Автохтоны Галина Мария
Надо же, Корш написала про голубую чашку, думал он, в темноте натягивая на себя одеяло. Словно бы тайное пожатие руки, как там здороваются эти масоны? Совпадение. Конечно, совпадение.
Икроножные мышцы вдруг свело судорогой, особенно левую. Он жестко помассировал ногу ладонями. Потом костяшками сжатых в кулаки пальцев. Повторил процедуру для правой ноги. И все – почти в полной темноте, лишь по потолку прополз, как светящийся слизняк, отсвет далекой фары.
Mus. Мышь. Musculum. Мышца. Мышца похожа на мышь. Мышь маленькая и дергается. То расплющивается, то сжимается в комок. Он вспомнил мышку, дергавшуюся за щекой уборщицы. Странная женщина. И явно ненавидит Янину. Казалось, там, в молчаливых коридорах, среди теней, она так и продолжает шаркать шваброй по паркету, страшная, скособоченная, дергая щекой… Если она и впрямь внучка или правнучка Нины Корш, ее, надо полагать, учили ненависти точно так же, как в семье Валевских девочек обучали лжи.
Он с силой потер лицо, и тут же в плотном воздухе засветились фосфорические глаза, пурпурные радужки с черной пульсирующей дырой зрачка. Который час? Он нащупал в кармане куртки, висящей рядом на стуле, мобилу, но экран был мертв; он забыл подключить зарядник. Зараза, предупреждать надо. Обычно телефон при последнем издыхании так жалобно попискивал… Ноги по-прежнему ныли, и еще он был совершенно мокрый. Мокрый, как мышь… Мышь. Мышца. Ну да.
Из-за двери доносился телефонный звонок, назойливо, безнадежно. Звонил тот, кто не смог дозвониться на мобилу? В темноте, ощупью, он натянул джинсы. Почему Вероничка не берет трубу? Спит? Звонок затих как раз, когда он вбежал, шлепая босыми ногами, в прихожую. Поднял трубку, но там не было даже гудка, так, шорохи, статические разряды, тишина… Он осторожно положил трубку на базу.
Вероничка… Вероничка сидела, подергивая головой и кистями рук, меж веками тускло блестела полоска белка, не человек, манекен, кукла, тронь ее, и она завалится на бок и будет все так же подергиваться в одном ей слышимом ритме. Под кожей щеки у нее тоже что-то подергивалось, все сильнее, словно пыталась выбраться наружу мышь.
Он попятился, не отводя глаз.
И уткнулся спиной во что-то мягкое. В кого-то мягкого. Откуда, никого ведь не было. И этот мягкий сделал что-то такое, отчего он не сумел обернуться и посмотреть, кто же там стоит, кто прижимается так нежно, так осторожно проводит по шее, по загривку очень холодными пальцами. Прикосновение было бесстыдно, беззастенчиво эротическим, и плоть отозвалась, и пах пронзила сладкая судорога. И тогда, корчась от отвращения и стыда, он попытался отшвырнуть чужую тяжелую нежную руку, и опять судорога скрутила икры, и он проснулся – у себя на койке, весь мокрый… Он сидел, хватая ртом воздух, массируя мышцы ног, мимоходом отмечая, как зудит и саднит шея под волосами. Царапина там, что ли…
Почему марш Жрецов? Он что, уснул в театре?
Морщась от серого утреннего света, он выпутался из одеяла, торопливо вскочил, охлопал одежду. Мобила показывала полный заряд без одного деления. И время. Девять двадцать. Рановато, но в провинции рано ложатся и рано встают. Туристы не в счет, те вообще не спят.
– Да, – сказал он и откашлялся, прочищая пересохшее горло. – Да!
Поганый сон маячил на задворках сознания, как темное пятно на краю поля зрения.
– Ну как вам? – Воробкевич часто дышал в трубку.
– Еще не читал. Но Шпет очень хвалил.
– Хотя бы купили? У нас ее, знаете, расхватывают.
Он представил себе толпу у киоска, возбужденных людей, вырывающих друг у друга из рук газету. Как? Вы еще не читали? О, Воробкевич! Это же сенсация! Кто бы мог подумать, такое открытие! Дайте-ка сюда… Да, и правда. Нет-нет, постойте, я еще не дочитал!
– Сейчас спущусь и куплю, – пообещал он.
– И перезвоните мне! Обязательно!
Воробкевичу хотелось поговорить о своей заметке. Еще и еще раз обсудить нюансы. Обычный литературный зуд.
– Конечно, перезвоню, – сказал он и стал искать носки. Носки нашлись, но почему-то мокрые, словно он ночью долго топтался в луже. Наверное, я ночью спросонок пошел в сортир, а там подтекало. Но почему в одних носках? Почему вообще я ночью надевал носки?
Он отбросил мокрый комок в угол комнаты и начал рыться в дорожной сумке в поисках чистой пары.
Газетный киоск на углу был увит завитками лоз, и киоскерша была в завитушках и лозах… ладно, только в завитушках. Из-за обшлага рукава ее жакетика-букле виднелся уголок батистового носового платочка. Ему почему-то стало грустно, словно платочек был белым флагом, поднятым в безнадежной попытке остановить наступление неумолимых фаланг Хроноса.
– Вечерка? У нас ее быстро раскупают, но я отложила. Специально для вас.
Он ее первый раз в жизни видел.
Газета пахла типографской краской и чуть пачкала пальцы. Приятный запах. Он было развернул ее у киоска, и тут же на рыхлую бумагу упала тяжелая капля. Ну да, конечно.
«Криница» была тут же, за углом, газета даже не успела намокнуть.
Она дочитала вчерашний роман и взялась за следующий, на обложке полуголый и очень мускулистый брюнет обнимал затянутую в корсет шатенку. На заднем плане просматривались пальмы и паруса.
– У вас, по-моему, нелегкая командировка.
– Я просто не выспался. Кошмары. Это ничего. А можно этот ваш замечательный бальзам в кофе?
– Уже, – сказала она и вновь углубилась в книгу.
Он устроился на привычном месте у окна и развернул газету. У левого локтя струи воды полосовали витрину, он был словно внутри шлягера… It is always nice to see you, – Said the man beside the counter… Tom’s Dinner-то, оказывается, в Нью-Йорке, на Пятой Авеню. А он всегда думал, в Лондоне. Какое разочарование. В Лондоне было бы совсем другое дело.
Он пробежал глазами криминальную хронику. Нет, никто из поп-звезд не умер в одиночестве, в гостиничном номере, в тяжком алкогольном угаре. Неопознанный труп в городском сквере, конечно, не так романтично. Почему людям так нравится читать про чужую смерть? Особенно про насильственную?
После «Новостей искусства» были только гороскопы, кроссворды, бородатые анекдоты и частные объявления. And I’m turning to the horoscope And looking for the funnies…
Заметка, которую Воробкевич гордо именовал статьей, занимала весь подвал и называлась «Мир в хрустальном шаре, или Загадка художника».
«Однажды, на кровавых полях Первой мировой, начинающему художнику Каролю Баволю, сейчас санитару при полевом госпитале, некий поручик, умирающий в лазарете от тяжких ран, в знак благодарности за уход и заботу передал странный предмет. Эта семейная реликвия несколько сотен лет передавалась из поколение в поколение. Семейное предание утверждало, что предок поручика, крестоносец, привез ее из Иерусалима. Однако лишь вернувшись на родину, с опустошенной душой и в состоянии творческого кризиса, художник решился исследовать подарок. Каково же было его удивление, когда, всмотревшись в глубину шара, тяжелого, словно бы выточенного из цельного куска горного хрусталя, Баволь увидел странные движущиеся силуэты. Поначалу художник приписал их игре света и тени, однако при более близком изучении разглядел неведомые неземные пейзажи, удивительных существ и причудливые строения».
Воробкевич, журналист старой школы, твердо знал, что нужно избегать повторяющихся эпитетов, и наверняка заменял в материалах стажеров повторяющееся «он сказал» – на «он проговорил» и «он воскликнул».
«Художник понял, что загадочный шар является своего рода каналом связи между далекими мирами. Возможно, когда-то, в незапамятные времена, пришельцы, посетившие Землю, беседовали при его помощи с далекой родиной…»
Ну да, конечно. Баальбекская веранда и колонна в Дели, разумеется, их рук дело. Если у них вообще были руки.
«И в жизни художника, доселе уставшей и бесприютной, появилась цель – передать своим современникам, истощенным кровавой и долгой войной, картины иных миров – как знак того, что человечество может, в конце концов, присоединиться к братству разумов, если повзрослеет и откажется от страшной игрушки войны…»
Далее говорилось о том, что современники, которым Баволь тщетно пытался донести весть о братстве разумов, так и не поняли художника и сочли картины иных миров просто причудами больного, отравленного газами мозга, что наблюдаемое в хрустальном шаре он фиксировал в дневниках и некоторые из этих записей, возможно, сохранились, равно как и чертежи странных летательных аппаратов, предвосхитивших разработки академика Королева.
Он подумал, что Баволю, полагавшему себя посланцем высшего разума, транслятором, голосом и глазом, в некотором роде повезло. Его сочли безопасным чудаком и не тронули – ни красные, ни белые, ни немцы, ни советы… Юродивый, священный безумец издавна вызывает у сильных мира сего опасливый страх, смешанный с брезгливостью. Месяц светит, котенок плачет, ну как же.
Говорилось также, что ранние прозаические опыты Баволя – «Стеклянное сердце», «Сестра своего брата» и «В скорбном доме» вскоре будут переизданы за счет городских властей, всемерно поддерживающих наше культурное наследие, за что им спасибо большое. Любители искусства смогут познакомиться с живописью загадочного художника, посетив выставку, которая в это воскресенье откроется в фойе Оперного Театра, с которым Баволь активно сотрудничал. Жаль, что эскизы декораций к нашумевшей в двадцатые любительской постановке одноактной оперы «Смерть Петрония», где, кстати, пела сама Валевская, к сожалению, пока считаются утерянными. Сейчас, впрочем, энтузиасты делают все возможное, чтобы реконструировать этот забытый, но в высшей степени интересный художественный эксперимент…
Из одного края окна в другой проследовало розовое расплывшееся пятно. На той стороне улицы серое мигнуло и сменилось черным.
– Как вам запеканка?
– Что там сегодня? Грецкие орехи?
– Не грецкие, – она улыбнулась, – лесные.
– Спасибо. А… когда будет опять с цукатами?
– Завтра сделаем.
С улицы на него смотрела женщина с зонтиком и в черном пальто, так пристально, что он вздрогнул, но потом понял, что она разглядывает свое отражение, видимо желая убедиться, что шляпка на аккуратной голове сидит как надо. Женщина коротко и удовлетворенно кивнула и двинулась дальше, щеки у нее были румяные, а волосы из-под шляпки охватывали виски двумя черными блестящими полукружьями, словно надкрылья жука.
Он аккуратно сложил газету и позвонил Воробкевичу.
– Прочли? Ну как вам? – Воробкевич, как всякий автор, жаждал одобрения.
– Я смотрю, вы Уэллса любите. Похвально.
– При чем тут Уэллс? – подозрительно спросил Воробкевич.
– У него был такой рассказ. «Хрустальное яйцо». Там герой в антикварной лавке находит хрустальный шар, который транслирует картины другой планеты. Марса, кажется.
– Не помню, – быстро сказал Воробкевич.
В Воробкевиче было что-то простодушное, обезоруживающее. На него даже нельзя было сердиться.
– Мы воскресим его! – сказал Воробкевич. – Мы вернем его из забвения. Это будет моим даром городу.
Судя по некоторой запинке после слова «моим», Воробкевич явно хотел сказать – последним, но поостерегся из суеверия.
– Конечно, – сказал он, – прекрасный подарок. Блистательный. И спасибо за упоминание «Смерти Петрония».
Он боялся, что Воробкевич не вставит этот пассаж. «Смерть Петрония» обладала удивительным свойством ускользать из человеческой памяти.
– Мэру понравилась идея реставрации постановки, – солидно сказал Воробкевич.
Похоже, мэр благодаря Воробкевичу осознал, что покровительство искусствам дает самые неожиданные бонусы.
– С хрустальным шаром – прекрасная идея, – похвалил он Воробкевича. – Это все объясняет. Кстати, куда он потом делся, этот хрустальный шар? Нужна непротиворечивая версия.
– Зачем? Непротиворечивые версии никому не нужны. Люди хотят тайны. Причастности к тайне.
А ведь Воробкевич по-своему отнюдь не глуп. Просто притворяется, так безопасней.
– Потом, всегда можно опубликовать другую статью, где все это будет опровергаться. Мол, это утка, не было никакого хрустального шара, никаких инопланетян, а Баволь просто псих. Это подогреет интерес. Публика решит, мы что-то скрываем. Раз опровергаем – значит, было что-то. Кто-то на нас нажал. Надавил.
На это в высшей степени разумное утверждение возразить он не смог и, еще раз пылко поблагодарив Воробкевича, дал отбой.
– Хрустальный шар?
Отложив любовников, навечно уловленных в полое нарисованное сердце, она с интересом прислушивалась к разговору.
– Это в газете, – сказал он, оправдываясь, – в вечерке.
– Да, я вчера читала. Интересно, правда?
– Да, – сказал он сдержанно, – интересно.
– Видеть картины другого мира… и не понимать, что они означают. Ведь если совсем чужое, как понять, что именно тебе показывают? А вдруг совсем не то, что ты думаешь? Ты думаешь – это ресторация, как у нас, а это…
– Камера пыток? Тюрьма? Может быть. Но он уверял, что все понимает. А вы Уэллса не читали?
– Уэллса? – Она виновато покосилась на покетбук. – «Война миров», правильно? Читала, но давно уже. Там, кажется, не было ничего про хрустальный шар. Про треножники было, я помню. Они еще так страшно выли. Я помню, когда маленькая была, очень боялась – вдруг марсианин вылезет.
– Откуда?
– Из канализационного люка. – Она сделала большие глаза. – Знаете, какая у нас канализация? Знаете, сколько ей лет? Там живут древние страшные твари. Гигантские крысы, и эти, как их… Тритоны! Такие огромные, серые, с гребнем на спине. И желтые глаза. И морда в пятнах. Они живут в люках и выходят наружу, только когда голодны. В сумерках. Ну… вы понимаете. Я один раз видела, – она понизила голос до шепота, – люк открылся… знаете, такая чугунная крышка, и вот она медленно-медленно сдвигается, и оттуда показывается лысый череп. И я закричала, – она говорила совсем тихо, – и я закричала: «Здравствуйте, дядя Михась!»
– Да ну вас, – сказал он и улыбнулся.
– А я думала, вы хоть немножко испугаетесь. А куда он потом делся? Хрустальный шар, в смысле.
– Не было никакого хрустального шара. Это газетная утка. Трюк, чтобы привлечь внимание к выставке. Воробкевич выдумал.
– Жаль. Было бы так здорово. Чтобы шар, а в нем он-лайн трансляция идет из другого мира. Как вы думаете, какие они?
– Я ж говорю, это Воробкевич выдумал.
– Но должен же быть другой мир. Иначе зачем? Я все равно схожу посмотреть. На картины. Там в воскресенье открытие?
А ведь ее могут не пустить. Вряд ли она лучший человек города.
– Знаете что, – сказал он, – а давайте со мной. Вы вообще… как работаете? Каждый день? С утра до вчера?
– Нет, я только в первую смену. Потом Клавдия приходит.
– А вас как зовут? Простите, что не спросил раньше.
– Марина.
Я ведь в сущности о ней ничего не знаю. Ну вот, например, замужем она? Обручального кольца нет, но это ничего не значит в наше время… Дети? Сын-школьник? Наверняка сын-школьник. У таких уютных, спокойных женщин обычно сыновья. Это только Валевские рожают одних лишь дочерей, словно партеногенетические ящерицы.
– А меня… прошу прощения.
– Вы что, – Витольд говорил громко и обиженно, – с ума сошли? Вот тут, в вечерке…
– А я тут при чем? Это Воробкевич.
– Я не собираюсь это ставить, – кричал Витольд, – а вы мне выкручиваете руки!
Он тоже возвысил голос, виновато махнув рукой Марине, чтобы не волновалась.
– Это вы крутите! Я нахожу аутентичное либретто! Партитуру Ковача! Вы даже не представляете, какого труда… Я даже спонсоров нашел! А вы, видите ли, не будете! Прекрасный резонансный проект! Валевская могла бы спеть Азию! Мы могли бы пригласить… да я не знаю, Кауфмана! Самоилэ могли бы пригласить!
– На Кауфмана ни у одного спонсора денег не хватит! – Витольд постепенно успокаивался. – Кому это вообще нужно, все эти фиги в кармане? Кому, ну кому сейчас интересно про тиранию?
– Это не про тиранию. Это про то, как приличный человек…
– …становится тираном, – подсказал Витольд.
У Витольда была неприятная манера договаривать за собеседника, что выдавало человека нетерпеливого и недальновидного.
– О том, как глубоко готов пасть человек, ведущий двойную игру.
– «Семнадцать мгновений весны», – сказал Витольд. – И еще этот, про наркомафию, не помню названия. С Киану Ривзом, что ли.
– «Глубокое прикрытие». Да не хотите, не ставьте. – Он краем глаза видел, что Марина с интересом прислушивается к разговору, хотя делает вид, что читает любовную требуху. – Найду другого. И ему уйдет вся слава. Иоланта… что Иоланта? Я предлагаю вам сенсацию!
– Какая сенсация? – Витольд опять занервничал. – Никто, буквально никто ничего не слышал о такой постановке. Я спрашивал. Никто. Ничего.
– Ну вот же Претор!
– Претор к старости вообще выжил из ума. На сексуальной почве свихнулся, к мальчикам приставал. В конце концов его утрамбовали в частную клинику, там он и помер. К тому же… Он был глух как тетерев, ваш Претор. Он еще в десятые оглох. Вообще не представляю, что и как он мог ставить.
– Бетховен…
– Вы псих, – сказал Витольд, – я уже понял. Может, вы графоман? Может, вы сами написали эту, как ее? У нас уже есть один такой. Богатенький, сука. Сам пишет, сам ставит, актерам платит, режиссеру, декораторам. Даже зрителям платит. Потом платит критикам за положительные рецензии. Полгорода кормит. Жаль, не у нас, в драматическом. Кстати, это ваше либретто… унылое говно, если честно. «Иоланта» хотя бы прикольная. А тут драйву нет. Нас критики засрут. Я проверял. Этот всадник, Луций… он там никак не мог быть. Он раньше успел, чем Петроний. У меня записано, вот, Нерон у него отжимал бизнес, ну и он, чтобы хоть как-то семью обеспечить, отписал почти все Нерону, и… И, кстати, ни в политику, ни в литературу не лез. Все равно не помогло.
– Да, – согласился он, – это обычно не помогает. Но вы все-таки подумайте. Может получиться интересно.
– Я сказал – нет, – казалось, Витольд вот-вот начнет всхлипывать. – Что вы все ко мне прицепились, в конце концов! Оставьте меня в покое!
– Вы же сами мне позвонили.
Витольд молчал и только часто-часто, как собака, дышал в трубку. Потом еще пару раз прерывисто вздохнул и отключился.
– А я думала, вы по обувной части. – Марина забрала пустую тарелку и вложенные в дерматиновую книжечку купюры. – У нас целых две обувные фабрики. Хорошую обувь выпускают. И недорогую. Правда. Но оборудование старое, все время ломается. И наладчики…
– Я похож на наладчика?
Она пододвинула к нему мелочь, он пододвинул мелочь обратно, словно бы они играли в какую-то игру.
– Нет. Слушайте, у вас на шее царапина, вот здесь.
– Я знаю. Наверное, во сне. Повернулся неудачно.
– Помажьте йодом хотя бы. Дать вам йод?
Наверное, тут всем положено иметь аптечку. Толпы туристов. Частые травмы.
– Скажите, а цветы тут где можно купить? Я имею в виду редкие. Экзотические.
– Как выйдете, налево, – она понимающе улыбнулась, – и два квартала вверх. Будет такая улочка, узенькая. Там цветочный салон.
– Он когда открывается, не знаете?
– Он и не закрывается. Он круглосуточный.
– Круглосуточный? Зачем? Я понимаю, аптека.
– Кому-то ведь среди ночи могут понадобиться и цветы. Это же лучше, чем если бы лекарства.
– Да, – согласился он, – конечно.
– Скажите, а у вас есть такая услуга, – букет на дом? Вечером? Скажем, после семи?
Яблочно-зеленые ногти. И зеленая прядь, свисающая на зеленые глаза. Дафна, не успевшая окончательно превратиться в дерево.
– Мы работаем круглосуточно.
Бесстрастное лицо, слегка презрительное. Наверное, их так специально обучают. Везде радушие, а тут ленивая полудрема лесной нимфы, блуждающей средь длинных зеленых стеблей.
В цветочных магазинах всегда чуточку пахнет тлением. Может, потому, что цветы сейчас скорее ассоциируются с похоронами, чем с праздниками?
– Розы? Дюжину роз? Плюс одна? Белых? Алых?
Бледные пальцы с зелеными ногтями неподвижно лежали на зеленых стеблях папоротника, декорирующих прилавок. Не Дафна, Офелия…
– Нет. Страстоцвет, примула вечерняя и витекс священный. Это можно… такой букет?
Она задумчиво покусала нижнюю губу.
– Наверное. Это… мне кажется, редкие цветы. У вашей дамы тонкий вкус. Но я узнаю. Оставьте телефон, я перезвоню вам, да? Но я еще не знаю, сколько это будет стоить. Потому что их нет в прейскуранте, понимаете?
– Все равно. Я вот оставляю. Если уложитесь, то и хорошо.
Она пожала плечами.
Деньги меня не волнуют, – говорил весь ее томный, усталый вид. – И вообще, как вы мне все надоели! Мужланы, грубые человеческие самцы, разве можете вы чем-нибудь пленить меня, прозрачную нимфу!
У крыльца мокрый, взъерошенный голубь с горловым воркованием выхаживал вокруг гладкой, перышко к перышку, голубки.
– Не знаю такой. – Это был другой вахтер, мышеватый, с серыми, зачесанными назад волосами, с серым лицом, блеклыми серыми глазами, в серой куртке, и голос у него был серый, и жизнь у него была серая, если вообще была.
– А вы посменно работаете?
– Как кому удобно, так и работаем, – скучно сказал вахтер.
– А ваш напарник? Такой, ну, крупный? Волосы зачесаны через лысину?
– Не знаю, – повторил вахтер.
– Но как-то же вы сменяетесь?
– Я сдаю Казику. А кому Казик сдает, я не знаю. А зачем вам?
– Я по одному делу о наследстве, – сказал он веско, – разыскиваю наследников Нины Корш.
– Не знаю такой, – повторил вахтер, – были тут какие-то Корши, но давно. Держали доходный дом на Дворецкой.
– Этих я знаю. Это не те Корши.
В фойе двое равнодушных людей в комбинезонах снимали со стен забранные в стекло фотографии оперных прим. Освобожденные стены казались непристойно голыми, словно женское лицо без косметики…
– Опять вы?
Артистическое лицо Витольда исказила гримаса отвращения.
– Вы меня преследуете? Зачем? Зачем вы меня преследуете?
Витольд был в твидовом пальто с поднятым воротником и в черной мягкой шляпе. Вокруг шеи обернут длинный черный шарф.
Чтобы не раздражать вахтера, он отступил в сторону, и Витольд протиснулся боком в фойе, обдав его запахом дорогого мужского одеколона.
– Я же сказал, не буду это ставить! Я что, вам давал какие-то надежды? Что-то обещал?
Витольд нетерпеливо разматывал шарф, точно тот его душил. Лицо у Витольда было высокомерное и несчастное.
– Не буду ставить эту вашу графоманию. Ясно? Не буду!
Витольд помотал головой, словно бы отгоняя севшую на нос муху.
– А мэр положительно обещал финансировать проект…
– Да срал я на вашего мэра, – сказал Витольд и сам испугался.
– Это вы зря. На мэра нельзя срать ни в коем случае, – строго сказал он.
Витольд молчал. Лицо у Витольда было трагическое, скорбный рот выгнулся подковой. Он поглядел на руку Витольда, разматывающую петлю шарфа. Рука мелко подрагивала.
– Послушайте, – голос Витольда звучал жалобно, – вы же все врете. Зачем вы все время врете? Что вам от нас нужно? Зачем вы вообще сюда приехали? Уезжайте, а? Мы уж тут сами как-нибудь разберемся!
– Конечно, – согласился он, – разумеется.
– А я как раз собирался звонить. Откуда вы знали, что я тут?
Потертый опель Валека был по уши забрызган грязью. Куда это Валек ездил, что так изгваздался?
– Все ходят своими путями, – философски сказал Валек.
– Что, опять на кладбище?
Мимо мокрых тритонов, томившихся в пустых фонтанах, мимо мокрого Франтика во главе нахохлившейся группы туристов, мимо людей в мокрых комбинезонах, сгружающих ведра, полные бледных мокрых цветов. Слишком много цветов…
– Нет, – с некоторым сожалением проговорил Валек, – это в городе. Ну вот, тут распечатка, посмотрите пока.
– Я посмотрю потом. А если коротко?
– Коротко? Состоятельная семья. Отец адвокат, ну и он тоже поступает на факультет права. Примыкает к социалистам. Правда, ненадолго. Переезжает в Краков, поступает в военную академию. В чине майора очень эффективно подавляет восстание национал-патриотов. Становится комендантом города. Первую войну заканчивает в чине полковника. Во вторую координирует действия местного подполья. Арестован НКВД. Интернирован. Пропал без вести. Да, видный масон. Высшая степень посвящения. Теософ, ученик Блаватской.
– Хороший голос?
– Ах да, верно. Даже какое-то время пел в опере, в студенчестве. Вот, выходим.
Он с неохотой выбрался из теплого нутра автомобиля.
– Здесь он родился. Классицизм, вторая половина девятнадцатого века. С архитектурной точки зрения ничего особенного. Доску недавно повесили.
– Он действительно был так красив?
– Да. Там есть фотографии, я вам принес. Белокурая, хм, бестия. Из породы победителей. Но в какой-то момент, хм, ему перестало везти.
– С этого места поподробней, пожалуйста.
– Ах, ну. Тогда в машину. А то капает с крыши. Так вот, начало Второй мировой он встречает полковником. И аккурат за день до капитуляции Варшавы, в тридцать девятом, Руммель подписывает приказ о создании боевой подпольной организации. С одним центром в Варшаве, а вторым – здесь, у нас. И как вы думаете, кто стоит во главе местного центра? Так вот, приказ был подписан 27 сентября, а 28 сентября в том самом монастыре Сакрекерок НКВД находит тайник с картотекой и архивом польской контрразведки. Дальше, понятно. Аресты, вербовка… Очень, хм, удачно для них получилось, вы не находите?
– Полагаете, был предатель? Неужели сам Костжевский?
– Что вы! Он был храбрый человек, блестящий военный. Он как раз сумел спасти организацию. Ценой больших потерь, но сумел. Но предатель, безусловно, был. А дальше происходит вот что. Группа Костжевского готовит несколько террористических актов, и вы понимаете, почти все эти акты проваливаются. Начинаются аресты. Сначала берут Нахмансона, ну, мужа Валевской, вы знаете, потом Ковача. И вот что любопытно – инструкции, вернее, ориентировку Костжевский получает из Варшавы, через некоего Андрыча, и вот этот Андрыч передает приказ к вооруженному выступлению. А заодно сообщает, что Варшава настоятельно рекомендует спровоцировать показательный погром.
– Что?
– Погром. Показательный. Чтобы выдавить евреев из города. Чтобы они ушли вместе с советами. Костжевскому это кажется настолько странным, что он решает сам, напрямую, связаться с Варшавским центром, пытается перейти границу и попадает к НКВД. Дальше еще интересней – его освобождают.
– Не может быть!
– Освобождают, и он снова начинает формировать подполье. Русские уходят, приходят немцы, и он сражается уже против немцев.
– А потом?
– Потом следы его теряются. Тогда было много… безымянных героев.
– А этот… Андрыч? Это фамилия? Кличка?
– Фамилия. Зенон Андрыч. Однокашник Костжевского, учился на одном с ним факультете, но недолго, год или два.
– Масон?
– Дались вам эти масоны! Не знаю, может и масон.
– И, конечно, след его тоже потерян.
– Потерян, – согласился Валек, – хотите чтобы я разузнал насчет этого Андрыча? Поподробней?
– Да, – сказал он, – это было бы неплохо. И вот, возвращаю с благодарностью.
– Помогла?
– Нет. Но все равно спасибо.
– Они вам все зачем нужны? – Валек, аккуратно перегнувшись через спинку, утвердил Ковача на заднем сиденье, – я так и не понял.
– Они были участниками одной старой постановки. Я иду по театральной программке. Костжевский там пел партию всадника Луция.