Сияние Мадзантини Маргарет

Ленни смущенно улыбалась, – казалось, ей еще более неловко, чем нам. Я поднес руку к сердцу. Как бы меня не хватил инфаркт. Грудь затвердела, точно плита. «Господи, сделай так, чтобы она не догадалась». Потому что в этот момент я понял, что больше всего на свете я боюсь того, что Ленни увидит, кто я. Если она узнает, я никогда не обрету покоя. Так что, пока мы едем, дорога кажется мне закрученными черными рельсами американских горок, которые поднимаются, а затем резко падают вниз, как и страх у меня в груди.

Мы съезжаем с дороги, море уже совсем близко. Голубая бесконечная марля. Паркуемся, идем на пляж. Недавно прошел дождь, на песке еще не просохла тонкая корка, еще не выветрился свежий запах нахлынувшего на берег моря, вернувшегося в пучины. Ленни скинула одежду и побежала к воде. Она такая тоненькая и изящная, а я – бледный, костлявый, замерзший. Я стою в футболке, а в меня летят холодные брызги. Приходится сдаться, и все мы окунаемся в море. Костантино прыгает между волнами, я смотрю на его огромное тело, свет бьет мне в глаза… Я понимаю, что каждая секунда этого чудесного дня задумана где-то свыше специально для нас, и наконец-то мне кажется, что Бог нас любит, любит каждого человека, со всеми его недостатками. Теперь Костантино плавает вместе с сыном. Они погружаются в воду, все еще холодную после недавнего шторма. Костантино потрясающе плавает, он сильный и легкий, он быстро рассекает воду, и кажется, что он просто идет по воде, не делает ни малейших усилий. В воде он другой человек, в море он свободен. Джованни тоже нравится море. Отец приучил его к воде с малых лет, он плавает на свой манер, вывернув голову и резко запрокидывая тело.

Они долго плывут вперед, Костантино изредка поднимает голову, чтобы выплюнуть воду, – он кажется огромным дельфином, который скользит по волнам рядом с маленьким утенком. Он возвращается на берег, везя сына на плечах, легкое тело Джованни прижалось к его спине, как раковина. Эта сцена мне знакома, точно я видел ее тысячи раз. Он стоит в нескольких шагах от меня, и я спокоен. Мы плаваем в одних и тех же волнах.

Ленни лежит на песке, она загорает. Костантино берет меня за руку и целует ее. Джованни лежит рядом, но он не выдаст. Я чувствую, что за это я даже люблю его, я благодарен, что он все видит, но ничему не удивляется. Его мир куда лучше нашего. Его ограждает от нас не осуждение, а страдание и боль. В его взгляде можно узнать животное, прожившее несколько жизней. Я встаю и иду за мороженым, Джованни ест, положив его на полотенце.

– Смотри, перебьешь ему аппетит перед ужином, – говорит мне отец. – Легко разбаловать ребенка, а потом просто исчезнуть.

Он улыбается. Ну уж нет. На этот раз я не исчезну, я хочу состариться рядом с ним, с ними обоими. Джованни разволновался: когда отец рядом, он ведет себя хуже.

– Он просто ревнует.

Мы смотрим на спины наших детей, виднеющихся у линии прибоя. Ленни показывает Джованни, как построить замок из песка, но он просто прыгает по нему и все ломает. Потом он начинает копать, и кажется, что ему это нравится. Ленни подыгрывает ему, и вот они копают вместе. Наконец Джованни залезает в яму и Ленни засыпает его песком. Они поворачиваются к нам, оба по уши в песке.

– At least he’ll stay still for a while[37].

На пляже появляются люди, мы уходим. Останавливаемся, чтобы пропустить семьи с зонтами и надувными крокодилами. Джованни не хочет идти, отец взгромождает на свою шею его тело переростка и поднимается вверх. С него течет пот, глаза смотрят вниз, на тропу. Я иду за ним и снова вижу его спину, растяжки на коже… То, как мы шагаем вверх против людского потока, спешащего вниз, еще раз напоминает мне о жизни, которую мы прожили.

Мы открыли коробки, съели две пиццы, выпили пива. Кожа у нас обгорела. У меня на макушке можно жарить яичницу. Джованни плюется через соломинку. Он влюбился в Ленни, кладет голову ей на живот, как делает только с отцом. Она говорит по-английски, и кажется, что Джованни внимательно слушает. Потом она рассказывает ему стишки про животных, каркает, блеет. Мальчишка смеется, визжит от восторга. Мы смотрим на беззащитного дурачка и Ленни. Она так легко смогла найти с ним общий язык, без труда погрузилась в его таинственный мир. Я горжусь ею и снова думаю о том, что она прожила уже много-много жизней, прежде чем стала Ленни. В ней так много мудрости и так много любви. Костантино встает, чтобы бежать на помощь Ленни, стиснутой в объятиях. Но моя девочка качает головой и тоже обнимает Джованни:

– He’s so sweet… leave him be, please…[38]

Она подает Джованни один наушник, и они вместе слушают Coldplay, раскачиваясь в такт музыке.

Джованни устал, он потирает кулаками глаза, бросает на землю мобильник Ленни, а она делает вид, что не злится:

– If you break, you pay, the broken bits you take away…[39]

Мы взяли семейный номер на четверых. После игр на пляже и летнего солнца разве мы не хотим чувствовать себя семьей? Семья на одну ночь. Безумная, неправильная семья, в которой два отца, двое мужчин, которые заслужили хоть немного уважения, хоть каплю отдыха. Лето кончается, гостиница пустует. Как будто мы приехали в Лас-Вегас.

Джованни скачет на пружинной кровати, точно он сам порванная пружина. Костантино стоит в майке посреди комнаты и выглядит как заправский рабочий. Живот выдается, годы берут свое, и все же это самый сексуальный мужчина, которого только может себе представить мое безграничное воображение.

Ленни сидит в трусиках, ей не слишком нравится наша общая палата. Ей хочется спать, а вокруг суета, да еще этот придурок разбил ее мобильник.

Костантино помогает Джованни почистить зубы, моет его под душем. Наносит крем на обгоревшую спину, растирает, дует. Я присутствую при этой сцене, смотрю, как бережно он относится к сыну. Костантино как настоящий физиотерапевт – у него большие и мягкие ладони, которыми он может достать до самого дна.

Сколько еще я о нем не знаю, столько всего вижу сегодня. Теперь я понимаю, что мы будем вместе. Что бы ни случилось, мы будем вместе.

Он рассказал мне, что летом, когда они ездят на юг к родителям Розанны, он спит под открытым небом на надувном матрасе, потому что жене он больше не нужен. Все женщины спят на одной огромной кровати и идут на море ближе к полудню, под самым опасным солнцем. Джованни просыпается чуть свет, отец готовит ему завтрак, и они идут на пляж раньше всех. У них своя жизнь, роль Костантино в семье – спасать жену и дочь от сына и брата.

– Что станет с этим мальчишкой?

– Он останется с нами, – говорю я. – Раз ты его любишь, то и я тоже. И прошу тебя, не надо больше этого вечного чувства вины.

На шее у Костантино золотой крестик, все итальянцы носят такие. Он склонился над сыном и шепчет молитву: «Отче наш, иже еси на небеси…» А я думаю: «Мой Костантино, живи на этой земле!» Само собой, я немного выпил, я навеселе. Я открываю окно, и из него веет южным ветром, огромным морем, которое объединяет и смешивает все на свете и тянет за собой с прибоем мою бесконечную любовь. Моя любовь преодолевает бури, она идет дальше мечты, она простирается дальше преисподней, дальше стыда, это светлая, жестокая, вымученная любовь. Любовь.

Дети уснули, мы курим на крошечном балконе.

Ясная ночь, за нашими плечами два юных и потных тела. Неугомонный подросток наконец-то притих. «Иди сюда, Костантино, ты слышишь, как тихо кругом. Жизнь отняла у нас все, и даже подари она нам былую мечту, сегодня все сбылось само собою. Нам так не хватало покоя, мы так хотели, чтобы все было так, как теперь. Видишь, мы вместе. Значит, мы можем. Кто сбросит нас с неба на землю, у кого достанет сил положить нас на лопатки? У Бога, которого ты так любишь? Но ведь и Он за нас. Почему ангелы считаются как бы мужского рода, но вместе с тем бесполы? Не потому ли, что и они за нас?» Он смеется. Я вечно его смешу.

– Да ты совсем спятил, Гвидо! Ты пьян.

– Совершенно верно.

– Тебе прямая дорога в ад.

– Место уже заказано.

– Но я туда не собираюсь.

– Еще как соберешься, ты вечно ходил за мной хвостом.

Горит всего один ночник. Глаза Костантино наполнены светом – большие светящиеся медузы. Мне тоже приходится глубоко вдохнуть: в голову лезут воспоминания о нашей палатке, обо всем, что мы сдвинули с места, увлекли за собой, отогнали прочь.

Он чистит зубы, полощет горло специальной жидкостью.

– Как медленно ты все делаешь! Черт побери, какая скукотища!

– У меня воспаление десен.

– Стареть с тобой – это просто мучение. Придется кормить тебя из ложечки и выносить за тобой судно.

– Не исключено.

Мы тихонько смеемся, чтобы не разбудить наших птенцов. Он выходит из туалета в скромной пижаме, застегнутой на все пуговицы.

«Пресвятая Богородица, Дева Мария. Не введи меня во искушение…»

– Не надо верить, дело не в вере. Надо стараться, работать, тогда и обрящешь. Доброй ночи, мой ангел.

– Доброй ночи, Гвидо.

Мы ложимся рядом, мы держимся за руки.

Утром Ленни помогает Джованни одеться, тащит его на завтрак, намазывает бутерброд. Дома она всегда ленится, даже тарелку в раковину не поставит, и вдруг в ней открывается такой неожиданный дар. Джованни тянет молоко из кружки с таким звуком, точно работает стиральная машина, но при этом пьет аккуратно – ни капельки не пролил.

Мы залезаем в машину, туда залетает шмель, Ленни визжит, Костантино отпускает руль, чтобы выгнать шмеля, в итоге мы все рискуем жизнью на крутом повороте. Но время еще не настало, и мы снова врубаем вечного Лу Рида.

Мы остановились в Матере. Это последняя остановка, городок, где живут родители Костантино, в пятидесяти километрах отсюда. Я почувствовал, что меня так и тянет войти в роль профессора и повести группу туристов в белую долину, к «двум склонам конической формы, разделенным гигантской трещиной», где Христос Карло Леви прошел перед тем, как остановиться в Эболи[40].

Мы шли по вертепу эпохи палеолита, сотканному из ослепительно-белого лунного туфа, слепящего глаз, и чувствовали, что все переплелось, перемешалось и нас отбрасывает в прошлое.

Повсюду виднелись пещеры. В скалах – отверстия, сделанные древними людьми. Слой за слоем, поколение за поколением, умершие, и живущие, и те, что только появятся на свет, чтобы затем умереть. В такую минуту спрашиваешь себя: а стоит ли бороться? Все мы станем тенями в земном тумане, растворимся в кипящем масле боли. Все, что у нас есть, – это здесь и сейчас, наше лишь то, к чему мы прикасаемся. Мы стали видениями из прошлой жизни, мы отброшены назад.

Мы двигались вперед по каменному саду, густо усеянному пещерами, отупевшие от жары. Каждый камень дышал зноем. Жара переполняла нас до самых кончиков пальцев. Нас словно обступал вырубленный в скале замок. Мы – шумные и неблагодарные гости в огромной гостиной. Мертвые лежали наверху, погребенные на скалистых крышах, живые внизу. Было слышно, как капает из старых цистерн, мы видели кельи монахов-бенедиктинцев… Значительность того, что находилось у нас под ногами, подавляла. Я принялся было что-то рассказывать о Матере, но в какой-то момент мой звучащий голос показался мне бессмысленным и ненужным, я замолчал, и все погрузилось в безмолвие. Мы застыли, предались чарам неведомой цивилизации, которая билась в агонии, раскаленная добела, замурованная под нашими ногами.

Солнце зверски пекло, настало время обеда, люди исчезли, так что какое-то время мы шли по лабиринту одни, погруженные в свои мысли. Ленни шагала далеко впереди, мы едва различали ее фигурку. В это мгновение я вспомнил фильм «Пикник у висячей скалы» и девушку, которую засосала белая жара. Я коснулся руки Костантино… Было все, и одновременно не было ничего. Мы перевоплотились в тех, кто жил меж этих камней, сроднились с их прошлым, с их будущим.

Джованни стоял в нескольких шагах от нас. Отец купил ему вертушку, которую он то и дело крутил. Потом игра ему наскучила, и он тащил за собой пластмассовую палку и стучал ею о стены, точно слепой или зачумленный. Не знаю почему, но, глядя на его фигуру, на голову героя греческого мифа, замурованного в собственном мире, как и те камни, что нас окружали, я подумал о том, что здесь ему самое место. Он – примитивное орудие, его сущность спрятана в первобытных рисунках, его крики не слышны под лучами солнца… Но я не успел четко сформулировать свою мысль, у меня в голове пронеслась лишь ее тень, навеянная созерцанием одиноких и гладких камней.

Через минуту Джованни исчез из виду.

– Джованни! Джованни! Джованни!

Мы кричали во весь голос, от недавнего оцепенения не осталось и следа, страх мгновенно вернул нас в настоящее, все снова стало здесь и сейчас. Поскольку Джованни от природы слаб, было ясно, что далеко он уйти не мог. Но мы запаниковали, потеряли над собой контроль, на нас обрушился хаос, лабиринт окаменел.

Мы побежали, вытянувшись вдоль коридора, заглядывая на бегу на подвесные плиты. Длинноногая, быстрая Ленни карабкалась по камням, бежала, появлялась и исчезала. В окружившей нас тишине поселился единственный звук – звук поспешных, неловких, испуганных шагов. Из домов-могил выглядывали чьи-то лица, вертеп ожил, по улочкам заскользили призраки, на мгновение мне показалось, что канувшая в Лету жизнь огромного подземелья вдруг вышла на поверхность, что тени воскресли, словно наступило второе пришествие. Казалось, все перевернулось с ног на голову: мертвые царили над нами, под ногами висело синее небо. Костантино заглядывал в резервуары, спускался в крохотные кельи, продирался сквозь кусты ежевики. Дикий ужас охватил его, закрутил волной, летел за ним по пятам. Я увидел, как под нашими ногами огромным кривым зеркалом разверзлась пещера. Мы заглянули в резервуар и отразились в черной мутной воде, готовой нас поглотить. Меня мучило чувство вины, я корил себя, и, хотя я был ни при чем, доля вины лежала и на мне.

Мы разделились, минуты превратились в вечность, полную бесконечной муки, беспокойства, в наших головах роился ворох пугающих мыслей. Это заброшенное место выносило на поверхность все наши страхи… Странные щели в камнях, примостившиеся друг на друге дома, устроившиеся в скале, точно угли в аду, вставали перед моими глазами снова и снова. Костантино добежал до холма. Он в изнеможении звал сына, выкрикивал его имя, и крик разносился лаем над плоскогорьем Мурджия. Я понял: вместе с Джованни мы потеряли все. Если мы его не найдем, все кончено. И хотя смотреть за ним – все равно что держать на цепи юное сердце, я знал, что в этой цепи сосредоточена вся любовь его отца.

Его нашла моя Ленни, «fucking idiot»[41]. Он ушел совсем недалеко от того места, где мы его потеряли. Спрятавшись за камнем, он сидел всего в нескольких метрах от нас и раскачивался, обхватив руками колени. Наверное, испугался шума, который мы подняли. А может, хотел преподать нам урок. У него было свое восприятие окружающего мира, загадочное, глубокое. Он единственный понял, с чем мы имеем дело. И обратился в каменный маятник.

Отец схватил его за руку и сжал изо всех сил, как никогда не делал. В этом жесте сквозила обида и боль. Страх отступил, но еще не исчез. От него остался тяжелый осадок, бледный пестрый осколок, отсылающий нас ко множеству потаенных страхов и среди прочих к самому сильному – страху перед жизнью. Каждый переживает его по-своему, но он есть у всех.

Мы шагали в нескольких шагах друг от друга. Каждый из нас прошел свой, особый путь.

После выезда из Матеры все некоторое время смущенно молчали.

Ленни вдруг срочно захотела домой.

Костантино довез нас до аэропорта Бари, всю дорогу не раскрывая рта, как опытный таксист. Самолет вылетал через несколько часов. Мой друг отправлялся дальше, в деревню, где хотел оставить Джованни у родителей и воспользоваться короткой передышкой, чтобы посмотреть виноградники на юге, в Мелиссе, в Кручоли, в Чиро-Марине.

Мы вышли из машины. За эти два дня мы прожили целую жизнь. Костантино подмигнул мне. Джованни бился о стекло, его так и тянуло положить голову на колени Ленни.

У нас еще было время, мы поднялись по эскалатору, сели в кафе. Я подошел к кассе:

– Ленни, что будешь? Пиццу?

– Да, пап.

– А пить?

Я взял поднос, стакан колы опрокинулся, пришлось угробить кучу салфеток.

Я посмотрел за стекло. В нескольких метрах от нас виднелось море. Загудел мобильник. Я никак не мог найти очки, так что поднес экран близко-близко, чтобы прочесть эсэмэску. Очки не находились. Наверное, я забыл их в машине или потерял, пока мы бегали по каменному коридору. Я вспотел, забеспокоился. Я понял, что в самолете мне не почитать, и чувствовал себя потерянным. Я зашел в аптеку в зоне аэропорта, подошел к стенду с очками, взял несколько, примерил, стекла не подходили, я попытался засунуть очки на место, но этикетка зацепилась. Я потянул, не знаю, как это произошло, но на меня обрушился весь стенд. Очнулся уже на полу, Ленни склонилась надо мною. Мы снова были рядом, как в день нашего знакомства, далекий день у северной реки, когда я порвал ее сумочку и мы бросились на землю собирать бусины. Как и в тот день, сегодня все валилось из рук.

– Слушай, я не могу сейчас улететь. Мне надо еще кое-что сделать.

Я посмотрел ей в глаза, не понимая, что делаю, но она кивнула.

Я позвонил Ицуми и сказал, что мне досталась по наследству картина, которую я хочу продать в Италии. Проводил Ленни в зону регистрации, подождал, пока ее багаж не просветят на контроле. Мы попрощались через стекло. Она вытащила камеру и стала снимать. «Take care»[42].

Я сел на тележку для багажа и глубоко вздохнул. Открыл сумку, вытащил выцветшую красную рубашку, которая напоминала о лучших днях моей жизни, снял ботинки, носки. Купил сигарет, две тут же выкурил. Потом взял бутылку воды, осушил ее и выкинул пластик в урну. Люди заходили, тянули за собой чемоданы, толкали набитые тележки. Я увидел взлетающий самолет. Костантино подъехал не сразу, притормозил, распахнул переднюю дверцу:

– Привет.

– Ты не уехал.

«Я хочу быть с тобой» – так было написано в эсэмэске, которую я получил.

Я просунул руку у него между ногами, он на секунду прикрыл глаза:

– Умереть бы вот так.

– Самое время.

Дверца бардачка вдруг открылась, оттуда выкатилась помада его жены. Я накрасил губы:

– Я тебе нравлюсь?

– Как никогда.

Я приподнял его футболку и оставил на груди ярко-красный поцелуй:

– Ты любишь меня?

– Ты же знаешь.

– Скажи это вслух, прокричи на весь мир.

Он покачал головой. Он оставался бесстрашным парнем с низко склоненной головой, верящим в старые добрые ценности: родину и семью. В моем ухе торчит сережка. Но я – самая нежная и самая любимая шлюха. Он кричал мне, что не справится с управлением, что мы попадем в аварию и на этот раз так просто не обойдется. А я хотел разбиться вместе с ним, только бы никогда не выходить из этой машины. Как Тельма и Луиза.

– Я люблю тебя-а-а-а!

Он кричал во весь голос, и я обнимал его все сильнее.

Люк открыт, я высунулся из машины по пояс и прокричал это земле, кустам и песку:

– Он любит, он любит меня-а-а-а-а!

Я помахал проезжающему грузовику.

Потом нырнул обратно в машину. Костантино тяжело дышал. Мы снова стали самими собой. Мы прежние. Мелкие зеленые ящерки. Он включает аварийку и смотрит на меня:

– Наверное, лучше прижаться к обочине.

Если бы кто-то увидел нас в тот самый момент, он бы рассмеялся, поднял бы нас на смех. Жалкие, смешные, слюнявые гомики. Но никто нас не знал. Эта жуткая тоска по любви была знакома лишь нам, она переплелась с тоской по нашей сущности, по нашей душе. Мы проживали медовый месяц, отложенный на тридцать лет.

– Куда ты везешь меня?

– Отвезу, куда скажешь.

Мы тряслись по дороге, а когда остановились, вылезли, отклячив зад. Я сорвал цветок и вставил его за ухо Костантино, большой пахучий цветок без листьев.

Мы смотрели друг на друга, и все было как в первый раз. Мы снова были невинны, природа погрузилась в тишину. В этой тишине наша невинность что-то нашептывала. Сентябрь только начался.

Мы смотрели виноградники, заглядывали в огрубевшие от солнца лица крестьян, которые выходили навстречу. Костантино наклонялся, давил завязь пальцами, внюхивался, разговаривал на непонятном наречии виноделов. Мы шли вдоль виноградных лоз, высаженных ровнехонько, точно тюремные решетки, заходили в сырые подвалы, где стояли огромные бочки для выдержки вина, пробовали сыры, от которых пахло червями и влажной землей, пахло нами.

Я думал о том, что сегодня мы будем вместе. Я не спешил: знал, впереди целая ночь. Мы не спали вместе тысячу лет. Тысячу лет не засыпали рядом.

Я представил себе мирную жизнь вдвоем. Мы будем держаться за руки, ходить по магазинам, ждать наступления ночи. Мы больше никогда не расстанемся, я этого не допущу. Это просто абсурдно.

– Поедем посмотрим на бронзовых воинов из Риаче, безглазый и бородатый, славная пара…[43]

Наши рубашки – светлые пятна посреди темноты. Костантино расправил руки, точно старый-престарый ангел:

– Я свободен, Гвидо, я чувствую, что свободен.

Мы купили две соломенные шляпы, бросили их на землю – потом подберем. Остановились поужинать в курортном поселке, изуродованном самовольными постройками. Зашли в буфет, где продавали панини и сэндвичи. Там висел огромный выключенный экран, выстроились в ряд игровые автоматы. Мы сыграли несколько раз, проиграли, посмеялись. Снова залезли в машину. Дорога вела вдоль моря, мы скользили по узкому серпантину вдоль огромной блистающей шири. Светила луна, ей не хватало лишь щербинки, лишь глазочка до полного круга. Мы подъехали к дорожному ограждению и остановились. Костантино открыл багажник, разорвал скотч на одной из коробок, чтобы достать вина. Я увидел в багажнике конец веревки, потянул за нее, потрогал руками и похолодел: она заканчивалась петлей.

– Зачем это тебе?

– Уже ни за чем.

Он признался, что готовился повеситься, что думал об этом каждый раз, когда садился в машину и выезжал из дому. Выхватив веревку, он выбросил ее в море, издав дикий циклопий крик.

Мы спустились с утеса и добрались до пляжа, шагая в ночи к темной кромке воды. Потом разделись и кинулись в море. Вода была теплой, она мерцала слабым светом, так что виднелось дно. Мы медленно скользили в темноте, точно огромные рыбы. Костантино скрылся под водой, я испугался. Море было спокойно. Потом он вынырнул из темноты. Огромный Посейдон, он вдруг возник у моих ног. На меня обрушилось море. Мы поцеловались, закружились в воде.

Он вытащил швейцарский нож и открыл штопор, вонзил его в пробку, и вот уже мы прикладывались к стеклянному горлу. Немного похолодало, кожа покрылась мурашками. Он был так хорош: мощные мышцы все еще вырисовывались четким каркасом, небольшой животик нисколько его не портил. Мы столько всего пережили, и пережили так далеко друг от друга.

– Что ты собираешься делать?

– Ничего. Да ты и так знаешь.

Тем вечером мы о многом говорили. Казалось, он действительно решился. Смелость и мужество, которых нам недоставало в юные годы, проснулись: нас не сдвинуть, как море.

Он уже и так не спал с женой.

– Я хочу быть собой, Гвидо. Наконец-то я могу быть собой.

Перед нами, всего в нескольких километрах, была Греция, мимо проплывал кораблик, который вез туристов в Патры. На мгновение мы представили, что находимся на борту, с рюкзаками, что прожитых лет как не бывало. Мы вспомнили ту поездку, ту бухту, заброшенный ресторан на берегу, табличку «Продается». И все показалось так близко, только протяни руку. Море было нашим другом, оно медленно струилось меж прибрежных камней, образуя белые завитки, и казалось, что отныне штормов больше не будет. Костантино коротко и шумно дышал, как заправский курильщик; мой оголившийся лоб блестел в темноте. Мы были уже не молоды, но еще и не стары. Мы совладали со своими эмоциями и наконец-то были рядом. Оставалось придумать, как жить дальше, нужно было все как следует устроить. Другого выхода не было. Ведь мы не животные, мы устали вести себя как случайно спаривающиеся собаки, облизывать друг другу задницы и рычать. Да, гордиться нечем, но и стыдиться тоже. Нужно попросить прощения у родных.

Палатки у нас не было, мы встали и пошли искать укрытия в скалах, возвышавшихся за нашими спинами.

Нашли спокойный, тихий грот. Он-то и стал нашим брачным ложем – брачным ложем двух греческих воинов на пороге смерти. Пусть мы мужчины, и что с того? Кому там, наверху, под зависшим над землей синим куполом, есть дело до двух ничтожных особей, копошащихся в адской пропасти среди других себе подобных? Я гладил его по спине. Мы занимались любовью точно впервые, удивляясь друг другу и бросая вызов происходящему. С насилием было покончено. Воцарилась тишина. Мой любимый – словно беременная дева.

Само собой, я ничего не запомнил. Помнил только, что его объятия казались самым надежным и спокойным местом на земле.

Только потом я кое-что уточнил, попытался собрать вместе кусочки мозаики. Это были те самые парни из закусочной. Они стояли недалеко от игровых автоматов и видели, как мы вошли, как устроились за дальним столиком рядом с помойным ведром, как держались за руки под столом, как Костантино слегка крутил задом, пока нес к нашему столику коктейли. В стаканах красовались декоративные зонтики и кусочки ананаса. Псевдотропический коктейль, а совсем рядом билось о камни псевдотропическое море, но мы были рады тому, что есть. Для нас этот короткий медовый месяц стал настоящим кругосветным путешествием, а гадкая дешевая забегаловка превратилась в мишленовский ресторан. Костантино сиял и казался прекрасным, потому что мы понимали друг друга, переглядывались, понимая, что больше не хотим прятаться.

Итак, вы смотрите друг на друга и забываете обо всем и потому не замечаете парней, прильнувших к игровому автомату «Покер». Может быть, это были они. Вы устроили для них настоящий спектакль и сами того не заметили. Но театр любви – разве это спектакль? Вы же двое мужиков, к тому же не первой свежести, вы слабы и запуганы, так что зрители могли бы и поаплодировать. Когда, сидя за грязным столом, ты вытащил простую веревочку-браслет, Костантино выглядел растроганным. Ты купил его у чернокожего парня, который остановил вас, чтобы поговорить. Парень скинул с плеч вьючные мешки, носки, пляжные полотенца, вы немного поговорили и перекинулись парой шуток. «Друг, дай-ка посмотреть. Почем твои штуки? Удачи тебе, дружище…»

Впервые за долгие годы ты подумал о том, что Костантино стал самим собой, что он выглядит счастливым. Ты протянул руку, чтобы смахнуть слезинку с его ресниц, и вдруг застыл, глядя в его прекрасные глаза. Только ты сознавал, до чего же они красивы, ты один знал, что означает умереть и родиться заново. Только ты знал о том, что он довольствуется малым, но заслуживает гораздо большего. Ты понимал, что вы уже не молоды, но еще и не списаны вконец, тебе хотелось подарить ему весь мир. Но как сказать об этом? Ты завязал браслетик со словами: «За этим грязным металлическим столиком поселилась Любовь, она есть и в спокойном море, покорившемся судьбе, совсем как мы с тобой. И все это свет – свет нашей любви!»

Наверно, те парни с блестящими глазами проследили за нами, решили дождаться темноты и махнуть за геями.

Где мы остановились в тот вечер? Между Апулией и Калабрией. Название той деревни будет преследовать меня до конца моих дней. И вот вы лежите в далеком гроте между скалами, раскинув руки. Шум моря заглушает страх. Шум моря не позволяет расслышать крик. Страшно. Но этот страх родом из прошлого: страх потерять друг друга, извечный, непреходящий.

Костантино завис надо мной, поэтому его ударили первым. Я почувствовал во рту его кровь. Он попробовал встать. Мы закричали, пытаясь прикрыться руками. Нас вытащили из грота.

Я очнулся в луже крови. Подполз к нему. Он лежал неподвижно, но грудь слегка вздымалась. Я попробовал встать, но рухнул на песок. Потом я долго полз по берегу до дороги, на одной руке, а другая безвольно волочилась по песку. В голове пустота и только одна мысль: Костантино вот-вот умрет, может, уже умер. Мне удалось остановить машину. В салоне сидела пожилая пара – наверное, крестьяне, которые ехали в поля. Вставало солнце. Мужчина вышел из машины и потрогал меня палкой, как трогают раздавленных змей, опасаясь, что те вдруг набросятся и ужалят. Он что-то сказал на местном диалекте. Я приподнял голову. Они уехали. Но возможно, именно они и вызвали полицию.

Там меня и нашли. Я лежал на обочине дороги, точно раздавленная змея. Я услышал, как заскрипели тормоза, почувствовал запах работающего карбюратора. Я разглядел очертания перевернутой фигуры, которая направлялась в мою сторону. Очнулся я в машине «скорой помощи». Я закричал: «Костантино!» – но никто меня не понял.

Как я потом узнал, его нашли гораздо позже. За ним пришлось снова ехать на пляж. Санитары спустились к морю и нашли его между скалами. Они были удивлены, что он еще жив: он был похож на тунца, застрявшего в сетях после смертоносной бойни.

Не знаю, когда я пришел в себя. Стояла ночь. Я давно лежал на морском дне, меня облепили ракушки, которые принесло приливом, а тело Костантино билось о берег, гонимое волнами, которые проникли в наш грот. Я пытался его спасти. Во мне поднималась тошнота от смеси морской воды и крови, она волнами билась в желудке, разливая по телу странную боль, ударявшую в голову. Потом я снова отключался. Несколько часов я то и дело терял сознание, а когда приходил в себя, то прикладывал невероятные усилия, чтобы не отключиться снова. Но сознание было ясным. Я изо всех сил старался выйти из кататонического ступора. Я хотел понять: я все-таки умираю или возрождаюсь к новой жизни?

Затем я почувствовал, как ко вкусу грязи на дне примешивается сладковатый привкус лекарств, и понял, что меня пытаются отвлечь. Кто-то приблизился ко мне и дернул за руку. Я всеми силами боролся против чуждой реальности, я чувствовал, как ее дыхание разливается вокруг, но не мог защититься. Вокруг меня были сплошные убийцы. Наконец сквозь узкую щелочку меж век я смутно уловил какое-то движение. Надо мной зависла крепкая фигура, человек шумно дышал. Я спросил о Костантино, умолял его помочь ему. Рука потянула меня вниз. Я закричал что есть мочи.

Костантино находился в отделении интенсивной терапии, его держали на обезболивающих. Об этом я узнал на следующий день. Мне рассказал о нем толстый санитар, он же принес зеркало. Из него на меня пялилась распухшая жаба, голова была перебинтована, вместо глаз торчали огромные синюшные сливы.

Я уже привык к запаху больницы, к ее звукам, к ее тишине. Здесь никому нельзя было доверять, но мне ничего не оставалось. Боль давила изнутри и снаружи.

Я лежал один, хотя в палате стояли две пустые кровати. Видимо, мне хотели что-то доказать. Я оказался изгоем. Никто со мной не разговаривал. Все молчали, будто у них были зашиты рты. Есть я не мог, и все же мне каждый день приносили обед и ужин. Ставили на тумбочку поднос, а потом забирали нетронутую пищу, не удостоив и взглядом. Из носа тянулась дренажная трубка, и я понял, что мне сделали операцию. Медсестра заходила только сменить капельницу. Когда санитары приходили брать кровь для анализов, двое держали меня, а третий колол, и я видел, что они боятся уколоться моей иглой. Из-под бинта текла кровь, которая затекала в ухо, они это видели, но никому не приходило в голову наложить новую повязку. Я пробовал жаловаться, потом плюнул.

Рано утром в палату явились трое: двое юношей в форме остались дежурить у входа, а человек в пальто из верблюжьей шерсти цвета вареной креветки, со скрипом протащив по полу единственный стул, развернул его спинкой вперед и уселся передо мной, расставив ноги, прямо как в ковбойском кино.

Он положил локти и подбородок на спинку стула, в руках – скрученная в трубку газета. Я с трудом различал его лицо, едва понимал слова. У него был вкрадчивый, неприятный голос. Комиссар даже не старался скрывать презрение, которое испытывал к моей особе. Он забрасывал меня нелепыми вопросами, на которые я не знал ответов. Должно быть, он был заядлый курильщик: постоянно откашливался, харкал, мне все время казалось, что он вот-вот плюнет в меня. Перед тем как уйти, он развернул газету на странице местных новостей. Я увидел наши паспортные фотографии и оскорбительный заголовок над ними.

Потом, словно из ниоткуда, возникло лицо Ицуми. Она держала меня за руку. Кто знает, когда она приехала, сколько уже была со мной. Я ничего не спрашивал: ни как, ни зачем она оказалась здесь. «Все так, как и должно быть», – думал я. Она зашла в палату, и я вновь увидел родное широкое и бледное лицо, забранные назад темные волосы. Она поставила сумку на стул, сняла косынку с шеи.

Я не знал, кто и что ей сказал. Она вела себя так, словно пыталась собраться с мыслями, выглядела обеспокоенной, но не слишком шокированной.

Ицуми всегда чувствовала себя изгоем, ее семья подверглась преследованиям. В самые тяжелые моменты жизни она словно отгораживалась от мира невидимой ширмой. Вот и теперь она посмотрела на меня, определила в палате северную сторону, направление, куда мы должны отправиться после моей выписки, и вытащила из сумки свои скромные пожитки: расческу, косметичку, контейнер для линз. Санитар достал ей матрас, кинул на него белье. Она постелила постель, поела с моего подноса и легла.

Никто из нас толком не спал. Но каждому успели присниться обломки нашей жизни, по которым мы оба шагали той ночью. Когда рассвело, Ицуми стояла у окна, завернувшись в халат, и смотрела на улицу. Отовсюду веяло чистотой, словно свежий ветер перемен очистил и стер воспоминания и планы, в которых больше не было смысла.

Я с трудом мог говорить. Я рассказал жене правду, поведал историю длиною в жизнь. Историю, отложенную в долгий ящик.

Она ушла, а я заплакал. Казалось, она жалеет меня. «Все кончено», – подумал я.

Ицуми зашла в ванную, ополоснула лицо, переоделась. И осталась, как порядочная жена. Осталась ухаживать за больным мужем, словно я – сорвавшийся с лесов строитель. Словно произошел нелепый несчастный случай.

Ее прямая бессмертная спина дышала надеждой. Я видел, что день за днем она сгибалась все ниже, но не сдавалась. Когда кто-то входил в палату, Ицуми распрямлялась, вырастала.

Я стал героем местных газет, все они мусолили нашу историю. Но Ицуми до этого точно не было дела. Она заботилась о насущном, о том, что требовалось здесь и сейчас. Она отгородила меня от мелочного скандального мирка, который ютился на носке итальянского сапога. Она раздулась, как дикобраз, и выставила со всех сторон острые иглы, чтобы меня защитить.

Снова пришел комиссар. Он расположился в палате, снова развернул стул и плюхнулся на него своей шерифской задницей. На носу у Ицуми были очки, она сняла их и сжала в маленькой холодной руке.

– Do you speak English?[44]

– К сожалению, ни английским, ни японским не владею.

Он взял листок с вопросами и понимающе переглянулся с двумя помощниками, которые стояли столбами тут же неподалеку. Он перекинулся с ними парой фраз на местном диалекте. Ему хотелось подробнее разузнать, кто был сверху, кто снизу, были мы вдвоем или с нами был третий. Я попробовал приоткрыть глаза, точно прилипшие к мозгу. Я спросил, что с Костантино, я боялся, что он не справится, что от меня что-то скрывают. Комиссар взял сигарету, не зажигая, покрутил ее между губами и сказал, что делать прогнозы рано, что Костантино допросят, когда он сможет говорить, скорее всего, уже через несколько дней.

Ицуми плохо понимала по-итальянски, но считывала смысл слов с лица инспектора, а тот только и думал, как оскорбить ее и показать, что пребывание у изголовья такого развратного педика, как я, не имеет ни малейшего смысла.

Ицуми не отступила. Она попросила посвятить ее в подробности следствия, спросила, нашли ли виновных, искали ли их вообще. Она даже наняла переводчика. Инспектор только посмеялся упорству японки, которая грозила подать на него в суд и опорочить на весь мир Италию в целом и Калабрию в частности. Он делал вид, что слушает, а сам между тем советовал ей принимать успокоительные. Неудивительно, что она такая нервная. Чем доставать порядочных людей, занималась бы лучше мужем, интересовалась его склонностями! Здесь вам не Лондон! Здесь юг Италии, к такому здесь не привыкли.

– У нас тут нечасто приходится сталкиваться с такими делами. Когда люди слышат такие истории, они не знают, что думать…

Потом мы узнали, что на меня завели дело. За непристойное поведение в общественном месте. Мы испугались, почти сдались. Ицуми все время кашляла, делала руками странные движения, ее сводило судорогой, я боялся за нее, как никогда. Все это было так нелепо, так жалко. Мне следовало заботиться о ней, а вместо этого я погрузил ее в настоящий ад. Я умолял ее ехать домой, оставить меня. Но она не доверяла здешним санитарам. Мы жили в палате, как на необитаемом острове. Когда она вышла в туалет, в палату зашел фотограф. Он быстро нажал кнопку и запечатлел меня для истории с перебинтованной головой и безумными глазами.

У меня поднялась температура, меня трясло. Все тело болело, оно стало реально, как никогда. Я чувствовал все свои органы, каждую гематому, каждую трещину. Снова и снова я вспоминал, как камень обрушился на голову Костантино, как он старался прикрыться, как кровоточили сбитые пальцы.

Новости я узнавал от Ицуми. Она стала связующей нитью между моей одинокой, отрезанной от жизни палатой и тем крылом больницы, где заточили обмотанного трубками и светонепроницаемой тканью Костантино. Она сказала, что его перевели в палату. Он был на одном из верхних этажей, в отделении для тяжелых больных. Но она ничего не упомянула об операции, которую ему сделали. Я не мог пошевелиться, я читал в ее глазах то, о чем она умолчала. Я знал, что она не умеет лгать.

Иногда я засыпал на несколько минут, как ребенок, и снова просыпался. Я знал, что Ицуми рядом. Мне снилось, что я дома, в нашей постели, что вокруг струится розовый свет наших шелковых занавесок. Они ловили лучики солнца и защищали нас от непогоды и хандры. Ицуми стала для меня такой занавеской, ее легкое тело, пронизанное болью, удерживало в себе мою боль, и она затихала. Я открывал глаза и видел все те же стены, железную кровать, огромное грязное окно и огромное южное пугающее солнце. В палате летали мухи и пчелы, до меня доносился запах моря, и мне казалось, что я в аду. За ночь я успевал забыть, где нахожусь и что со мною, забыть о жестокой реальности.

Мое состояние пробудило какую-то глубинную память. Я вспомнил, что лишился любви, едва родившись, что вместо теплых маминых рук мое тело оказалось в искусственном чреве инкубатора для недоношенных.

Мне оперировали ногу и плечо. Меня подняли, сделали укол, вскрыли и снова зашили. Я позволил трясти мое тело по коридорам, я больше не возражал. Мне хотелось умереть, но я все же боролся за жизнь, я должен был снова его увидеть. От таблеток я становился слабее и глупее, мозг отключался. Я потерял счет времени и не хотел возвращаться в реальность.

Меня отключили от капельницы, перестали вводить морфин. Я снова оказался в объятиях отчетливой резкой боли. На шее красовался гипсовый ошейник, нога висела на крючке над кроватью, внизу качались грузы, плечо было забинтовано. Я стал понимать, кто я и где. Я знал, что выжил после невероятной бойни. Хотя от той ночи остались лишь смешанные осколки, агонизирующая память снова и снова отбрасывала меня назад. Я погрузился в собственное тело в поисках воспоминаний, я рыскал в каждом уголке.

Мне хотелось увидеть себя в зеркале.

Ицуми открыла сумочку, достала пудреницу, открыла передо мной зеркальце. Мое лицо распухло, на носу виднелись швы, под губой тоже. Я отодвинул бинт, который закрывал глаз: красный, окровавленный, но целый. Сетчатку удалось сохранить. Я был похож на чудище, но, по крайней мере, я видел. Я попробовал протянуть руку к Ицуми, но не смог. Мозг подавал сигнал, но рука оставалась неподвижна.

Через неделю я понял, что не чувствую половых органов, мои яички покоились между ног опавшими грушами. Я сжал мошонку, но ничего не почувствовал. Я пытался думать о сексе, представить соблазнительную сцену, но в голову ничего не приходило, а перед глазами вставала только одна картина: ноги, ноги, пинающие меня в пах. Я прибыл в терминал, безумное путешествие было закончено, моя сексуальная жизнь замерла.

Настал тот день, когда мне удалось приподняться с постели. Ицуми выдали старые ржавые ходунки, я вцепился в нее и доковылял до окна. Губа все еще не вернулась в нормальное состояние, над кровоточащими деснами с повыбитыми зубами висело что-то вроде синеватого апельсина. Тело болело и мерзло, сломанные кости нестерпимо ныли. И еще было стыдно: крышку открыли, любой мог заглянуть в мою жизнь. Я посмотрел в окно и увидел берег, мою голгофу, а вокруг росли кусты и возвышались песчаные дюны. Что это за место? Я знал, что никогда его не забуду. Здание П-образной формы, парковка, на ней стояло несколько машин, перекресток с круговым движением, в его центре – продолговатая бронзовая скульптура, ужасный ангел, плод современного искусства. Я мог разглядеть свое отражение: безумные глаза, запавшие на голом черепе, костлявые конечности оголодавшего животного. Я с трудом дышал и едва добрался до столика. До него было рукой подать, но я двигался так, словно постарел лет на сто. Я сел на стул. Я не чувствовал жалости ни к себе, ни к кому-то еще. Жизнь представлялась чередою ошибок и неудач, я был в главной роли, а остальные лишь подыгрывали мне в этом спектакле.

Через несколько минут начался обход пациентов. Парень в рубашке сказал, что я перенес острый венозный тромбоз тазовой области и разрыв уретры, потому что в момент нанесения травмы член находился в состоянии эрекции. Я с трудом кивнул. Он старался приободрить меня: «Со временем все восстановится». Медсестра, стоявшая рядом с ним, улыбнулась. «Вы живы, это самое главное. Я молилась за вас и за второго мужчину», – сказала она. Из всех, с кем мне довелось столкнуться в той больнице, эти двое оказались единственными нормальными людьми. Женщине было лет сорок. У нее было круглое и розовое, точно у поварихи, лицо, а парень-андролог был похож на Дэвида Герберта Лоуренса. Им действительно было не все равно.

– Кто это сделал? Их нашли? – спросили они.

Снова явился комиссар, за ним следовал худой призрачно-бледный тип с потной, усеянной папилломами шеей. Портретист. Комиссар зажег сигарету, открыл окно и замер у подоконника, оттопырив зад, пока местный рисовальщик пытал меня, воссоздавая портрет преступников. Но в моей голове мелькали какие-то обрывки. Я повторил все, что помнил: было темно, на нас напали сзади.

Комиссар облокотился о подоконник и переговаривался с кем-то внизу. Скоро день патрона города, устроят фейерверк и китайский дождь. Луковки и цветы интересовали его куда больше расследования. Жители городка надеялись, что праздник будет виден аж в Патрах. Я понимал, что виновных никогда не найдут, никто и не собирался их искать.

Ребята преподали урок двум богачам, а теперь резвились на море. Из окна разливался зной, большие мухи залетали в палату и падали на кровать. Я молча кивал на слова комиссара. Все это должно остаться здесь, в этой больнице, в этом городке. И кровавый след между скалами тоже.

Ицуми перестала биться о стену. Теперь она приносила мне новости о Костантино. Так я узнал, что из Рима приехала Розанна. Ицуми ее видела, но они не обменялись ни словом.

Капля за каплей тело оживало, собиралось воедино. Зрение улучшалось, вещи постепенно обретали четкие контуры. И все, что я видел вокруг, причиняло боль. Свет пронизывал меня, точно пламя, голоса смешивались в невыносимый гомон.

Не знаю, сколько мы проторчали в этой больнице. Про нас забыли, и за одно это я был благодарен. Эти тяжелые дни оказались кульминацией нашего брака, исполнением его предназначения. Тяжелобольной муж, смиренно ухаживающая за ним жена. Ицуми купила маленький чайник, чтобы заваривать травы, она доедала за мной с больничного подноса, чистила мандарины, клала мне в ладонь дольку за долькой. Ночью я просыпался и видел, как она стоит с чашкой в руке, прислонившись лбом к темному окну. Вынужденное присутствие, полное тишины, усмиренное страхом. Мы – заложники, ждущие доказательств того, что действительно существуем. Однажды кто-то или что-то освободит нас от нашего горя. Каждый раз, когда приоткрывалась дверь в палату, мы ждали спасения, свободы или наказания, окончательного и бесповоротного. Я мечтал о том, что придет Костантино, что он войдет в эту дверь. Мне хотелось хоть на миг увидеть его, живого, здорового.

В полудреме я тешил себя мечтами о том, что все это сон, а когда я возвращался к реальности, то низвергался в пропасть. Я снова чувствовал пах, когда-нибудь и зубы вставят. Но никто не мог излечить меня от чувства стыда. Я нуждался в Ицуми. Мне было достаточно ее тени. Я понимал, что мысленно она далеко, что она задержалась лишь на мгновение, как птица, чтобы переждать, пока не утихнет ветер. Она завернулась в свою боль, которая росла вдали от меня. Она обязала себя терпеть. Позаботилась обо всем. Наняла адвоката. Написала ректору моего колледжа, отправила ему необходимые документы, счета, заключение хирургов. Колледж был небольшой, в нем я чувствовал себя как дома, там меня любили. Мне передавали приветы, писали, чтобы я не волновался, просили скорее выздоравливать. Я вспоминал крошечный мирок милых людей, городок, где мальчишки могли спокойно целоваться в парках на глазах у старушек, одетых в синие платья, а старушки кормили птиц. Но мне предстояло томиться в клетке. Я боялся, что эти типы вернутся, чтобы прикончить меня, выстрелят мне в пах, а затем в рот.

Однажды утром Ицуми набрала номер Ленни.

– Dad… I love you so much…[45]

Я не мог произнести ни слова, слова проскакивали между пустыми деснами и напоминали шипение. Волна безнадежной любви захлестнула меня – волна любви, благоговения и жажды жить. Ицуми сказала Ленни, что на меня напали грабители. Это был ее последний подарок.

Когда мы поговорили, Ицуми выключила телефон и подошла к окну. Впервые за месяцы агонии я увидел, что стержень у нее внутри обломился. Она пыталась закрыться, но я заметил, как дрожала ее спина. Она плакала, я тоже: мы говорили слезами. Ленни – наша гордость, наша чистота, единственная надежда на будущее.

На следующее утро чайник с заваркой стоял на крошечном столике, но Ицуми исчезла. Она забрала зубную щетку, собрала волосы в хвост и уехала.

Несколько часов я думал о том, как она едет в такси вдоль этих нелепых улиц, как добирается до маленького аэропорта, за стенами которого бьется море. Маленькая женщина за пятьдесят, в туфлях на плоской подошве, с азиатскими чертами лица. Моя жена.

До позднего вечера ко мне никто не заходил. Я завернулся в одеяло, обволакивая себя собственным запахом. Теперь, когда Ицуми не было рядом, я мог морально разлагаться, сколько душе угодно. Я даже почувствовал облегчение.

Я нажал кнопку, пришел санитар. Я сказал, что мне нужно в туалет, ко мне подкатили ходунки. Я выполз в коридор, опираясь о стену сломанным плечом. Я смог добраться до лифта. Спуститься на первый этаж. В комнате дежурных проходило заседание профсоюза: если кто-то меня и заметил, то не произнес ни слова. Я бродил по палатам, мелькали лица стариков, плечи мужчин в майках-алкоголичках, слышались стоны, хрипы, гул телевизора. У меня закружилась голова, из раны в паху что-то потекло. Я заглядывал в двери, грязные, обшарпанные, кое-где со следами врезавшихся носилок. Мой взгляд перебегал с кровати на кровать в поисках его лица, фигуры. Я поднялся на второй этаж, а потом и на третий. Наконец добрался до детского отделения. Потом снова обошел все этажи. К распахнутой двери запасного выхода прислонился парень с зажженной сигаретой, из двери тянул ледяной сквозняк, стояли синие предрассветные сумерки. У меня болела грудь, во рту чувствовался привкус лекарств и долгого голодания.

– Угостишь сигаретой?

Он засунул руку в карман пижамы, протянул мне пачку. Мы разговорились. У худого, как деревянная кукла, парня не было бровей. Мое лицо он узнал по фотографиям в местных газетах. Сам тоже был не красавец: весь рябой, потухшее, увядшее лицо. Едва раскрывшийся цветок, прибитый дождем. Наркоман, уличная грязь. Он-то и рассказал мне, что Костантино забрали из больницы. Жена погрузила его в «скорую» и увезла в Рим.

Последние ночи, проведенные в больнице, я встречался с этим парнем в конце коридора. Мы оба не могли заснуть. Он просто стоял, как бы поджидая меня, но так получалось не специально. Мы выходили покурить. Он рассказал мне об одной вымершей деревушке. Там умерли все. Когда последняя старуха отдала концы и часы на колокольне остановились, осталась только голодная испуганная собака. Белая. Меж тем к деревне подошли волки. Несчастное животное прижалось к земле, перепачкалось в грязи, и, когда волки подошли ближе, собака принялась сипло выть. Волки приняли ее в свою стаю. Чуть позже волки подошли к стаду, и собака увидела ягненка. Она притворилась, что рычит, а сама зашептала ему: «Скорее беги». Собака была пастушьей породы, защищать овец было смыслом ее жизни. Волки поняли, что что-то не так, и решили перейти реку вброд. Они специально выбрали такой путь, чтобы грязь смылась с шерсти собаки. Тогда волки убили ее.

– Быть геем в Калабрии – это все равно что быть пастушьей собакой в стае волков.

Он и сам красился, но, наоборот, в желтый. Он не скрывался. Его звали Нуччо Сураче. Он показал мне рану на груди. Отец выстрелил в него, когда они поспорили за обедом.

Я написал Костантино сотню писем, потом все порвал и выбросил в мусорное ведро. Через неделю меня выписали. Медсестра помогла мне надеть одежду, которую оставила Ицуми. Я подписал документы для больницы и комиссара: подмахнул все бумажки не читая. Я не знал, куда податься. Одна нога была закована в гипс, пиджак висел на перебинтованном плече. Я сел в поезд, который останавливался где только можно, вышел в Казерте. Там полагалось сделать пересадку, но я решил ненадолго задержаться.

Я взял такси и поехал в Реджа-ди-Казерта: когда-то мы с мамой и дядей там были. Тот день мы провели в огромном барочном дворце, других туристов, кроме нас, не было. Дядя шагал впереди, в панаме табачного цвета. Мама фотографировала, сумочка на ремне висела у нее на плече. Она держала меня за руку.

Я не пошел внутрь, а остался в саду, ковыляя среди аккуратно высаженных ровных кустов. Я обернулся, чтобы охватить взглядом великолепие дворца, упорядоченность парка… Глубоко вздохнул. Мне так не хватало всего этого. Словно кто-то прислал мне открытку из недр памяти. Я побродил между искусственными водопадами, замер перед статуей Актеона среди собак, готовых его растерзать. Я вспомнил притчу, которую рассказал мне Нуччо Сураче. Вокруг дворца не было ни души, я вдруг испугался, но не мог идти быстрее. Пока я пытался бежать, волоча за собой гипсовую ногу, я понимал, что мой страх похож на припадок, накативший огромной внезапной волной.

Я зашел в ресторанчик. Посмотрел на календарь, прислоненный к стене рядом с фигуркой святого Себастьяна и винными бутылками, оплетенными соломой. Так я запомнил это число. Еще один день в череде таких же однообразных дней. Кто бы мог подумать, что в этот самый день я окажусь именно здесь, именно таким: лицо покрыто шрамами, голова обрита. У меня не хватало зубов, так что я заказал моллюсков и обсосал хлебную мякоть, окуная ее в томатный соус. Потом я взял вино, оно полилось в пустоту. Впервые после долгого времени я снова пил вино. Я пережил смерть и снова беззубым ртом сосал материнское молоко. В ресторанчике был всего один зал и несколько столиков, сидевшие за ними персонажи успели смениться несколько раз, а я все сидел. Это и есть жизнь: люди надевают пиджаки, оставляют чаевые на блюдце, входят в ресторанчик пропустить по стаканчику…

Я решил возместить упущенное. Нашел небольшую гостиницу, снял номер на одну ночь. Гостиница стояла на дороге, рамы пропускали шум улицы. Я слышал гул машин. Кровать тоже была так себе, сетка сильно прогибалась. Но на столе стоял телевизор. Я включил его, и он проработал всю ночь, вещая сначала о коврах, потом о новом ювелирном магазине и, наконец, показывая стриптиз. Меня охватила полудрема. Пластиковая перегородка душа прильнула к унитазу. Я снял штаны и посмотрел на почерневший скрюченный пенис. Пустил струю и вернулся в постель. Наутро я купил на улице ромовую бабу: от лотка шел такой запах, что я не смог удержаться.

Я смотрел на людей, на бегущих детей, солнце было такое яркое, что я с трудом открывал глаза. Потом вернулся в ресторанчик. Засунул в гипс вилку, чтобы почесать ногу. Одеться было не так-то просто, а мыться, с единственной нормально работающей рукой, и того хуже.

Мобильника у меня не было. Я купил несколько жетонов и набрал номер. Если бы ответил отец Костантино, я бы повесил трубку, но подошла Элеонора.

– Все это правда?

– Да.

– И как долго это продолжалось?

Я был уверен, что она копается в памяти, вспоминает тот день, когда мы целовались на лестнице и вдруг пришел Костантино и одернул ее: «Шагай к дому, папа тебя заждался!»

– Он не такой, как ты.

– Что с ним?

– Ты и так сломал ему жизнь, тебе этого мало?

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Некогда богатая страна теперь разорена страшным мором. Немногие выжившие пытаются наладить существов...
Психология играет важнейшую роль во всем, что мы делаем, – и это удивительно. Предлагая практические...
Многих людей смущают разговоры о высоких целях, о моральных принципах. Они считают эти темы пафосным...
Удвоение бизнеса – очень простая идея. Продавать в два раза больше, получать в два раза больше прибы...
«Десять утра, а в редакции уже пахнет так, словно здесь провел веселую ночь взвод гренадер-гвардейце...
Там, где есть Любовь, вы всегда найдете Свет!Эта потрясающая по своей энергетике книга написана двад...