Цветаева без глянца Фокин Павел
Но ведь отношение здесь шло не на «нравится» и «не нравится» — мало ли кто мне нравился — и больше Вас! — а книжек я своих никому не давала, в Вас я увидела человека, а с этим своим человеческим я последние годы совсем не знала куда деваться! Помните начало встречи: Опавшие листья? — С этого началось, на этом — из самых недр, — до самых недр — человеческом — шло.
А как кончилось? — Не знаю — не понимаю — всё время спрашиваю себя: что я сделала? М. б. Вы переоценили важность для меня — Ваших рук, Вашего реального присутствия в комнате, (осади назад!) — эх, дружочек, не я ли всю жизнь свою напролет любила — взамен и страстнее существующих! — бывших — небывших — Сущих!
Пишу Вам в полной чистоте своего сердца Я правдива, это мой единственный смысл. А если это похоже на унижение — Боже мой! — я на целые семь небес выше унижения, я совсем не понимаю, что это такое. Мне так важен человек — душа — тайна этой души, что я ногами себя дам топтать, чтобы только понять — справиться!
Чувство воспитанности, — да, я ему следую, — здравый смысл, да, когда партия проиграна (раньше, чем партия проиграна), но я здесь честна и чиста, хочу и буду сражаться до конца, ибо ставка — моя собственная душа!
— И божественная трезвость, к<отор>ая больше, чем здравый смысл, — она-то и учит меня сейчас: не верь тому, что видишь, ибо день сейчас заслоняет Вечность, не слышь того, что слышишь, ибо слово сейчас заслоняет сущность.
Первое зрение во мне острее второго. Я увидели Вас прекрасным.
Поэтому, минуя «унижение» — и — оскорбления всё забывая, стараясь забыть, хочу только сказать Вам несколько слов об этой злополучной книжечке…
Стихи, написанные человеку. Под сеткой стихотворной формы — живая душа: мой смех, мой крик, мой вздох, то, что во сне снилось, то что сказать хотелось — и не сказалось, — неужели Вы не понимаете?! — живой человек — я. —
Как же мне всё это: улыбку, крик, вздох, протянутые руки — живое!!! — отдавать Вам, к<оторо>му это нужно только как стихи?!
— «Я к этой потере отношусь не лирически», а стихи-то все, дар-то весь: Вы — я — Вам — мое — Вас… Как же после этого, зачем же после этого мне Вам их давать? — Если только как рифм<ованные> строки — есть люди, к<отор>ым они более нужны, чем Вам, ибо не я же! — не моей породы поэты — Ваши любимые!
То же самое что: тебе отрубают палец, а другой стоит и смотрит, — зачем? Вы слишком уверены, что стихи — только стихи. Это не так, у меня не так, я, когда пишу, умереть готова! И долго спустя, перечитывая, сердце рвется.
Я пишу п. ч. не могу дать этого (души своей!) — иначе. — Вот. —
А давать их — только п. ч. обещала — что ж! — мертвая буква закона. Если бы Вы сказали: «Мне они дороги, п. ч. мне»…, — «дороги, п. ч. Ваши», «дороги п. ч. было»…, «дороги, п. ч. прошло», — или просто: дороги — о, Господи! — как сразу! как обеими руками!
— А так давать, — лучше бы они никогда написаны не были!
— Странный Вы человек! — Просить меня переписать Вам стихи Д<жалало>вой — привет моей беспутной души ее беспутной шкуре.
Зачем они Вам? — Форма? — Самая обыкновенная: ямб, кажется. Значит, сущность: я. — А то, что Вам написано, Вами вызвано, Вам отдано, — теряя это (даже не зная — что, ибо не читали) Вы не огорчены лирически, а просите у меня книжечку, чтобы дать мне возможность поступить хорошо. — Не нужно меня учить широким жестам, они все у меня в руке.
— Как мне бы хотелось, чтобы Вы меня поняли в этой истории со стихами — с Вами самим!
Как я хотела бы, чтобы Вы в какой-нибудь простой и ясный час Вашей жизни просто и ясно сказали мне, объяснили мне: в чем дело, почему отошли. — Так, чтобы я поняла! — поверила!
Я, доверчивая, достойна правды.
Устала. — Правда как волна бьюсь об скалу (не нелюбви, а непонимания!)
— И с грустью вижу, насколько я, легковесная, оказалась здесь тяжелее Вас.
МЦ.
— И на фронт уходите и не сказали. —
- Так, выбившись из страстной колеи,
- — Настанет день — скажу: «Не до любви!»
- Но где же на календаре веков
- Тот день, когда скажу: «Не до стихов!»
(Можно было бы — обратно!) <…>
Встреча с НН. в саду. Мой лепет про покойника (выдумала вчера, всю ночь хохотала одна — вслух — до утра — не могла спать!)
— НН, у меня есть к Вам маленькая просьба: у одной моей знакомой дамы умер муж, — и вот — ее выселяют с квартиры, не могли ли бы Вы взять его к себе — пока — потом, когда она найдет квартиру, она опять его возьмет…»
(Говорила, сдавливая, проваливая смех в горло, потому — робко — неуверенно — естественно, точно стесняясь.)
— «Т. е. кого — его?» (Пауза) — «Покойника?»
— «Да.»
— «Во первых я здесь сам живу без прописки, во вторых — куда же я его помещу?»
— «Я думала, — в проходной комнате.»
— «Т. е. там, где я развешиваю хлеб?»
— «Да. — Не надолго, на неделю, она наверное скоро найдет квартиру.»
— «Но он в неделю отравит мне весь воздух. Нет, не могу, отказываюсь.»
— «Я так и думала», (и, не унывая:) — «тогда у меня другая просьба: не могли ли бы Вы его нарисовать, так, по памяти?»
— «?»
— «П. ч. карточки нет, а сам он сейчас ужасно непохож. — Так… скомбинировать…» затем, побезумившись, изложила, в чем дело.
— «Я Вам отвечу через 3 дня, п. ч. меня посылают на Зап-Фронт…»
Слушаю, не сморгнув. Сердце рухает.
Говорила ему что-то о Будде, что читала вчера его жизнь, он что-то начал советовать, я: — «Впрочем, особенно я им заниматься не буду!»
Он: — «Конечно! Что Вам — Будда?!»
(Наглость.)
…«Вы мне отравили много прекрасных вещей: Природу — Будду — Марк Аврелия…»
Он, самодовольно: — «А Вы мне — ни одной. Даже Блока отравить не смогли…»
Я, падая с облаков:
— «Я — Блока?!! Да чем же, да как же… Да понимаете ли Вы, что Вы говорите?»
— «Своим ожесточенным восторгом…»
— «Я — кому-нибудь — что-нибудь — отравить?! О, знаете: Вы очень дурной человек!»
— «Я вам говорил, что Вы будете меня очень не любить.» Потом — со зла — говорю ему, что выстригла всю его книжку.
— «Жалко. Жалко, что не сдержали обещания — и самой книжки жалко.»
— «Я же только написанное, переплет остался, можно вклеить новые листочки.»
— «Нет, все-таки будет не то. И весь поступок нестройный: сначала написать, потом вырезать, потом заново написать, опять вырезать… Лирически мне не жаль!»
— «Но я то — сплошь лирика!»
(Вчера у Бальмонта узнала, что меня какие-то «исты» пропечатали на букву е под заголовком: интимисты.)
— «Книжечка была дана Вам с доверием…»
— «Вам больше было дано, Вам душа была дана — с доверием.»
— «Я не брал на себя никаких обязательств.»
— «Принимая подарок Вы тем самым обязываетесь беречь его…»
— Но иногда дарят то, что ни самому, ни другому не нужно…» (К чести его сказать: эту реплику он проглотил, — или — тогда уж — не к чести — остроумия не хватило! — Жаль — немножко наглости больше — не в счет, а я бы любовалась и быстротой выпада и точностью.) Потом, в комнате:
— «Вам очень скучно?» (Он, прямо глядя в глаза:) — «Нет, не очень.» Потом, по какому-то поводу:
— «Нет, я люблю живое и настоящее…» Я, уже искренне смеясь:
— «Господи! У меня сейчас на губах горит…»
— «Скажите, ежели на губах горит…»
(Он или комедьянт — или маньяк — или ничтожество.)
— «Что Вы, в конце концов, думаете обо мне…»
— «По правде сказать — никогда не думал, но еже ли бы подумал, Вы наверное услышали бы много приятного…»
— «Приятного? Я уж и так его сейчас слышу со всех сторон…»
— «Ну, услыхали бы еще от меня…»
Явление его приятельницы. Истерическое поведение, она кого-то не может дождаться, ждать здесь не хочет, уж лучше дома сидеть, книжку читать — голос рвется, как нитка — если придет, угостите редиской, редиска в миске, — реплики НН, уснащенные его обычными: «неприятно», «ежели», «огорчительно» — она потом вернется, дома книжку читать, редиска в миске, — остолбенев, боюсь двинуться — уходит. Через секунду — последним фортелем — «НН! Я уйду и не приду, что взад вперед ходить, лучше совсем не приходить.» — Меню обеда, количество порций, упоминание о другом НН — тоже художнике — тоже живущем здесь (даже у моего (хорош — мой!) НН. в комнате) — чувствую что уже схожу с ума — и этот НН тоже не ест селедки. — НН: — «Давайте, я сейчас подумаю»… И я: — «А пока Вы думаете, я пойду. — До свидания.»
— Что? — [12; 190–195]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Е. Ланну. Москва, 6 декабря 1920 г.:
Дверь настежь: художник из Дворца (открывший после смерти Ирины серию моего дурного поведения — просто — за сходство с Борисом — как первое, чему я улыбнулась после всего того ужаса).
— «М. И. Я к Вам! Я по Вас соскучился. Можно?» (Когда-то видались три раза в день, теперь не видались с июня, хотя соседи.)
— «Очень рада! Садитесь. Кушать будете?»
— «Все, что дадите!»
Аля: «М.! Он тоже голоден, как смерть!» Я: «Чудесно! Два таких аппетита в доме, — мне больше не нужно! Аля, разжоги!»
И — пошло! — Топлю, колю, пилю, сидят, едят.
— «Аля, мойся!» — К 11-ти мы на улице. — Куда идти? Пошли к Антокольским (соседям, он — поэт и неплохой). Съели очень много черного хлеба и ушли. Оттуда на Арбатскую площадь, — уже 12 ч., оттуда к Скрябиным, оттуда — в 2 ч. по домам.
Сегодня он опять зайдет за мной: неутомимый ходок, как я, мне с ним весело — и абсолютно безразличен. Просто — для не сидения по вечерам в трущобе. — А о сходстве с Борисом — вот что: вьющаяся голова (хотя темная) — и посадка головы, — разлетающийся полушубок — нелепая грандиозность — химеричность — всех замыслов, — обожание нелепости, comme telle[53] — так мы, напр<имер>, в прошлом году всю дорогу из Замоскворечья к моему дому говорили о каком-то баране, сначала маленьком: бяша, бяша! потом он уже большой и нас везет (под луной — было полнолуние — и очень поздний час ночи) — потом он, везя, начинает на нас оглядываться и — скалиться! потом мы его усмиряем, — один бок жареный, едим — и т. д., и т. д., и т. д. — В итоге — возвращаясь каждый к себе домой: хочу лечь — баран, книгу беру — шерстит — баран! печку топлю, — пахнет паленым, — он же сгорбатился — и т. д.
Идем вчера, смеясь, — вспоминаем.
— «Да, но наш баран — все-таки не баран! И в этом наше оправдание», говорит он.
Крылатый баран! — поправляю я и — внезапно — «от нашего барана до Пегаса — один шаг!»
Простите за всю эту ересь — это для характеристики. Иду вчера и думаю. — «Я дура. Премированная дура. Баран-поддевка — веселье. При чем тут любовь? Зачем всегда это бесплатное приложение? — Моя галантность? — Нет, глупость. — Надо же понять, наконец, что не всякое желание другого — насущное, что есть — в этой области и — м. б. — больше, чем в других — Прихоть. А я, всегда принимающая малейшую причуду другого au grand srieux[54] — просто дура!»
— Но, дружочек, у меня есть одно оправдание: я невозвратна. Не потому, что я так решаю, а потому что что-то во мне не может вторично, — другие глаза и голос и та естественная преграда, которая у меня никогда не падает — ибо ее нет! — при первом знакомстве, и неизбежно вырастает — во втором. — Точно, заплатив дань своему женскому естеству (формальному!) — я внимательно занимаюсь изучением того, кто передо мной.
И это так невинно, что ни один — клянусь! — ничего не помнит [9; 160–161].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма К. Б. Родзевичу. Прага, 24 октября 1923 г.:
Пришел он ко мне впервые непосредственно от той, оторвавшись от нее, случайно встретив меня в гостях, ушел он от меня — непосредственно к ней, оторвавшись от меня, случайно встретив ее на улице.
Потом — его письмо и исповедь — и мое прощение (мой промах!). И после этой склейки (трещины!) — рассказ того: «Вы знаете, почему он к Вам вернулся? П. ч. он в то утро свез ее в больницу, а вечером был у Вас». Мотивировка: «не могу без женщины».
Та умерла одна, томясь по нем, зовя его, завещав ему всё, что у нее оставалось: свои чудные черные волосы.
Когда, долго спустя, уже давно расставшись, я однажды спросила его: «Но почему же Вы ни разу, ни разу не пошли?» он ответил: — «Раз зашел, она спала, такая тонкая, тонкая куриная шея, — все жилы наружу — я не мог»… И вздохнул.
Рассталась я с ним не из-за себя, а из-за нее, из-за ее одинокого смертного часа, из-за косы, которую он взял как дикарь — трофей, из-за глаз ее, которых я ему не могла простить. <…>
Человек говорит мне то, что мог бы скрыть (его добрая воля!), человек из жалости (так он говорил) дает нежность, — мне ли судить?! И, наконец, разве эта фактическая измена — не мелочь, и не мелочность ли будет с моей стороны из-за этого — отталкивать? Не будет ли это перенесением отношения исключительно в лежачую плоскость близости — с высот дружбы? Но — ты не пошел к женщине в ее смертный час, ты, два года бывший с ней и — по своему — любивший ее, ничего не увидел, кроме «куриной шеи» — этого я не поняла и, посему, простить не смогла.
И еще: ты скрыл от меня ее существование, заставил меня почти что грабить мертвую — меня, так страдающую от чужой боли, так содрогающуюся от нее! Меньше всего меня уязвило то, что он пришел ко мне «п. ч. нельзя же без женщины». — «На это дело — есть лучше!» Это всё что я ему потом… промолчала. <…>
Да, еще одна подробность: я о ней за всю встречу ничего не слыхала, только изредка, когда я, смеясь, спрашивала: «Чя же я преемница?» он с милейшей из усмешек отвечал:
— «Ни предшественниц, ни преемниц. Всё, что не Вы — рвань», — а несколько строк, которые я ему как-то написала, он переписал, чтобы всегда носить при себе, боясь истрепать мою записку. Сейчас они, очевидно, покоятся в одном ящике с волосами — тоже трофей, ибо, по изречению Наполеона: «La plus belle fille ne peut donner que ce qu’elle a»[55].
Я — соседством не оскорблена, или, если оскорблена — за ту, а той, будем надеяться, Бог уже отверз иные уши и иные глаза [14; 83, 87–89].
1920. Евгений Ланн
Марина Ивановна Цветаева. Из записных тетрадей 1920 г.:
Кусочек письма:
Дружочек! — Только что расстались с Вами, на щеке всё еще чувство Вашей куртки. — Хочу быть с Вами и должна быть с Вами, — я сейчас обокрадена — Вы бы лежали и спали, я бы сидела и смотрела, я люблю Вас больше себя, мне совсем не нужно (до страсти нужно!) всё время говорить с Вами, я безумно боюсь Вашей усталости, — о, Ваше личико нежное, изломанные брови, кусочек уха под волосами, впадина щеки! — Пишу и уже чувствую теплую черноту Ваших волос под губами, на всем лице! — Я бы просто сидела рядом, Вы бы спали. — Ваши кверху заломленные руки! — Но Вы бы не заламывали рук, я бы упорно загоняла бы их под плэд. — Знаете, как я сижу? — Правая рука за Вашей спиной, левая у Вас под головой, тихонько и бережно соединяю обе. — Чувствую боком милый остов Вашего тела, такого пронзительного сквозь толщу всех плэдов и шуб! — Когда Вы, в первый раз после меня, ляжете ночью, почувствуйте, пожалуйста, меня возле себя, — я забыла, что лоб мой — на Вашем.
Обожаю Ваш лоб.
Вынула сейчас Вашу цепочку и поцеловала, — мне еще никто никогда не дарил цепочки — и как хорошо, что внутри, не на показ, так близко от души! Вспомните меня — живую! — как я сидела возле Вас (и еще буду сидеть!) — обняв — и не обняв — слушая — любуясь — отстраняясь, чтобы лучше любоваться — вспомните меня!
Завтра мы встретимся в Тео, увижу Вас в шубе: острая морда в воротнике, белые перчатки.
Потом увижу Вас вечером у Жозефа — Парижского мальчика — с двукрылыми волосами, с победоносным взлетом лба, в лиловой куртке.
Потом увижу Вас в театре: хочу в ложе, чтобы сидеть близко, — и, клянусь Богом, что это не пристрастье к шкуре (которой у Вас нет и к<отор>ую люблю нежнейше!) — а страсть к Душе.
Пишу Вашим пером. — Серебряное и летит. — Как я буду жить без Вас?!
(Конец ноября 1920 г.)
28-го русского ноября 1920 г.
— После вечера у Гольдов. —
То, что я чувствую сейчас — Жизнь, т. е. — живая боль. И то, что я чувствовала два часа назад, на Арбате, когда Вы — так неожиданно для меня, что я сразу не поняла! — сказали:
— «А знаете, куда мы поедем после Москвы?»
И описание Гренобля — нежный воздух Дофинэ недалеко от Ниццы — монастырская библиотека давно мечтал… Гренобль, где даже тень моя не проляжет!
— Дружочек, это было невеликодушно! — Лежачего — а кто так кротко лежит, как я?! — не бьют. — Понимали ли Вы, что делали, или нет? —
Рядом с Вами идет живой человек, уничтоженный в Вас — женщина (второе место, но участвует!) — и Вы в спокойном повествовательном тоне вводите ее в свою будущую жизнь — о, какую стойкую и крепкую! — где ей нет места, — где даже тень ее не проляжет!
А если не нарочно (убеждена, что нечаянно, — тем хуже!) — это дурной поступок, — ибо я и это приму.
Вы для меня растравление каждого часа, у меня минуты спокойной нет. Вот сегодня радовалась валенкам, — но — глупо! — раз Вы им не радуетесь.
— Хороша укротительница?! —
Аля про Ланна: (Записано 23-го русск<ого> янв<аря> 1921 г.)
У М<арины> был знакомый — Е. Л. Ланн: высокий, худой, военные гетры и панталоны полковника. Орлиный нос — орлиный подбородок, длинная тонкая шея, бешеные волосы, откинутые со лба, громовой голос, когда читает стихи. Вместо Бог с Вами говорил: Аполлон с Вами! — и говорил капризным (подчеркните!) голосом. Это колкое слово очень к нему подходит. Не обращал внимания и не сердился на наш быт, сидел на высоком кожаном диване, откидывая волосы и закидывая руки. Стянутая походка, узкая, стянутая узким женским ремешком, талия, лиловая куртка и любование маминым лиловым бархатным кисетом из под махорки. (В детстве они с братом лиловый цвет называли пурпур.)
Судорожно-спокойный и доводящий до исступления своей спокойностыо. Голос, когда не читает стихи, разбитый — и этим разбивающий.
Обращение с Мариной — под оболочкой. Старается говорить мягко, под голосом — молния.
Стихи человека, к<отор>ый на отвесной скале — и — сейчас!!! — упадет. Вид мученика, к<отор>ый с дерзостью принимает свои мучения. Нет ни минуты успокоения: вечные стрелы и вечные иглы. — Съел всё дерево познания добра и зла. — Каменный, к<отор>ый будет испытывать до смерти, хоть бы человек корчился в пене. — Мученик — и мучитель. — Больной орел.
В быту он не был бы ни отцом, ни мужем, — только сыном. На суду Божьем будет капризен, будет стоять на подобающем ему — по его мнению — месте и не будет раскаиваться.
— Никогда не будет женщиной, — хотя и не мужчина.
Он-оно.
В жизни был беспомощен и на всё махал руками. Церковь Вознесенья называл Никитским Собором, когда ел Маринины лепешки и Марина начинала разговор, вопил:
— «Нет, нет, я уж дорвался до этого!»
— Ничего не вспоминал, как будто у него никакого прошлого, кроме сегодняшнего дня, не было. Жена — по моему впечатлению — смертная.
По вечерам пил черный (Маринин) кофе, по утрам — собачий. В любви к Марине тоже был — оно. К нему шел бы плащ и дождь. Таинственность прихода.
Из породы — Гостей Оттуда, оставляющих только след плаща.
Я — к Ланну:
Ваша главная забота — не здесь — никогда. Отсюда — неуловимость. Наступаю на тень, — человек уже далёко.
Даже не наступаю на тень.
1920. «Большевик» (Борис Бессарабов)
Марина Ивановна Цветаева. Из письма Е. Ланну. Москва, 19 января 1921 г.:
- От Ильменя — до вод Каспийских —
- Плеча рванулись в ширь.
- Бьет по щекам твоим — российский
- Румянец-богатырь.
- Дремучие — по всей по крепкой
- Башке — встают леса.
- А руки — лес разносят в щепки,
- Лишь за топор взялся!
- Два зарева: глаза и щеки.
- — Эх, уж и кровь добра! —
- Глядите-кось, как руки в боки,
- Встал посреди двора!
- Весь мир бы разгромил — да проймы
- Жмут — не дают дыхнуть!
- Широкой доброте разбойной
- — Смеясь — вверяю грудь!
- И земли чуждые пытая,
- — Ну, какова мол новь? —
- Смеюсь, — все ты же, Русь святая,
- Малиновая кровь!
18 л<ет>. — Коммунист. — Без сапог. — Ненавидит евреев. — В последнюю минуту, когда белые подступали к Воронежу, записался в партию. — Недавно с Крымского фронта. — Отпускал офицеров по глазам. — Сейчас живет в душной — полупоповской полуинтеллигентской к<онтр>р<еволюционной> семье (семействе!) — рубит дрова, таскает воду, передвигает 50-типудовые несгораемые шкафы, по воскресеньям чистит Авгиевы конюшни (это он называет «воскресником»), с утра до вечера выслушивает громы и змеиный шип на сов<етскую> власть — слушает, опустив глаза (чудесные! 3-летнего мальчика, к<отор>ый еще не совсем проснулся!), — исполнив работу по своей «коммуне» (всё — его терминология!), идет делать то же самое к кн<язьям> Шаховским, — выслушивает то же, — к Скрябиным — где не выслушивает, но ежедневно распиливает и колет дрова на четыре печки и плиту! — (наконец, поставили!) — к Зайцевым и т. д. — до поздней ночи, не считая хлопот по выручению из трудных положений — знакомых и знакомых знакомых.
Слывет дураком. Наружность: богатырская. Малиновый — во всю щеку — румянец, вихрь неистовый — вся кровь завилась! — волос, большие блестящие как бусы черные глаза, прэлэстный невинный маленький рот, нос прямой, лоб очень белый и высокий. Косая сажень в плечах, — пара — донельзя! — моей Царь-Девице.
Необычайная — чисто 18-тилетняя — серьезность всего существа. — Книги читает по пяти раз, доискиваясь в них СМЫСЛА, о котором легкомысленно забыл автор, чтит искусство, за стих Тютчева в огонь и в воду пойдет, — любимое — для души — чтение: сказки и былины. Обожает елку, службы, ярмарки, радуется, что еще есть на Руси «хорошие попы, стойкие» (сам в Бога не верит!).
Себя искренно и огорченно считает скверным, мучится каждой чужой обидой, неустанно себя испытывает, — все слишком легко! — нужно труднее — трудностей нет, берет на себя все грехи сов<етской> власти, каждую смерть, каждую гибель, каждую неудачу совершенно чужого человека! — помогает каждому с улицы — вещей никаких! — всё роздал и всё рассорил! — ходит в холщовой рубахе с оторванным воротом — из всех вещей любит только свою шинель, — в ней и спит, на ногах гетры и полотняные туфли без подошв — «так скоро хожу, что не замечаю!» — с благоговением произносит слово «товарищ» — а главное — детская беспомощная тоскливая исступленная любовь к только что умершей матери.
Наша встреча. — Мы с Т. Ф. у одних ее друзей. Входит высокий красноармеец. Малиновый пожар румянца. Представляется — и — в упор: «Я читал Ваши стихи о Москве. Я Вас сразу полюбил за них. Я давно хотел Вас видеть. Но мне здесь сказали, что Вы мне и руки не подадите». — ? — «П. ч. я — коммунист».
— «О, я воспитанный человек! Кроме того (невинно!) — коммунист — ведь тоже человек?» — Пауза. — «А о каких стихах о Москве Вы говорите?» — «О тех, что в Весеннем Салоне Поэтов[56]». — Я: — «А-а»… (Помните?) — Пауза. — Он: — «Как мне Вас звать? Здесь Вас все зовут Марина». — Кто-то: — «Когда с человеком мало знакомы, его зовут по имени и отчеству».
Я: — «Зовите, как Вам удобнее — приятнее». — Он: — «Марина — это такое хорошее имя — настоящее — не надо отчества!»
Пошел меня провожать. Расстались — Ланн, похвалите, — у моего дома. На следующий день у Скрябиных читала ему Царь-Девицу. Слушал, развалясь у печки, как медведь. Провожал. — «Мне жалко Царевича, — зачем он все спал?» — «А мачеху?» — «Нет, мачеха дурная женщина».
У подъезда — Ланн, хвалите — расстались.
На следующий день (3-я встреча — все на людях!) — кончала ему у меня Царь-Девицу. Слушал, по выражению Али, как 3-летний мальчик, к<отор>ый верит, п. ч. няня сама видала! — На этот раз — Ланн, не хвалите! — тоже расстались у подъезда, — только часов в восемь утра.
Ночь шла так: чтение — разговор о Царь-Девице — разговор о нем — долгий. Моя бесконечная осторожность, чтобы не задеть, не обидеть, — полное умолчание о горестях этих годов — его ужас перед моей квартирой — мое веселье в ответ — его желание рубить — мой отказ в ответ — предложение устроить в Крым — мой восторг в ответ.
Его рассказ о крымском походе — как отпускал офицеров (ничего не зная обо мне! о С<ереж>е!) — как защищал женщин — бесхитростный, смущенный и восторженный рассказ! — лучший друг — погиб на белом фронте. — Часа в два, усталая от непрерывного захлебывания, ложусь. — Через 5 мин<ут> сплю. Раскрываю глаза. — Темно. — Кто-то, чуть дотрагиваясь, трясет за плечо:
«М. И.! Я пойду». — «Борис!» — «Спите, спите!» Я, спросонья: — «Борис, у Вас есть невеста?» — «Была, но потеряна по моей вине». — Рассказ. — Балерина, хорошенькая, «очень женственная — очень образованная, — очень глубокая… и такая — знаете — широ-окая!»
Слушаю и в темноте кусаю себе губы. — Знаю наперед. — И, конечно, знаю верно: у балерины, кроме мужа, еще муж, и еще (все это — почтительным и чуть ли не благоговейным тоном) — но Б<орис> ей нужен, п. ч. он ее не мучит. Служит ей два года (с 16-ти — по 18 лет!) в итоге видит, что ей нужны только его ну? — ну — некоторые материальные услуги… — Расстаются.
Потом — хождение по мукам: мальчик стал красавцем и коммунистом, — поищите такого любовника! И вот — в вагоне — на фронте — здесь на службе — все то же самое: только целоваться! А в это время умирает мать. —
Ланн! — Я слушала, и у меня сердце бешенствовало в груди от восторга и умиления. А он, не замечая, не понимая, вцепившись железными руками в железные кудри — тихо и глухо: — «Но я гордый, Мариночка, я никого не любил».
Курим. — Стесняется курить чужое. — «О, погодите, когда мне вышлют из Воронежа шубу…» — «Вы мне подарите сотню папирос 3-го сорта». — «Вам — 3-го сорта?!» — Глаза, вопреки на полнейшую темноту загораются так, что мне — в самом мозгу — светло. —
«Мне же все равно, кроме того — Вы же сейчас у меня курите 3-й — здесь всё 3-го — кроме меня самой!»
Часа четыре, пятый. — Кажется, опять сплю. — Робкий голос: — «М. И., у Вас такие приятные волосы, — легкие!» — «Да?» — Пауза — и — смех! — Но какой!!! —
— «Ради Бога, тише, Алю разбудите! — Что Вы так смеетесь?» — «Я дурак!» — «Нет! Вы — чудесный человек! Но — все-таки?» — «Не могу сказать, М. И., слишком глупо!» — Я, невинно: — «Я знаю. Вам наверное хочется есть и Вы стесняетесь. Ради Бога вот спички — там на столе хлеб, соль на полу у печки, — есть картофель». И — уже увлекаясь: — «Ради Бога!» Он, серьезно: — «Это не то!» Я, молниеносно: — «А! Тогда знаю! Только это безнадежно, — у нас все замерзло. Вам придется прогуляться, — я не виновата, — советская Москва, дружочек!»
Он: — «Мне идти?» — Я: «Если Вам нужно». Он: — «Мне не нужно, может быть Вам нужно?» — Я, оскорбленно: — «Мне никогда не нужно».
Он: — «Что?» — Я: — «Мне ничего не нужно — ни от кого — никогда».
— Пауза. — Он: — «М. И., Вы меня простите, но я не совсем понял». — «Я совсем не поняла». — «Вы это о чем?» — «Я о том, что Вам что-то нужно — ну что-то — ну, в одно местечко пойти — и что Вы не знаете, где это — и смеетесь!» — Он, серьезно: — «Нет, М. И., мне этого не нужно, я не потому смеялся». — «А почему?» — «Сказать?» — «Немедленно!» — «Ну — словом — (опять хохот) — я дурак — но мне вдруг ужжжасно захотелось Вас погладить по голове». Я, серьезно: — «Это совсем не глупо, это очень естественно, гладьте, пожалуйста».
Ланн! — Если бы медведь гладил стрекозу — не было бы нежнее. — Лежу, не двигаясь. —
Гладит долго. Наконец — я: — «А теперь против шерсти — снизу вверх — нет, с затылка — обожаю!» — «Так?» — «Нет, немножко ниже — так — чудесно!» — Говорим, почти громко. Он гладит, я говорю ему о своем отношении — делении мира на два класса-брюха — и духа.
Говорю долго, ибо гладит — долго.
Часов пять, шестой.
Я: — «Борис, Вы, наверное, замерзли, если хотите — сядьте ко мне». — «Вам будет неудобно». — «Нет, нет, мне жалко Вас, садитесь. Только сначала возьмите себе картошки». — «М. И., я совсем не хочу есть». — «Так идите». — «М. И., мне очень хочется сесть рядом с Вами, Вы такая славная, хорошая, но я боюсь, что я Вас стесню». — «Ничуть». — Садится на краюшек. Я — галантно — отодвигаюсь, врастаю в стену. — Молчание. —
— «М. И., у Вас такие ясные глаза — как хрусталь — и такие веселые! Мне очень нравится Ваша внешность».
Я, ребячливо: — «А теперь пойте мне колыбельную песнь» — и — заглатывая уголек: — «Знаете, какую? — Вечер был — сверкали звезды — на дворемороз трещал… Знаете? — Из детской хрестоматии…» (О, Ланн, Ланн!)
— «Я не знаю.» — «Ну, другую, ну хоть Интернационал, — только с другими словами — или — знаете, Борис, поцелуйте меня в глаз! — В этот!» — Тянусь. — Он, радостно и громко: — «Можно?!» — Целует, как пьет, — очень нежно. — «Теперь в другой!» — Целует. — «Теперь в третий!» — Смеется. — Смеюсь.
Так, постепенно, как помните, в балладе Goethe «Der Fischer»: «Halb zog sie ihn, halb sank er hin…»[57] Целует легко-легко, сжимает так, что кости трещат. Я: — «Борис! Это меня ни к чему не обязывает?» — «Что?» — «То, что Вы меня целуете?» — «М. И.! Что Вы!!! — А меня?!» — «То есть?» — «М. И., Вы не похожи на других женщин!»
Я, невинно: «Да?» — «М. И., я ведь всего этого не люблю».
Я, в пафосе: — «Борис! А я — ненавижу!» — «Это совсем не то, — так грустно потом». — Пауза. —
— «Борис! Если бы Вам было 10 лет…» — «Ну?» — «Я бы Вам сказала: Борис, Вам неудобно и наверное завидно, что я лежу. — Но Вам —16 лет?» — Он: — «Уже 18 л<ет>!» — «Да, 18! Ну так вот», — «Вы это к чему?» — «Не понимаете?» — Он, в ответ: «М. И.! Я настоящий дурак!» — Я: — «Так я скажу: если бы Вы были мальчик — ребенок — я бы просто-напросто взяла Вас к себе — под крыло — и мы бы лежали и веселились — невинно!» — «М. И., поверьте, я так этого хочу!»
— «Но Вы — взрослый». — «М. И.! Я только ростом такой большой, даю Вам честное слово партийного» —
— «Верю, — но — поймите, Борис, Вы мне милы и дороги, мне бы не хотелось терять Вас, а кто знает, я почти наверное знаю, что гораздо меньше буду Вас — что Вы гораздо меньше будете мне близки — потом. И еще, Борис, — мне надо ехать, все это так сложно…»
Он, — внезапно, как совсем взрослый человек — из глубины: — «М. И., я очень собранный».
<…> Протягиваю руки.
Ланн, если Вы меня немножко помните, радуйтесь за меня! — Уже который вечер — юноша стоек — кости хрустят — губы легки — веселимся, болтаем вздор, говорим о России — и все как надо: ему и мне.
Иногда я, уставая от нежности — «Борис! А может быть?» — «Нет, М. И.! — Мариночка! — Не надо! — Я так уважаю женщину, — и в частности Вас — Вы квалифицированная женщина — я Вас крепко-крепко полюбил — Вы мне напоминаете мою мамочку — а главное — Вы скоро едете, у Вас такая трудная жизнь — и я хочу, чтобы Вы меня хорошо помнили!»
22-го русск<ого> января 1921 г.
— По ночам переписываем с ним Царь-Девицу. Засыпаю-просыпаюсь — что-то изрекаю спросонья — вновь проваливаюсь в сон. Не дает мне быть собой, веселиться — отвлекаться — приходить в восторг. — «Мариночка! Я здесь, чтобы делать дело — у меня и так уж совесть неспокойна — все так медленно идет! — веселиться будете с другими!»
— Ланн! — 18 лет! — Я на 10 лет старше! — Наконец — взрослая — и другой смотрит в глаза! —
Я знаю одно: что так меня никто — вот уже 10 лет! — не любил. — Не сравниваю — смешно! — поставьте рядом — рассмеетесь! — но то же чувство невинности — почти детства! — доверия — успокоения в чужой душе.
Меня, Ланн, очевидно могут любить только мальчики, безумно любившие мать и потерянные в мире, — это моя примета [8; 175–180].
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1919–1920 гг.:
Письмо к Б<орису> Москва,
15-го русск<ого> февраля 1921 г., вторник.
— День отъезда —
Борюшка! — Сыночек мой!
Вы вернетесь! — Вы вернетесь потому что я не хочу без Вас, потому что скоро март — Весна — Москва— п. ч. я ни с кем другим не хочу ходить в Нескучный сад, — Вы, я и Аля — п. ч. в Н<ескучном> с<аду> есть аллея, откуда виден, как солнце, купол Храма Спасителя, п. ч. мне нужен Егорушка — и никто другой!
Б<орис> — Русский богатырь! — Да будет над Вами мое извечное московское благословение. Вы первый богатырь в моем странноприимном дому.
— Люблю Вас. —
Тридцать встреч — почти что тридцать ночей! Никогда не забуду их: вечеров, ночей, утр, — сонной яви и бессонных снов — всё сон! — мы с Вами встретились не 1-го русск<ого> янв<аря> 1921 г., а просто в 1-й день Руси, когда все были как Вы и как я!
Б<орис>, мы — порода, мы — неистребимы, есть еще такие: где-н<и>б<удь> в сибирской тайге второй Борис, где-н<и>б<удь> у Каспия широкого — вторая М<арина>.
И все иксы-игреки, Ицки и Лейбы — в пейсах или в островерхих шапках со звездами — не осилят нас, Русь: Б<ориса> — М<арину>!
Мое солнышко!
Целую Вашу руку, такую же как мою. Мне не страшно ни заноз ни мозолей, — я просто не замечаю их! — Лишь бы рука держала перо, лишь бы рука держала такую руку, как Ваша!
Чуть вечереет. — Скоро Вы. — Скоро отъезд.
Заработают колёса. Вы будете улыбаться. И я улыбнусь — в ответ. Я не буду плакать. Я привыкла к разлуке. — Всё мое — при мне! И вся я — при Вас! Дружочек, забудьте все наши нелепые выдумки, мои дурные сны, Ваш на них ответ.
Всё это — ересь. — Я не Вам верна, а себе, — это вернее. И верная себе, верна Вам, — ибо не Вы, не я, — Дух, Б<орис>! — Наш богатырский дых! Никогда не забуду: темный бульвар, мой рассказ о Егории — скамейка — спящая Аля — раскинутые крылья шубы. (Где-то она?! Спаси ее Бог, равно как ее хозяина!)
Спасибо Вам, сыночек, за — когда-то — кусок мыла, за — когда-то — кусок хлеба, за — всегда! — любовь! И за бумагу, Борюшка, и за тетрадочки, и за то, как их сшивали, и за то, как переписывали Ц<арь> Девицу, — и за то как будили и ««будили меня! Спасибо за скрипящие шаги у двери, за ежевечернее: Можно? — за мое радостное: Входите.
Я затоплена и растоплена Вашей лаской!
И за ночь с 17го на 18е февраля — спасибо, ибо тогда прозвучали слова, к<отор>ые — я до Вас — слышала на земле лишь однажды.