Сияние Мадзантини Маргарет
Его голос звучит так, точно он говорит в ржавую замочную скважину.
Мне не хотелось приближаться к нашему дому. Я делал все, чтобы этого избежать. Ленни нашла билеты: у нее каникулы. Она была в Италии лишь однажды, совсем ребенком, да и то на Сицилии. И теперь грезила Римом.
В небе бушевали безумные волны ласточек, они с душераздирающими криками проносились над нашими головами. Мы ехали в сторону аэропорта Хитроу. Самолет, три кресла в каждом ряду, Ленни устроилась у окна, кресло посредине осталось пустым. Я подумал об Ицуми – мы не слишком хорошо расстались. Стюардесса надела спасательный жилет и изображала бессмысленную пантомиму. Вверху на полке пристроился багаж: маленькие черные чемоданы с личными вещами, пижамами, зубными щетками, витаминами и книжками. Разная ерунда, которая всплывает на поверхность океана, когда самолет идет ко дну. Было бы неплохо сорваться в пропасть и заглушить голос будущего. То, что спасатели с высоты вертолетов наблюдали сквозь глазки видеокамер и сочли бы ужасной трагедией, представилось мне на минуту удивительной неиспользованной возможностью.
Не этому ли учил меня дядя Дзено? Он брал картину, разворачивал ее на сто восемьдесят градусов, и земля становилась небом. «Посмотри-ка на нее вот так». Он учил меня смотреть на все с новых точек зрения. «Никогда не переставай искать! Ищи собственный ракурс! Позор тому, кто мог бы найти что-то новое и этого не сделал! Нужно иметь мужество созерцать бесстыдство и гнусность, смотреть в лицо заблуждениям. Они являются тебе, чтобы открыть новую правду…»
За прошедшие годы никакая новая правда мне не открылась. Мой мозг довел меня до того, что я стал самоубийцей, по крайней мере с эмоциональной точки зрения.
Ленни осталась в маленькой гостинице. Я расплатился с таксистом и вошел во двор. Новая кирпичная плитка, в остальном ничего не изменилось. Две огромные и немного постаревшие пальмы по-прежнему томились на крошечном земляном пятачке среди цемента и кирпичей. Комнатка консьержа была заперта на ключ, стул пустовал. В темноте я почувствовал, как чья-то рука опустилась на мое плечо в прощальном жесте. Я прощался с тем, чего не вернуть, чего никогда не забыть.
Я посмотрел вверх, на освещенные окна квартиры отца. А потом на окна последнего этажа, на узкую полоску света в конце печальной похоронной вереницы задернутых занавесок.
Лифт стоял на первом этаже. Его темная клетка пахла свежей краской. Я вошел и услышал тот самый звук – скрежет железной клетки и стук деревянных створок, которые сначала открылись, а затем закрылись, звук скольжения масленых тросов. Лифт поднимался так же медленно, как и сорок лет назад, так что за это время в памяти пронеслась вся моя жизнь. Я вспомнил маленькую деревянную приступочку, на которой когда-то сидел, вспомнил то самое зеркало, в котором скользили загадочные тени, видавшие тысячи канувших жизней. Я будто снова увидел маму, в недоумении смотревшуюся в зеркало. Она словно удивлялась своему отражению. Она поправляла мое пальтишко и говорила что-то ободряющее, а потом резко от меня отвернулась, точно впервые увидела.
Я прошел мимо двери нашей квартиры и поднялся выше.
Мне открыл медбрат. На меня смотрел темный и длинный коридор, тонувший в полумраке. Я прошел мимо скульптур, мимо книжных полок. В комнате приятно пахло травяным чаем, лугом, скошенной травой, прошедшим дождем. Меж сломанных колец небрежно спадали длинные занавески.
Дядя лежал на боку, подложив руку под голову, покоящуюся на свернутой вдвое подушке. Он спал беспокойным сном. Я смотрел на худую костлявую спину, обтянутую свитером, на пальцы и длинные ногти, на желтоватую кожу, похожую на кожу животного. Он яростно прижимал к себе подушку, точно с кем-то боролся и на секунду застыл вот так, но, едва проснувшись, готов был продолжить борьбу.
– Кто там? – вскрикнул он.
Я протянул руку и провел по его спине, почувствовал тяжелое и сбившееся дыхание.
– Это ты, Гвидо?
– Да, я, дядя.
Единственная полоска света тянулась от абажура, обшитого газетными листами. Дядя не шевелился, он продолжал лежать, не меняя позы, но его дыхание будто бы стало спокойнее, умиротвореннее. Я понял, что он боится обернуться, боится показать мне лицо. Я взял стул и сел возле кровати. Я думал о том, что нас связывало. Все в этой комнате говорило само за себя: старый халат, наброшенный на торшер, горы книг… Детская фотография Дзено и Джорджетты, катающихся на речном трамвайчике… Я вспомнил наш последний спор, такой никчемный и нелепый, срежиссированный им до мельчайших подробностей. Он сознательно оттолкнул меня от себя незадолго до того, как наше время истекло. Теперь, когда я думал о том разговоре, о его злости, я видел в ней боль и даже любовь. А потом он проявил невероятное великодушие, написав для меня рекомендательное письмо. Это он открыл мне двери к университетской карьере.
Дядя поднял тоненькую руку и медленно повернулся. Сначала я увидел лишь профиль, потом появилось его лицо. От него не осталось почти ничего: кожа да кости. Вместо бровей неряшливо торчали несколько волосков. Только глаза были все те же: неподвижные, пронизывающие тебя насквозь.
Дядя Дзено протянул мне руку, я сжал ее. Он улыбнулся незнакомой неуверенной улыбкой – улыбкой из далекого прошлого, улыбкой Дзено-ребенка, смотрящего на штормящее море.
Он попросил воды, я поднес стакан. Зубы застучали по стеклу. Он не мог сделать глоток, вода выливалась изо рта, как из дырявой корзины. Я вытер ему подбородок краешком простыни. Я не мог оторваться от испускающей смертельные флюиды кровати, она притягивала меня как магнит.
Я пришел на следующий день, приходил снова и снова. Он ругался с медбратом, отказывался от лекарств, но со мной не спорил и был совершенно послушен. Он проваливался куда-то вглубь кровати, и это было единственное движение, которое исходило от его тела. Он медленно опускался все ниже и ниже, по центру.
– Обопрись.
Я ухватился за кромку кровати, а дядя обнял меня за шею и немного приподнялся, я поправил его подушки. Дзено все еще сохранил следы былой красоты, но худоба сбила с него былую спесь. Он был похож на птицу, готовую воспарить за облака.
Он знал, что никогда не поднимется с этой кровати. И пока ему оставалось дожить одну жизнь, прежде чем шагнуть в другую, он честно играл роль умирающего. Он бросал на меня долгие беспокойные взгляды. Он всегда был сильным человеком, и эта жалкая роль повисла на нем, точно одежда с чужого плеча. Иной раз мне казалось, что он шпионит за мной, что все это розыгрыш, но я слишком хорошо его знал. Я знал, что он никогда не сдастся. Вот почему он просил меня приехать. Чтобы доказать это мне и самому себе. Чтобы продемонстрировать, что он еще чего-то стоит.
Он прожил далеко не образцовую жизнь: жил как мог, ошибался, выбирал неправильные цели, ранил самых лучших и близких. В конце концов он и с мамой поссорился. Однако не похоже было, чтобы он раскаялся. Он смотрел на меня, и в его взгляде сквозил страх, что я уйду. Когда-то я любил его, слушался, даже почитал. А потом презирал. Он научил меня гораздо большему, чем я думал. Горькую пищу своего страдания он предлагал мне как уникальный дар.
Он откинул одеяло, и я увидел марлевую повязку, опоясывавшую тело. Под бинтом виднелся коричневый след.
– Смотри, Гвидо. Посмотри, во что они меня превратили…
Он ненавидел пижамы. Поэтому на нем был старый кашемировый свитер, на пальцах красовалось несколько колец, на шее виднелась армейская татуировка. Но все, что ниже, представляло собой жалкое зрелище: он был точно спеленутая кукла с тоненькими, рахитичными ножками. Именно это он и имел в виду, когда сказал: «Смотри». Он лежал, приоткрыв ноги, тяжело дыша, точно старый младенец. Я почувствовал резкую боль в паху и сжал ноги. Затем последовал совершенно немыслимый, невозможный разговор. Я понимал, что времени у нас не осталось, что все, что я сейчас скажу, он заберет с собой туда, что мои слова покинут вместе с ним этот мир и перешагнут порог царства мертвых. Я знал, что и мне рано или поздно предстоит совершить это путешествие. Я подбирал слова осторожно, аккуратно отшлифовывал их, точно ручей – гальку. Я начал с наших героев, с Клеобиса и Битона: у одного не хватало руки и второй кисти, и у обоих не было гениталий, и все же они были великолепны и не теряли своей красоты. Неполноценность делала их еще более уникальными, непроницаемыми, они становились вместилищем совершенно особой тоски. Они были чисты, ибо их изуродовало время. Я накрыл его простыней.
Я вернулся в гостиницу, чтобы принять душ, и в эти минуты он перешагнул порог. Всю ночь я не сомкнул глаз и думал о нем, о его пенисе. Я вспоминал, как мы гуляли по берегу реки Сангро в жаркий день, оглушительно рыдали цикады. Мы пообедали и пошли купаться. Плавки никто не захватил, так что мы купались голышом. Мы плавали в леденящей заводи и горько рассуждали: Парменид и молодой Эмпедокл. Я замерз, выскочил из воды и быстро надел штаны. Мне было не больше пятнадцати, в те годы я был закрыт и стеснителен. Но дядя Дзено долго не одевался. Он медленно бродил по берегу, гордясь своим телом, а затем развалился рядом со мной, философствуя, зажигая сигарету за сигаретой. Я не мог оторвать глаз от крошечного младенца, уснувшего у него между ног. Дядя казался спокойным, расслабленным, его пенис жил с ним единой жизнью, дышал, вздыхал… Периодически дядя касался его рукой, и это выглядело так же естественно, как если бы он почесал ухо или живот.
Я поймал себя на том, что постоянно открываю дверь и в сотый раз прохожу по коридору, и понял, что эта роль мне даже в чем-то близка. Я подавал гостям бокалы с водой, ставил стулья для тех, кто пришел проститься с телом. Это было очень привычно – чувствовать себя наследником покойного и его сокровищницы, для меня как будто открылись новые горизонты. Я порылся в ящиках и нашел несколько платков, пропитанных сладким и тяжелым запахом сандала. Я выбрал один и повязал на шею.
Всю ночь я провел без сна, усталые глаза пыльными жуками медленно сновали под бровями. Ведь это брат моей матери. Ночное бдение подарило мне второй шанс, поддержку, в которой я так нуждался.
Точно актер массовки, мелькнул мой отец. Он быстро прошел по коридору и исподтишка заглянул в комнату. Они никогда не любили друг друга. Дзено смотрел на Альберто сверху вниз, точно на вешалку, годную лишь на то, чтобы повесить пальто.
Мы посидели на кухне, немного поговорили. Он много лет не заходил в эту квартиру.
– Такие люди всегда чем-то недовольны, строят из себя бог весть что. Только твоя мать была другой.
Я попытался сдержаться, не отталкивать его, взглянуть на него иначе. В квартире, владельцем которой я стал, сам того не желая, я чувствовал себя хорошо и спокойно. Я ощущал себя так, словно прожил всю жизнь здесь, под самой крышей, в самой роскошной квартире нашего дома, с шикарным эркером, высокими окнами и с видом на замок Святого Ангела. Теперь она потускнела, побелка осыпалась, в ванной не хватало стекла, на его место скотчем приклеили кусок пластика, а в ванне стояли горшки с засохшими растениями.
– В последние годы Дзено совсем опустился…
Элеонора устремилась ко мне всем телом, лишь бы не дать мне договорить, остановить начавшие было копошиться мысли, а заодно и слова, готовые вот-вот сорваться с губ. Она сидела у окна и курила, положив ногу на ногу, ее лицо, как всегда, казалось несчастным, хотя все было в полном порядке.
– Твой отец нашел ему сиделку, и ты думаешь, он хоть раз его поблагодарил?
Я понимал, что она права, но считал, что это справедливая расплата за то, как они поступили с мамой. Взгляд маленьких голубых отцовских глаз сверлил меня, хотя он точно пребывал где-то далеко отсюда. Было видно, что он ходит в спортзал, на шее обозначились ниточки сосудов, – возможно, он поднимал штангу. Он стал ниже ростом, на нем были легкие брюки, кроссовки, он по-прежнему слегка наклонял голову, когда молчал. Он смотрел на жену, как смотрят на зарождающийся смерч, как всматриваются в центр водоворота в открытом море.
Элеонора расцвела и стала красивой женщиной: волосы аккуратно собраны, во взгляде – скорбная сила духа и властность женщины итальянского юга, глаза падающего в пропасть, страдающего существа. Все ее слова, движения – это только вершина айсберга, где она расставила флажки и фонарики, сигнализируя об опасности.
Они собрались уходить. Уже у двери Элеонора остановилась, подошла к телу покойного и долго смотрела на него с таким выражением лица, точно хотела удостовериться, что Дзено действительно мертв. «Боже, какая мерзость!» – чуть слышно пробормотала она дрожащим голосом, точно испугавшись. Но я все слышал. Она перекрестилась и вышла из комнаты.
– Ты виделся с Костантино?
Я покачал головой.
– Не спросишь, как у него дела?
– И как?
Она вздохнула, глаза увлажнились и стали больше.
– Ты знаешь, он не слишком-то счастлив.
– Все мы несчастливы на свой лад.
– А как ты, Гвидо?
– Ты когда-нибудь видела меня счастливым?
Она покачала головой, и на ее лице появилось то самое выражение, которое возникало, когда она не понимала, о чем речь, но притворялась, будто это не так.
– Так почему что-то должно измениться?
– Ты постарел.
Я подтолкнул ее к двери. Она явно хотела сказать что-то еще, но у меня не было желания слушать, я не собирался с ней откровенничать.
Потом пришли и другие. Те, кто узнавал меня, бормотали нелепые соболезнования, прижимали к груди и похлопывали по плечу. Казалось, я должен был бы ощущать смущение, но ничего не выходило. Пришли бывшие студенты Академии художеств, постаревшие, потертые жизнью. Немного потолклись у кровати. И хотя они пробыли совсем недолго, их горе показалось мне самым искренним и неподдельным.
И вот когда наконец в пустой квартире воцарилась тишина и все погрузилось во мрак, я обессиленно опустился на стул.
Ленни, в соломенной шляпке, бродила по Риму с путеводителем. С самого утра я повел ее в Музеи Ватикана, и там мы кружили несколько часов, а я рассказывал обо всем, что попадалось на глаза. Я не стал посвящать ее в подробности своей грустной миссии. Когда я позвонил ей и сказал, что не приду ночевать в отель, она была счастлива, что сможет побыть одна в номере и спокойно поужинать, развалившись на постели в халате.
Я позвонил в похоронное бюро, чтобы обсудить печальные подробности процедуры. Потом помчался к нотариусу. Я был единственным наследником и надеялся получить немного денег. Но узнал, что дядя продал все, что мог, включая квартиру, и на его счете осталось лишь несколько тысяч евро, которых едва хватало на то, чтобы покрыть расходы на похороны и оплатить долги местным антикварам. Мне досталась его библиотека, скромная коллекция офортов и «Пение ветра» – маленькая картина маслом в мрачных тонах, судя по завещанию – фламандской школы. Но меня терзали смутные подозрения, что это подделка какого-нибудь местного мастера. Я вышел из кабинета беднее, чем был, да еще с кучей забот. Я позвонил новым владельцам квартиры: оба были нотариусами – богатая семейная пара лет сорока. Но в конце концов я не жалел, что все сложилось именно так. Я вспомнил о том, сколько призраков таится в таких квартирах. А между тем жизнь идет своим чередом: новые дома строятся, старые перестаиваются, призраки изгоняются.
И хотя это место меня угнетало и я боялся обрушившейся тишины, я никак не мог встать и захлопнуть дверь. Что-то такое там оставалось, и теперь, когда все ушли, пустота квартиры обволакивала меня, точно выпавший ночью снег. В эту минуту квартира принадлежала мне одному. На целую ночь. Первую и последнюю. Завтра наступит новый день. Я снова и снова возвращался к кровати и смотрел на мертвенно-бледный аккуратно одетый труп. Дядя был в том самом сюртуке, похожем на мундир Наполеона. Долгие годы сюртук на нем не сходился, зато теперь сидел как влитой.
В какой-то момент я задремал, на меня нахлынули воспоминания, темные тени лиц. Я вспомнил, как когда-то давно, на новогодней вечеринке, мама танцевала с братом. Он вел ее в танце, кружил, опрокидывал, волосы касались пола, она полностью вверилась ему. А потом он вдруг тянул ее вверх, точно труп из реки, и целовал в губы, как заправский любовник.
Я проснулся от грома. Накатила нежданная ночная гроза, какие часто внезапно обрушиваются на летнее небо. Я встал, чтобы закрыть хлопающие ставни. Порылся в ящиках в прихожей. Там я нашел старый фотоальбом и кучу фотографий в выцветших порванных конвертах. Я принялся раскладывать снимки на полу. В детстве мой дядя был очень похож на меня – высокий, худой, даже прическа та же. На более поздних фотографиях он изменился, располнел, к сорока годам у него появился двойной подбородок, я же, скорее, усох. Многие фотографии были разрезаны или порваны, точно Дзено хотел вычеркнуть кого-то из своей жизни. Кто знает, был это один человек или несколько.
Я шел в темноте, фары редких машин слепили глаза. Снизу слышался шум реки. На другой стороне я заметил автомобиль. Черный «мерседес» стоял на противоположной стороне набережной, мотор гудел. Я побежал к мосту, но на светофоре пришлось задержаться, а когда я перешел дорогу, машина исчезла.
Я перешел через Тибр и скоро оказался в самом центре Рима.
Я немного побродил по ночным улицам родного города. Казалось, я очутился в игрушечном вертепе – повсюду красные крыши, неровные стены, колоннады. Я чувствовал себя настоящим туристом, смотрел на все новым, удивленным взглядом. Улицы казались грязнее, чем прежде, быть может, потому, что ярче освещались. В центре было шумно, повсюду валялись разбитые бутылки. В детстве мы не выходили за пределы своего квартала, сидели на наших заборах. Была самая обычная среда, но мне казалось, что уже Новый год. Книжный магазин на Корсо-дель-Ринашименто исчез. Теперь повсюду торчали светящиеся коробки кафе-мороженых, в витринах красовались самые невероятные продукты, а перед пиццериями толпились индийцы в домашних тапках. Знакомая вонь кошачьей мочи смешивалась с запахом гамбургеров. Но Рим оставался Римом: паутиной, в которой переплелись порок и красота. Он по-прежнему сиял. Город, который никогда не станет частью Европы. Его окраины шагнули к центру: появились толпы людей с диковатыми лицами, на брусчатке близ соборов теперь были припаркованы внедорожники. Над рекой кружились чайки, бежавшие прочь от моря. Только свет казался все тем же, солнечный свет, издревле спасавший римлян от сплина.
Я затерялся в переулках. И когда решил повернуть назад, случайно набрел на его ресторан… Я увидел вывеску и стеклянные витрины, выставленные на улице под мостками реставраторов.
Я толкнул входную дверь матового стекла, на которой были налеплены наклейки с изображениями кредитных карт. Тысячу раз я представлял, как покупаю билет, как захожу в самолет и оказываюсь здесь. Я хотел посмотреть, какое лицо сделает Костантино, когда меня увидит, хотел крикнуть ему: «Я здесь, и я не сдвинусь с места. Я буду приходить каждый вечер, я состарюсь за этим столом, буду изнывать от жары в двух шагах от твоей кухни. Я стану твоим постоянным клиентом вроде пенсионеров-вдовцов, что ходят к тебе каждый вечер. Буду есть суп, заказывать дежурное блюдо, смаковать камбалу и картофельное пюре, потому что так и состарюсь за столиком твоего ресторана».
Я сильно устал, рубашка помялась. Как во сне, я шагнул в зал, изображая из себя туриста, который зашел подкрепиться перед тем, как отправиться дальше. Огляделся по сторонам. Я почувствовал голод, но не тот, обычный. Чем больше я думал, тем больше он рос, от мыслей он раздувался во мне, как шар.
Сдерживая волнение, я хорошенько все разглядел, делая вид, что просто зашел в ресторан и не жду от этого заведения ничего особенного. Он и вправду был не слишком элегантным, на твердую четверку. Почти все столики пустовали, единственные клиенты собирались уходить, и муж подавал жене пальто. Официант направился ко мне.
– Можно перекусить?
– Кухня уже закрыта.
Я еще раз осмотрелся. Наверное, этого достаточно, я уже увидел то самое место, где он проводит дни. Я столько раз представлял себе этот ресторан, жаркий пар от кастрюль, запах специй, сезонные блюда, овощи, жаренные на гриле, постоянных клиентов, туристов, заказы, вечный хаос… Темные разговоры местных политиков, болтовня журналистов спортивной газеты, романтические вечера на День святого Валентина, воскресная лазанья для больших еврейских семей. Но здесь было тихо и безлюдно. Только пустые столы и перевернутые бокалы.
– А можно заказать салат, что-то, что не нужно готовить?
– Сейчас узнаю.
Он усадил меня у стеклянной перегородки. Принес воду и хлеб. Я заглянул в меню, покрутил головой, но хозяина не было видно. Я встал:
– Как пройти в уборную?
Спустившись по ступенькам за кассой, я оказался в вонючем туалете. Прошел мимо прикрытой двери. Должно быть, за нею комнатушка, его кабинет. Тот самый, откуда он мне звонил. Я увидел стол с кипой бумаг, что-то вроде настила, лежащее на нем тело и два больших башмака. Перед телевизором спал Джованни, на экране мелькали мультики. Я прикинул, сколько ему теперь – семнадцать? Больше? Я подошел к двери. На губах Джованни виднелись следы запекшейся слюны, он громко храпел. Словно у него были аденоиды.
Я посмотрел на окно и увидел белую спину. Потом толкнул длинную красную ручку двери. За дверью открывался внутренний двор с металлической пожарной лестницей, Костантино курил, стоя у мешков с мусором. Я наблюдал за ним, оставаясь незамеченным, смотрел на его склоненную голову, на грубые резиновые шлепанцы, на грязную майку. Он казался обрюзгшим, неухоженным. Точно официант после тяжелой смены.
– Эй, привет.
Он обернулся и, споткнувшись, чуть не упал.
– Гвидо…
Он вышел из темноты. Мы обнялись. Он заметно поправился, а может быть, это я похудел и ослаб.
– Элеонора рассказала мне, что твой дядя умер.
Он был потный, седой, одет небрежно.
– Хочешь поужинать?
– Не беспокойся, уже поздно.
– Вода еще не остыла.
Кухня была рядом, я прижался к стеклу. Костантино надел передник и белый колпак. Он обернулся, и я помахал рукой. Он широко улыбнулся, как сделал бы каждый шеф-повар.
Я вернулся в зал, снял пиджак, развернул салфетку, положил ее на колени. Я мечтал об этом всю жизнь, но теперь она подходила к концу, и мечтать казалось нелепым: слишком поздно. Мне принесли тарелку картофельных клецек. Это были самые вкусные клецки на свете.
Костантино достал бутылку красного вина и протер ее фартуком.
– «Флаччанелло делла Пьеве», только для избранных.
Он открыл бутылку и понюхал пробку.
– За тебя. За нас.
Он снова показался мне самым близким человеком на свете. За стеклом он был грустным, задумчивым, растерянным… А теперь оживился, и ужин в ресторане, открытом для меня одного, явился мне нежданным-негаданным подарком. Костантино ставил передо мной тарелку одну за другой: блюда римского гетто, жареные артишоки, потроха. Вино было крепким, четырнадцать градусов, так что после второго бокала я сдался. Я уже несколько дней нормально не ел, а теперь будто попал на пир. Я откусывал, глотал, смаковал, узнавал знакомый вкус. И думал о нем: его руки дотрагивались до этих продуктов, его глаза следили, чтобы ничего не подгорело, он сам раскладывал все по тарелкам. Я ел и думал, что буду оплакивать эти минуты целую вечность. Но я не раскисал, не устраивал церемонию прощания, просто ел с аппетитом, и все. Ел, как едят рабочие после тяжелой смены, окунал в соус огромные ломти хлеба. Через час я уже был сыт, пьян и чувствовал себя как нельзя лучше.
Официант ушел, Костантино уселся рядом со мной с бутылкой граппы и двумя бокалами.
– Ну как тебе клецки? Понравились?
– Не то слово!
Он принялся шутить, открыл дверь, и в ресторан ворвался запах вечернего города. Зажглись огоньки сигарет. Мы посмотрели друг на друга, рюмки наполнились граппой, заговорили каждый о своей жизни. Я рассказал, что Ицуми больна, что все изменилось. Сказал, что мне жаль упущенного времени.
– А как у тебя?
– У меня все отлично.
Но я успел разглядеть его кабинет. Смятую постель, рубашки в пакетах из химчистки… Дорожный фургон, а не офис.
– Ты ночуешь здесь?
– Иногда бывает. Заканчиваю очень поздно, нет сил идти домой.
Он склонил голову, почесал затылок. Мы сидели совсем одни, среди пустых столиков. Он развел руками. Широко улыбнувшись, Костантино признался, что жизнь катится под откос, жена его презирает, он наделал кучу ошибок. Его партнер по бизнесу вляпался в какую-то мутную историю с векселями. Депутаты прежнего созыва наели в кредит, но теперь никто не придет и не заплатит кучу оставленных ими счетов. Нынешним не до того. Да и Джованни уже большой. Справляться с ним стало сложнее, у него появились сексуальные потребности. И опять начались припадки.
– Я никуда его не отпускаю, разве что до газетного киоска. Здесь все его знают, но я все равно боюсь, стараюсь держаться рядом. Кто угодно может его обидеть, а он не в состоянии и слова сказать.
Я увидел, что он дрожит: нога тряслась и билась о стол. Я протянул руку и положил ему на колено. Он успокоился. Все как тогда, я ничего не забыл. Мы смотрели на пустой зал, в ночь, от которой оставались считаные часы.
– Надеюсь, ты получил наследство, разбогател?
– Да уж, на целую картину, да и та подделка.
Мы посмеялись над тем, как нелепо порой обманывает нас жизнь.
– Ты хоть иногда расслабляешься? – спросил я.
В его помутневшем взгляде я уловил напряжение.
– Это ты у нас живешь в городе сексуальной свободы, уж ты-то наверняка расслабляешься, разве не так?
Он уставился на меня, под глазами виднелись темные круги, белки глаз пожелтели. Он опрокинул бутылку граппы и жадно приник к горлышку, точно это была обычная вода. Потом сжал губы и рыгнул в бутылку. Я никогда не видел, чтобы он пил вот так. Я подумал, что он, как всегда, очень одинок, что мне не нужно было приходить сюда, встречаться с ним. Я представил, что совсем скоро он станет дряблым, дряхлым стариком. С возрастом на наших лицах проступил отпечаток души – неуверенной, смущенной, лживой. Он поднял бутылку и протянул ее мне с грустной и умоляющей улыбкой. Вставил мне в руку бокал.
– Спасибо, я лучше не буду. Я и так уже пьян.
Катафалк припарковали у подъезда, дверь нараспашку. Служащие похоронного бюро ждали меня у бара. Трое приятных ребят, мы даже немного поговорили о кризисе, охватившем страну. Магазин игрушек на углу, куда я так любил заходить ребенком, и тот закрылся, и в этом я видел тревожный знак. Только похоронные конторы не закрывались, скорее наоборот, зарабатывали все больше. «Сейчас полно самоубийц», – признались эти трое. Я заплатил за кофе. Вошел в лифт в компании троих мужчин, одетых в темные костюмы, как в фильме «Матрица». Мне было не по себе, слишком тесно. Да еще эти профессиональные приемы, непроницаемые лица, от избытка чувств мне даже захотелось рассмеяться. Пыхтя, они с трудом протащили гроб по лестнице, чтобы оставить его на кладбище Прима-Порта в очереди других таких же гробов, которые следовало сжечь и развеять прах. Дядя не хотел ни траурной церемонии, ни могилы.
Я вышел на террасу. Купол собора Святого Петра был совсем рядом: протяни руку, и дотронешься до его светлого тела. Воздух еще не нагрелся, слабые порывы ветра разрезали сплошные облака. Я устал – почти не спал. Вернулся в комнату, снял с вешалки дядин халат и надел его поверх рубашки. Сделал несколько звонков насчет дядиной библиотеки, но ни одно заведение не хотело ее принять. Многие книги были с очень хорошими иллюстрациями, их зубчатые края хранили следы от ножа для разрезания бумаг. Для Дзено они были реликвией, без него я не имел права к ним прикасаться. Мне стало грустно от мысли, что его сокровища не стоили ни гроша. Я собрал в мешок то, что смог унести, а насчет остального решил договориться с одним из уличных продавцов, что держал книжные лотки, у которых останавливаются только бедные пенсионеры. Я задернул пыльные шторы, окинул прощальным взглядом погрузившееся в сумерки святилище. В дверь позвонили. Это был он.
– Привет.
– Заходи.
Он огляделся:
– Ты один?
– Да.
Мы уселись на кухне.
Он сказал, что уезжает, отвезет Джованни в Апулию, к своим родителям, ненадолго оставит у них.
– Кофе будешь?
У него были мокрые волосы, он пах гелем для душа.
– Прости.
Я на секунду закрылся в туалете, неизвестно зачем, просто выдохнуть. Я присел на край чугунной ванны, служившей оранжереей для мертвых цветов. Потом вернулся на кухню. Костантино уже не было.
Он стоял у дядиной кровати, широко расставив ноги, сложив руки за спину. Часовой у мавзолея. Он смотрел на письменный стол, на зажженные мною белые свечи в пепельнице. Воск уже расплавился и застыл. Он снова стал для меня самым дорогим, самым родным на земле человеком. Он знал, что дядя был моим последним родственником со стороны матери.
– Что это ты нацепил?
– Его халат.
– Тебе идет.
Я почувствовал, как задыхаюсь в его объятиях, как его голова склоняется надо мной, и испытал полное опустошение. Я обернулся, пытаясь заглянуть ему в глаза. Он зажал мне рот, прижал меня затылком к стене, оцарапал. Его поцелуи спускались все ниже. Я снова ощутил его тяжесть, запах. Вспомнил вкус его кожи, его слюны, все остальное. Но мне было слишком хорошо знакомо это самопожертвование. Я понимал, что потом будет боль и будет одиночество, и с ужасом думал об этом «потом». Он ступил на темный путь – путь изгоев. Тот, на который я готов был свернуть много лет назад. Он попробовал наскочить на меня, я оттолкнул его. Он был возбужденным, счастливым.
– Как хочешь, как хочешь, все, что пожелаешь!
Он снял штаны, и наклонился передо мною, встав на колени, в точности так, как в детстве, когда играл в лапту, и улыбнулся покорной и милой улыбкой:
– Ну давай же, прошу тебя!
Я видел, что он слетел с тормозов, его ноздри раздувались жадно и возбужденно. Лицо исказилось в гримасе, тело корчилось, точно его рвали на части. Словно он страдал и хотел страдать снова и снова, чтобы возродиться и опять броситься в пропасть. Я потащил его за собой по полу, точно мы – два спаривающийся насекомых, и шептал ему на ухо слова любви и угрозы. Я ни разу не сомкнул глаз. Я впервые внимательно смотрел на происходящее, разглядывая каждую капельку пота, каждое содрогание тела. И не увидел в этом ничего прекрасного. Я вновь вспомнил его, одетого в жалкую рясу наподобие длинной белой туники, которая волочилась по полу и собирала подолом грязь, когда он ходил вслед за священником благословлять квартиры жильцов… Я почувствовал, что нахожусь в его власти, хотя в роли жертвы был он. Я больше не противился ни себе, ни ему. Страх потери исчез, я понял, что давно потерял его. Я терял его каждый раз, когда мы занимались любовью. Он уносился прочь, замыкался в темном каменном склепе, куда никому не было доступа. Мне хотелось помочь ему, защитить, излечить его душу, погрузиться в ее глубину. Но не там я искал глубину, ибо тело не способно ее подарить. Я не знал его сердца… Я успевал увидеть лишь тень крыльев. Какая-то часть меня продолжала сиять, не желая примириться с болью, которая готова была вот-вот обрушиться. Теперь я – опытный мужчина, а не только что вылупившийся птенец. Я свободен, я могу получить от жизни все, что захочу, включая грубый секс. Но мне было нужно другое. Я любил и понимал, что буду любить его до конца моих дней. Но я не знал, кого я люблю, он оставался для меня темной лошадкой. Я почувствовал, как мой член поник, обессилел.
– Прости, не могу.
Я оторвался от него, резко вскочил на ноги и подумал, что это в последний раз. Пора поставить точку. У меня не было сил начинать сначала. Я чувствовал себя так, словно излечился от неведомой болезни. Я не стронулся с места; не веря себе, я сосредоточился на своих ощущениях. Не телесных, нет. На ощущениях, которые испытывала моя душа. Я знал, что сейчас он встанет и уйдет, быстро натянет свое тряпье и побежит изображать отца семейства. Я ждал того момента, когда изменится его лицо, когда он повернется ко мне, резко попрощается и уйдет. Но теперь это не имело значения. Я отпустил бы его, единственное, чего я хотел, – это чтобы он больше не возвращался. Я надел брюки и закрылся в ванной – переждать, пока он не уйдет. Я посмотрел во двор и почувствовал знакомое одиночество, знакомое желание прыгнуть вниз.
Потом вернулся в комнату, чтобы одеться. И увидел, что Костантино не сдвинулся с места. Он стоял у окна, обнаженный, повернувшись спиной, и тоже смотрел во двор.
– Ты что здесь делаешь?
Он передернул плечами, стряхнул в окно пепел, улыбнулся:
– Ты стал импотентом.
– Видимо, да.
– Из-за меня?
– Видимо, да.
– Все «видимо», все «видимо», Гвидо…
Он лег на пол. Так он лежал, на спине, погруженный в темноту, – красивое мертвое животное.
– Ты не уходишь?
– Хочешь, чтобы я ушел?
Он вытянул руки вперед, сложил из пальцев две фигурки, похожие на каких-то зверьков. На потолке в круге света от единственной лампы запрыгали тени. Он говорил разными голосами, писклявым и детским, хриплым и напряженным, и шевелил пальцами, изображая диалог:
– Привет, как дела?
– Я очень устал.
– От чего?
– Оттого, что моя жизнь – дерьмо.
– Что случилось?
– Меня все обижают.
– Но ведь есть же кто-то, кто тебя любит?
– Не знаю, любит ли он меня.
– Так спроси…
Он подполз ко мне и обхватил меня за ноги:
– Иди сюда, Гвидо…
Я опустился на пол рядом с ним. Он залился злым, прерывистым плачем, который вырывался из той же пропасти, откуда минутой раньше раздавались стоны наслаждения.
– Ты любишь меня?
Он вытянул руку и снова стал изображать животных. Одна из теней как будто прихрамывала.
– Я не знаю, кто ты.
– Я Костантино.
– Что еще за Костантино?
– Это я.
– Назови свой род и вид.
– Человек. Человекус травмикус.
– Назови свой род и вид.
– Мужчина. Мужчина и гей.
– Это и есть твоя травма?
– О да.
– Это не травма и не болезнь. Это я. Гвидо.
Наши руки коснулись друг друга. Звери стали единым целым, тени слились в поцелуе, пальцы переплелись. Мы оделись. Спустились по лестнице, прошли по двору.
Река все так же несла свои воды. Здесь ничего не изменилось. Центр казался нетронутым, он пустовал, как часто бывает посреди рабочего летнего дня, когда жизнь в самом зените. Когда радость, боль, симпатия и неприязнь – словом, все находится в идеальной гармонии с линией горизонта.
—
Ленни еще спала, прикрыв голову руками, ее грязные беспокойные ноги торчали из-под простыни. Я склонился над старой кроватью, прислушиваясь, как спит моя девочка, подобрал с пола камеру. Она сняла меня перед Пантеоном, когда я рассказывал о Ромуле, которого подхватил орел. На следующем кадре я вложил ладонь в Уста Истины. Я включил камеру и стал снимать комнату, прекрасное тело Ленни, разбросанные вещи. Потом осторожно приоткрыл ее личико, повернув его к своему измученному лицу.
– Хочешь на море?
До конца каникул оставалась неделя. На улице светило солнце, великолепное сентябрьское солнце.
Она натянула купальник, а сверху платье, какие носят хиппи. Воткнув в уши наушники, она красила ногти на ногах ярко-голубым лаком и кричала: «Viva la vita!»[33] Я снял темные брюки и мокасины и натянул джинсы и кроссовки.
Приехал Костантино на старом «мерседесе». Окно на крыше было открыто. С годами машина утратила лоск, всюду виднелись царапины. «Он столько набегал, больше, чем мы с тобой», – сказал владелец. Мы залезли в машину. Сзади сидел Джованни, и мне показалось, что за годы, которые я его не видел, он не трогался с места – так и сидел в своем кресле.
– Привет, Джованни.
На нем были темные очки в оранжевой оправе, он качал головой. Длинным гортанным звуком он протянул мне: «Привет!» Ленни уселась рядом с ним:
– Hi, darling[34].
Джованни тихонько застонал. Костантино решил пошутить: «Джованни не привык общаться с иностранными моделями, он неважно говорит по-английски». Ленни рассмеялась.
Мы выехали из Рима как старые друзья. Невероятное чувство: словно мы были одни на этом свете, будто весь мир не существовал. Я смотрел на дома за окном, которые сменялись один за другим, как огромные декорации в сценах спектакля. Наконец показались поля и дорожная развязка. Мы остановились на грязном пляже, том самом, огороженном сеткой, где когда-то бродили, мечтая о будущем, которое теперь накатило на нас. Наконец-то пришла пора отдохнуть. Над нашими головами пролетел самолет.
Мы посмотрели на дорогу, на исчезающую в небе стальную птицу…
Под колесами машины молчаливо струилась тихая серая лента, мимо проносились высаженные на разделительной полосе кусты олеандров и заброшенные кафе-автогрили. Они быстро оставались позади.
Я выставил локоть в окно и смотрел на профиль Константино. Все это было так неожиданно… Несколько лет назад я надеялся на что-то такое. Сколько раз я представлял, как мы вот так убежим и забудем обо всем хотя бы на несколько часов.
Дети сидели на заднем сиденье, я обернулся и улыбнулся им. Наши дети… Должно быть, мы – странная компания. Джованни в модных очках, моя Маугли с веревочкой купальника на шее… И мы. Костантино – постаревший и раздавшийся, я – похудевший, с редкой рыжеватой растительностью, ветер развевает волосы… Наверное, я выгляжу чудовищно.
На Костантино простая футболка.
Когда Кайанелло остался позади, мы точно помолодели на несколько лет. Дул сильный ветер, Ленни не понимала по-итальянски, Джованни пребывал в своем мире… Мы могли спокойно разговаривать, шептать друг другу нежные слова, понятные нам одним.
– Я все еще тебе нравлюсь?
В то утро он похорошел, казался отдохнувшим, синяки под глазами исчезли, грудь распрямилась. Я смотрел на его сильное плечо, на нежную руку.
Он покопался в бардачке, достал старый диск Лу Рида. «Don’t you know, they’re gonna kill your sons… until they run run run run run run run run away…»[35] Когда Лу Риду было четырнадцать, его подвергли лечению электрошоком, чтобы избавить от симпатии к мужчинам. Он был бисексуал. На этом настояли его собственные родители – люди, которые должны любить и принимать тебя любым… Однажды мы уже говорили об этом.
Мне хотелось погладить его по голове, положить ладонь на то самое место, где росли короткие волоски и вырисовывалась странная геометрическая фигура, похожая на сердце.
Мы остановились в придорожном кафе, чтобы дети могли перекусить. Подошли к холодильнику, взяли воды. Смущенно посмотрели друг на друга, Костантино мне подмигнул:
– Пойду в туалет.
Мы следовали инстинкту. Как обезглавленные куры, мы по инерции продолжали бежать вперед. Толстуха в синих перчатках, толкающая перед собой тележку, увидела, как мы заходим в мужской туалет. Я бросил на блюдце один евро. Последняя кабина всегда самая удобная. Мы зашли и закрылись. И несколько секунд мы, крепко обнявшись, стояли за дверью. Когда мы вышли, то увидели Ленни и Джованни в мужском туалете. Он стоял в одной из кабинок, дверь была открыта. Так мы все четверо оказались в одной кабинке.
– He was pissing his pants, dad[36].