Сияние Мадзантини Маргарет
Я перестаю понимать, что происходит. И все же это касается и меня. Костантино продолжает рассказ. Он рассказывает о нас, о наших встречах в мотелях, о нашей палатке. Говорит о ночи на пляже, о том, как лежал в коме, о том, как хотел умереть.
– Но я не умер.
Он называет меня по имени, протягивает пастырскую руку и приглашает меня подняться со стула. Люди из зала аплодируют.
– Вот он, Гвидо, я хочу вас с ним познакомить.
Он смотрит мне в глаза. Я – чучело маленькой птички, выставленное на полке, чтобы напоминать о дне охоты и смерти. При всех он просит у меня прощения. Вот почему он хотел, чтобы я присутствовал в зале.
– Всю жизнь я мстил, я нашел себе невинную жертву.
Но я-то знаю, что все это ложь. Я никакая не жертва, я – его любимый. Я смотрю на его растянутые брюки. Сам не понимаю, как мне удается встать. Я мечтаю сгореть заживо. Я слегка кланяюсь. Я стою в этом зале в мотоциклистском комбинезоне, в праздничной рубашке. Порывисто опускаюсь на стул. Спектакль продолжается. Новые печальные лица подходят и берут микрофон, чтобы рассказать новую драму. «Господи, спаси нас и наставь на путь истинный. Господи, вершащий нашу судьбу, Господь, дарящий любовь. Господь, дарящий надежду. О вечный, лучезарный Господь, Господь Триединый, да растворимся мы в Твоем сиянии».
И вот я различаю это слабое сияние. Оно зависает надо мной и осеняет меня крестом. Теперь я крещен. Все поднимаются и омывают друг другу ноги. Для этого ритуала смирения припасены специальные тазики, которые передаются по цепочке от одного к другому. Костантино снимает с меня ботинки, медленно закручивает вдоль лодыжки мои носки. Он проводит рукой по моей ступне, протирает губкой белую полоску на худой ноге, в том самом месте, где накладывали гипс.
– Благодарю тебя, Гвидо.
В глазах его пустота, я вижу, что он уже мертв, что он давно рассыпался в прах, но прах снова собрался и стал этим телом. Так, значит, он и вправду мертв. Он больше не любит меня. Я вдруг понимаю, как тяжело ему пришлось в ту ночь. Он боролся тогда, боролся всю свою жизнь. Лучше бы мы умерли на том берегу.
Он омывает мне ноги, а я смотрю на его макушку. Сколько раз, когда мы занимались любовью, он кричал: «Задуши меня, задуши!» Сколько раз он просил помощи, а я ничего не понимал.
Выносят Святые Дары. Он открывает рот и закрывает глаза. Закрывает их так, как не закрывал никогда, когда мы были вместе, как будто в него входит что-то неуловимое, сама жизнь. Другая – чистая, светлая, невинная жизнь, в которой нет места тому несчастному мальчику, тому ужасному дню. Я никогда не смогу предложить ему такое.
Стемнело, мы возвращаемся в огород. Вновь передо мной вырастает огромная олива.
– А моя мама знала? – спрашиваю я.
Он отступает назад, оборачивается:
– Она все видела, Гвидо, она зашла в тот самый момент. Я уверен, что она видела. Я молился, чтобы она все рассказала моей маме, чтобы это закончилось. Но твоя мать потом заболела.
Он облокачивается о раздвоенный ствол, точно стоит в проеме двери.
– Твоя мать пила, Гвидо.
Мне нечего ответить, в голову не приходит ничего человеческого и уместного. В памяти проносятся какие-то далекие тени, они скользят по затопленному остову. Мать, прячущая бутылку за стиральной машиной. Домработница, которая находит ее и посмеивается. В маминой сумке всегда полно мятных конфет, я роюсь на дне, думая, что это для меня, но на самом-то деле она их сосет, чтобы скрыть запах алкоголя.
Костантино провожает меня. Он все еще говорит, притрагивается к макушке руками. Говорит, что порой у него начинает болеть голова. Спрашивает о Ленни. Его дочь уже родила. Он теперь дедушка. С женой ему хорошо, она стала для него ангелом-хранителем. Мы подходим к блестящему скелету Ривера.
Костантино улыбается, и я в последний раз вижу белый пар его дыхания на фоне голубизны под оливковой кроной. Прощай, онитнатсоК.
Я направляюсь в Рим. В три утра я уже мчусь мимо лестницы Алтаря Отечества, в двух метрах от караула, стоящего по сторонам лаврового венка, возложенного на Могиле Неизвестного Солдата. Вечный огонь горит, развевая по воздуху черный дым. Я смотрю на юных ребят с бесстрастными лицами. Они хотели бы прогнать меня, но не смеют сдвинуться с места: мясо, застывшее по стойке смирно. Я вспоминаю его в военной форме, вспоминаю тот длинный туманный день. Он всегда хотел стать безвестным мучеником.
Ночь медленно отступает, и из белой сыворотки восхода рождается солнце. Элеонора смотрит в глазок, молча открывает дверь. Отец еще спит. Она растерялась и не знает, что сказать. Наконец она отодвигает задвижку, и я вяло плетусь за ней, точно рабочий, вернувшийся с ночной смены.
– Я сделаю кофе.
По двору птицами разлетаются утренние блестки света. На набережной – первые признаки будущих пробок. Элеонора ставит кофейник на огонь.
– Ты ездил к нему?
– Да.
– У него все хорошо, ты видел?
– Видел.
Ее слова звучат неуверенно, это скорее вопрос, чем утверждение.
– Теперь он свободен. Он сумел освободиться.
Кофе убежал, она наполняет чашку. Я уставился в окно, смотрю во двор.
– Он никогда мне даже не намекнул.
– А как бы он рассказал тебе о таком, Гвидо?
– Именно мне он мог бы рассказать.
Она кладет руку мне на плечо:
– Твоя мать часто делала нам подарки, она помогла мне найти работу. Кто бы ему поверил? Тогда было другое время. Мы были сильнее, детства у нас не было.
В кухню заходит отец, из-под расстегнутой пижамы виднеется майка.
Элеонора стискивает мою руку, шепчет:
– Он ничего не знает, я его берегла. У него стоит электрокардиостимулятор, ты в курсе?
И эту женщину я ненавидел много лет, презирал от всего сердца.
Увидев меня, отец поправляет волосы, надевает очки. Я обнимаю его. Стискиваю в объятиях восьмидесятилетний скелет.
– Привет, пап.
Мою мать звали Джорджетта Ида Леонетта Салис. Я сижу перед плитой, на которой начертано ее имя. Рядом со мною отец, мы приехали сюда вместе. Он был рад прокатиться на мотоцикле. Сидит сзади, невесомый. Все говорит, говорит. Рассказывает о том, как перед супермаркетом снимали асфальт и откопали маленький некрополь, где обнаружили две мумии времен Древнего Рима, он видел их собственными глазами, потому что раскопки приостановили.
– Идешь так в супермаркет, смотришь вниз, а они там лежат, как их нашли. Мужчина и женщина, маленькие такие. Мы даже успели подружиться. Вот она, римская жизнь.
Не помню, чтобы отец когда-нибудь так много говорил, но, может быть, дело во мне, это я не давал ему разговориться. Я оказался судьей, который пришел на чужое дело. Этот мелкий, тщеславный человек, без особого ума, без каких-либо заслуг, оказался единственным, кого нельзя было ни в чем обвинить.
Джорджетта Ида Леонетта Салис. Это ты позволила, чтобы мою любовь схватили за горло.
На свете столько дорог, столько преград, столько сложных подъемов, но и легких спусков ничуть не меньше. Жизнь слишком тяжела, не лучше ли замуровать себя навеки в башне собственных иллюзий и не показываться на свет?
Я спрашиваю отца, как он проводит день.
– Иногда принимаю пациентов…
Интересно, как он справляется со временем, как ощущает его? Ждет ли чего-то от жизни, или его дни тянутся в никуда, однообразные, бесконечные как больничные бинты?
Джорджетта Ида Леонетта Салис, вот твоя могила. Твой бедный прах.
Я понимаю, что отец часто тебя навещает. Он не бросил тебя, не позабыл о тебе, он убирает твою могилу. Цветы у плиты еще не завяли.
– Как она была хороша, Гвидо, ты помнишь ее шею?
Я смотрю, как меняется его несчастное лицо, он словно проваливается в прошлое. Должно быть, именно так он выглядел в тот день, когда они познакомились на складе магазина «Сорелле Адамоли».
За всю свою жизнь я не получил от него ни единого совета, он никогда мне не указывал. Я сам сделал так, что он не осмеливался лезть в мою жизнь. Дерматолог, этим для меня все было сказано. Мы никогда не были близки. Это казалось естественным, это было частью нашей сути, мы были разными, только и всего. За короткое утро твои чувства не станут другими. Мне сложно выдавить эти слова, но я заставляю себя произнести:
– Я люблю тебя, папа.
И даже если сейчас я этого не чувствую, я знаю, что такой момент наступит. Придет время, и мне будет его не хватать.
– Кем бы ты ни был, не важно.
Его маленькие глаза бегают по моему лицу.
– Мне больно, что ты страдаешь, Гвидо. А остальное не мое дело. – Он плачет. – Кто знает, сколько тебе пришлось вынести, а я ничего не замечал. Ты был таким милым, таким веселым мальчиком.
– Это я-то?
– Мы так хохотали, так радовались тебе! Ты вдохнул жизнь в семью ходячих мертвецов.
Он говорит о каком-то незнакомом мне мальчике. Кто знает, быть может, он и вправду когда-то существовал. Постаревшая рука на моем уже немолодом лице на несколько минут становится родной, отеческой рукой.
Наверное, я должен страдать, оплакивать то, чего не вернешь, проклинать несправедливость жизни. Но я ничего не чувствую. Я ни разу не дал отцу возможности быть отцом, и теперь мне уже не до того, чтобы оплакивать потерянную любовь: я слишком далек от любви.
Он оборачивается, чтобы вырвать сорную траву на соседней могиле, обменивается футбольной шуткой со смотрителем кладбища: «Мы же не можем играть с такими защитниками». Я ухожу, а он остается в Верано. Вокруг него – продавцы цветов, ведра, полные хризантем и гвоздик.
—
Мальчик вырастает, словно из ниоткуда, едва не попав под колеса. Тащит за собой полупустой ранец – очевидно, прогуливает школу. Повесил голову, волочит ноги, ни дать ни взять мертвец, бредущий вперед, не догадываясь, что мертв. Маленькая мышка, улизнувшая из одного из чумных домов, выстроившихся рядами враждебных коробок.
Дорога спускается к морю. Вдоль дороги рельсы. Захолустные автобусные остановки. Он из тех мальчиков, до которых никому нет дела, которые по утрам вылезают из бездушных норок, натягивают в холодных комнатушках джинсы, выходят на улицу. Никто не благословит, никто не скажет «пока».
Парнишка останавливается, чтобы почесать руку. Задирает рукав. Рядом – черный корпус промышленного здания, из него торчит необъятная алюминиевая труба. На стене окровавленной плотью алеет надпись – граффити саркастично гласит: «Продам мозги в хорошем состоянии». Тут же – закрытое здание дискотеки.
Мальчик совсем юн, лицо мягкое, кроткое. Он мог бы вырасти красивым, ему бы немного тепла. Наверное, хочет прикупить травки – я вижу, как он роется в карманах, считает мелочь.
На голове капюшон, оголенная поясница. Юное тело не боится ни жары, ни холода. Его согревает злоба, он уже ничего не чувствует. В порыве гнева парень на ходу срывает со стен предвыборные плакаты. Будто хочет отогнать призрачные тени, которые пожирают маленькое сердце.
Мальчик пинает мусорный бак, брошенный между домами и пляжной полосой.
Он не поднимает головы, бредет враскачку, словно его вот-вот поглотит волна. Оборачивается: злобный, исполненный боли взгляд. Точно все еще надеется здесь что-то найти. Кажется, он меня не замечает.
Есть ли на земле что-то более печальное, чем этот одинокий паренек, бредущий вдоль уродливой ограды заброшенного футбольного поля?
Он наверняка голоден, подростки вечно голодные. Хорошо бы купить ему булочку, присесть рядом и послушать его шелестящий голос. Что-то он мне напророчит? И сказать: «Сынок, ничего на свете не стоит твоего горя. Если бы боль наших душ отражалась на лице, ты превратился бы в безобразное чудовище, покрытое гнойными кровоточащими ранами».
Теперь он ускорил шаг, набрав какую-то бессмысленную скорость. Это не бег – скорее, так шагают осужденные на смерть. Ничто не защищает его от внешнего мира. Он переходит железную дорогу, не глядя по сторонам.
Я сворачиваю в тоннель, к морю. Пахнет солью, сточной канавой.
Дорожка тянется средь низких скал, меж сухих веток дрока. Поворачиваю, мотоцикл подскакивает на кочках. Скорей бы добраться до воды, окунуться в нее, не слезая с Ривера. Влажные рыхлые холмы песка, нанесенные ненастьем, вздымаются, точно крепостные валы. Колесо застревает в песке.
Останавливаюсь перед синевой. Как говорил Дерек Джармен: «Синева в моем сердце, синева в моих снах. А ты трижды отрекся, не успел пропеть петух. Твоя одежда надета наизнанку».
На этом пляже, как и в этой жизни, сезон еще не наступил.
Я оглядываюсь на сетчатый след своих шин. Точно насекомое проползло по песку. Дует ветер, моросит косой дождь. Волны бьются о берег, водоросли цепляются за песок. Волны шипят и кружатся, пенятся, откатываются назад. Море готовится к зиме. Воздух совсем соленый.
В песке возится жук, роет маленькие ямки. Его тяжелый труд никто не замечает. Я сажаю его на ладонь, провожу пальцами по спинке.
Подбираю кое-что на берегу. Вот засохшая морская звезда, пятнистая розоватая ракушка. Студенистое тельце медузы. Пачка из-под сигарет.
Мальчик сидит на песке у перевернутой лодки, на голове капюшон. Видно только его тело, ссутулившаяся спина. Ветер вычертил его силуэт. Мальчишка похож на едва вставшего на ноги жеребенка: шерстка слиплась, ноги слишком длинны и неуклюжи. А может, он просто дурачок, проглотивший какую-то дрянь: сидит здесь и ждет, когда мир вдруг изменится к лучшему, когда поблекшие цвета загорятся, закружатся, словно ангельский хоровод, утешат, убаюкают. Может, он один из тех, кто не тянет учебу, отстает, срывает уроки. Неугомонный подросток.
Но морю он не мешает.
Я прохожу мимо, он чуть приподнимает голову. Я вижу его грустные глаза. Может быть, он влюблен и сидит здесь, переваривая голод своих желаний.
В детстве мне приходилось бывать на этом пляже.
Приходилось чувствовать этот голод.
Теперь я мог бы посмотреть на себя с высоты прожитых лет, бросить взгляд в прошлое после разразившейся бури. Я поднимаю голову: тучи – серые мешки, подсвеченные солнцем. Скоро опять польет дождь.
Смотрю на прибой. На прибрежном песке виднеется какой-то мусор, ветер гонит его по пляжу. Просмоленный остов пластиковой бутылки, ржавая ручка зонта.
Снимаю сапоги, не отрываясь смотрю на них. Они пугают меня. Брошенные на пляже вещи всегда пугают.
Я гляжу на свои следы – следы ступней на линии прибоя. Они то появляются, то исчезают. Смотрю на соленую гладь. Вода приятно леденит ноги. Мои ноги – рыбы северных морей.
Я собираю ветки. Самое время разжечь костер, мне так хочется огня. Старая лысая покрышка, уж ее-то я смогу поджечь. Славно было бы посидеть спиной к огню.
Есть за морем одно местечко.
Там я буду ждать кораблей в баре в порту. Усядусь в одном из двориков с выбеленными известкой стенами, где подают обжигающий узо, и мезедес, и сладкую пахлаву с миндалем и медом, и буду смаковать греческие сласти. Я буду ждать. Сидеть на голубом стуле и ждать. Прилягу, раскрыв на груди книгу, и буду наблюдать, как в небесах сменяются созвездия. Небо над морем так изменчиво. Вся жизнь протекает перед этим открытым семи ветрам портом.
Знаешь ли ты о Греции, мальчик? Ты видишь ее с экрана телевизора, грязную, нищую. Такой показывают ее европейские эксперты, но ты не верь! Греция – это и дорога, и место, куда нужно прийти. Ты не знаешь ее зеленого блеска, ее апельсинов, оливок, гранатов.
В бухте на окраине Пелопоннеса есть ничем не примечательное местечко, слишком бедное, чтобы привлечь туристов. Туда привозят на экскурсии школьников. Там кривятся, громоздясь друг на друга, будто сдутые ветром, белесые домишки. Они смотрят в море, на восток.
Песок – чаша жизни. В нем – осколки раковин, ископаемые рыбы, кости древних людей, морских чудовищ. В нем все пахнет историей, легендой. Ты понимаешь, что значит легенда, дружок? Это сказка, ставшая чудом. Словно глубоководные огни, пылают красные анемоны в подводных гротах, светятся тайные проходы, ведущие в морской амфитеатр. Иногда источенные ветром скалы поют по ночам, это пение утешает, оно проникает в самое сердце. Не знаю, какие там зимы, но думаю, мягкие и соленые. Я помню насыщенный весенний ветер, совсем медовый.
К пляжу нужно идти через оглушающий треском, опьяняющий запахом лес. Дикий пляж раскинулся сероватым ослиным хребтом, этот древний край напоминает по форме белоснежную челюстную кость. Повсюду гладкие камни – звериные скелеты, два огромных грифа, что застыли, поджидая добычу.
Бльшую часть года здесь пустует лачуга, в ней – газовый баллон и электрогенератор. Я вдохну в нее жизнь, превращу ее в ресторан для тех, кто путешествует дикарем, кто приехал ради паломничества, для пилигримов. Я вижу на пляже плетеные столики, холодильник с напитками. Располневший Костантино будет хлопотать на кухне – старый толстяк с рыбкой на кармане полинялого фартука. Вот так-то, мой мальчик. Мы нарежем помидоры и фету, будем собирать морскую капусту. Старая надувная лодка, пляж, закат, и мы, в рваных рубашках, плывем вдоль солнечной дорожки по тихой, спокойной воде, рыбачим с котелком наготове, поджидая клева. Он будет стряпать, потеть, ворчать, и мы поспорим, мой мальчик, мы обязательно поспорим, он ведь такой ранимый. Мы будем бродить по песку, опираясь на посох, на голове – стариковские соломенные шляпы. А ночью напьемся и пойдем ловить кальмаров. Свет наших фонариков озарит глубину, выхватит лица из темноты. Настанет зима, но мы будем ходить в свитерах и холщовых брюках. Зимой мы будем собирать выбеленные солнцем, похожие на кости животных ветки. Мы разожжем костер, повесим в нашей лачуге гамак и развалимся в нем, точно усталые звери, и будем читать книги, точно обычные люди. Мы будем жить, просто жить.
Паренек стоит у лодки и глядит на меня.
Должно быть, боится. Испугался мужчины, который разделся и бросил вызов холодному мартовскому морю. В марте никто не купается.
Есть за морем местечко.
И знаешь, мальчик, он все-таки приедет. Я буду ждать его в порту. Там будет много оборванцев, что сдают туристам надувные лодки… Люди, пропахшие рыболовецкими сетями и морскими гротами. Зимой лодки спущены, а местные заходят в гроты и рассуждают о погоде, вспоминают суетную летнюю жизнь. Сгорбившись телом, но воспаряя духом, я побреду домой по этим белым дорогам, и мой силуэт будет красиво вырисовываться в свете заката. Я все еще готов бросить вызов жизни. Взойдет луна – яркая подвеска на темной шее небосвода. И море будет то бурным, то гладким и неподвижным, точно его воды застыли.
И однажды он приплывет. Старик в мятых льняных шортах, он сойдет с одного из кораблей, подхватит чемодан и спустится по ржавому железному мостику. Он протянет мне руку, на которой проступили синие вены, приникнет ко мне смущенным телом, оно уже перестало терзаться сомнениями.
Прощай, паренек.
Мы вместе сойдем с корабля по железным сходням. Я ничуть не удивлюсь, что он здесь, ведь так и должно быть. Мы сядем и выпьем в одном из баров. Блестят вдалеке огни, сливаются провода. На стол опустится птичка, жадно набросится на крошки. Что наш голод рядом с этим? Молодая, крепкая птица, закалившая крылья в непрестанной борьбе с синевой.
Он придет, мальчик. Ничто на свете не помешает нам окунуться в синеву. Он сойдет с корабля задолго до того, как наступит лето; оглядываясь по сторонам, он пройдет по пустой пристани. Он станет расспрашивать обо мне, английском профессоре, который вечно торчал в баре в порту. Он разговорится с моими друзьями, с женщиной, которая печет пахлаву, с одноглазым циклопом, плетущим сети, с местным мальчишкой, которому я рассказывал о картинах в обмен на яйца и мед. И они приведут его в зеленое местечко над соляным обрывом. Они скажут: он сам выбрал это место – отсюда видно входящие в порт корабли. Они расскажут, что я сидел на рваном плетеном стуле, неизменном плетеном стуле, и спорил, и думал, и заставлял их смеяться и плакать. Что я пал на поле битвы со старостью, что меня победил цирроз. Я упал, зажав в пожелтевших пальцах сигарету, а в другой руке бокал вина, и взгляд мой был обращен в сторону пристани, к морскому проему.
Что может быть лучше, чем навеки застыть, глядя на эту живую гладь, разделившую страны?
Мальчик, ты – крохотная точка. На пляже виднеется мой комбинезон, скинутая броня. Неподалеку от его силуэта – горы скорлупок съеденных мидий. Мотоцикл на вершине песчаного холма смотрит на лагуну.
Признаться, мальчик, я выпил бутылку самбуки в каком-то захолустном баре. Но я не пьян. Внутри меня разлилось тепло, и только-то. А если меня и качает немного, то это от счастья.
С той ночи я больше не купался в море. Я не закрываю глаза, хотя сетчатку режет от соли.
Внутренности сжимает ледяной перчаткой, все проясняется, становится больше и больше. Холодно, но я смогу. Смогу укрыться в белой скорлупе, точно цыпленок.
Сердце стучит так громко.
Есть одно местечко за морем.
Не о нем ли мы всегда мечтали? О нем мечтают все подростки, пока мир не захватит их в свои сети, пока они не познают разврат жизни. Мы – акванавты, вот кто мы. Тихо шепчет море. Все будет иначе. Я оборачиваюсь, чтобы попрощаться с пляжем. О, если бы здесь была Ленни, чтобы заснять на пленку сморщенное от воды, похожее на жалкую обезьянку тело.
Мы обречены рождаться снова и снова где-нибудь на окраине Вселенной.
Большие ловкие руки – руки, которыми он чинил велосипед, готовил, прибирался в доме… они сжимают мне горло.
Вода холодная как лед, но она прозрачна, я вижу дно… Знаешь, дикая природа мне куда больше по вкусу, чем те картины, на которые я так жадно смотрел все эти годы.
Что это за звук? Должно быть, послышалось, это лишь слабый шепот, последний таинственный луч. Хрупкая греза, сказка, придуманная разумом, погружающимся в небытие. Опрокинутые слова стихают. Мне нужно вернуться к началу. Замок рушится, открывается дверь. Дверь в чудесное лето. Я вижу в глубине комнаты желтый ароматный букет, последние мысли беспорядочно появляются и исчезают, они бьются в приступе паники, точно женщина, которая собирается в отпуск. Мальчик, знаешь ли ты, как называют мимозу? Ее называют стыдливым цветком. Эти цветы – пожелание доброго пути для тех, кому предстоит долгое путешествие. Вот они уже под водой, благословляют синеву. Но ты не бойся идти вперед. Поверь, жизнь – это не утраченные надежды, не филигрань ароматных желтых цветов, жизнь – это дикий крик, это обрушивающееся на тебя бесконечное сияние.
Благодарности
Спасибо моим детям. Я пожертвовала временем, которое могла бы вам посвятить, даже готовила на скорую руку.
Спасибо Джулии Икино (а также Алессандре и Паоло), Антонио Франкини, Ренате Колорни, Кристине Морони, Розарии Карпинелли. Спасибо, друзья, за это сияние.
Переводчик выражает благодарность А. В. Ямпольской, Дж. Дзанголи, Т. Е. Никольской, С. А. Ахмадеевой.