История советской литературы Леонов Борис
Тут Василий Петрович позвал Петра Александровича.
Тот подошел, поздоровался с Росляковым и снова склонился под каким-то кустом, как бы выщипывая траву из-под него.
— А вы что, не разговариваете, что ли? — спросил Росляков у Павла Филипповича.
— Да нет вроде, — ответил тот, — разговариваем… Правда, последнее время я все больше разговариваю с их собачкой Томкой. Намедни спрашиваю: «Ну, как, Томка, жизнь?» А собачка мне в ответ «Ваще, тяжко. Последнее время мы с хозяином, ваще, философский роман пишем… из жизни феллахов».
Тут Сажин не выдержал, распрямился:
— Вы все ерничаете, Павел Филиппович!? Я же вам много раз говорил, что вернулся из Севастополя, привез несколько ящиков документов, пишу «Севастопольскую хронику».
— Ваще, может ты и пишешь, — спокойно отреагировал Павел Филиппович, — а вот Томка, ваще, говорит — из жизни феллахов…
190
Владимир Алексеевич Солоухин записал свой разговор со старообрядцем.
— Павел Михайлович, а что же вы с церковью-то никак не поладите? Бог у вас один, Христос один…
— Нет, Лексеич, нам с ними никак нельзя.
— Почему же?
— Сам посуди: мы говорим и пишем Исус, а они уж Иисус… Так куды нам с ними!..
191
Писатель Дмитрий Валентинович Евдокимов рассказал, как однажды к нему в кабинет, а был он тогда главным редактором издательства «Московский рабочий», пришла главбух издательства и тихо проговорила:
— Дмитрий Валентинович, не слишком ли вы завышаете гонорар этому писателю?
Речь шла о каком-то периферийном авторе.
— А что вас смущает? — глянул на нее Евдокимов.
— Смущают расценки. Мы таких гонораров своим авторам не выплачивали.
— Но ведь речь-то идет не о служебной и не о специальной литературе, а о художественной.
— Тем более, — подхватила главный бухгалтер. — Что тут особенного? Автор что хочет, то и пишет.
Дмитрий Валентинович спокойно сказал:
— Печатный лист — это двадцать четыре машинописных страницы. Тридцать строк, в строке шестьдесят знаков. Вот вы попробуйте разлинуйте эти страницы и на каждой строке просто пишите какое-нибудь слово или набор из нескольких слов, типа «дурак, дурак, дурак», или «я тебя люблю». И так по тридцать строк на каждой странице из двадцати четырех. А ведь писатель помимо всего прочего не просто заполняет страницы, а еще и подолгу выискивает необходимые слова, изводит ради одной страницы десятки страниц.
Подумав, главный бухгалтер заметила: — Пожалуй, вы правы…
192
Иван Стаднюк не долго ждал возможности отомстить Михаилу Алексееву за розыгрыш с Нобелевским лауреатством.
Николай Матвеевич Грибачев, известный поэт, главный редактор журнала «Советский Союз» пригласил друзей на рыбалку на родную Брянщину. Согласились. Стаднюк поехал тут же с Грибачевым, а Алексеев обещал приехать вскорости, поскольку в Москве задерживали дела. Правда, попросил дать ему телеграмму, если рыбалка будет удачной.
В Брянске к Грибачеву и Стаднюку присоединился местный поэт Иван Швец.
И вот они в поселке Усух. Расположились в деревенской избе. Рыба ловилась плохо. Тем не менее Стаднюк пошел на почту и отправил Алексееву такую телеграмму: «Приезжай немедленно. Клев бешеный. Нет соли. Страдают местные рыбаки тоже. Привези как можно больше».
На другой день почтальон принес телеграмму из Москвы: «Приезжаем с Сережей Смирновым. Встречайте». Речь шла о поэте Сергее Васильевиче Смирнове — тоже заядлом рыболове.
Сказано — сделано.
В назначенное время на райкомовском газике они с Грибачевым приехали встречать друзей.
Поезд в Суземах стоит всего лишь две минуты.
И вот в дверях вагона появились Алексеев и Смирнов с двумя объемными чемоданами.
— Соль привезли? — первым делом опросил Стаднюк, когда поезд остановился.
— А как же, привезли, — из тамбура крикнул Алексеев.
— Будь она проклята! — в сердцах добавил Смирнов. — Надорвались пока втянули в вагон…
После устройства вновь прибывших в обжитой Грибачевым со товарищи избе все вместе отправились в сельпо.
Магазин разместился в бывшем амбаре. В нем ничего не было, кроме водки, черного хлеба и каких-то консервов. Но зато на полу, начиная от порога и до самого потолка, высилась гора соли. Алексеев не обратил внимания на гору и попросил отпустить ему водки и хлеба.
Подойдя к нему, Иван Стаднюк толкнул его на соль, он упал на эту гору. И оглядевшись, понял, что лежит на соли. А товарищи его хохотом от души даже испугали продавщицу: в своем ли уме эти здоровые дядьки…
193
Николай Иванович Никандров долгие годы был связан с Союзом писателей как куратор этой организации по линии Комитета госбезопасности. И потому не раз и не два делился интересными случаями, происходившими с ним при встречах с известными литераторами. Вот один из таких случаев.
В скором поезде Москва-Ташкент в вагоне-ресторане он сидел за столиком с Евгением Ароновичем Долматовским, которого мы знаем по песням «Любимый город», «Все стало вокруг голубым и зеленым», «Случайный вальс», «Сормовская лирическая» и многим другим. О своей комсомольской юности он рассказал в романе в стихах «Добровольцы». Он ведь тоже был среди добровольцев-комсомольцев, которые строили Московское метро.
Евгений Аронович рассказывал Никандрову про эпизод из жизни Константина Георгиевича Паустовского, который доживал последние дни на нашей грешной земле.
И вот умирающий Паустовский попросил домработницу вынуть из мешка непрочитанных писем, что лежит на антресолях, любое наудачу и подать ему.
Он распечатал конверт и стал читать: «Вы плохой писатель, не соответствуете в своем творчестве методу социалистического реализма. И вообще от вас толку нет — сплошная болтовня».
Константин Георгиевич смотрит на конверт: «Рязань, Солженицину» и горько вздыхает:
— И этот хлопочет о соцреализме… А ведь я за Солженицына заступался…
194
Во время встречи с молодыми литераторами в Дубултах Виктор Борисович Шкловский много говорил о роли книги в жизни писателя.
— Не верьте, — повторял он, — что занятие книжным чтением мешает писателю самовыражаться. Напротив, она, книга, создает прекрасный климат для самовыражения, для обогащения души и разума.
И в качестве примера привел историю из своего личного опыта, когда он осознал важность книги в жизни человека вообще…
Ему понадобились сведения о литературном окружении великого русского живописца Павла Андреевича Федотова, автора таких известных полотен, как «Сватовство майора», «Вдовушка», «Анкор, еще анкор» и других.
Он обращался ко многим известным искусствоведам, ученым мужам, но никто из них не мог удовлетворить просьбу Шкловского.
И тут он вспомнил об одном знакомом библиофиле, страстном любителе книг. Именно он и ответил Виктору Борисовичу на все интересовавшие того вопросы.
— Тогда я ему сказал, что звонил многим в Москве, но никто, кроме вас, не мог мне поведать о друзьях-товарищах Павла Андреевича. Теперь я вижу, что не только вы собирали книги, но и книги собирали вас…
195
Писательница и переводчица Татьяна Львовна Щепкина-Куперник вспоминала, что учась в киевской гимназии, очень любила слушать, как люди нецензурно выражают свои мысли и чувства.
Об этом узнал ее знакомый корнет, ухаживавший за юной гимназисткой. Однажды, гуляя, он сказал:
— Танечка! Вы знаете, есть на пристани один грузчик. Он так великолепно изъясняется бранными словами, что невозможно его не заслушаться. У него это выходит поэтически вдохновенно. Не хотите ли послушать?
Татьяна Львовна охотно согласилась.
И вот они спустились к пристани на Днепре.
Корнет отыскал среди обедающих рабочих «поэта», попросил его подойти к барышне и протянув ему целковый, сказал:
— Слушай, голубчик. Вот барышня желает удостовериться, как прекрасно ты умеешь выражаться. Покажи-ка, пожалуйста, на что ты способен.
Мужик почесал затылок. Повертел в руке целковый. Вновь почесал затылок. И, возвращая деньги корнету, сказал:
— Извините, барин. За деньги ругаться не могу…
196
Однажды на званом обеде у императрицы Марии Федоровны в Павловске Крылов Иван Андреевич оказался рядом с Василием Андреевичем Жуковским.
Крылов, любивший по обыкновению своему сытно поесть, не отказывался ни от одного блюда.
— Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, — шепнул ему Жуковский.
— Зачем это?
— Дай императрице возможность попотчевать тебя.
— А ну как не попотчует! — ответил Крылов и с еще большим усердием взялся за еду…
Нередко после посещения таких обедов окружающие обращались к Ивану Андреевичу со словами зависти, что он побывал у знатных особ, попробовал всевозможных разносолов, которые готовили царские повара.
На это Иван Андреевич откликался довольно солидной тирадой:
— Что царские повара! С обедов этих никогда сытым не возвращался Я ведь тоже так думал: закормят во дворце. Первый раз поехал и не стал дома ужинать. А вышло что? Убранство, сервировка — это действительно красота. Сели за стол. Суп подают. А на донышке зелень какая-то, морковка и все на мели стоит, потому как супу-то самого только лужица. Ей Богу, пять ложек всего набрал. Сомнение взяло: может, нашего брата писателя лакеи обносят? Смотрю — нет, у всех такое же мелководье. А пирожки? Не больше грецкого ореха. Захватил я два, а камер-лакей уж удирать норовит. Попридержал я его за пуговицу и еще парочку снял. А потом дошли до рыбы. Рыба хорошая — форель. За рыбой пошли французские финтифлюшки. Как бы горошек опрокинутый, студнем облицованный, а внутри и зелень, и дичи кусочки, и трюфелей обрезочки — всякие остаточки. На вкус недурно. Хочу второй горшочек взять, а блюдо-то уже далеко. Что же это, думаю, такое? Здесь только пробовать дают? Добрались до индейки. Не плошай, Иван Андреевич, здесь мы отыграемся. Подносят. Хотите верьте или нет — только ножки и крылушки на маленькие кусочки обхромленные лежат, а самая-то птица под ними припрятана, и неразрезанная пребывает. Хороши молодчики! Взял я ножку, обглодал и положил на тарелку. Смотрю кругом. У всех по косточке на тарелке. Пустыня пустыней. Припомнился Пушкин покойный: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» И стало мне грустно-грустно, что чуть слеза не прошибла… А тут вижу — царица-матушка печаль мою подметила и что-то главному лакею говорит и на меня указывает… И что же? Второй раз мне индейку принесли. Низкий поклон я царице отвесил — ведь жалованная. Хочу брать, а птица так нерезанная и лежит. Нет, брат, шалишь — меня не проведешь: вот так нарежь и сюда принеси, говорю камер-лакею. Так вот фунтик питательного и заполучал. А все кругом смотрят — завидуют. А индейка-то совсем захудалая, благородной дородности никакой, жарили спозаранку и к обеду, изверги, подогрели!
А сладкое? Стыдно сказать… Пол-апельсина! Нутро природное вынуто, а взамен желе с вареньем набито. Со злости с кожей я его и съел! Плохо царей наших кормят — надувательство кругом. А вина льют без конца. Только что выпьешь, — смотришь, опять рюмка стоит полная. А почему? Потому что придворная челядь потом их распивает.
Возвращаюсь домой голодный-преголодный. Как быть? Прислугу отпустил, ничего не припасено… Пришлось в ресторацию ехать. А теперь, когда там обедать приходится, ждет меня дома всегда ужин. Приедешь со званого обеда, выпьешь рюмочку водки, как будто вовсе и не обедал…
197
С Григорием Ивановичем Коноваловым мы встречались почти всегда, когда он приезжал из Саратова в Москву.
Так было и на сей раз. Он позвонил мне и сказал, что остановился в гостинице «Москва» в своем номере, куда приглашает меня.
Через час я был в гостинице.
Постучался в нужный номер.
Открылась дверь. В дверях Григорий Иванович. В трикотажном синем костюме, в клетчатых тапочках.
Улыбается:
— В избу-то проходи… Кофейку похлебаем.
— Все играешься, Григорий Иванович?
— Потому и живу…
И вот мы за столом.
Беседуем.
И неожиданно он говорит:
— А я ведь уже больше не секретарь.
— Это почему же?
Помолчав, Григорий Иванович в типичной для себя ироничной манере сказал:
— Да не так выступил. А надо было так.
— Где и как?
— Намедни у Прокушева в издательстве «Современник» было заседание редсовета. Был и я. Сидел, слушал. А тут Юрий Львович возьми и обратись ко мне: «Может, выступишь, Григорий Иванович?!» А я чего ж, и выступлю. Встал и говорю: «Народ пережил свое правительство». И все… Теперича я не секретарь. Не так, говорят, выступил. А надо было так…
198
Известный драматург Леонид Антонович Малюгин, автор пьесы «Старые друзья» и сценариев к кинофильмам «Поезд идет на восток», «Доброе утро», рассказывал, как во время войны он встретил Евгения Львовича Шварца в Москве и предложил тому вместе пойти в Комитет по делам искусств, чтобы узнать, почему задерживают разрешение на постановку пьесы Евгения Львовича «Одна ночь». Правда, не дожидаясь этого разрешения, пьесу уже репетировали в Лениградском Большом драматическом театре им. А.М.Горького, где Малюгин работал заведующим литературной частью.
В комитете их принял театральный начальник и долго рассказывал о блокаде Ленинграда. Потом заявил, что пьеса о блокаде должна быть исполнена в жанре монументальной эпопеи, не так, как написана «Одна ночь». В ней, говорил он, нет героического начала, герои пьесы люди обычные, маленькие. Да и сам мир этих людей, как и «шутки в условиях осажденного города» товарища Шварца вряд ли кому интересны.
— Я возражал, — вспоминал Малюгин. — Но начальник не внял моим возражениям. Вернул пьесу Шварца. Мне же дал другую со словами: «Вот как надо писать», обязательно обратитесь к ней…
Когда вышли из Комитета, Леонид Антонович спросил: — А чего же вы молчали, Евгений Львович?
— Спорить с ним все равно, что с репродуктором. Сколько ему не говорите, он все равно будет продолжать свое. И обратите внимание, он нам рассказывал о Блокаде Ленинграда, словно мы ее не нюхали, а приехали из Калифорнии.
Потом неожиданно спросил:
— Леонид Антонович, если не секрет, что за пьесу он вам рекомендовал? Покажите-ка образец, по которому нам следует равняться?!
Пьеса называлась «Власть тьмы».
— Это что же, пьеса Льва Николаевича Толстого?
— Да нет. Автор другой.
Под одноименным названием скрывалась «поделка» ремесленника о захвате Ясной Поляны немцами. Открывалась пьеса списком «действующих лиц» и «действующих вещей», среди которых были халат Толстого, его же туфли и тому подобное.
— Это же находка! — улыбнулся Шварц. — А не написать ли мне пьесу об Иване Грозном под названием «Дядя Ваня»?!..
199
Почти два десятилетия просуществовал творческий семинар молодых армейских писателей в Дубултах, который был создан совместным решением Союза писателей России и Главным политическим управлением Советской Армии. Через него прошли десятки талантливых ребят в погонах, ставших позднее профессиональными писателями и поэтами. Руководили семинарами многие известные мастера, среди которых Павел Нилин и Егор Исаев, Ольга Кожухова и Михаил Годенко, Николай Евдокимов и Василий Росляков, Николай Кузьмин и Виктор Гончаров. Выпало и мне быть среди них.
В 1974 году я оказался в Дубултах и руководил семинаром молодых прозаиков вместе с Михаилом Макаровичем Колосовым. Он был известен как автор таких добрых и мужественных повестей «Карповы эпопеи», «Три круга войны», «Бахмутский шлях». К тому же был первым заместителем главного редактора «Литературной России». О многом услышали из его уст наши семинаристы. Что же касается нашего «педагогического» опыта, то каждый из нас, конечно же, по-своему оценивал обсуждаемую рукопись того или иного семинариста. Нередко мне казалось, что Михаил Макарович как-то уж больно по-доброму, даже снисходительно относился к тому или иному слабому сочинению.
Однажды все-таки не вытерпел и открыто сказал ему об этом:
— Ведь сам же понимаешь, что вещь не стоит поддержки.
Колосов поглядел на меня как-то пристально-внимательно и спокойно ответил:
— Ну отчего же. Там что-то все же есть. Разве плохо написано, как в печке потрескивали дрова?!..
Помолчал. Продолжил:
— Ты в самом деле уверен, что наши с тобой заключения что-либо решат в судьбе человека, взявшегося за перо?! Жизнь все расставит по своим местам. Обязательно. А сюда он приехал поучиться. Приглядеться, послушать. Зачем же его огорчать всем вместе?..
200
Критик Николай Михайлович Сергованцев рассказал, что в середине шестидесятых годов, когда он работал в редакции журнала «Октябрь», как-то вызвал его в кабинет главный редактор журнала Кочетов Всеволод Анисимович.
— Только я появился на пороге, Кочетов спросил: «Коля, а как ты относишься к онученосцам?» Я удивился: «А кто это такие?» «Как это кто? Алексеев с его „Вишневым омутом“ и Стаднюк со своими „Людьми“, которые „не ангелы“.
И тут же, не дожидаясь моего «отношения», предложил мне: «Напиши-ка о них статью».
Я знал, что Кочетов не очень-то по-доброму относился не только к крестьянам, хотя и начинал свой путь в большую литературу с романа «Товарищ агроном», поскольку сам был причастен к этой профессии и некоторое время работал агрономом. Не очень-то принимал он и сочинения своих собратьев по перу, в которых те «плакались» по деревне.
Долго мучился я. Понимал: если они — «онученосцы», то, стало быть, статья должна быть не просто критической, а в целом отрицательной в оценке нравившихся мне романов «Вишневый омут» Михаила Алексеева и «Люди не ангелы» Ивана Стаднюка. Нет, не по мне эта задача: лукавить не мог и не хотел.
А потому спустя некоторое время пришел к Кочетову и сказал:
— Извините, Всеволод Анисимович, но я не смогу написать про онученоспев.
Он глянул на меня и молча согласился: «Живи, мышь!»
201
Как-то в доме литераторов, в буфете появился Михаил Исаакович Рудерман, прославившийся песней про «Тачанку». Помните?
- Эх, тачанка, ростовчанка,
- Наша гордость и краса.
- Конармейская тачанка,
- Все четыре колеса.
Он медленно шел мимо столиков, за которыми бражничали братья-писатели.
Сидевший в компании молодых литераторов Михаил Аркадьевич Светлов обратил внимание на проходившего Рудермана:
— Вот идет совесть нашей литературы.
Удивленным товарищам пояснил:
— Другой бы на его месте на своей «Тачанке» далеко бы умчался, а он…
И не закончив, предложил тост за здоровье Михаила Рудермана…
202
В краткой автобиографии, предпосланной «Собранию сочинений в 6 томах» Корней Иванович Чуковский писал: «Я родился в Петербурге в 1882 году, после чего мой отец, петербургский студент, покинул мою мать, крестьянку Полтавской губернии; она с двумя детьми переехала на житье в Одессу».
Настоящая фамилия его была Корнейчуков Николай Васильевич. Проучившись пять лет в Одесской гимназии, он, исключенный из нее, вынужден был идти «в люди», то есть самостоятельно зарабатывать на жизнь, помогать матери.
Впервые выступил в печати в 1901 году в газете «Одесские новости» как ее собственный корреспондент в Лондоне.
Вернувшись в Россию, много сил отдает утверждению своего имени в литературе. Оказался в Петербурге, где вошел в круг известных литераторов. Его молодость не всем приходилась по душе. Иногда она служила поводом для дружеских шуток.
В частности, Александр Иванович Куприн говорил:
— Чуковский скоро празднует двадцатипятилетие своего семнадцатилетия.
203
Не помню кто из близких друзей Эммануила Генриховича Казакевича, автора негасимой «Звезды» в советской литературе, вспоминая о нем, сказал, что при всей своей внешней строгости это был веселый, а иногда и озорной человек, любивший розыгрыши и мистификации, писавший экспромтами эпиграммы и пародии.
Так вот однажды они с женой сидели в первых рядах Большого театра на балете с участием Галины Сергеевны Улановой. Естественно, что места рядом занимала изысканная публика.
После окончания спектакля долгими аплодисментами люди не отпускали великую балерину со сцены.
Улучив момент, когда аплодисменты стихли, чтобы вспыхнуть вновь, Эммануил Генрихович нарочито громко обратился к жене:
— Галя, а может останемся на второй сеанс?!..
204
Встретившись как-то с молодыми поэтами-земляками в Смоленске, Александр Трифонович Твардовский разоткровенничался:
— Вот многие из вас и сегодня думают поехать в Москву. Там де они, наконец-то, получат признание. Это тут их не понимают, а потому не очень-то печатают их нетленные строчки…
Примерно так думал и я, — продолжал Твардовский, — когда в 1929 году отправился в Москву за славой. Виноват был Михаил Светлов. Это он пробудил надежду на скорый успех и признание, напечатав в журнале «Октябрь», где он заведовал поэзией, несколько моих стихотворений.
А Москва-то не ждала неведомого ей Твардовского.
И начал он ходить по редакциям. И ночевать по разным углам.
Редакции отваживали его отказами.
— Случилось таи, что кое-кого из тех, кто отказывал, я запомнил, — говорил Александр Трифонович. — Помню пришел в «Московский комсомолец», в отдел литературы. А там невысокий, похожий на кузнечика своими тонкими ножками, Осип Мандельштам. Пробежал глазами по стихам и что-то начал возбужденно и жестикулируя, говорить мне. Не поняв его, я потихоньку забрал свою тетрадку и ушел.
Потом я оказался в журнале «Новый мир» и передал стих редактору Вячеславу Полонскому. Меня попросили прийти через несколько дней. Так и поступил. Но в редакцию не пустили: какая-то девица протянула мне мои стихи через окошко. Но я уже вроде бы осмелел от этих отказов. Говорю девице: «Мне надо к редактору». Девица пошла докладывать. Вернулась и сказала: «Пройдите».
Войдя в кабинет, увидел там седого-седого, носатого человека. Это и был Полонский. Что он ответил на мое приветствие, не помню, а вот другие его слова запомнил, потому что и самому сейчас приходится произносить, адресуя некоторым посетителям.
«Ну, как там у вас на Смоленщине? Интересуются литературой?»
И отпустил меня с Богом…
Вспомнил Александр Трифонович и своего будущего друга Вашенцева Сергея Ивановича, возглавлявшего в шестидесятые годы кафедру Творчества в Литературном институте имени А.М.Горького. А тогда, в двадцатые, Сергей Иванович был ответственным секретарем в журнале «Прожектор». Он приветливо встречал Твардовского, хвалил его стихи, но ни одного не напечатал.
Позже, когда Твардовский вспоминал тому про такое к себе отношение, Вашенцев улыбался:
— Видишь, я был прав, что тебя выдерживал. Не хотел испортить. Знал, что из тебя непременно выйдет толк…
И все-таки в Москве нашелся добрый человек, который напечатал его стихи. Это был Ефим Зозуля в «Огоньке».
— Его теперь забыли, а ведь он всю жизнь писал книгу «1000 рассказов». Почему тысячу, а не девятьсот восемьдесят семь? Был он человеком с маленькой головкой и расширяющимся книзу туловищем.
Был с виду грозен, а на самом деле добр. На войну ушел добровольно, сражался в ополчении и погиб.
Так вот он, Ефим Зозуля, прочитал мои стихи и напечатал по одному в «Огоньке» и в «Прожекторе»…
Но дальше так утверждаться в Москве было невмоготу. И получилось, что за славой сюда я приехал слишком рано. Пришлось возвращаться в Смоленск.
Москва принимает тех, кто чего-то из себя представляет.
Мне надо было написать «Страну Муравию», чтобы она приняла меня..
205
С детским поэтом Валентином Дмитриевичем Берестовым мы оказались в Смоленске на семинаре молодых литераторов. Он рассказал мне, что во время эвакуации в Ташкенте познакомился подростком с Корнеем Ивановичем Чуковским, которому решился показать тетрадку со своими первыми стихотворными опытами. Чуковский в свою очередь познакомил талантливого подростка с С.Маршаком, А.Толотым, А.Ахматовой.
Воспользовавшись случаем, спросил у Валентина Дмитриевича о Корнее Ивановиче Чуковском, о котором рассказывали самые разные вещи и судили о нем — по-разному.
— Корней Иванович, — услышал я, — был далеко не душечка, как то можно услышать. Его вкрадчивый голос иногда отпускал довольно-таки жесткие высказывания в адрес тех, кто пытался вызвать его на снисхождение к созданному ими лишь на том основании, что Чуковский относился к ним дружески, по-доброму.
Я сам был свидетелем его встречи с одной писательницей, которая считала его милейшим человеком. Он сказал ей: «Прочел в газете ваш последний рассказ». «И как вы его нашли?» — напрашиваясь на комплимент, спросила писательница.
Своим вкрадчивым голосом Корней Иванович ответил: «Ну до чего замечательно! Ну просто неповторимо! И знаете, чтобы не портить такого впечатления, я решил больше никогда не читать ваших рассказов…»
206
Поэт Шестинский Олег Николаевич будучи в очередной раз на благословенной для него болгарской земле, где он учился, где у него было много друзей-поэтов, стихи которых он переводил, оказался среди приглашенных как секретарь Союза писателей СССР на торжественное заседание в столичном театре. На заседании присутствовали руководители республики, знаменитые гости. А буквально накануне самого мероприятия пришлось в компании друзей изрядно испробовать ракии.
Оказавшись в президиуме заседания, он умиротворенно расслабился. И в этот момент председательствовавший предоставил ему слово. Олег Николаевич неловко заспешил, запнулся и неожиданно для себя упал.
«Ну; все! Конец! Ведь поймут, что я перебрал! Сразу же сообщат. А выводы будут жесточайшие!» — нечто подобное, видимо, пронеслось в голове поэта — секретаря Союза писателей.
Мысли действовали буквально отрезвляюще. Мозг импульсивно искал выход из создавшегося положения. И нашел-таки искомое.
Олег Николаевич поднялся на колени и воздев руки, громко и торжественно произнес:
— Целую тебя, благословенная земля, за все, что ты сделала для меня, за верное славянское братство, за исконную дружбу с нашей великой Россией.
И вновь опустил голову на пол сцены, имитируя поцелуй.
Эффект оказался потрясающим.
Зал в едином порыве встал и приветствовал посланца братского народа за столь потрясающе-неожиданную и эмоционально-пронзительную здравицу…
207
Во время выездного Пленума Союза писателей СССР в Ленинграде, посвященного 70-летию Великого Октября, кто-то из ленинградских писателей вспомнил про Маяковского. И не по случаю юбилейного торжества, а при упоминании об обостренном чувстве справедливости у поэта.
— Вот тут, недалеко, — говорил пожилой писатель, — на Невском, в семнадцатом году произошел такой эпизод. На возвышении стоила дама и ораторствовала по поводу того, что большевики продают Россию, что Ленин — немецкий шпион, что надо обязательно бить немцев и воевать с Германией до победного конца.
Вдруг сквозь небольшую толпу слушателей пробрался высокий парень и раскатистым голосом заявил:
— А. ну-ка, дамочка, отдавайте мой кошелек!
— Какой кошелек? Вы с ума что ли сошли?
— Ничего не знаю. Только вы сперли у меня кошелек. Товарищи! Она украла у меня кошелек.
— Безобразие! Как вы смеете? Я вас вообще первый раз вижу. Какие у вас доказательства?
— А такие же, как и у вас в отношении Ленина и большевиков, которых вы тоже в глаза не видели.
Дамочка поспешила убраться, а в след ей слышался громкий хохот толпы…
208
Писатель Лев Владимирович Никулин, автор романов «России верные сыны», «Московские зори», рассказал, как однажды он встретился в Одессе с Юрием Карловичем Олешей.
— Ну, как вам наш город? — обратился к нему Олеша.