Автохтоны Галина Мария

– Погребальные цветы, – сказала она и окончательно закрыла глаза. Веки у нее были как лепестки этих роз, белые, выпуклые и с зеленоватыми прожилками.

Плохая актриса, подумал он. Пережимает.

– А вы знаете, ходят слухи, что Марта вовсе не была дочерью Валевской. Что она была самозванкой. Хотела оттяпать особняк еще до войны, но не получилось.

– Что?

Белые веки распахнулись, словно надкрылья бабочки-совки, и она уставилась на него огромными неподвижными глазами.

– Кто вам это сказал? Кто вам сказал такое… такую…

Складка между бровями стала глубже, маленький рот сжался…

– А! – выдохнула она наконец, – я знаю! Это он, он. Мне говорили, вы с ним встречались. Этот чудовищный старик! Как вы могли ему поверить, это страшный, страшный человек!

– Страшный? Безобидный старый сплетник.

А ведь на ней наверняка кружевной пояс с резинками и тот самый черный кружевной лифчик, который ей совсем, совсем не нужен… Белое тело, выступающие тазовые косточки, плоский живот, черное кружево…

Самка богомола, напомнил он себе, феромоны, ничего больше. Может, она ими душится, феромонами? Есть же такие духи.

– Безобидный? – замотала головой, волосы рассыпались, упали вдоль лица, черные, гладкие. – А вы знаете, кем он был при немцах?

– Сидел в гетто.

– Это он так сказал? – Расширенные глаза смотрели снизу вверх, она часто-часто дышала, бабочка дыхания трепетала у его щеки. – Он – в гетто?

– Ну да. Он же еврей.

– Он? Он немец! И никакой он не Вейнбаум. Он убил настоящего Вейнбаума, вы не знали? Служил в карательном отряде. И у него был вальтер, который стрелял серебряными пулями, только серебряными пулями. Знаете, какое у него было прозвище? Метатрон!

– А я думал, Ван Хельсинг. Бросьте, Янина. Все вы выдумываете.

Надо же, Метатрон. Тьфу ты. Дешевка. Триллер категории С. Эсэсовец-садист, пытка бормашиной… Он представил себе элегантного, в черной коже, Вейнбаума, эдакого неотразимого Штирлица, и подавил смешок.

– Он меня ненавидит. Ненавидит!

– Янина, ну с чего вы взяли? И вообще – ну как мог Вейнбаум быть карателем? Он что, бессмертный? Все кончилось, Янина. Все давно кончилось.

Сейчас спросит, какой нынче год. И приложит руку ко лбу. И пошатнется. Но она, напротив, выпрямилась, задрала острый подбородок…

– Мне пора, – сказала сухо.

Отступила на шаг. Разомкнула руки. Розы посыпались на пол. Аккуратно наступила ногой на нежный белый бутон. Лаковая лодочка, высокий острый каблук.

– Позвольте я вас провожу.

– Нет-нет, мне пора. Меня ждут. Те, кто в сухих садах и холодных рощах кружит во тьме на мягких бесшумных крыльях. Серые совы…

– Уй-юй! – сказал он неожиданно для себя. – Ох, простите!.

Она замолчала и моргнула белыми веками, опушенными узкой бархатной полоской мягких ресниц. Сова, да и только. Нежная притом. Заигравшаяся дуреха. Серебряные пули, надо же. Но ведь и впрямь, какая певица! Какая Царица Ночи! Неподдельная Царица Ночи.

Он стоял в пустом коридоре, растоптанные, сломанные розы лежали на выбитом паркете, хлопнула дверь гримерной, кто-то прошел дальше по коридору, шаги стихли, свет вспыхнул, погас…

* * *

Мальчик Гитон, возлюбленный Петрония: Все говорят о тиране, господин мой. О чем бы ни беседовали, все вы в конце концов начинаете говорить о тиране. Почему никто не говорит о любви?

Петроний: Мой дорогой сладкий друг, любовь – покрывало майи, выдумка, с помощью которой светские хлыщи обольщают простушек.

Мальчик Гитон: Я думал, ты меня любишь. Ты не раз говорил… И погляди, вот эти браслеты! Кто, как не ты надел их мне на запястья? Ты говорил, они бесценной работы. Говорил, на них можно купить поместье.

Петроний (громко): Я обманул тебя. Они ничего не стоят. Что до любви, то кто бы, тебя увидев, не воспылал бы, но это, мой сладкий, похоть, а не любовь. Глянь на животных – спариваются со страстью, после уходят в разные стороны или, хуже того, в смертельной сходятся схватке.

Мальчик Гитон: Мы не животные. Разум нам дали боги, чтобы любить. А иначе на что он нужен? Чтобы с любимым делить его дни удачи, чтобы с любимым после уйти в изгнанье. Каждое утро, лишь стоит открыть глаза мне, славлю богов за то, что тебя увижу. Не уходи один, умоляю, дорога эта…

Петроний: Сердце мое…

Мальчик Гитон: страшна и для самых смелых. Вместе уйдем. Ты же врешь, что меня не любишь, только затем…

Петроний: Чтобы ты, мой дружок, не плакал.

Мальчик Гитон: Зачем, ах, зачем ты оболгал меня в своем глупом Сатириконе. Мол, я бросил тебя, променял на твоего дружка, да еще посмеялся тебе в лицо. Что теперь подумают обо мне люди, когда мы вместе поплывем в одной ладье по темному морю, головами на Запад?

Петроний: Затем, что слишком боялся тебя потерять. Проще было придумать, что ты коварен и жесток, что ты смотришь на сторону, что кто угодно из моих дружков может увести тебя, стоит только поманить. Это было легче, нежели признать, что ты был для меня всем – и сыном, и другом, и возлюбленным… Как бы я тогда пережил утрату?

Мальчик Гитон: О какой утрате ты говоришь? Я тебя никогда не покину.

Петроний: Я обманул тебя дважды, мой милый. За эти браслеты ты и правда можешь приобрести… постой… чем это они выпачканы? Плутон тебя побери, зачем ты это сделал?

Мальчик Гитон: Я же сказал, что не покину тебя.

* * *

Наверное, уборщица, которая убиралась в музейной половине особняка, заодно прибиралась и у нее в комнатах наверху. Сюда она, похоже, не допускала никого. Это и был ее настоящий дом. Ее гнездо, ее нора. А в особяке на Варшавской и впрямь, так, декорации.

Ватные диски с остатками грима, что-то белое, рассыпное, то ли пудра, то ли тальк (он было подумал, кокаин, но нет), высохшие баллончики из-под туши, жирные – из-под помады, какие-то карандаши, кисточки, пустой тюбик из-под тонального крема, еще один, полный, с желтой маслянистой нашлепкой. Это все – для одной женщины? Пилочка, лак. Темно-вишневый. Жидкость для снятия лака. Ватный диск с засохшими пятнами лака. Еще лак, ярко-красный. Пустой пузырек из-под лака.

Он выдвинул ящик подзеркального столика. Скомканные чулки, черные, тоненькие, без шва, когда он потянул, нитка зацепилась за заусеницу внутри ящика, бесшумно лопнула, по черному, тонкому побежала дорожка. Вот ведь зараза. Пригоршня дешевой бижутерии, флакон из-под духов. Passion. Дорогие духи. И ничего общего с запахом мха и лаванды. И мокрой земли.

Фотография. Цветная, но старая, из тех, где красное становится зеленовато-коричневым. Немолодая женщина с острым подбородком и жесткими черными глазами рядом с маленькой черноглазой девочкой. Шляпка, пальто в талию. Ткань «гусиные лапки». Опять, кажется, входит в моду. У девочки стрижка-каре, темное платье, аккуратный белый воротничок. Марта с Яниной? Марта с Маргаритой? У этих Валевских не поймешь. Он перевернул карточку. Даты нет, жалко.

Зазвонил телефон.

Он вздрогнул, раздраженно охлопывая себя по карманам, потом вспомнил, потом огляделся. Звук шел со стороны тяжелого бархатного халата, брошенного на спинку стула. Он охлопывал мягкие складки, с каждым мигом все поспешней. Он узнал рингтон.

– Да, – сказал он торопливо, – да.

А вдруг кто-то стоит у двери, прислушивается? Надо было сбросить звонок.

– Что вы там копаетесь? Уходите быстрее.

– Кто это говорит?

– Неважно. Что вы там забыли, в театре?

– Прекратите меня разыгрывать, – сказал он сердито. – И вообще. С кем это я разговариваю?

Отбой.

Он тогда выронил телефон, буквально у калитки, ну да. А она подобрала. Почему таскала с собой? Хотела ему вернуть? Надеялась, что он придет ее послушать? Ну конечно. И сунула в карман халата, а там пора выходить на сцену?

Он прислушался у двери. Осторожно приоткрыл. Темно, ничего не видно. Свет горел чуть дальше, за поворотом, да и то тусклый.

– Это ваши розы? Которые на полу?

Синий сатиновый халат, косынка. Ведро, швабра.

– Она не любит белые розы, – сказал он, – а я и не знал. Думал ее порадовать.

– На нее не угодишь. – У женщины были впалые щеки и впалая грудь. Может быть впалая грудь у женщины? Наверное, если все время налегать вот так на швабру… – Она капризная, Янина наша. Одного так вообще букетом по щекам отхлестала. Хлестала-хлестала…

– Что, тоже цветы не понравились? – спросил он машинально.

Косынка уборщицы была надвинута на лоб, из-под косынки выбилась седоватая прядка.

– Нет, цветы хорошие были. – Уборщица шаркнула тряпкой ближе к его ногам. – А вот он подлец… Зверь. Страшный человек.

Пустой коридор. Скособоченная страшная женщина. Лицо под платком было бледное и бесформенное, как лежалый картофель. Остановившиеся глаза, острые зубы… Безумица. Тут все безумны.

– Отстань от человека, Пална.

Темный, почти квадратный силуэт в проходе, вступив в полосу света, обернулся вахтером в форменной серой куртке и домашних трениках, пузырящихся на коленях. Пряди волос зачесаны поперек лысоватой головы, щеки и нос в красных прожилках. Из-под куртки выглядывает обмахрившийся воротник застиранной рубашки. Если бы существовал конкурс на идеальный образ вахтера, этот бы наверняка выиграл.

– Не обращайте внимания, сударь. Она у нас такая, Пална. Попугать любит. А вы, прошу прощения, что тут делаете?

– Он цветочков нашей Янине принес, – пропела женщина, – цветочков… Розочек белых… А Янина наша розочки и растоптала своей сердитой ножкой. Раз, и каблучком, каблучком.

– Янина ушла давно. – Вахтер покачал массивной головой. – Я сам видел. А вы что же, сударь?

– А спросить с него, – пропела женщина, – кто он такой, да откуда взялся, потому как известно кто любит по темнотище вот так шастать.

Они говорили, вступая по очереди, слаженно, как в дурной пьесе…

Вахтер стоял, загораживая собой выход.

– Пална, – сказал вахтер глубоким театральным голосом, – твои подозрения неправомерны. Он просто заблудился. В нашем театре легко заблудиться, да, сударь?

Телефон в кармане зазвонил опять, он вроде и собирался поставить его на «Mute», просто так, на всякий случай, но забыл.

– Да?

– Это Валек. Таксист. Жду у подъезда. В смысле, у парадного входа. Вы там еще долго? А то все разошлись уже.

– Да, – сказал он, – спасибо. Сейчас выхожу. Прошу прощения. – И двинулся в сторону вахтера, держа мобилу в руке, и вахтер отступил вбок, освобождая дорогу. От вахтера пахло несвежей лежалой одеждой, словно бы мокрой половой тряпкой… Или это от уборщицы пахло мокрой половой тряпкой? Запахи смешивались и были убедительно неприятны.

Пустые глазницы Драмы и Комедии проводили его с печальной укоризной. Такси стояло у кромки тротуара, зловещая лысина Валека оптимистично отблескивала в свете фонарей.

– Что можно делать так долго в театре? – укоризненно спросил Валек, – на что тут смотреть? Необарокко, и притом позднее. Куда теперь?

– Домой! – сказал он с облегчением.

В такси пахло Валеком. И бензином. Валеком – сильнее. Уже когда Валек заложил лихой круг, он спохватился.

– Я хотел сказать, в «Пионер». Это который на…

– Я знаю, куда ехать.

– Все всё знают, – колотящееся сердце постепенно успокаивалось. Чего он испугался, в самом деле? Старухи-уборщицы? Вахтера? – А кто вообще вас вызвал?

– Вы. – Уличные огни бежали по лицу Валека, снизу вверх, снизу вверх… – Сказали, что задерживаетесь в театре и чтобы я ждал у подъезда. Я ждал, потом на всякий случай отзвонил.

– Да, – сказал он, – конечно.

Валек ехал очень аккуратно, потому что по мостовой тоже гуляли люди, которые не умещались на узких тротуарах, словно бы вываливающееся из квашни тесто. Девушка в белом беретике и белой шубке наклонилась и постучала в мокрое боковое стекло, просто так, от избытка радости.

– Вон тот дом видите? С белым барельефом? Женское лицо? Когда идет дождь…

– Она плачет. Она тут, похоже, часто плачет, вон какие потеки.

– А вон там…

– Дом черной вдовы? Хватит, Валек. Расскажите лучше про могилу Валевской.

– Ну… утром, после похорон, – охотно сказал Валек, – пришли поклонники… а земля разрыта, и крышка гроба… Памятника не было еще. Поднялся шум, прибежало кладбищенское начальство. Милиция. НКВД. Все оцепили, поклонников отогнали. Потом, вроде бы, уверяли, что ее просто выбросили из гроба, что тело было там же, в могиле.

– Вандалы?

– Возможно. Это тоже своего рода традиция. Осквернять могилы. Мрамор он мягкий и к тому же белый. Большой соблазн писать всякие гадости. Быть может, и правда ограбление. Она завещала похоронить себя в бриллиантовом колье. У нас на кладбище, можно сказать, жизнь кипит. Про руку художника знаете? Это очень интересно… Американский король поп-арта, этот, который Супермена на Голгофе рисовал, на самом деле был местный уроженец, эмигрировал в Штаты в двадцатых и завещал…

– Не знаю и знать не хочу, – твердо сказал он.

– Честное слово, про Костжевского будет не так интересно, – с сожалением сказал Валек.

* * *

Луны не было, и это было странно. Должна быть луна. Большая, круглая, в самом зените синего купола, не небесное тело, но отверстие в куполе, окошко в серебряный сияющий мир, и чтобы бежали по синему куполу темные легкие облака с серебристыми краями, словно души тех, кто хочет вырваться наружу. Там, во внешней сфере, серебряной, сияющей, есть окошко расплавленного жидкого огня, и те облачка, которые сумели прорваться в лунное окно, спешат туда, а потом еще выше, пока в конце концов не достигают самой высокой сферы, где личинки душ глотают золотой мед вечности… И не было ему туда дороги, и алое горло сжалось в тоске, и вой вырвался наружу и поплыл синим облачком туда, где нет луны, нет спасенья, нет ничего…

Он вздрогнул и проснулся.

Горло саднило, он сглотнул. Полегчало.

Мне снится чей-то чужой сон, сказал он себе, мне все время снится чей-то чужой сон.

Гигант на холме заглядывал в окно, и два красных огня его расплывались в мутные малиновые шары, потому что стекло снаружи было в потеках воды.

* * *

Запеканка была с черникой. Ягоды темнели в нежной бледной толще.

Ветер бросил в стекло снежный заряд. Переваливаясь, точно утка, проехал фургончик с рекламой молочных продуктов. Взлетели жалюзи в сувенирном магазинчике напротив. Наверное, там сплошные колокольчики. Все собирают колокольчики. И магнитики на холодильник.

– Китайская дешевка. Есть и местные, но все равно халтура. Турист купит и уедет, зачем делать качественно?

– Вы читаете мои мысли? – сухо спросил он.

– Что вы! Просто вы посмотрели в окно, а там как раз Кася убирала жалюзи.

– А почему запеканка каждый раз разная?

– Чтобы посетители не думали, что мы им подаем вчерашнюю, – пояснила она.

На обложке брюнет обнимал блондинку. Вчера, кажется, было наоборот.

Кто готовит эту запеканку? Она? Каждое утро возится у плиты? Или кто-то еще, другая женщина, в грязно-белом халате, с красными, распаренными руками?

Она вновь уткнулась в книгу. Наверное, что-то вроде «Нет! – воскликнула она, ладонями отталкивая от себя Ральфа и ощущая жар, который испускало его могучее тело. Однако ее плоть имела на этот счет другое мнение, распускаясь как цветок в жгучих лучах тропического солнца. Вся ее прошлая жизнь…». Такие книжки выпекают, как блины. Как запеканку. Черника, или, там, цукаты, или лимонная цедра, но основа-то одна и та же…

А ведь они с Яниной словно два полюса женственности, одна переменчивая, ртутная, зацикленная на себе, другая – домашняя, простоватая, уютная, сосредоточенная на собеседнике. Если бы пришлось выбирать, он все-таки предпочел бы Янину. С ней по крайней мере не соскучишься.

Он торопливо расплатился и вышел, пока она не угадала, о чем он думает.

* * *

– Будете брать?

В трещинах стены поселился мох, а в известняковых порах – сине-зеленые водоросли. Он зачем-то дотронулся до камня – на пальцах осталась влага и зеленоватая слизь.

– Да. Сколько я вам должен?

Бумага была желтой и крохкой, как программки Шпета. Обложка упрятана в прозрачный пластик.

Человек-цыпленок назвал цену.

– Ничего себе, – сказал он.

– Больше вы нигде не достанете.

– Верю. Где вы это раздобыли?

– Не ваше дело, – нервно сказал цыпленок.

Боится, что я выйду на владельца напрямую? Наверное.

«Новое время». Ну и название. Впрочем, лучше, чем какие-нибудь «Бабочки в колодце». Или «Засахаренное кры…». Понты, понты. Или банальность, или понты. Скудный выбор. Он осторожно перевернул страницы. На первой и на семнадцатой библиотечного штампа не было, следов вытравливания – тоже. Значит, хранилось у кого-то дома. У наследника? У библиофила?

– Берете? – спросил цыпленок.

Желтый пух на голове смешно топорщился. Почему цыпленок не надевает свою кепку? Холодно же.

Цыпленок, наверное, одинок. Все, кто имеет дело со старыми вещами, одиноки. Тем более со старыми книгами. Если у тебя есть кто-то теплый и живой, зачем тебе старые вещи? Зачем тебе прошлое, когда есть будущее?

Вещи хватают и держат. Мертвой хваткой. Как можно оставить коллекцию монет? И как ее вывезти? Или старые книги? Что, бросить их вот так? Известно же, что в конце концов случается со старыми книгами. Или прекрасную резную мебель? Особенно мебель. Она такая массивная. И можно повредить при погрузке.

Он отсчитал купюры. Цыпленок принял их, смешно шевеля пальцами в обрезанных шерстяных перчатках. Пересчитал. У кого еще он видел такие перчатки?

– А скажите… может быть, есть что-то еще? В этом роде? У этого вашего. Как, вы сказали, его зовут? Антон Иванович?

– Я не говорил! – Цыпленок отбежал в сторону, загребая грязноватыми ботинками и забрызгивая расстеленные на земле квадратики пластика и клеенки с обломками темпорального крушения. – Я ничего не говорил! Вы хотите меня подловить! Он хочет меня подловить. Нет у меня больше ничего! Нет! И не будет!

– Да не собирался я вас подлавливать, – сказал он с досадой, хотя, конечно, он именно что собирался. Откуда, кстати, всплыл этот Антон Иванович? Из каких омутов?

– Он врет! – закричал человек-цыпленок так громко, что стали оборачиваться уже и случайные прохожие, и притом тыкал в его сторону бледным пальцем. – Врет! Врет!

– Пошел ты, – сказал он с чувством, и добавил, куда именно. – Псих. Припадочный.

Толстый голубь, напуганный криками человека-цыпленка, вспорхнул с гребня стены и плюхнулся на грязную, заляпанную по краям отпечатками подошв клеенку со старыми книгами и журналами. Брокгаузъ и Ефронъ. Том третий, восемнадцатый, шестьдесят девятый. Стругацкие. Обитаемый остров. Шестьдесят девятый год. Рамочка. Когда-то он обыскался, вот обида. Гайдар. Школа. Судьба барабанщика. Ян Флеминг. Операция «Гром». Шпионы, кругом одни шпионы.

Сосед цыпленка, в охотничьей шапке с ушами и старом драповом пальто, на всякий случай стал запихивать в раскрытый портфель свои монетки и значки. Только тот, что с еврейской атрибутикой, стоял, глядя в пространство безучастными глазами.

* * *

Лиотарова шоколадница принесла кофе и стаканчик с водой. Печенька сегодня была в форме полумесяца. А вчера вроде бы звездочкой.

– Да, и еще горячий сэндвич.

– Уже разогреваю. Вы ведь с острым сыром любите?

– С острым. Скажите, а Вейнбаум будет?

– А как же. Как всегда. А Марек чуть пораньше, он до игры любит пропустить рюмочку-другую.

Круглая попка у нее аккуратно обрисовывалась под нарочито простым коричневым платьем… Полумонахиня-полублудница. Мечта мужчин. Особенно немолодых мужчин. Кто теперь говорит «пропустить рюмочку-другую»? Их что, специально обучают?

Он выложил альманах на столик, осторожно развернул. Март, 1922. Типография Нахмансона. Тот самый Нахмансон? Вряд ли. С чего бы инженеру-путейцу держать типографию? Может, родственник? Скупое оформление. Минимализм. И плохая бумага. И да… вот она, Нина Корш.

  • О ветер времени, ты заставляешь города
  • Безостановочно вращаться,
  • И песня страшная, в которой «никогда»
  • Звучит все чаще,
  • Звучит все слаще…
  • О, выползающий из темной чащи,
  • Объятия сжимающий удав!
  • Я видел мир, в котором синяя вода,
  • И голубая чашка!

Почему в мужском роде? Заполнение ритмической лакуны, баг, а не фича, могла бы написать, мне снился, ничего бы не потеряла… А при чем тут голубая чашка? Бывают же такие странные пробои. А вот еще, с посвящением У. В.

  • И я говорю – не гляди на них!
  • Они одеты в свои огни,
  • Как саламандры в своей тени,
  • В пустых глазницах пустые дни,
  • Они тебе говорят – усни…

Монорим, надо же. Нина Корш, судя по всему, была так себе поэт, неплохой версификатор и склонна к мистике.

Он поднял голову. К нему плыл сэндвич, и притом преогромный.

– Спасибо. Скажите, а давно вы здесь работаете?

Пухленькая, бело-розовая, с трогательной, детской округлостью щек и носиком-уточкой. Не красавица, нет, но словно бы ее специально вырастили в пробирке для такого вот заведения.

– С самого открытия.

Зубки у нее были мелкие и ровные, как зернышки.

– А давно она открылась?

– В семнадцатом веке. Сразу после турецкой осады. Турки стояли под самыми стенами, и вот тогда один храбрый, но бедный шляхтич…

– Спасибо, – сказал он, – эту историю я уже знаю.

Сэндвич был вкусный.

Он аккуратно вытер каждый палец о салфетку и вновь вернулся к альманаху. Все они были здесь. Баволь-то еще и писатель, оказывается. Рассказ «В скорбном доме». Отец арестован за долги и сошел с ума. Мать скончалась от огорчения, как они легко умирали, расстроился и ба-бах – умер! Дочь… ага, дочь влюбилась в мерзавца, отдалась ему, а он, мерзавец, продал ее в публичный дом. Хорошая основа для мыльной оперы, но, пожалуй, не хватает брата-мстителя… Нет-нет, вот и брат-мститель. Ай да Баволь! А вот… ну да.

«Прощай, мой нежный! Все, что я делал, это для тебя одного. Разве кто-то еще может с тобой сравниться? Глупцы, они называют тебя тираном, что с них взять, не знавших этого счастья тело твое золотое ласкать, лелеять, вместе с тобой парить на высотах, им недоступных, так прими же смерть мою, негодную эту жертву, золотой мой мальчик, недосягаемый, бессердечный».

Конечно же Уильям. Как иначе. У. Шейкспеаре. А жаль, что не Устин все-таки. У Юстиниановой чумы был воистину императорский размах.

Обреченные цивилизации примеривают разные лики смерти. Безумных диктаторов. Варваров. Эпидемии. Вот эта будет к лицу. И эта тоже. А если приложить одну к другой? О, вот это пойдет.

– Не понравился сэндвич?

– Нет, что вы, – сказал он, – очень вкусно. Скажите Вейнбауму, я подойду. И да, еще кофе, пожалуйста. И посчитайте сразу. И, кстати, где тут можно сделать поблизости ксерокопию?

* * *

– А где пойдет материал?

Витольд был в том же замшевом пиджаке. Что-то вроде униформы, но для художника-нонконформиста.

– В журнале «Театр».

– А можно ваше удостоверение посмотреть?

– Я фрилансер. Готовлю обзор лучших провинциальных постановок.

Он нарочно сказал «провинциальных», чтобы уязвить Витольда. Витольд ожидаемо уязвился.

– Что значит провинциальная? В каком смысле провинциальная? Вот не надо этого имперского снобизма. Искусство маргинально по определению. А когда? Когда выйдет?

– К лету, я полагаю.

– К тому времени я уже сдохну.

А ведь Витольд старше, чем кажется. Витольд выглядел как человек, который устал ждать славы, любви и денег. Сначала думаешь, что вот-вот, еще одно усилие, и все само собой свалится в руки, и каждый раз заветная цель оказывается чуть ближе, ну еще разок, еще усилие, а потом ты раз, и старый, но стараешься выглядеть молодым, потому что медиабизнес не любит старых, а если и терпит, то только патриархов, уже успешных, уже состоявшихся, вещающих, и ты не женщина, которая может подтяжки, и гиалуронку, и пилинг, и лифтинг, ты мужик, ну или хочешь казаться мужиком, и тогда ты качаешь пресс, и делаешь массаж лица по утрам, и даже, возможно, сам себе красишь волосы и бросаешь курить, а потом опять начинаешь, потому что а, гори оно все огнем.

– Скажите, – Витольд с силой потер лицо ладонями, отчего кожа на щеках резко поехала вверх, потом вниз, – а вот эта… ваша идея про Иоланту и монстров? Финал этот… с надеванием чудовищных масок. Вы его еще кому-то предлагали? Говорили кому-то?

Из зала донеслось приглушенное – я не буду это петь! Так петь не буду, нет! Пускай Витольд подойдет! Что я ему, как мальчик!

– Нет, что вы.

– Я бы хотел… попробовать. Сделать как бы два финала. Один как бы эхо второго. Можно пустить как бы проекцией. Или чередовать. Сегодня – так, на следующем прогоне – так. Мне кажется, это было бы интересно. И новаторски. Два варианта. Как вы полагаете? Если вы, конечно…

Витольду было неловко, и Витольд говорил «как бы» чаще, чем следовало.

– Дарю, – сказал он, – нет, правда. Душевно буду рад, если мой скромный совет… Короче, на здоровье. У меня, кстати, появилась одна идея, знаете ли, некая такая задумка…

Витольд заглянул ему в глаза. Чем-то Витольд напоминал собаку, когда-то молодую, любопытную, а сейчас брыластую, с отвисшими нижними веками, растерянную непонятностью окружающего мира.

– Восстановить одну нашумевшую постановку. Я вам говорил, помните? В начале двадцатых…

Витольд не помнил, но это было неважно. Тем более, он и не говорил.

– Там сценографию ставил сам Претор. Я вот подумал, если бы кто-то взялся реконструировать ее… Могло бы прозвучать, знаете ли. Знаковый такой проект.

Люди склада Витольда любят слово проект. И слово знаковый.

– Ну-у, не знаю. – Витольд задумчиво помотал брылами. – Реконструкция? Зачем?

– Сейчас это актуально. И пресса любит. Там, кстати, эскизы к декорациям делал Баволь, а его Воробкевич сейчас раскручивает…

– Ах, Воробкевич!

По кислому лицу Витольда было ясно, сколь высокого он мнения о Воробкевиче.

– И Валевская там пела. Я думаю, Янина согласилась бы… И либретто удалось раздобыть. Аутентичное. Только с партитурой проблема. Партитуру писал Ковач, но она пропала. Я думаю, тут есть молодые таланты. Заказать кому-нибудь стилизацию, с посвящением Ковачу. Кто-то мог бы, как вы полагаете?

– Понятия не имею, – сказал Витольд, – тем более на какие, простите, шиши? Вы, что ли, спонсируете? Я наводил справки, вы же в хостеле живете.

– Я хотел осмотреться. Не привлекая внимания.

– Осмотрелись?

– Более ли менее.

– Если с партитурой проблема, то и говорить не о чем! – Витольд помотал головой, словно отгоняя севшую муху, – вы же «Иоланту» слушали? Слова – ничто. Музыка – все. Голос и музыка, вот волшебство, тонкое волшебство, вот – опера! Я даже больше скажу – чем глупее текст, тем лучше. Умный текст отвлекает. Человек старается вникнуть в смысл. А кому нужен смысл? Нужна музыка. Вибрации. Чтобы вот тут замирало. Как бы нежным перышком… Послушайте, мне надо идти. Они там все передерутся без меня. Они, кажется, уже дерутся.

– Вы все-таки пролистайте на досуге, – сказал он в удаляющуюся замшевую спину.

– На досуге – конечно, – крикнул Витольд, не обернувшись.

* * *

Лишь только он оказался на улице, в него выстрелили из хлопушки. Он отряхнулся, но цветные кружочки липли к мокрой куртке. Вот проклятье.

Народу еще прибавилось, на углу давешний нищий или его двойник целился в прохожих раструбом граммофона. Он прислушался. Кармен. Интересно, кто поет?

У витрины с многоярусными тортами он остановился, чтобы помочь своему отражению отряхнуть разноцветную бумагу.

Человек на другой стороне улочки остановился тоже и стал рассматривать тяжелые фарфоровые ступки в витрине аптеки напротив. Он видел только спину в сером и смутное пятно лица, плавающее среди высушенных пучками трав и пузатых флаконов, тогда как его собственное плавало среди марципановых роз, засахаренных фруктов и безешных целующихся лебедей.

Наверняка муляжи, вряд ли кто-то покупает такие торты. Хотя вон там, на прилавке, тоже высится белая кремовая башня.

Он лавировал меж встречными, не выпуская из виду человека в сером, который на той стороне улицы догнал группу японцев, этих неутомимых ловцов света во всем своем тяжелом вооружении, произвел тщетную попытку затеряться среди них, поминутно останавливающихся, наводящих свои объективы, но вынужден был двинуться дальше, сам по себе…

В скверике у фигурной скамейки, мокрой и потому пустой, он остановился, поставив ногу на кружевную, в завитушках, низенькую ограду, и сделал вид, что завязывает развязавшийся шнурок. Банально, но что поделаешь.

Страницы: «« 4567891011 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта серия книг повествует о приключениях красивой, хрупкой, но в то же время отважной девушки, пилот...
Обеспечение безопасности человечества путем управления системными рисками реализуется путем создания...
Сегодня создаются две науки, посвященные природе человека. Достаточно развита антропология, посвящен...
Детектив из серии «Близнецы» Натальи Никольской...
В этой книжке собраны самые веселые анекдоты о взаимоотношениях мужчин и женщин, взрослых и детей, о...
В этой книге собраны свежие анекдоты на самые популярные за праздничным столом темы: про деньги, про...