Автохтоны Галина Мария
– Да, – согласился Вейнбаум, – бойня. В гетто их было двести тысяч. Почему они не сопротивлялись? Почему позволили сотворить с собой такое? Как вы думаете? Ведь двести тысяч – это очень много.
– Женщины, дети. Старики.
– Хорошо, делим на десять. Остается двадцать тысяч. Двадцать тысяч взрослых сильных мужчин – это тоже много.
– Они боялись за своих близких.
– Просто у них все отнимали по капельке. Ты слышал, они запрещают нашим женщинам пользоваться косметикой? Зачем моей Розочке косметика? Ты же видел, какой у нее цвет лица! Потом запрещают ходить по тротуарам, потом нацепляют желтую звезду… Потом сгоняют в гетто. Ну ничего, поживем в гетто, у нас в юденрате сам рэб Шломо, он, правда, очень сдал за последнее время, да и я что-то неважно себя чувствую… Вот тут болит. И вот тут. Если бы я покушал курочку, все бы прошло, но где теперь достанешь курочку? А Розочка беременна опять, вы знаете? Ну и потом… может, еще пронесет. Это же безумие, как оно может длиться долго? Господь все видит, он не даст в обиду. Мы же хорошие евреи.
– Про канализацию, это правда? Что будто бы в ней прятались? И до сих пор прячутся?
– Что вы! Франтик, ну, вы знаете Франтика, он водит экскурсии, в котелке таком, в бабочке… Как бы выпрыгнул из старых времен, фланеры у нас так ходили… Так вот, он говорит, что в канализации водятся тритоны. У нас такая старая канализация, вы понимаете, одна из самых старых в Европе, что в ней вывелась целая разумная раса тритонов. Почти неотличимы от людей, вы знаете? Только лысые. И голова в пятнах.
Вейнбаум для достоверности похлопал себя ладонью по макушке.
– Откуда в канализации взяться евреям? Откуда им вообще взяться. Тут только вестник. Вестник есть. А евреев нет.
– А пани Агата и правда работает на Юзефа?
– Кто вам это сказал?
– Этот… цыпленок.
– Не знаю, кто такой этот цыпленок, но зачем он обижает бедную пани Агату? Она одинокая. И немножко ненормальная. И очень любит свою собачку.
– Вейнбаум, тут хоть кто-то говорит правду?
– Конечно, – обрадовался старик, – я, например. Какую вам правду надо? Я скажу! Вы со мной к Юзефу?
– Нет. Я, пожалуй, зайду к масонам.
– А, ну да. Воробкевич. Он, кстати, заказал сто кружек, и на каждой этот самый Баволь. Такая цветная картинка, как это теперь называется?
– Принт.
– Да, принт. Мэрия оплатила по безналу. И магнитики на холодильник. Воробкевич положительно уверен, что нашел гения. И теперь намеревается распродавать его по кусочкам.
– С гениями всегда так.
– Да, – согласился Вейнбаум, – особенно с мертвыми гениями. Они совершенно не возражают, когда их распродают по кусочкам. Если вы хотите увидеть Воробкевича, вам нужно поторопиться, он как раз садится за стол. Имейте в виду, там пароль «Зерно, вино и масло». И ответ «Мел, уголь и глина». Сначала было «Кодеш ла Адонай», но не пошло. Пришлось поменять. Но вы много теряете, уверяю вас. Там паршивая кухня, а у Юзефа сегодня гусь. Только для своих, понимаете?
– Понимаю, – сказал он.
В протертом кресле подле застеленной клеенкой тумбочки сидел человек в халате и пил чай из стакана с подстаканником. На блюдечке лежал нарезанный ломтиками лимон. И тумбочка была потертая, и клеенка потертая, и сам человек был потертый, и халат его был потертый. Из-под халата виднелись пижамные штаны. Он вообще туда попал?
– Не туда попали, сударь? – тут же сказал человек.
– Кодеш ла Адонай, – сказал он машинально. – Тьфу! Хлеб, зерно и масло. Нет, зерно, вино и масло. Извините, сударь Страж.
– Извиняю, – холодно сказал привратник. – Неофиту простительно. Проследуйте вот сюда.
Он протиснулся боком в щель между тумбочкой и стеной. Пахло коммунальной квартирой. Котлетами и борщом. И курицей. Запахи они тоже нарочно? Или у них и правду такое меню?
Ресторанный зал был пуст и печален. Куда подевались все тайные масоны? Воробкевич сидел в дальнем углу и жевал, пустые защечные мешки его мелко дрожали.
– Вы разрешите, я присяду?
– Да, – Воробкевич поправил салфетку на коленях. – Да, конечно.
Подошедший официант был солидный, пузатый, немолодой, наверное, у масонов так принято. И в фартуке.
– Это вы зря, – сказал Воробкевич, когда официант кивнул и удалился. – Это место по праву славится своей плохой кухней. И, кстати, дороговато тут.
– Тогда почему вы сюда ходите?
– Привык уже, – Воробкевич вздохнул и с отвращением ткнул вилкой в котлету.
Он отметил про себя, что второе «я» Воробкевича никак себя не проявляет. То ли между Воробкевичем и его вторым «я» и правда существует пакт о прекращении войны за порогом квартиры, то ли просто второе «я» Воробкевича не любит масонство.
Принесли салат и первое. И то и другое было одной температуры – комнатной – и примерно одного вкуса.
Он отодвинул тарелку.
– Не понравилось? Я же говорил! – с некоторой гордостью произнес Воробкевич.
– Да, я, пожалуй, схожу к Юзефу. Я, собственно, просто хотел узнать, как подвигаются дела?
– Отлично! – Воробкевич потер лапки. – Просто отлично! Нам отдают фойе театра. И совершенно бесплатно. Будет шампанское! И закуски! Я разослал приглашения… Весь цвет города… Вы, разумеется, тоже приглашены.
– Благодарю вас.
– Месяц здесь, потом Прага. Потом Вена. Супруга мэра будет лично открывать.
Похоже, перед городской администрацией благодаря Баволю неожиданно открылись новые перспективы.
– Кстати, статья о Баволе выходит сегодня. Мне положительно обещали, что сегодня.
Воробкевич возбужденно вернулся к своей тарелке. А все-таки жаль, что масоны столь нетребовательны в еде. Каменщики, что с них взять.
– Но Баволь-то, оказывается, и правда слышал голоса, – сказал Воробкевич.
Мрачный официант забрал пустую тарелку Воробкевича и его – почти нетронутую. Он все же рискнул заказать себе кофе.
– Я связался с Цвинтаром, – пояснил Воробкевич, – надеялся, что он мне что-нибудь подбросит… какую-нибудь информацию, фактуру. Для статьи о Баволе. Так вот, Баволь был самый настоящий псих.
– Что, совсем?
– Да. По крайней мере, Цвинтар так говорит. Баволь думал, что с ним сообщаются инопланетяне. Они ему что-то там диктовали, какие-то откровения. Будили посреди ночи, потому что у них там, в небесных сферах, время течет по-иному. Цвинтар говорит, что Баволь стащил к нему все работы, потому что был ужасно напуган. Все толковал про устройство какой-то ракеты. Он это показал кому-то… не тому. И инопланетяне поняли, что он недостоин. Пытались его уничтожить. Едва не сбили машиной на светофоре. Потом…
– Он боялся именно инопланетян? Не гэбухи? Или, там, ЦРУ?
– Инопланетян. Тогда это было модно. Все как с ума посходили. По рукам ходили распечатки с лекциями этого, как там его, Ажажи. Ждали, что вот-вот они спустятся с неба на своих круглых аппаратах и откроются нам. Слушали небо. Я сам вел в газете колонку. «Раздвигая горизонты» она называлась.
– Телепатия? Может ли машина мыслить? Гипноз? Сверхспособности?
– В том числе. Все зачитывались тогда фантастикой, знаете…
– Знаю. А отчего он умер, Баволь?
– Убило током. Чинил пробки – и вот. Такой нелепый, нелепый случай. Он ведь был очень крепким человеком для своего возраста. Погодите, вы что? И правда думаете, что пришельцы?
– Да нет же. Я, честно говоря, не верю, что там было что-то эдакое. И ракета эта, так, плод больного ума. Ракеты все-таки профессионалы конструируют, а не художники.
– Татлин… – неуверенно сказал Воробкевич.
– Ну и что – Татлин? Тоже мне, конструктор. Я, собственно, вот о чем хотел спросить…
– Он, значит, был еще и писатель? – Воробкевич перелистывал альманах, пальцы у Воробкевича были короткие и аккуратные, как у ребенка. – А иллюстрации чьи? Что, тоже его? Я бы сказал…
– Ничего особенного, верно? Его, похоже, потом пробило.
Воробкевич молчал. Пухлые пальцы постукивали по несвежей скатерти.
– Ладно, – сказал Воробкевич наконец, – идемте. Я вам кое-что покажу.
– Куда?
– В приватный кабинет. Попьем кофе там. Кофе тут, во всяком случае, терпимый. Только зря они кладут туда кардамон.
– А вы не можете им сказать, чтобы они не клали кардамон?
– Нет! – отрезал Воробкевич.
Наверное, подумал он, это своего рода ритуал. Испытание. Каждодневное испытание.
– Вам уже сказали, что я давал заключение по Эрдели? – Воробкевич опустил штору, умостился в кресле, покивал сам себе. – Сказали ведь? Вейнбаум, этот старый сплетник. Я знаю, вы его наняли в качестве консультанта. Это вы зря. Он врет. И всегда врал.
– Знаете, ложь – это очень интересная штука, – сказал он, – ложь – это и есть человек. Его надежды, его страхи, его амбиции. Тогда как правда – это просто правда. Хотя вы правы, Вейнбаум, по-моему, врет просто из любви к искусству. Так что насчет заключения?
– Когда Марта попросила меня атрибутировать Эрдели… не меня лично, но найти специалиста… подтвердить… Она уверяла, что нашла его на чердаке особняка. Когда ей его наконец вернули в пользование. Особняк, в смысле. Возможно, так оно и было на самом деле, хотя Марта…
– Тоже любила приврать?
– Марта врала только с умыслом, – с достоинством сказал Воробкевич, – только ради дела. Но суть не в этом. Дело в том, что там было еще несколько работ. И я приобрел их у Марты. Вернее…
– Взяли как плату за услугу.
– Да. Это было честно. Я хочу сказать, – педантично поправился Воробкевич, – у Марты было тогда неважно с деньгами, а работы и правда были так, середнячок.
Официант принес кофе и бесшумно удалился. Он осторожно отхлебнул. Кофе был лучше, чем он ожидал, но и правда, зачем они туда кладут кардамон?
– Над вашей головой, – сказал Воробкевич.
– Вы продали это ресторации?
– Пожертвовал. Услуга за услугу. Понимаете, у меня пожизненная скидочная карта, приватный кабинет, когда понадобится, и…
– Хотите, угадаю? Датировано двадцатыми и подписано Баволем, так? Выглядит старше. Кракелюры.
– Если бы вы знали, как легко делаются кракелюры, – сказал Воробкевич.
– За что вы это выдали?
– За работу неизвестного мастера-масона восемнадцатого века.
– Что же тут масонского?
Черные волосы, черные глаза. При желании можно было усмотреть сходство с Яниной. При очень большом желании.
– Как что? – удивился Воробкевич. – А букет? Масонство уделяет большое внимание символике цветов. Почитайте Морамарко, что ли…
– Я почитаю, – сказал он терпеливо, – все-таки, если вкратце?
– Вкратце сие можно трактовать как Аллегорию, держащую в руках символы Мудрости, Силы и Красоты, – бойко пояснил Воробкевич. – Энотера, она же примула вечерняя, – эмблема молодости и, хм… оргиастических удовольствий, уравновешенная пассифлорой или кавалерской звездой, символизирующей усмиренные страсти и искупление, также витекс священный или авраамово дерево, символ целомудрия и добродетели, также мужской силы. Но ведь ничего особенного, верно?
– Ну, вообще-то так бывает. Человек начинает как копиист, а потом находит свою фишку. Для этого совершенно необязательно сходить с ума.
Он глянул на массивные, наверное тоже масонские часы на стене. На серебряном циферблате испускало золотые лучи восходящее солнце. Самое время навестить Юзефа. Он вспомнил роскошные золотисто-алые тона чечевичной похлебки, острый запах зелени, чеснока и лимона и сглотнул слюну… красное это, красное дай мне!
– Знаете, я, пожалуй, пойду. Пообедаю у Юзефа.
– Конечно, – сказал Воробкевич с облегчением. – Там, по крайней мере, кормят.
– Только последний вопрос – мне тут намекнули, что с могилой Валевской были какие-то проблемы. Вроде ее осквернили.
– Ну да, – удивился Воробкевич. – Все это знают. Ее выкрал этот молодой композитор. Как же его… Ковач! Говорили, он похитил ее, ну, чтобы… быть с ней вместе в последний раз. – Воробкевич стеснительно пошевелил носом. – Еще ходили слухи, что он в прощальном порыве сунул ей в гроб какой-то манускрипт. Нотную запись…
– А потом спохватился и решил забрать? Обычно из этого ничего хорошего не выходит. А почему этого нет в путеводителях? Очень ведь выигрышный сюжет.
– Марта была определенно против, – сказал Воробкевич. – Могила великой певицы – место, куда можно пойти поклониться. А распускать всякие слухи… сплетни…
Воробкевич сцепил пухлые пальчики, расцепил. Склонил голову набок, словно прислушиваясь.
– Теперь, наверное, можно, – сказал Воробкевич и улыбнулся.
– Сегодня нет спектакля.
– Я знаю.
– Тогда что вам надо?
Дверь служебного входа приоткрылась. На него пахнуло сырыми тряпками, застоявшимся табаком, и еще каким-то неприятным мужским лосьоном, острым, с мускусной отдушкой.
Где-то там, в глубине, была уютная каморка, и столик, прикрытый исцарапанной клеенкой, и вечерняя газета, и чай в подстаканнике, и кипятильник, и койка, застеленная старым шерстяным одеялом. Не может быть, чтобы такой каморки не было. Просто в нее плотно прикрыта дверь. Потому так темно.
– У вас работает такая уборщица – Корш? Нина Корш?
Почему он сказал – Нина? Ее могут звать как угодно.
– Никакой Нины у нас нет.
– А! Вспомнил! Пална. Пална, так вы ее называли. Она еще поет хорошо.
– Пална? Поет? Да она еле-еле разговаривает! У нее вся морда перекошена, – жизнерадостно сказал вахтер. – А зачем она вам, сударь? Неужто понравилась? Как бы это сказать… пленила красотою… Кто-ооо может сравниться с Матильдой моей!
У вахтера был неплохой сочный голос, а лица не видно. Глаза поблескивали во мраке.
Он терпеть не мог эту арию Водемона.
– А как ее фамилия? Корш?
– Откуда я знаю? Зачем мне ее фамилия? Я что, в загс ее вести собрался? – Вахтер утробно хохотнул. – Хотите зайти? Поискать ее?
Театр был темен, как… как склеп. Театральность располагает к избитым сравнениям. И там эта Корш, в темноте шаркает, шаркает, шаркает шваброй.
– А то заходите. Чайку попьем. У нас тут скучновато ночами. Призраки, конечно, это неплохо, но чаю с ними не попьешь.
Значит, и правда есть стакан, и подстаканник, и чайная ложка… И кушетка, и столик с клеенкой.
– Тут есть призраки?
– А как же! В каждом театре есть призраки. Например, старая Валевская. Выходит на сцену вся такая в белом и с алым пятном на груди. И поет. Только бесшумно поет, ничего не слышно. А потом спускается в зал, ходит между пустыми рядами и ищет убийцу. Хотите посмотреть? Нет? И правильно, сударь! Этой лучше не попадаться. Другие-то поспокойней, а эта опасная. Пална ее однажды увидела, вот и рехнулась. Валевская протянула свою холодную руку, вот так…
Из темной дверной щели выбросилась рука вахтера, стремительная, как щупальце, и тут же втянулась обратно. Он машинально отпрянул.
Они тут все – психи. И лжецы. Все критяне – лжецы. В чем фишка? Он забыл… Ах да, путешественник встречает критянина, и тот говорит, что, мол, все критяне – лжецы. Он врет или говорит правду. Если он врет, то… такая осциллирующая реальность. Ну да…
– Нет, – повторил он, – не хочу.
– И правильно, сударь, – повторил из тьмы вахтер, – и правильно.
Он шел и думал об уродливой женщине, а может, и не уродливой, просто бесцветной, никакой, возможно, горбатой, с небольшим таким горбиком, почти незаметным, нет, правда, если не присматриваться. О женщине с жидкими волосами, скучной, нелюбимой, старательной, как первая ученица, и вот она рвется в прекрасный мир поэзии и веселого разврата, и ее даже не прогоняют, и она входит, полная надежд, и застывает на пороге, потому что в новомодном электрическом свете, где плавает дым пахитосок, ей вдруг является прекрасный принц.
Два великана на ходулях легко обогнали его и удалились в боковой проулок. Он видел их головы, скачущие как мячики на уровне окон второго этажа. Жильцы, наверное, привыкли.
Стайка японских туристов проглотила его, выпустила. Все они были ниже его на голову.
Стразы Сваровски в витрине бросили ему в лицо острые пучки света.
Вакханка во хмелю преградила путь, держа в нежных руках поднос с пивом в пластиковых стаканчиках, и он поддался искушению, пиво было правильным, горьковатым и, конечно, с гордостью сказала вакханка, местного производства. И оно, конечно, брало призы на международных выставках, в частности, в Праге. И в Вене тоже.
Но стоило лишь перейти невидимую границу, и пусты стали улицы, слепы окна магазинов в бельмах жалюзи, черны окна домов, мутны фонари, выплевывающие конусы света вперемешку с моросью и мелким снегом. Светилась только коробочка стекляшки, где он вчера покупал коньяк, и он замедлил шаг, раздумывая, не повторить ли вчерашний опыт. По крайней мере, он спал без сновидений.
Темная фигура преградила дорогу.
Он шагнул в сторону, мало ли, пьяного занесло, но тот тоже зеркально отшагнул и теперь стоял совсем близко. Шляпа с полями, поднятый воротник, темные запавшие ямы глаз на бледном пятне лица. Он отступил назад, но сзади тоже стоял некто, упираясь ему в спину чем-то твердым. Вряд ли ножом, подумал он, вряд ли ножом.
– Бумажник в боковом кармане, – сказал он раздельно, – вот здесь. Я могу достать? Но там не так уж много денег. Я не держу при себе большие суммы. А больше у меня ничего и нет. Мобила старая. Хорошая, надежная, но старая.
Шляпа с полями. Долгополое пальто. Поднятый воротник. Sin City. Готтэм. Бэтмен и Робин.
– Кое-что есть, – сказал тот, что спереди.
Развернуться, ударить того, что сзади, ребром ладони по горлу, того, что спереди, ногой по яйцам. В кино все так делают.
– Ах да, – сказал он. – Дайте догадаюсь. Папка. Но я купил ее на развале. И ноты тоже купил на развале. Честное слово. Это увертюра к «Тангейзеру». Я хотел «Волшебную флейту», но «Волшебной флейты» у него не было.
– Это Ковач, – сказал тот, что сзади, обдав ему левое ухо горячим дыханием. – Партитура Ковача.
– А, вы знаете о партитуре. Откуда? Ну конечно, у вас свой человек в театре. Может, даже в оркестре. Вы, наверное, какое-нибудь тайное общество музыковедов.
Тем временем тот, что в пальто и шляпе, отобрав у него сумку, осторожно извлек папку и раскрыл ее. В темноте ноты казались муравьями, разбежавшимися по бледной плоти страниц.
– Да, – сказал человек в шляпе, – это оно.
– Уверяю вас, вы ошибаетесь.
Интересно, что тот, который сзади, упер ему под лопатку? Палец? Зажигалку? Или все-таки нож? Ему не хотелось проверять.
– Послушайте, – сказал он сердито, – я просто хотел реконструировать одну старую постановку. Зачем так горячиться? Что там вообще такого, в этой партитуре?
Человек в шляпе отступил на шаг, прижимая папку к груди, словно обретенное сокровище.
– Музыка сфер, – сказал на вдохе человек в шляпе. – Музыка сфер. Стойте и не оглядывайтесь.
Он слышал тихий, все приближающийся цокот копыт. Темные фасады ловили его и перебрасывали друг другу. Белая лошадь появилась в уличном проеме, голова опущена, плюмажик поник, темная фигура возницы колеблется сзади на облучке.
Человек в шляпе вздрогнул и боком двинулся к напарнику.
– Не оборачивайтесь, – повторил человек в шляпе. Папку человек в шляпе по-прежнему прижимал к груди. Пальцы белели на фоне темного коленкора.
– Не буду. Постойте, это вы за мной следили? Ну, в музее восковых фигур?
– Где? – недоуменно переспросил человек в шляпе.
– Вы еще оставили пальто.
– Ничего я нигде не оставлял, – крикнул новый владелец папки. Слова были приглушены туманом и все увеличивающимся расстоянием.
Он покачал головой и отошел в сторонку, чтобы уступить дорогу белой лошади.
Вероничка сомнамбулически подергивалась под неслышимую музыку, чтобы вернуть ее в мир грубых звуков, пришлось тронуть ее за плечо. Она открыла один глаз и вытащила один наушник.
– Никто не звонил. – Она вставила наушник обратно в нежное розовое ухо. – И не оставлял ничего.
Он пожал плечами и достал мобилу.
– Читали уже? – Шпет отозвался сразу, словно нес вахту у своего старомодного телефонного аппарата.
– Вечерку? Не успел. Завтра утром куплю.
– Могут разобрать, – предупредил Шпет, – вечерка у нас популярна.
– Воробкевич мне отложит. Я, собственно, звоню проконсультироваться… По весьма деликатному вопросу.
– Слушаю вас, – сказал Шпет глубоким бархатным голосом.
– Скажите, – он достал свободной рукой из кармана бумажку, – на театре был популярен язык цветов? Ведь наверняка поклонники, посылая своим кумирам букеты…
– Разумеется! Это целое искусство. Очень тонкое. Сейчас, увы, уже утраченное. Сейчас как? Лишь бы все видели, что букет дорогой. А эта чудовищная упаковка! Эта фольга!
Шпет говорил «фольга».
– А если я назову вам кое-какие цветы? Ну, вот, например, пассифлора. Такой большой цветок, чуточку похожий на терновый венец. Символ страстей Христовых, нет?
– Страстоцвет? – Шпет оживился, Шпет перенесся в мир примадонн, мокрых стеблей, опоясанных бриллиантовыми браслетами, визиток с золотым тиснением, дамских портсигаров и лайковых перчаток. – Нет-нет… Одну минуту…
Слышно было, как там, у себя, Шпет шуршит страницами, наверняка хрупкими и желтоватыми, быть может переложенными сухими полупрозрачными лепестками. У Шпета что, и вправду есть книга, посвященная языку цветов? Или он просто роется в старой энциклопедии?
– Вот, – сказал Шпет. – Пассифлора – она же стратоцвет, она же королевская звезда, означает верность и почтительность. Иными словами, если поклонник вручает вам букет, где наличествует цветок страстоцвета, это значит, что его сердце, переполненное любовию, – Шпет так и произнес – «любовию», – целиком принадлежит вам до гроба…
– До чьего гроба? – машинально переспросил он.
– Пардон?
– Нет, это я так… А примула вечерняя?
– Это совсем просто. Примула вечерняя, она же первоцвет, выражает… ну да, вот оно – бесконечную любовь и верность. Вы как бы говорите: «Даже если весь мир погрузится в сон, мое верное сердце будет стоять на страже твоего спокойствия».
– Роскошно, – сказал он, – и… все это понимали? Вот такой язык?
– Конечно, – авторитетно произнес Шпет, – а как же. Прекрасный, деликатный способ изъявления чувств. Ведь сказать впрямую: я вас люблю – несколько бестактно. К тому же ко многому обязывает. А язык цветов – это воздушно. Изысканно. И не ставит никого в неловкое положение. Ведь может быть и просто букет, ну, если не искать особого смысла. А может – признание в любви. Или, наоборот, объявление о разрыве отношений. Или что-то более сложное, более тонкое, ну это уже особые умельцы…
– Похоже на пиктограммы…
– Ну, да… Очень сложный язык. Надо было уметь читать его… Ведь порой соседство одного-единственного цветка сообщало посланию совершенно противоположный смысл. Нынешняя молодежь…
Он оглянулся. Вероничка покачивалась, закрыв глаза. Хорошая у нее работа, вообще-то. Непыльная. Но, наверное, и платят мало. С другой стороны, если ей, скажем, негде жить…
– Еще одно растение… витекс священный.
– Одну минуту… Да, вот! Витекс священный, авраамово дерево. Сиреневые такие цветы. Как свечи. Символ чистоты. А заодно – страстная мужская любовь.
– Как это может сочетаться? Чистота и страстная мужская любовь, в смысле?
– В театре – может, – строго сказал Шпет.
– А если в соседстве с… да, страстоцветом и примулой вечерней?
– Я бы сказал, – сейчас Шпет говорил раздумчиво, словно пробуя слова на вкус, – я бы сказал… Страсть, влечение, верность и почтительность. И, безусловно… матримониальное предложение, да.
– Послание от мужчины к женщине?
– Да, безусловно. Безусловно.
– Благодарю за консультацию, – сказал он, – вы мне очень помогли.
– Всегда готов, хе-хе-хе, – ответил Шпет игривый. Старчески игривый, к тому же. Словно бы у телефона стояло сразу несколько Шпетов, по очереди передающих друг другу трубку.
Он попрощался, постоял в задумчивости, наблюдая за Вероничкой и поймав себя на том, что начинает дергаться в том же самом неслышимом ритме. Хоть бы блюдечко помыла, вон, молоко опять скисло, по ободку висят потрескавшиеся желтые лохмотья.
Смотреть на блюдечко было неприятно, он отвернулся и набрал еще один номер.
– А, это вы, – сказал Валек. – Буквально завтра. Все-таки довольно разрозненные источники. И я не смог найти его труды.
– А были труды?
– Конечно. Он был видный масон. Теософ. Ученик Блаватской.
– Как я сразу не догадался.
– Вот это как раз есть в Википедии, – обиженно сказал Валек.
Они не запирали дверь. Нечего красть? Вера в человеческую порядочность? Хитрая ловушка? Просто раздолбайство? Последнее вернее.
Две пары огромных шлепанцев трогательно касались друг друга носами, одна – со стоптанными задниками, другая – без задников вообще.
И характеры у них были разные.
Один аккуратно застегнутый рюкзак аккуратно прислонен к койке. На койке аккуратно разложена огромная черная футболка mountain с мордой волка на фасаде. Волк выглядел очень внушительно. Другой рюкзак валялся на боку, отрыгнув толстовки, свитера, две пары огромных семейных трусов, носки в непонятном количестве, пустую бутылку из-под аква-фреш, полную банку red bull, подтекающий пузырек с шампунем horse force, железную расческу, и почему-то трогательное круглое зеркальце со стразиками по ободку.
Он на всякий случай выглянул в коридор, потом вернулся к рюкзаку, пошарил на дне и в кармашках. Документы они, наверное, таскали с собой, а комок денег во внутреннем кармашке он не стал расправлять и пересчитывать. Еще обнаружилась какая-то трава, листья травы, сухие, ломкие, но точно не конопля, плотные, гладкие, с ровными краями; сморщенные черно-бурые ягоды, каждая окружена короткими острыми лепестками, словно ресницами. Вороний глаз? Он не очень-то разбирался в растениях. Вороний глаз вроде бы ядовит, нет?
Второй рюкзак он обыскивать не решился, аккуратист наверняка заметит вторжение чужака.
Он вернулся в свою комнату, где нарисованный мужчина замахивался спутником на каждого, кто осмелится войти.
Рисовавшая была бесталанна, и потому все, что выходило из-под ее руки, корчилось в лучах беспощадной и страшной правды. Големы, оживленные пропагандой, казали свои истинные лица. Глаза их были пусты, рты алчны, поля за спиной засеяны зубами дракона. Не удивительно, что ему снятся кошмары!