Автохтоны Галина Мария

Да, серый остановился, а там, за ним, кажется, остановился еще один. Ну и ну!

Он двинулся дальше, поглядывая по сторонам. Кондитерская. Полно народу. Пиццерия. Полно народу. Сувенирная лавка. Тоже. Нет, не годится. Ага, вот. Он демонстративно медленно отворил тяжелую дверь и вошел в вестибюль.

– Что, закрыто?

– Смена экспозиции, – солидно сказала женщина за столиком. Она была в шали и в очках на цепочке.

– А когда откроется?

– Через две недели, – сказала женщина неуверенно.

– А скажите, у вас в коллекции есть такой Баволь? Кароль Баволь?

– Кто?

Он правильно пошел к Воробкевичу. От музейщиков никакого толку.

– А там что? Вон за той дверью?

– Выставка восковых фигур, – сказала билетерша с видимым отвращением. – Знаменитые убийцы, пытки… Местные легенды.

Он прислушивался, не хлопнет ли входная дверь. Наверное, ждут, когда он выйдет. Знают, что музей закрыт, хотя таблички никакой нет.

– А фигуры открыты? Кто продает билеты? Вы?

– Я, – печально сказала женщина, – погодите, сейчас включу подсветку.

Он смотрел, как она, переваливаясь, точно утка, удаляется в темноту. Пуховый платок у нее был обмотан вокруг талии и завязан узлом на пояснице.

– Ну вот, можете идти. Только вам, наверное, не понравится.

– Наоборот, – сказал он, – что вы. Наоборот.

В восковых фигурах самих по себе есть что-то пугающее. В любых подобиях человека есть. Недаром полным-полно историй про невинную с виду куклу-убийцу. Тут, впрочем, убийцы бесстыже выставляли себя напоказ.

Граф Дракула, в старинном жупане, зловеще ухмылялся, обнажив окровавленные клыки. Дракула и правда так выглядел? Он, вроде, помнил его портреты, граф как граф. Жертва графа, хрупкая черноволосая девушка с расширенными от ужаса глазами, была очень похожа на Янину. Разве что у Янины не было таких отметин на белой шее.

Джек Потрошитель, укутанный в плащ, крался за развязной проституткой. Шляпа надвинута на лицо, нож в скрюченной руке. Графиня Батори нежилась в кровавой ванне. Рядом, заключенная в объятия «железной девы», изнывала очередная жертва. Вера Ренци сидела в глубоком кресле в окружении цинковых гробов с поднятыми крышками. Все-таки мадьяры безбашенные люди. А где у нас Жиль де Рец? Ага, вот.

В каждом человеке прячется маньяк. Иначе мы бы не посещали такого рода заведения.

Он прислушался. Никого, не считая восковых персон, провожающих его мутными глазами. А ну как оживут, стронутся с мест, обступят его со всех сторон… О, а это что?

Огромный волк с окровавленной пастью, лапа на растерзанной груди несчастной жертвы… жертва на сей раз мужеска пола, руки-ноги беспомощно раскинуты, разорванное горло бесстыже кажет жилы и хрящи. Лицо несчастного, облаченного в охотничий костюм, запрокинуто, глаза вытаращены, черты искажены последней мукой. Табличка свидетельствовала, что здесь представлена сцена нападения волка-оборотня на егеря его милости курфюрста.

Из-за массивного кресла, в котором восседала отравительница Ренци, и массивной спины графа Дракулы нельзя было увидеть входную дверь, он передвинулся к волку, бедный растерзанный егерь укоризненно таращился на него, кого напоминает этот несчастный? А, точно, Шпета. Эта седина, эти усы…

Стоя неподвижно среди восковых фигур, сам восковая фигура, он ждал в полутьме.

Серый человек был один, наверное оставил своего напарника караулить у входа, просто так, для подстраховки. Преследователю было неловко, он боком протиснулся мимо кровавой ванны и Потрошителя и встал, прислушиваясь и вытянув шею, – очередной экспонат, городской серийный убийца, ничем не отличимый от своих жертв…

Он выступил из-за Дракулы и ухватил преследователя за рукав.

– Что вам от меня надо?

Тот вздрогнул, челюсть отвисла, словно у щелкунчика. Дернулся, замычал.

Тут только он сообразил, что для пришельца он и сам – тихий городской маньяк, ожившая восковая фигура.

– Да не бойтесь, – сказал он с досадой, – я…

Но тот, отчаянно дернувшись, выскользнул из пальто, так ящерица отбрасывает в минуту опасности хвост. Рукав пальто остался у него в горсти, а пришелец, развернувшись, метнулся в просвет между Джеком Потрошителем и его преследуемой жертвой и исчез.

Под укоризненным взглядом графа Дракулы он обследовал карманы пальто. Только что купленный билет на выставку, грязный носовой платок и табачные крошки. Не бог весть какой улов. В подкладку был вшит лейбл Made in Turkey. Он аккуратно накинул пальто на плечи несчастной жертвы Дракулы, одетой в одну лишь бледную полупрозрачную рубашку, что было несколько не по сезону, и вышел. Пожилая билетерша приветствовала его, словно старого знакомого.

– А тот убежал, – сказала она, не дожидаясь вопроса. – Хулиган какой-то. Я и билет продавать не хотела, мы до пяти только… Ничего не поломал? Все в порядке?

– В совершеннейшем, – сказал он, поклонился ей и вышел.

* * *

До пяти. Значит, в «Синюю бутылку» он опоздал. Жаль.

В сквере, где люди в комбинезонах деловито монтировали эстраду, он остановился и извлек мобилу.

– Не нужен сегодня? Это хорошо, – отозвался сквозь стук досок далекий Валек, – а то я закопался с Костжевским. Вызовов много.

Он подумал, что Валек набивает себе цену.

– А эта книга о Коваче?

– Сегодня вечером завезу. Оставлю на ресепшн.

У Юзефа бэтмен подлетел, спросил «Как всегда?», улетел опять и вернулся, неся на черных крылах чечевичную похлебку и горячие булочки. А также рюмочку с настойкой. Он ел, наблюдая вспышки света за окном. Похоже, эстраду наконец смонтировали и врубили дискотеку или что-то в этом роде.

– Вы не были в «Синей бутылке». Это очень нехорошо.

Вейнбаум за соседним столиком разворачивал салфетку. Трость Вейнбаум ловко подвесил на спинку соседнего стула.

– Я был, но раньше. Не застал вас.

– Это никуда не годится, – строго сказал Вейнбаум. – Сколько раз можно говорить, кушать надо вовремя. Все надо делать вовремя. Вам что, уже не нужны мои консультации?

– Напротив, – сказал он, – напротив. Скажите, кто мог бы за мной следить?

– Кто угодно, – серьезно сказал Вейнбаум, – какое-нибудь тайное общество…

– Вейнбаум!

– А что, у нас тут полным-полно тайных обществ! Вы уже были в масонской ресторации? Воробкевич там обедает с пяти до семи. Сейчас он в хлопотах. Всерьез занялся Баволем. Супруга мэра, знаете, поощряет искусства.

– Это похвально. И все-таки? Как минимум двое. Дилетанты. Весьма робкие. И, видимо, стесненные в средствах.

– Это не мои люди, – быстро сказал Вейнбаум, – мои – все профессионалы.

– Да ладно вам. Вы вот лучше скажите, почему… в музее восковых фигур у жертв маньяков лица Янины и Шпета. Или я с ума сошел?

– Вы были в музее восковых фигур? – Вейнбаум был неприятно удивлен. – Вы прямо как турист какой-нибудь!

– Так получилось, – сказал он сурово, – уходил от хвоста.

– На самом деле никакой мистики, – Вейнбаум потер ладошки и приступил к фаршированной шейке. – Этот музей на паях делали Пашкевич и Шапиро. Оба работали в театре. Пашкевич был гример и костюмер, а Шапиро – бухгалтер. И оба ненавидели Шпета. А Пашкевич к тому же сильно пострадал от Марты, она его и выжила в конце концов. А Марта была копия Янины. Вы всюду видите мистику, правда ведь? Знак? А, вот уже и штрудель вам несут.

Штрудель был вкусный. Как всегда.

* * *

– А закуску вы разве брать не будете? Возьмите колбаски. Хорошая колбаска.

Продавщица казалась родной сестрой билетерши из музея. В теплом платке, накинутом на плечи, очки на цепочке лежат на обширной груди.

– Не надо, – он спрятал плоскую бутылочку в карман, – спасибо.

Машины, проносясь мимо, полосовали светом доброе лицо продавщицы. Если я зайду завтра вечером, она меня спросит «Как всегда?», подумал он.

В «Пионере» Вероничка сомнамбулически кивнула ему.

– А вам передачу оставили. – Движения ее были замедленны, словно она плыла в теплой тяжелой воде. – Лысый такой. И звонили. Сказали, еще позвонят.

Вольные райдеры приглушенно бубнили у себя в комнате. Что-то там у них упало, мягкое и тяжелое.

Под мрачным взглядом сельскохозяйственной женщины он вытряхнул книгу из пакета на койку.

Лицо Ковача глядело с обложки. Та же фотография, что и в витрине, только увеличенная. Из-за увеличения черты потеряли четкость, расплылись, обобщенное лицо юности, распахнутой навстречу золотистым чудесам мира.

Ковач был местным уроженцем, отец владел небольшой мануфактурой и всячески тиранил одаренного мальчика. В частности, требовал, чтобы тот бросил «пустое увлечение» и занялся наконец делом, в результате Ковач не получил пристойного музыкального образования. Какое-то время занимался с домашним педагогом, но потом до всего доходил самоучкой. Потому его пристрастия и увлечения были весьма причудливы. В ранней юности ему попало в руки «Государство» Платона, и юный пытливый Ковач увлекся учением о гармонии сфер, полагая, что на его основе можно создать некую универсальную музыку. Другой его идеей была расшифровка космического белого шума (хотя самого термина тогда еще не существовало) с целью вычленения из него одной определенной темы. Например, если мойра Атропос поет, согласно Платону, о будущем, то сознание, резонируя с темой Атропос, прозревает грядущее – и так далее. Из мирового шума можно вытащить все, что угодно, в том числе и голоса умерших, полагал Ковач…

Он пожал плечами. Голоса умерших блуждают в пространстве, и всегда находятся поклонники печальной Лахезис, готовые их услышать. Например, Воробкевич.

Ковач, сообщала биография, конечно, читал и «Сон Сципиона», и Цензорина, и Никомаха, и Боэция, но полагал, что они, привязывая музыку сфер к звукоряду, пошли по неверному пути, и предлагал свой собственный, конечно верный. Основная ошибка, полагал Ковач, произошла потому, что древние опирались на гео-, а не на гелиоцентрическую систему и не учитывали, что планет на самом деле девять, – с луной и солнцем небесных тел насчитывается одиннадцать, а если прибавить неподвижную звездную сферу, то магическим числом будет не семь, а двенадцать. По всему выходило, что именно Ковач, а не Шенберг был основателем нововенской додекафонической школы. Ковач по юной доверчивости переписывался с мэтром и был неприятно удивлен, когда Шенберг предъявил миру свои опусы. С тех пор Ковач шифровал и никому не показывал свои разработки. Что сыграло роковую роль в его судьбе и вообще в истории музыки, так как никаких нотных записей от него не осталось и, следовательно, гениальность Ковача ничем не подтверждена, кроме воспоминаний современников. И, кстати, его приоритет как изобретателя додекафонии тоже. Если бы Ковача не было, его бы следовало выдумать.

В дверь просунулась бледная мордочка Веронички. Постучаться она не дала себе труда.

– Что, звонят?

Вероничка кивнула, прочтя вопрос по губам (из ушей у нее вились тонкие проводочки, отчего она походила на девочку-киборга), и пошла обратно, чуть подергиваясь в одном ей слышимом ритме.

Трубка лежала на конторке.

– Да? – сказал он. – Да?

– Знаете, почему музыка высшее из искусств?

Голос мужской. Но немножко бабий. Как у всех у них.

– Она универсальна, – предположил он. – Не требует перевода. Не требует контекста.

В трубке трещало так, словно перебивали друг друга блуждающие в пространстве голоса мертвых.

– Она не врет, – сказал голос-одиночка. – Слова лгут. Музыка – нет.

– Мысль изреченная есть ложь? – Он потихоньку начинал раздражаться. – Тоже мне новость. Кстати, передайте привет Тютчеву.

– Не в том дело, – на Тютчева говоривший не отреагировал, – мы ни на слух, ни на письме не отличим ложь от правды. Музыка – иное дело. Фальшивая нота фальшива всегда. Это просто.

Вышли из своей комнаты, направляясь куда-то по вольным ночным делам, Мардук с Упырем. Упырь хотел что-то сказать, но он остановил Упыря ладонью, и Упырь, понимающе кивнув, прошел мимо.

– Математика тоже не лжет, – сказал он, машинально проводив вольных райдеров взглядом, – выкладки либо верны, либо нет.

– Музыке не нужны посредники, – сказали в трубке, – математике нужны. Символы, коды. Интерпретаторы кодов. Музыка существует сама по себе, раз будучи сыграна. Музыка – это все. Движение частиц. Ход планет.

– Вы романтик, сударь мой. – Ему хотелось разозлить говорившего. – Романтики обычно пафосны, банальны и серьезны. Они надувают щеки и повторяют общие места. Вы, кстати, не представились.

– А вы мудак, – сказал голос, и связь со вселенной, наполненной пульсирующими голосами мертвых, прервалась. Он вздохнул, вернул трубку Вероничке и направился к себе, чтобы воссоединиться с Ковачем.

Фотографий, обычно обильно уснащающих жизнеописания такого рода, было на удивление мало. Фасад дома, где жил Ковач, фасад Оперного, почему-то фотография Шенберга, портрет Валевской в сценическом платье Кармен и второй портрет – с букетом в руках… Об отношениях Ковача со знаменитой Валевской говорилось весьма сдержанно, даже целомудренно – взаимное поклонение, обожание издалека… О гибели Ковача – тоже. Погиб во время войны, неизвестно где, неизвестно – как. Автор недвусмысленно намекал, что Ковач принимал участие в Сопротивлении, проявляя незаурядную отвагу и похвальный патриотизм. Хоть кино снимай. А кто у нас автор?

Он еще раз взглянул на обложку. «ЛАДИСЛАВ КОВАЧ» крупно, фотография юного Ковача, как бы наложенная на фотографию оперного театра. В этом бесхитростном оформлении было что-то старомодно-трогательное.

Автор обнаружился на развороте вместе с остальными выходными данными. Некий О. Гитрев. Год тысяча девятьсот пятьдесят четвертый. Тираж три тысячи. Крохотный по тем временам, видимо, издательство маленькое. «Музейное дело». Местное. Наверняка методички, брошюры.

Бестолковая книга. И пафосная. И бесполезная. Ничего про «Смерть Петрония». Ничего про «Алмазного витязя». И даже про Ковача, если честно, ничего. Но Валек прав, за это могут ухватиться. Городу нужен свой гений.

Он захлопнул книгу и положил ее на фанерную, в потеках побелки тумбочку. Устроился на койке поудобней, свинтил пробку и глотнул из плоской фляжки. Сразу стало тепло. В груди, в животе, в паху. Лицо Ковача смотрело на него с черно-белой обложки. Золотой мальчик. Бедный, бедный золотой мальчик.

– Почему они ушли? – спросил он тогда.

Потому что когда тебе не верят, это очень обидно. Ты помнишь, как ты плакал, когда умерла скалярия в аквариуме? Она лежала на дне, и мама сказала, ой, что это с ней, а ты сказал – это не я. Она тебе не поверила, и ты так горько и долго плакал.

Но знаешь, на самом деле это был я, я только хотел взять ее щипцами, там лежали такие щипцы, ты ими всегда поправлял на дне водоросли и доставал рыбок.

Но я доставал мертвых рыбок. А ты схватил живую. Вот видишь, ты признался. Все в конце концов становится явным, потому что врать больно и трудно. Человек рано или поздно сам хочет сказать правду.

А они тоже признались?

Нет, они были не виноваты. Они не разбивали голубой чашки.

А почему же тогда они вернулись? Я бы ушел совсем-совсем далеко и не возвращался.

Никогда нельзя уйти настолько далеко, заяц.

Пробка закатилась под койку, он попробовал ее достать, но голова закружилась, тогда он допил остатки коньяка и вытянулся на жесткой постели.

Пара красных огней в окне расплывалась и двоилась, возможно просто потому, что наружное стекло было покрыто моросью, и да, рамы двойные, неудивительно, что он видит четыре красных глаза, а не два…

* * *

Она неторопливо нацедила в мерную рюмку бальзам, опрокинула в чашку с кофе. Острый запах ударил в ноздри, он дернулся, то ли в сторону чашки, то ли в попытке отпрянуть.

– Вы так морщитесь… У вас болит голова, да? Таблетку хотите? Пенталгин.

– Хочу, – сказал он, – спасибо. Это все потому, что я бегаю во сне. Я устал бегать во сне.

Проехал молочный фургончик – чашка на блюдце чуть дрогнула, сейчас напротив в магазинчике откроются жалюзи. Приятно знать, что все идет своим чередом.

– Во сне не надо бегать, – сказала она серьезно, – во сне надо летать. Я вот летаю. Но не очень высоко. Просто, если на пути канава или лужа, разбегаюсь, поджимаю ноги, и р-раз… А раньше летала чуть повыше. Летишь, клены красные, желтые, под тобой все колышется, как в кино прямо. Так красиво… но есть шанс врезаться, если теряешь высоту.

Нарисованная женщина сегодня была ярко-рыжая. А мужчина смуглый, чернобородый и в арабской куфии. Наверняка шейх. А она путешественница. Англичанка, конечно. Попала к разбойникам, он ее освободил. Или нет, он сам разбойник, он ее пленил, чтобы получить выкуп, она его сначала ненавидит, а потом меж ними вспыхивает жгучая, неумолимая страсть. Деньги ему нужны, чтобы купить оружие и бороться за независимость своей многострадальной родины, и, когда она начинает разделять его идеи и его патриотизм, он…

– А с чем сегодня запеканка?

– С мускатным орехом. Это вкусно, правда.

– Не сомневаюсь, – сказал он, – конечно вкусно.

* * *

В солнечном свете мох казался зеленее, а плесень – темнее. Буйное цветение жизни. Практически разнотравье. Под стеной отвердевшие ломти снега, обглоданные по краям, чередовались с жирной подтаявшей грязью.

– Нет, сегодня не было. – Торговец германистикой покачал головой, блеснув косо посаженным на горбатый нос пенсне.

– А он обычно каждый день бывает?

– Нет, вроде. Я сам не каждый день бываю.

– А кто бывает каждый день?

– Этот.

Тот, который этот, стоял рядом с распухшим бесформенным портфелем и безразлично смотрел вдаль. Сейчас, на пронзительном свету, было видно, что обшлага длиннополого черного пальто порыжели и истрепались, а ворот побит молью.

– Вы, случайно, не знаете, такой человек, немолодой, торговал здесь редкими книгами… у него еще желтый такой пух на голове, торчком. Не знаете, что с ним?

Так мог бы повернуться голем – всем телом. Лицо осталось безучастным. В морщинах, словно мох в каменный кладке, застряла клочковатая щетина.

– Конечно знаю. Он попал в подвал.

– В подвал?

– Да. В подвал Сакрекерок. – Черный человек терпеливо повторил по слогам: – Сак-ре-керок.

– Женский монастырь, – рассеянно подсказал германист. – Там в войну была тюрьма НКВД. Ладно, я это уже слышал.

Германист отошел, демонстративно посвистывая и глядя в синее клочковатое небо.

– Русские ушли, и пришли немцы, и вот немцы сбивают замки, и что они, спрашивается, видят? Нет, вы мне скажите, что они видят?

– Трупы, – сказал он неохотно, – трупы расстрелянных.

– Горы, – подхватил черный человек почти восторженно, – горы трупов! И у всех, у всех дыра в голове. Вот тут. И немцы, ну эти немцы, вы же понимаете…

От человека в черном пахло нафталином и сырым погребом.

– Они же такие аккуратные, немцы. А там, в подвале, очень грязно. И они пригоняют евреев и говорят, вы, жиды, арбайтен, шнеллер, шнеллер. Еврей должен работать, иначе он бесполезный еврей. И евреи спускаются в подвал, и берут трупы, за руки, за ноги. Нельзя прикасаться к мертвецам, это очень нехорошо. Но они тащат, тащат. И им кричат, аккуратней кладите, рядком, вот так… куда кладешь, пархатый? И пока бедные евреи носят трупы, немцы зовут добрых граждан и говорят им, вот, смотрите, там жиды носят трупы у Сакрекерок. Может, кто-то найдет папу? Найдет маму? Сына? Да? Мы же не звери, мы битте, ищите ваших родственников. Похороните их по-человечески. Вот они лежат, с дырками в голове. Студенты, профессора… Поляки, русские. Евреи. Сионисты лежат с дырой в голове. Бундовцы лежат с дырой в голове. И проклятые троцкисты. Но это, конечно, правильно, что бундовцы и проклятые троцкисты лежат с дырой в голове, никого не интересуют проклятые троцкисты. И честных граждан не интересуют проклятые троцкисты, но они все равно бегут к Сакрекеркам и видят, чертовы жиды носят трупы. И носят, и носят, и носят. И кто-то несет чью-то маму, а кто-то чьего-то папу. И руки у жидов в крови, и лапсердаки у них в крови, и даже ермолки в крови. И честные горожане начинают бросаться на евреев с кулаками и бить их, бить их… И немцы, чтобы успокоить честных горожан, начинают стрелять в евреев прямо тут же, во дворе. И говорят добрым гражданам – сейчас мы приведем еще евреев, эти непригодны, эти поломались, некому таскать трупы.

– Вы не могли этого видеть, – сказал он. – Тех, кто это видел, уже нет в живых. Давно.

– Кто вам сказал, что я живой? Я голос. Я полая труба. Я шофар. Я вестник Страшного суда. Я буду говорить, пока кто-то будет меня слушать. Нельзя убить голос.

– Все уже кончилось, – сказал он, – все уже давно кончилось.

– Они их все еще тащат. Я же вижу. Зачем вы мне говорите, что все кончилось?

– Слушайте, – германист приблизился, придерживая пенсне пальцем, – вы бы шли отсюда, пока он не начал рассказывать про канализацию.

– А что про канализацию?

– Они там прятались. У нас очень старая канализация. Может… кто-то так и не вышел? Так и остался там жить? Мутировали постепенно. Люди Икс, смотрели такой фильм? Вы, кстати, не интересуетесь оккупационной полиграфией? У меня есть неплохие…

– Нет, – сказал он, – не интересуюсь. А вот скажите, нет ли у вас…

* * *

Театр – фабрика призраков, здесь ходят и говорят люди, которые исчезают, как только прекращают ходить и говорить, десятки маленьких каждодневных смертей, повторяющихся отрезков чужих жизней. Призрак плюс убийство – это и есть театр.

Янина наверняка еще спит. Она из тех, кто нежится в постели до полудня. Ночное существо, нежная бабочка-совка.

Каждому встречному он объяснял, что ищет Витольда. Это было безопасно, он сам видел, как Витольд буквально только что вышел из театра и направился в ближайщую пиццерию. Похоже, у Витольда не было пищевых предрассудков.

Витольд ему нравился, и сейчас он испытывал даже что-то вроде угрызений совести.

Музыканты возились в оркестровой яме, звуки и звучки скакали по залу, словно осколки цветного стекла. Леонид в цивильном и с обычной, человечьей, не птичьей головой, сидел в партере, печально понурившись, и разминал в пальцах сигарету. Он присел рядом. Витольд Олегович будет через полчаса, сказал Леонид. Обедать пошел. Покрыл меня матом и пошел обедать. Не может быть, сказал он! Матом! Витольд Олегович! Такой душевный человек. Такой тонкий. А я как раз специально пришел, чтобы с ним увидаться. И передать вот эту папку. Нет-нет, только в руки. Вам я бы доверил, но нужно кое-что обсудить с ним лично. Какая жалость, что я его не застал, но у меня буквально через пять минут другая встреча. Но вы ему передайте все-таки, когда он вернется, что я отыскал партитуру Ковача.

Папку, очень старую, с завязочками, он держал под мышкой. От папки пахло мышами. Одно с другим было не связано, разумеется.

– Партитуру кого? – недоуменно переспросил Леонид.

– Ах, он знает. Но надо бежать, надо бежать.

Он поднялся, не очень ловко, потому что папка выскользнула из-под его руки и упала на пол. Желтые хрупкие нотные листки рассыпались по полу, он торопливо собрал их, бормоча и извиняясь, и так же торопливо поспешил прочь. В вестиблюле он отступил к лестнице черного хода, здраво полагая, что Витольд вернется с парадного, поскольку и вышел оттуда же. И услышал голос.

Голос был почти материальным, он ударялся о потолочные перекрытия, отскакивал от стен, голос дотронулся до его лица, до щеки, до губ, словно соболий мех или легкая женская рука, щекотная и нежная.

«Вот Аврора облака окрасила пурпуром. Вот нам пора расставаться, в иные области ты уходишь, друг мой, куда последовать за тобою мне страшно.

Не к лицу веселой твоей наперснице отравлять тебе этот миг прощания желчью и уксусом».

Он ускорил шаги.

«Видно, все, кто встал над смертными, более уж не люди сами, ни разу не было, чтоб над нашими бедами и печалями боги сжалились…»

Поворот, еще поворот. Коридор, вощеный паркет. Крашенные кремовой водоэмульсионкой стены.

Серый халат, серая косынка, лицо, как лежалая картофелина. Наверное, когда-то халат и косынка были веселыми и яркими. Да и лицо… не может же быть, чтобы у нее всегда было такое лицо!

Она шаркнула шваброй прямо ему под ноги. Лужица воды распласталась и втянулась обратно, в сырую тряпку. Так и мокриц недолго развести.

– Тут кто-то пел. Женщина.

– Это опера. – Одно плечо у нее было выше другого. – Тиятер. Они тут всегда поют. Яниночка наша поет. И другие всякие.

– Это не Янина, – сказал он машинально. – У этой контральто.

Глаза у нее были как две стертые никелевые монетки.

– Яниночка поет, – повторила она, – люди слушают. Букетики дарют.

– У этой контральто, – в свою очередь повторил он, – и она пела Силию. Я думаю, он и писал Силию специально для нее. У нее был хороший голос, все мемуаристы подтверждают. И она его любила, знаете, как женщины определенного склада любят. Особенно если они к тому же некрасивы. До самозабвения, до саморастворения. Поехала за ним из России. Думала, будет верной помощницей и он поймет наконец. Оценит… А он приехал, осмотрелся и влюбился в Валевскую. Она ненавидела Валевскую, я думаю. Так глубоко и страшно, как могут только вот такие некрасивые тихие женщины.

Щека у нее была перекошена, судорожный тик, словно бы натянутый мешочек, в котором трепыхалось что-то маленькое.

– Зря она взялась петь Силию. Дурная примета. Петроний не зря торопился резать себе вены, он покончил с собой вовремя и семья сохранила поместья и деньги. Некоторым образом он обвел тирана вокруг пальца. А тираны этого не любят. И поскольку сам Петроний был недосягаем, гнев Нерона обрушился на Силию. Ей пришлось отправиться в изгнание, и изгнание это было нерадостным.

Он помолчал.

– А Корш… что ж, она, увы, была не только некрасива, но и бездарна. Очень старалась, да. Таскалась за ним повсюду, салоны, гостиные. И все понапрасну. Знаете, ее даже никто не запомнил. Как он, наверное, смеялся, когда писал для нее партию Силии! Сильной, храброй подруги, веселой развратницы! Вы ее внучка? Не может ведь быть, чтобы дочь!

Маленькая зверушка у нее под кожей дергалась все сильнее. Безгубый рот был скошен на одну сторону.

– Хочу вас утешить. На самом деле он тоже был бездарен. Как ни пыжился. Холодные, головные тексты. В Питере у него ничего не получилось, в Москве ничего не получилось, уехал сюда. Думал начать новую жизнь? Или выполнял задание новой власти? Скорее второе, я думаю.

Она молча шваркнула шваброй ему под ноги. Потом еще раз, сильнее, грязная вода выплеснулась на носики ботинок.

– Поете вы и правда замечательно, – сказал он, повернулся и пошел прочь.

* * *

– Нина Корш? – Вейнбаум по-прежнему был в своей смешной бейсболке. Ну и уши у него! – Нет, не слышал. Хотя Корши тут жили, да. Имели доходный дом на Дворецкой. Кажется, успели уехать в тридцатых, кажется, в Вену. А что это у вас в папке?

– Старые ноты. Купил на развале.

– А ходят слухи, что вы нашли какую-то утраченную партитуру. Чуть ли не Ковача.

– Что, уже? Нет, правда, купил на развале.

– А, ну-ну, – неуверенно сказал Вейнбаум. – Беаточка, дорогая, ну нельзя же так… Вы положили молодому человеку вчерашнее печенье. Сегодня должно быть в форме полумесяца, а это в форме звездочки. В форме звездочки подавали вчера. Они каждый день выпекают разные, чтобы постоянные посетители знали, что печенье свежее. Я хожу сюда с самого основания, и ни разу… Вот, Марек подтвердит.

Марек, услышав свое имя, медленно повернул голову. Зомби, муляж, реконструкция по скелету. Или кремнийорганическая форма жизни, медлительная по сравнению с быстроживущей белковой. Фантасты такое любят. Рот Марека был щель, глаза были щели, лоб и подбородок – глыбы, заглаженные неумолимым временем.

– Даже в войну. Они выпекали на суррогатном масле, но все равно… Каждый день – разное. У них были такие формочки… Помню, как-то сижу я… а тут патруль.

– Вейнбаум, вы гоните.

– Почему вы мне не верите? – обиженно спросил Вейнбаум и мигнул. – Что я, не могу быть… ну, я не знаю, вечный жид, скажем? Агасфер? Хотя я Ему не делал ничего плохого, никогда, уверяю вас Это все антисемиты. Клевета. История меня в конце концов оправдает.

– Скажите, а вы правда служили в вермахте? И стреляли серебряными пулями?

Вейнбаум посмотрел на него ошеломленно, веки без ресниц несколько раз быстро-быстро мигнули.

– Янина, – медленно проговорил Вейнбаум. – Ну, конечно. Послушайте, как я мог служить в вермахте? Я честный иудей! Хотите, докажу?

– Поверю на слово.

– А вот он – да.

Вейнбаум показал острым подбородком в сторону неподвижного Марека. Колеблющиеся отсветы свечного язычка двигали туда-сюда тени, и оттого лицо Марека время от времени даже казалось живым.

– Служил в вермахте. И стрелял серебряными пулями. Иногда. У нас иначе нельзя. – Вейнбаум наклонился и свистящим громким шепотом сказал через стол: – Вампиры. У нас тут, как бы это сказать… их историческая родина. И серебряные пули в этом смысле… Они ведь воевали и там и там. Почему бы нет, их же просто так не убьешь! И кровищи полно, можно попользоваться. Никто не станет тебя упрекать, если ты немножко попользуешься кровью противной стороны. Их особенно много было среди медиков, конечно. И среди персонала концлагерей. Но попадались и просто вампиры, знаете…

– Вейнбаум…

– Нет-нет, постойте. У нас тут даже есть могила вампира, Валек должен был вам показать! Не показал? Не Валевской, а настоящего, как там его… Такая просаженная плита, и пролом в земле, и он из него выбирается в новолуние. В полнолуние – оборотни, в новолуние – вампиры, должен ведь быть какой-то порядок, согласитесь!

– Вейнбаум!

– Простите, – сказал Вейнбаум и потер ладошки, – увлекся.

Свечка перед Мареком потухла, но Марек так и сидел в темноте, положив руки перед собой. Беата, ловко двигая ладным телом, поменяла свечную плошку. Белой рукой она задела белую пешку, и та покатилась по столу. Марек не обратил внимания.

– Вы бываете на развале? Ну, там, где коллекционеры собираются?

– Молодой человек, я не интересуюсь антиквариатом. Я сам – антиквариат.

– И все же. Там есть один такой, в черном пальто. Я думаю, он и летом в нем ходит. С портфелем.

– А в портфеле – предметы иудейского культа? Этого знаю, – сказал Вейнбаум.

– Он кто?

– Никто. Голос. Вестник.

– Сколько ему лет?

– Сколько лет может быть вестнику? Сто, тысяча… нисколько. Вестник появляется, когда нужно передать весть. Вестник и есть – весть.

– Каббалистика какая-то.

– Разумеется, каббалистика, – согласился Вейнбаум, – а вы как думали?

– Он говорил о бойне во дворе Сакрекерок.

Страницы: «« ... 56789101112 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта серия книг повествует о приключениях красивой, хрупкой, но в то же время отважной девушки, пилот...
Обеспечение безопасности человечества путем управления системными рисками реализуется путем создания...
Сегодня создаются две науки, посвященные природе человека. Достаточно развита антропология, посвящен...
Детектив из серии «Близнецы» Натальи Никольской...
В этой книжке собраны самые веселые анекдоты о взаимоотношениях мужчин и женщин, взрослых и детей, о...
В этой книге собраны свежие анекдоты на самые популярные за праздничным столом темы: про деньги, про...