Карфаген должен быть разрушен Немировский Александр
Теперь Аттал был уверен, что перед ним самозванец, и все же продолжал слушать.
— После того как мне удалось бежать, — продолжал Андриск, — я жил сначала в горах. Италийцы — прекрасные люди. Не чета римлянам. Впервые после всего, что мне пришлось пережить в Альбе Фуцинской, я ощутил себя человеком. Я научился делать все, что делали они, не гнушаясь никакой работой: стриг животных, спаривал баранов и овец, сдирал шкуры, мыл их в ручье. Пастухи помогли мне добраться до Брундизия. Оттуда я на рыбачьем суденышке переправился в Эпир, пешком прошел по некогда цветущей стране, превращенной ромеями в пустыню. Представь покинутые города, вой молосских псов, стаи которых добывают себе пропитание в обезлюдевшей стране охотой на диких зверей. Избежать верной гибели помогло мне знание повадок этих собак. Ведь и италийцы используют молосов для охраны стад.
— А чем ты питался в пути? — поинтересовался царь.
— Я могу тебе ответить словами Филемона из его трагедии «Философы»: моими спутниками были «сухая смоква, корка да глоток воды». Ромеи не вырыли садовых деревьев, чтобы увезти с собой. Воды было вдоволь, а ячменными лепешками меня снабдили италийцы. Эвагор мне много рассказывал о Зеноне Китионском и о его воздержанности в пище. Мне представилась возможность стать последователем Зенона…
— Как тебе удалось прочитать Филемона? — спросил Аттал. — Может быть, в Альбе Фуцинской была библиотека?
— В Альбе не найти даже одной книги, — отвечал Андриск, — и Филемона я не читал. Но Эвагор был библиотекарем моего отца и обладал невероятной памятью.
«Молодец, — подумал Аттал. — Но как этот самозванец узнал о Зеноне?»
— Пройдя горами родной Македонии, я оказался во Фракии. Князь Барсаба оказал мне гостеприимство. Ведь он женат на моей сестре. Но помощи он не обещал. Во Фракии много князей, и он не может решать за всех.
— Нам труднее, чем Барсабе, — сказал Аттал. — Я единоличный правитель, но за мною следят тысячи глаз. Пергам переполнен ромейскими лазутчиками. Тебе лучше поселиться в одном из моих приморских городов. Там много твоих соотечественников. Ты найдешь с ними общий язык. Но будь похож на Зенона, презиравшего болтунов. Храни свою тайну, чтобы не подвести ни себя, ни тех, кто к тебе благоволит.
Опускаясь в нижний город, Андриск припоминал каждое слово и каждый жест царя. «Кажется, Аттал не поверил, что я Филипп. Но он не вызвал стражей, не приказал меня схватить. Он разрешил мне поселиться в своем царстве, надеясь, что я ему когда-нибудь пригожусь. А как понять его слова о македонянах и общем с ними языке? Наверное, мне надо влезть в шкуру настоящего македонянина, чтобы с первого слова было ясно, что я не чужак. Но ведь Аттал не дал мне денег. Придется заняться телячьими шкурами[70]. На них здесь большой спрос».
Созидание
Спит Рим, утомленный дневными заботами. Ночь простерла над ним звездную тогу. Спит Рим, вознесшись в своих честолюбивых помыслах над всем миром. Спит город, чье короткое имя внушает ужас и обитателям болот, скованных сарматским морозом, и жителям аравийских пустынь, сожженных полуденным зноем. Спит Рим, не ведая, что принесет ему новый день. Какие цари склонят перед ним головы? Где прольется кровь? Через какие ворота будут введены толпы новых рабов? Спит Рим, не зная, что угроза зреет в нем самом. Спящему Риму видятся счастливые сны. Завистливые боги, уже обрекшие его на губительную междоусобицу, не посылают правдивых знамений.
Спит Рим, и только в таблине дома на Палатине всю ночь не гаснет свет. Полибий — за столом, в ночном хитоне, босой. Ни звука. Только шелестит папирус, и ему в такт поскрипывает каламос. Слов не надо искать. Они сами возникают на гребне памяти и, скатываясь на папирус, занимают свои места. К одной фразе пристраивается другая, и все они вместе, заполняя дарованное им пространство, скрываются за изгибом свитка. Полоса папируса, разворачиваясь под пальцами, кажется дорогой, ведущей в бескрайнюю даль. Путник не испытывает страха оттого, что эта дорога длинна, а ощущает неведомую ему радость созидания и непонятную уверенность в том, что никому не удастся остановить движения к цели.
А до этого три дня он ходил из угла в угол таблина, не замечая никого. Откуда-то, словно из небытия, возникали первые фразы. Он повторял их сначала про себя, а затем и вслух, но они не связывались друг с другом. И он ходил и ходил, пока не свалился в изнеможении. И теперь словно кто-то разбудил его. Он вскочил, не одеваясь, подбежал к столу, зажег светильник и вытащил папирус.
Ганнибалу потребовалось девяносто дней, чтобы пройти Иберию, спуститься в земли кельтов с Пиренейских гор, перейти Рону, подняться в Альпы и спуститься оттуда в Италию. Полибию же хватило половины длинной зимней ночи, чтобы повторить этот путь на папирусе, и еще осталось время для того, чтобы рассказать о первых битвах в Италии, о Тицине и Требии, о молниеносных ударах, заставлявших ромейских полководцев бежать, устилая поля и леса трупами.
Уже запели петухи, когда Полибий дошел до описания перехода Ганнибала через болота Этрурии. Тимей, доживи он до Ганнибаловой войны, наверное, уделил бы этому событию целую книгу. Он начал бы с описания болот, сравнив их с болотами Колхиды, и заодно вспомнил бы об аргонавтах, прошедших эти болота тысячу лет назад. Потом он перешел бы к живописанию ужасов блуждания во мраке. Луну нужно спрятать за облака, чтобы читателем овладел ужас, пережитый войском. А чтобы он почувствовал и нестерпимую боль, Тимей рассказал бы о болезни глаза у Ганнибала и о том, как полководец пересел с лошади на слона и индийский погонщик обвязал ему голову черной повязкой. И книга была бы, конечно, закончена длинным перечнем всех одноглазых воителей и описанием их побед.
Раздражение, вызванное воспоминанием о Тимее, влило в Полибия новые силы. Ганнибалу приходилось сражаться с Семпронием, Фламинием, Фабием, Марцеллом, Сципионом. «А мой соперник, Тимей, — думал Полибий, — историк болтливый и лживый. Фукидиду приходилось отстаивать истину в соперничестве с теми, кого он называет рассказчиками басен. Но он не указывает их имен. Я же назову их поименно, разберу их труды, выставлю на посмешище. Но это будет потом».
Окунув каламос в чернила, он поднес его к папирусу и написал, завершая главу: «Многие лошади потеряли подковы, потому что шли непрерывно по грязи. Сам Ганнибал едва спасся на уцелевшем слоне. Тяжелые страдания причинила ему глазная болезнь, которая лишила его глаза».
Розовый свет, пробившись сквозь окошко у потолка, осветил скользящую полосу папируса и нависшую над ней загорелую руку, совершавшую мерные движения. Полоса, заполненная остроугольными эллинскими буквами, сползала со стола. Но это уже был не папирус, купленный на Велабре за один денарий, он превратился в книгу, созданную на века.
Часть третья
Цари и самозванцы
В школе
Солнце еще не взошло, но на Палатине уже хлопали массивные двери особняков. Заливисто кричали петухи. Угрюмые и заспанные рабы сновали туда-сюда с метлами, ведрами и совками. По плитам мостовой прогромыхала груженная кирпичом повозка. Дюжий возница, привстав, нахлестывал лошадей. Днем ездить на повозках в Риме запрещалось.
В то раннее утро дом Корнелии покинули Тиберий и его педагог Спендий. Раб нес фонарь, освещая им дорогу. Мальчик обеими руками прижимал к себе коробку с навощенными табличками. Он любил эти утренние прогулки, когда ночь еще не уступила всех своих прав дню, а день был еще не господином, а робким просителем.
Вот топают в подбитых гвоздями сандалиях городские эдилы. Они уже совершили обход и делятся ночными впечатлениями. Нетрудно догадаться, что они взволнованы поимкой беглого раба и решают его судьбу. По другой стороне улицы прошел нетвердыми шагами какой-то завсегдатай Субурры. Вместо песни из его глотки вырывались булькающие звуки. Язык заплетался не меньше, чем ноги.
— Тьфу! — сплюнул ему вслед Спендий. — Этому бездельнику каждый день — Сатурналии[71].
Тиберий не заметил, как они вышли на Форум, казавшийся из-за утренней пустоты бесконечно огромным. У высокой деревянной арки с надписью «Сенат и римский народ» педагог остановил мальчика.
— Красиво? — спросил Спендий, показывая на буквы, ярко блестевшие в первых лучах восходящего светила.
— Очень! — согласился мальчик.
— Под этой аркой проезжал на триумфальной колеснице твой отец Тиберий Семпроний Гракх.
— Ты мне никогда не рассказывал об этом триумфе, Спендий! Как это было?
— Твой отец получил триумф в свое первое консульство[72] за победу над дикими обитателями Сардинии. Весь Форум был заполнен. Встречать победителя вышел сенат в полном составе. На золоченой колеснице стоял рядом с отцом твой старший брат, покойный Марк[73]. Семпрония была еще совсем малышкой, а тебя и вовсе не было на свете. За колесницей шагали воины с лавровыми ветвями в руках. Они пели припевки, высмеивавшие твоего отца, хотя он был достойнейшим человеком.
— А что это за припевки?
— Если бы я их и запомнил, тебе пересказывать не стал бы. Они предназначены только для времени триумфа и поются, чтобы триумфатору не завидовали боги. Люди же твоему отцу никогда не завидовали, хотя ему улыбалась фортуна. Тиберий Семпроний Гракх доставил в Рим столько рабов, сколько до него не удавалось никому. Кстати, как раз тогда и возникла поговорка: «Дешев, как сард». Сарды оказались такими дикими, что их никто не хотел покупать.
Видимо, Тиберий ожидал, что ему расскажут что-нибудь более интересное. Во всяком случае, не дав педагогу закончить, он потянул его за тунику:
— Пойдем, Спендий, а то опоздаем!
И они торопливо зашагали мимо многочисленных статуй из бронзы и мрамора. В левом углу Форума, напротив памятной колонны, воздвигнутой в честь морской победы, находился длинный портик. Прикрепленный к его колоннам льняной занавес отделял школьное помещение.
Занятия еще не начались, но ученики были на своих местах. Мальчики и девочки, сидя на низких скамейках, смеялись и громко обменивались детскими новостями. Увидя Тиберия, краснощекий мальчик Марк Октавий бросился к нему. После того как его отец, претор Октавий, был растерзан толпой в Лаодикее, богатая вдова Корнелия стала помогать осиротевшей семье. Дружили вдовы, дружили сыновья. Марк и Тиберий в школе сидели на одной скамье, а после занятий направлялись на Марсово поле поиграть в мяч, побегать с Молосом, посмотреть на обучение новобранцев.
Устроившись на скамье рядом с Марком, Тиберий достал стилос и раскрыл навощенные таблички. Вошел учитель, чернобородый грек из Тарента. Он основал свою школу лет десять назад, когда выкупился из рабства. Это была едва ли не первая публичная школа в Риме, и, поскольку она находилась на Форуме, сюда отдавали детей многие знатные обитатели соседнего Палатина.
Учитель сел на катедру и положил на колени длинную узкую линейку. В римской школе была военная дисциплина. Малейшее неповиновение или оплошность — и в ход пускались линейка или розги.
Сегодня суровое лицо учителя выглядело необычно приветливым. Его длинные волосы были причесаны. Ведь завтра каникулы, и он наконец отдохнет от своих учеников.
— Марк! — обратился учитель к Октавию.
Мальчик встал.
— Расскажи статью о земельном максимуме в законах Секстия Лициния!
— Никто да не имеет более пятисот югеров[74] общественной земли.
— Можно спросить? — раздался голос Тиберия.
— Спрашивай!
— Если запрещено занимать более пятисот югеров, то почему у Сципиона Эмилиана более двух тысяч югеров? Я слышал об этом, когда сестра выходила замуж.
— Пусть тебе это объяснит сам Эми лиан, — ответил учитель.
Потом учитель взял свиток и стал его читать по-гречески:
— У водоема повстречались ягненок с волком. Щелкая зубами, ища повода для ссоры, волк закричал: «Зачем ты, негодный, мутишь воду!» — «Но ведь вода течет от тебя ко мне!» — робко возразил кудрошерстый. Бессильный перед истиной, волк заорал: «Но ты возводил на меня хулу в прошлом году!» — «Тогда меня не было на свете», — жалобно проблеял ягненок. «Так это был твой отец!» — зарычал волк и, оскалив зубы, бросился на ягненка.
Марк толкнул Тиберия локтем:
— Вот тебе и ответ! Сила сама себе закон!
Учитель улыбнулся:
— Октавий прав. Ответ дан на эзоповом языке.
Когда солнце поднялось высоко и залило ярким светом Форум, зазвонил колокол. Казалось, что он вместе с учениками радовался предстоящему отдыху.
— Ка-ни-ку-лы, ка-ни-ку-лы! — заливался он. — Каникулы!
Дети выбежали на Форум. Их звонкие голоса смешались с криками зазывал:
— Кому раков? Кому раков?.. Свежие пирожки с рыбой! Меняю сикли на денарии!
Тиберий направился к сестре. Мать сказала, что он узнает у нее интересную новость.
Супруги
Тиберий Семпроний Гракх отодвинул занавес и на цыпочках вступил в кубикул[75]. Бурное заседание в курии протянулось до заката, а после того пришлось еще идти к Сципиону Назике для приватного обсуждения государственных дел.
У изголовья мерцал светильник, выхватывая из мрака милое лицо Корнелии, ее обнаженную руку и белый свиток папируса на полу. Тридцать лет назад он ввел ее в свой дом. Тогда он был народным трибуном, а она — четырнадцатилетней девочкой, выделявшейся из своих сверстниц лишь тем, что ее отцом был великий Сципион. Теперь она сама красота, дар богов. Тиберий мог бы так стоять часами и любоваться ею. Но он приходил усталый. Да и шестьдесят пять лет — немалые годы. На Корнелии лежали дом и воспитание детей. На нем же тяжелым грузом — государственные дела: дважды консульская власть, цензура, проконсульство в Сардинии, а затем в Испании Ближней, посольства в Македонию и в Азию. Находясь многие годы вне Рима, он всегда был мысленно с ней и, возвращаясь домой, находил Корнелию еще более прекрасной.
Корнелия открыла глаза, и ее лицо осветила улыбка. Она протянула ладонь, и Тиберий, поднеся пальцы к губам, покрывал их один за другим поцелуями. «Моя владычица, — думал он. — В сенате мы решаем судьбы царств, а дома я не господин, а счастливый подданный».
Корнелия не имела привычки спрашивать, как прошел день. Но по ее глазам Тиберий всегда угадывал каждое ее желание. Он начал рассказывать, ничего не пропуская, по порядку, делая ее соучастницей государственных дел. Она внимательно слушала, мысленно представляя тех, кому он вслед за консулом давал слово. Лицо у нее стало суровым, когда Тиберий пересказывал речь Катона — смертельного врага ее отца, и постепенно смягчилось, когда Катона сменил Сципион Назика. Тиберий ощутил ее волнение, когда он рассказывал о решении сената.
— Какое счастье, что на этот раз тебя не избрали послом! Ты уже послужил государству! Дети тебя почти не видят. Да, сегодня Тиберий пришел расстроенным. Эта школа на Форуме не для него. Ему нужен настоящий учитель, гуманный и образованный, знающий не только латынь, но и греческий.
— Это верно, дорогая, — отозвался Тиберий, устраиваясь поудобнее. — Правда, Катон уверен в том, что греческая мудрость не может принести Риму ничего, кроме вреда. Однако он обучает на своей вилле греческому языку юных рабов, чтобы продать их подороже. Для своего же сына Марка он написал латинский учебник и учит по нему.
Корнелия усмехнулась:
— Риму достаточно с лихвой одного Катона. Зачем плодить собственные подобия? Теренций в «Братьях» показал, что из этого выходит. Наш сын должен быть не таким, как мы, лучше нас. Сегодня весь день я читала диалоги Платона. Кем бы он был, не столкни его фортуна с Сократом? Нашему Тиберию скоро десять. Ему нужен такой учитель, как Сократ.
— Где же его здесь найти? — задумался Тиберий. — Сократ был свободным человеком и афинским гражданином. Греки же у нас — чужеземцы. Учителя — рабы или либертины. Впрочем, поговори с Полибием. Может быть, он согласится сыграть Сократа?
— Я думаю, Полибия можно было бы уговорить. Но неразумно отвлекать его от занятий историей. И прежде, чем выбирать, надо сделать выбор между эпикурейцем и стоиком. Эпикур открыл законы природы, а Зенон понял, что надо следовать природе как бесстрастной и безупречной художнице жизни. Эпикур выступает против увлечения государственной деятельностью. Зенон же создал учение об обязанностях, позволяющее направлять человеческие характеры к добродетели. И по совету Полибия я выбрала стоика. Как ты к этому относишься?
Тиберий не отвечал. Взглянув на него, Корнелия увидела, что он мертв[76].
У Сципиона
Дом Сципиона Эмилиана не выделялся среди соседних зданий Палатина ни своими размерами, ни архитектурой. Туфовая стена с крошечными окошечками выходила на улицу. Дверь вела из вестибула в атриум.
Тиберий подошел к шкафу предков. Последней в верхнем ряду была маска Сципиона Африканского, победителя Ганнибала.
Сколько он слышал от нее о деде, о его доблести! Тиберий вспомнил ее слова: «Слава не переходит по наследству. Я хочу, чтобы ты был известен людям не как внук Сципиона, а сам по себе».
Приоткрыв занавес, Тиберий вышел в перистиль, украшенный статуями из мрамора и коринфской бронзы. Когда-то они украшали дворец македонских царей в Пелле, а потом стали трофеями отца Сципиона — Эмилия Павла, перейдя в дом вместе с библиотекой. Тиберий не раз уже бывал здесь, где и познакомился с ахейцем Полибием, ведавшим книгами. Судя по шуму голосов, доносившемуся из таблина, сегодня здесь снова какое-то сборище.
Тиберия заметили.
— Входи! — услышал мальчик голос Сципиона.
Гости, опираясь на тугие волосяные подушки, возлежали на ложах. Среднее ложе занимал Публий. По правую руку от него находился высокий и худой, как жердь, старик, поэт Марк Пакувий. Тиберий знал, что Пакувий написал претексту «Павел», посвященную отцу Эмилиана — Эмилию Павлу, но в школе читали не ее, а переложение Пакувием трагедии Еврипида «Антиопа»[77]. Загадку из этой трагедии учитель заставлял учить наизусть:
- Четвероногая, неторопливая,
- Жилица нив, шершавая, ползучая,
- Малоголовая, змеиношеея,
- Живые звуки испускает замертво[78].
На другом ложе возлежал Полибий. Он приветливо махнул мальчику рукой. Рядом с Полибием — Гай Лелий.
На левом ложе Тиберий приметил незнакомца с открытым прямым взглядом, высоким лбом, изрезанным морщинами. В промежутке между ложами, на низком табурете, сидела Семпрония. Она поднялась навстречу брату и показала оставленное ему место.
Обед еще не начался. Рабы уносили тазики с водой, в которых хозяева дома и гости ополаскивали руки.
Сняв претексту и положив ее на скамью у стены, где лежала верхняя одежда других гостей, Тиберий устроился рядом с сестрой.
Раб поставил серебряный поднос с яйцами всмятку, белый пшеничный хлеб, маринованную рыбу — закуску, с которой обычно начинался римский обед. Затем на столе появилась пузатая амфора с фалернским, кратеры для смешивания вина с водою, фиалы.
На широкой части амфоры было написано углем: «При консулах Эмилии и Марции».
— Боги мои! — воскликнул Публий. — Как стремительно течет время! Вино заложено в год консульства моего отца и его победы над Персеем. Я был тогда всего лет на шесть старше Тиберия, но уже стоял рядом с отцом на триумфальной колеснице.
— Но ведь ты был на войне и, как говорила сестра, успел уже тогда объехать всю Элладу, видел в Олимпии статую Зевса Олимпийского, я же не был нигде, кроме дедовского поместья в Кампании.
— У тебя все впереди! — утешил Публий мальчика. — Если меня пошлют на войну, я возьму тебя с собой. Ты будешь служить под моим началом.
В таблин вступил новый гость. Видимо, никто среди собравшихся его не знал, поэтому вошедшего приветствовал один Публий:
— Входи, Филоник! Хотя ты и не явился вовремя, у меня в доме для опоздавших не одни кости[79].
Положив гиматий на скамью, Филоник направился к своему месту, и тут его взгляд упал на незнакомца. Несколько мгновений он стоял с полуоткрытым ртом и только после этого занял пустое ложе.
Пока рабы накрывали для него часть стола, Филоник объяснялся с Публием:
— Прости, Публий! Тебе ведь известна моя пунктуальность. На этот раз она была причиной моего опоздания. Я не хотел явиться с пустыми руками. Сообщаю тебе, что ты — обладатель виллы. Она, как ты просил, рядом с поместьем Публия Корнелия Сципиона Африканского.
Едва Филоник произнес эти слова, как Семпрония встала с места и тихо покинула таблин.
— Тиберий, — обратился Публий к мальчику, — я полагаю, что наш разговор тебе неинтересен. Ты можешь уединиться со своим новым учителем.
Показав на незнакомца, он добавил:
— Это Блоссий. Он будет жить у вас в доме. Теперь тебе не придется ходить в школу. Блоссий поможет тебе стать таким же образованным человеком, каким был твой дед, да будут к нему милостивы подземные боги!
Тиберий перевел взгляд на Блоссия. Италиец стоял у ложа, где лежала верхняя одежда гостей. Встретив взгляд мальчика, он улыбнулся естественной и доброй улыбкой простого человека.
— Будем знакомы, маленький римлянин, — сказал он, подходя к нему. — Тебе предстоит прочесть много прекрасных книг, познакомиться с замечательными мыслями великих людей. Только тогда ты сможешь правильно оценить то, что тебя окружает. У меня нет семьи, и я буду относиться к тебе, будто ты мой сын, которому предстоит унаследовать все, что у меня есть, мои знания и опыт.
В голосе Блоссия было столько теплоты и искренности, что Тиберий сразу почувствовал к новому учителю расположение. Домой они шли вместе, непринужденно разговаривая, точно знали друг друга много лет.
Дорогу Масиниссе!
Когда гномон водяных часов уже перевалил за пять[80], на Форуме негде было упасть яблоку. Римляне в тогах и туниках, эллины в гиматиях и хламидах, галлы в лацернах и подбитых мехом каракаллах[81] толпились, сидели на ступенях храмов, окружали менял, звеневших за своими столиками драхмами, сиклями, денариями и ассами. Стайки голубей и ворон, клевавших на плитах у алтарей жертвенное зерно, при появлении людей взмывали в воздух. Гадатели, отыскав простаков, что-то им загадочно шептали. Шум голосов разноязыкой толпы, топот ног, хлопанье крыльев сливались в невообразимый гомон, висевший над этой огромной площадью от грекостасиса до святилища Весты. Но вот в него врезался крик глашатая:
— Дорогу! Дорогу царю Масиниссе!
Толпа прижалась к стенам и колоннам, давая путь шести носильщикам, на лоснящихся, как черное дерево, плечах которых плыла открытая лектика[82]. Седые, слегка курчавые волосы сидевшего в ней человека оттеняли смуглость кожи его лица, изрезанного глубокими морщинами. Узкий, слегка изогнутый нос придавал ему сходство с орлом.
— Масинисса! Масинисса! — передавалось из уст в уста. Чтобы лучше разглядеть пришельца из Ливии, люди поднимались на ступени храмов, выбегали вперед. Менялы, боясь отойти от своих столиков, становились на цыпочки.
— Масинисса! Масинисса! — шелестело по Форуму.
Старец в лектике, казалось, не замечал переполоха и оставался невозмутимым, словно статуя ливийского идола, занесенного в Рим свирепым ветром пустыни.
Это был он, прославленный нумидийский царь, о котором говорится в недавно обнародованной истории грека Полибия. Соратник Ганнибала, переходом на сторону Сципиона решивший судьбу самой ужасной войны. Бродячие актеры разнесли по всей Италии приукрашенную вымыслом трогательную историю его любви к карфагенянке Софонибе, которую он вынужден был отравить. Это он всего за полвека превратил свой народ из кочевников в земледельцев, и теперь корабли с хлебом Масиниссы можно встретить едва ли не во всех гаванях круга земель.
И вот этот человек из легенды — в Риме. Что может означать его неожиданное посещение? Не для того же пригласили сюда нумидийского царя, чтобы оказать ему почести или договориться о покупке зерна? Ведь с тех пор, как государственная мудрость Сципиона разлучила Масиниссу с Софонибой, у Карфагена нет страшнее врага, чем Нумидия, управляемая сильной рукой.
Поэтому и притихла толпа на Форуме. К любопытству в глазах у римлян примешивалась тревога. После победы над Персеем прошло семнадцать лет, и все эти годы не было войны. Ведь не назовешь же войной стычки в Испании.
У курии чернокожие носильщики остановились. Масинисса неторопливо спустился на землю Рима и вступил в распахнувшиеся перед ним двери.
Люди устремили взгляды на двери курии, словно бы желая проникнуть через них, узнать свою судьбу. Из курии не доносилось ни звука.
Письма
Полибий сидел перед столом, заваленным письмами. Погружая пальцы в хрустящую груду папируса, он брал письмо, какое попадется. Это были отклики тех, кто познакомился с шестью первыми книгами[83] его «Всеобщей истории», разошедшейся по Италии и эллинскому миру.
«Полибий, радуйся!
Не подумай, что тебе пишет незнакомец. Это я, Диодор, старый глупец, забывший, что царская память — решето, удерживающее одну лесть и пропускающее все, не приятное слуху. Десять лет я прожил с моим воспитанником в Риме и, как тебе хорошо известно, сделал все, чтобы вернуть его в Антиохию. Но, прибыв туда, оставался при Деметрии не более месяца. Деметрий прогнал меня, ибо ему был не по душе человек, которому он обязан слишком многим. Я покинул Антиохию и все эти годы жил, стараясь изгнать из памяти прошлое, как дурной сон. Но вот сегодня мне попалась в руки твоя «История», и былое ожило в памяти. Мог ли я думать тогда, что ты, командовавший конницей, прославишь свое имя на поприще, столь далеком от воинской службы! Все, что написано тобою о Риме и Карфагене, — превосходно. Но в главах, посвященных Сирии, имеются пробелы, причина которых понятна тебе самому: ведь ты пишешь, что историк должен побывать в тех местах, о которых рассказывает, и побеседовать с очевидцами событий, достойных описания. Приезжай же ко мне в Пергам! Я расскажу тебе обо всем, что помню. А помню я многое…
Твой Диодор».
«Полибий, радуйся!
Тебя приветствует царь Пергама Аттал Филадельф! Ознакомившись с тем, что ты написал о моем покойном брате Эвмене, я шлю тебе благодарность за твою правдивую историю. Как благородно ты пишешь: «Царь Эвмен не уступал никому из царей своего времени, а в делах достойных и достославных превосходил их величием и блеском». А как прекрасно ты показал несправедливость выдвинутых против моего брата обвинений со стороны сената, не остановившись перед порицанием римского посла, несмотря на то что Сульпиций Гал, как известно, — твой друг. Ты поистине доказал этим, что и на практике придерживаешься того, с чем справедливо связываешь честность настоящего историка, ибо, как пишешь ты в первой книге своей «Истории», в частной жизни человек обязан любить своих друзей и разделять их ненависть и любовь к врагам их и друзьям. Необходимо забыть об этом и нередко превозносить и украшать своих врагов величайшими похвалами, когда поведение их того заслуживает, порицать и беспощадно осуждать ближайших друзей своих, когда требуют того их ошибки. У нас в библиотеке твоя история публично зачитывается при большом стечении слушателей. Нам не хватает лишь твоего бюста, который будет поставлен рядом с бюстами Геродота, Фукидида, Ксенофонта и Эфора. Будет справедливо, если эти великие историки потеснятся, чтобы дать место тебе. Сейчас ищу скульптора, который достоин того, чтобы взяться за изваяние.
Аттал, сын Аттала, царь Пергама».
«Полибий, радуйся!
Тебе пишет этолиец Феодор, которого, помнишь, ты похвалил за искусное руководство хором. За это я тебя благодарю. Но когда ты дальше начинаешь укорять меня и других за то, что мы стали драться на подмостках, роняя этим достоинство эллинов, ты не прав и не справедлив. Видимо, ты сидел высоко и не расслышал, что нам сказал римлянин, посланный триумфатором Аницием. А он нам сказал, что, если мы не будем драться друг с другом, нас высекут розгами. Интересно, как бы ты поступил на нашем месте?
Будь здоров. Феодор».
«Полибий, радуйся!
Я — Пифодор Коринфянин. Помнишь, мы встретились в Риме на грекостасисе, и я удивился тому, что ты, великий знаток конного дела, занимаешься книгами. Теперь я вижу, что твои занятия не прошли напрасно. С великой радостью прочитал я написанное тобою о людях, зараженных безумием и готовых будто бы во имя справедливости ограбить достойных людей, раздать их имущество и землю рабам. Эти безумцы подняли голову у нас в Коринфе и во всей Ахайе, и я думаю, не покинуть ли мне родину. Знай же, Полибий, что в глазах достойных людей ты самый великий из эллинов.
Будь здоров. Пифодор».
«Полибий, радуйся!
Тебе пишет Ганнибал, сын Ганнибала. Я родился вскоре после бегства моего отца в Сирию и никогда его не видел. Об отце у нас сейчас говорят плохо, обвиняя его во всех несчастьях Карфагена. Ему не могут простить, что во время своего суффетства[84] он дал права простому народу, к которому я принадлежу. В твоей истории я увидел отца, как живого, именно таким помнят его в Картхадашт. Видно только, что ты в Картхадашт не бывал: ведь ты поместил нашу курию не в той части города, где она находится. Тебе необходимо приехать и посмотреть все самому так же, как ты посмотрел места сражений моего отца в Италии. Приглашаю тебя в гости. Я живу близ Утикских ворот, где у меня кузнечная мастерская. Спроси Ганнибала-кузнеца. Тебе покажет мой дом каждый.
Ганнибал, сын Ганнибала».
В таблин заглянул Исомах и потряс квадратиком из папируса.
— Еще одно письмо! — с отчаянием воскликнул Полибий. — Давай его сюда.
«Предатель, радуйся!
Ты остался жив и прославился, а мой отец Телекл, другом которого ты себя считал, умер и не может тебе написать. Я делаю это за него, потому что прочел твою гнусную пачкотню. Ты восхваляешь ромеев, их вооружение, их государственный строй в то время, когда вся Эллада их ненавидит и молит богов расправиться с ними, как до того покарали деспотов персидских и македонских.
Будь проклят, предатель!»
Полибий сжал письмо в кулаке. Он вспомнил покойного друга и его просьбу позаботиться о Критолае.
«Письмо Критолая… Он даже не захотел поставить свое имя».
В таблин вбежал Публий.
Взглянув на Полибия, он внезапно остановился:
— Ты чем-то расстроен?
— Это письмо! — Полибий разжал кулак и бросил смятый папирус на стол. — Столько лет отдал я написанию истории! На своем горьком опыте хотел показать эллинам… И вот я — предатель…
Публий махнул рукой:
— Брось! Завтра ты забудешь об этом письме и прочих огорчениях.
Полибий вскинул голову:
— Что же будет завтра?
— Охота!
— Боги мои! — радостно воскликнул Полибий. — Наконец-то пришло время для одного из трех занятий, без которых нельзя представить себе настоящего мужчину!
— Я помню эту твою мысль. Ты имеешь в виду охоту, войну и политику!
— Да! Но политику, от которой я оторван, — в первую очередь.
Меч Персея
Дорога терпеливо повторяла извивы Оронта. С любого ее участка можно было увидеть белый поток, пенившийся и бурливший на стремнинах, и огромные сглаженные камни. Но Андриск брел, как в тумане, не замечая ничего. Меньше чем через час он должен предстать перед Лаодикой, вдовой Персея, матерью Александра и Филиппа, и назвать себя ее сыном.
«Стой, безумец! — мысленно приказывал себе Андриск. — Подумай, на что ты решился! Куда идешь?» И он машинально останавливался. Но через несколько мгновений что-то неудержимо влекло его вперед.
Поднеся ко лбу ладонь, чтобы стереть капли пота, он внезапно ощутил привычный кисловатый запах. В отчаянии он бросился к реке, вошел в нее по щиколотку, не почувствовав ледяного холода. Набирая воду пригоршнями, он яростно тер лицо и руки, до изнеможения, до боли.
«Неужели, — думал он, — я никогда не избавлюсь от этой вони? Она, как клеймо на лбу ромейского раба, расскажет обо мне всю правду. И Лаодика не услышит сочиненной мною басни о чудесном спасении. А чем пахнут настоящие цари? Фиалками? Миррой? Кинамоном? Наверное, эти ароматы въелись в их кожу, как в мою — вонь шкур…»
За спиной послышалось блеяние и дробный перестук копытец. Оглянувшись, Андриск увидел овец и пастуха.
«О боги! — радостно подумал он. — Да ведь это водопой! Запах овец, а не вонь шкур!»
Андриск стремительно выбежал на дорогу. Солнце поднялось. Бешено стрекотали кузнечики. С придорожных тамарисков доносился щебет птиц.
«Видишь, Судьба! — обратился он к божеству Зенона и Блоссия. — Это я, Андриск, сын Исомаха. Ромеи перебили настоящих царей, а без них народы, как овцы без пастуха. И потому ты сделала меня похожим на Александра и Филиппа. Я выполняю их долг. И я иду, повинуясь твоему велению».
Андриск не заметил, как оказался в Антиохии у дома Лаодики. Он замер, словно в шаге от него открылась пропасть.
Взять чужое имя? Придумать безупречную историю спасения? Десять лет в жалком Адрамиттии[85] постигать искусство фехтования, изучать историю Македонии и ее язык? Но за этой дверью — вдова и мать. Как выдержать ее взгляд?
Ему вспомнился театр в Кумах. Какие слезы исторгал актер, игравший Эдипа! Но зрители подготовлены к восприятию вымысла давней привычкой. Они льют над ним слезы, и эти слезы быстро высыхают. А если бы актер, представившись отцом, сыном, братом, явился в дом любого из зрителей, ему бы сказали: «Прочь, жалкий комедиант! Тут тебе не сцена!»
Андриск оглянулся. Слуга, показавший ему дверь, исчез. И он, Андриск, может уйти со сцены, снять котурны и маску, стать простым зрителем. Умереть в безвестности! Или вновь оказаться на помосте с ногами, вымазанными мелом, и дощечкой на груди. Женщина за дверью помнит своего сына ребенком. Годы меняют облик и ослабляют память, но кое-что не забывается. Хотя бы костяной волчок, что подарила мне мать в день рождения. А что дарили Филиппу? Собачку? Медвежонка с каким-нибудь смешным именем?
Он мог укусить за лодыжку и оставить маленький шрам. О боги!
Внезапно в памяти Андриска возникло лицо Элии, ее заплаканные глаза, и он явственно услышал ее голос: «Я тебе верю, Андриск!» — «Нет! — одними губами крикнул Андриск. — Я, вернусь к тебе, Элия, как царь!»
Он с силой толкнул дверь, вбежал и остановился в двух шагах от Лаодики.
Женщина в черном смотрела на него внимательно, испытующе. Но внезапно, что-то уловив в его внешности, отшатнулась и закрыла лицо руками.
— Царица! Я пришел, — начал Андриск, заменив в заученной фразе слово «мать».
Лаодика открыла лицо и еще раз внимательно взглянула на Андриска.
— Как ты похож на Александра! Александр бежал и исчез. Но он вернется. Подойди ко мне, Филипп.
Андриск вздрогнул. Готовясь к встрече с Лаодикой, он думал лишь о своей коронной роли, а не о ней, для которой это была не игра. Глядя в лицо ей, он не смог лгать.
— Ты называешь меня Филиппом? Но я — Андриск, сын Исомаха. Моя мать умерла. Ромеи ворвались в наш город и увезли нас к себе как рабов, мой отец остался в Италии, и я не знаю, жив ли он.
— Забудь обо всем, что ты сказал. Запомни: твой отец — Персей, македонский царь, замученный ромеями. А я — твоя мать, счастливая Лаодика. Сейчас я призову придворных и объявлю им, что боги сохранили мне сына. Ромеи убивают храбрых. Слабым они даруют жизнь. Я живу, а мой брат Деметрий царствует. Мне казалось, что в мире остались одни трусы. Но ты пришел, отважный мальчик. Сходство с моим сыном дает тебе право на македонскую корону. Но помни, Филипп, когда вернется Александр, ты ее отдашь ему.
— Как настоящему царю. А для посторонних — как старшему. Мне нужна не корона, а меч!
Лаодика встала с кресла и направилась к огромному сундуку с богато украшенной крышкой. Откинув ее, она стала выбрасывать наряд за нарядом. Казалось, уже половина зала заполнилась царской одеждой, и царица почти скрылась за нею. Поэтому не было видно, что она достала со дна сундука. Выпрямившись, Лаодика пошла навстречу Андриску, топча и разбрасывая лежащие на полу одежды. И только когда она подошла к нему совсем близко, он увидел в ее руках меч в ножнах, сверкавших драгоценными камнями.
Развернув перенязь, царица затянула ее вокруг пояса Андриска. Он ощутил на левом боку непривычную и обязывающую тяжесть.
— Это меч, подаренный Антиохом Великим моему супругу. Уходя на решающую битву, он сказал: «Если я не вернусь, передай его сыновьям!» Весть о возвращении Деметрия заставила меня задуматься: «А не отдать ли меч брату?» Но вскоре я поняла, что его сломило римское рабство и ему нужен не меч, а амфора с вином. Поклянись, что ты защитишь поруганную честь Македонии.
Андриск вытащил клинок из ножен. Прикоснувшись к стали разгоряченными губами, он почувствовал необыкновенную гордость. Этот меч вручен ему, вчерашнему рабу! «Честь Македонии, это ведь слава победителя народов Александра, сына Филиппа. Это судьба затерянного в горах маленького княжества, которое превращено отцом и сыном в великую державу. И все это вручают мне!»
Лаодика с удивлением и страхом наблюдала за тем, как менялось лицо юноши, как глаза его приобретали блеск стали.
— Клянусь! — воскликнул Андриск, поднимая меч. Да, это был Филипп!
Охота
Солнце, поднявшись над холмами, уже успело высушить травы на склонах, но из глубоких оврагов, разрезавших равнину, дымкой расходился утренний туман.
Публий лежал на спине и бездумно следил за полетом ласточек, причудливо кувыркавшихся в небесной синеве. Полибий устроился рядом, прислонившись спиной к искривленному стволу старой акации. Положив на колени церы[86], он заносил на воск пришедшие в пути мысли.
Снизу, где паслись кони, доносилось сердитое ржание. Кони скакали всю ночь, чтобы поспеть к этим поросшим вязами холмам. Сюда уже несколько дней назад прибыли рабы-загонщики.
Неожиданно послышалось тявканье собак. Публий вскочил. Полибий спрятал церы и стилос во внутренний карман гиматия и потянулся к копью. И вот они уже бегут навстречу усиливающемуся лаю.
Длинношерстные собаки лаконской породы, дрожа от нетерпения, тащили поводырей с такой силой, что те еле а ними поспевали.
— Смотри! — крикнул Полибий, показывая на дерево. — След клыков!
Охотники остановились, дав рабам знак расставлять сети. Зверь где-то рядом. Дальше идти опасно. Полибий выставил вперед копье. Публий вытащил из ножен охотничий кинжал. Поводыри пытались унять собак. Те грызлись, рвались и едва не валили с ног.
Полибий и Публий ждали, затаив дыхание, пока не послышались приглушенные голоса:
— Готово!
Публий махнул рукой:
— Отпускай!
Поводырь отвязал от поводка одну из собак, и она скрылась в зарослях. Через мгновение послышался ее отчаянный лай.
— Рекс! Рекс! Назад! — закричал поводырь.
Взъерошенный пес вылетел из кустов и занял место в своре.
Послышались свист, улюлюканье, хлопанье в ладоши. Блестели глаза, развевались бороды. Спустили собак.
И тотчас же из зарослей слева выскочил кабан. Он хотел уйти в сторону ручья, но там были расставлены сети, которые он сумел разглядеть. Мгновенно зверь повернул в другую сторону, где стояли рабы, вооруженные дротиками и камнями. Свист камней и радостный возглас:
— Попал!
И сразу же:
— Берегись!
Кабан помчался в другом направлении. Собаки — по пятам. Впереди Рекс. Сейчас он схватит добычу. Но кабан с удивительной ловкостью обернулся и поднял собаку на клыки. Рекс упал с распоротым брюхом, забрызгав кровью траву. Зверь кинулся на охотников.