —
  • На облаках и на морских волнах,
  • И на стенах чердачной голубятни.
  • Как я хотела, чтобы каждый цвел
  • В веках со мной! — (Под пальцами моими!)
  • И как потом, склонивши лоб на стол,
  • Крест на крест перечеркивала имя.
  • Но ты, в руке продажного писца
  • Зажатое! — Ты, что мне сердце жалишь!
  • Непроданное мной! — Внутри кольца…
  • Ты — уцелеешь на скрижалях.
Москва, 5 мая 1920 г.
* * *

<…> Встретившись с Вами я встретилась с никогда не бывшим в моей жизни: любовью-силой, любовью-высью, любовью-радостью. Ваше дело довершить, или, устрашившись тяжести — бросить. Но и тогда скажу, что это в моей жизни было, что чудо — есть, и благословляю Вас на все Ваши грядущие дни.

М.

<…> И — спасибо за всё [14; 81–89, 95]-

Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. 20 ноября 1923 г.:

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга объединила в себе всю земную философию в единую модель.Получившаяся философско-мировоззренческ...
Все началось с того, что банковский служащий Давид спас от верного разорения очаровательную докторшу...
Продолжение невероятных похождений Валерия Барского в обстановке преддверия «суверенного дефолта», к...
В этой книге многие действительные события перемешаны с вымышленными, переставлены во времени. То же...
Как и многие, Ульяна ищет свою любовь, но ее постоянно бросает то в одну невероятную историю, то в д...
Оксана работает переводчиком с итальянского. В ее жизни все достаточно скучно, приземленно и обыденн...