Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 1. А-И Фокин Павел
Свою увлеченность Осип Максимович скрывал.
Он был еще молод, черноглаз, широкоголов. Это был много знающий, аскетический человек, преданный Маяковскому, и хороший товарищ остальных лефовцев» (В. Шкловский. Встречи).
«Иногда с Владимиром Владимировичем [Маяковским. – Сост.] приходил Осип Максимович Брик, всегда ровный в беседе и внешне спокойный. Очень начитанный, он не давал разгораться страстям, и разговоры проходили мягко и мирно, и мы многое принимали». (В. Комарденков. Дни минувшие).
«Спортивно подвижный, хотя никогда спортом не занимался, быстрый в движениях кабинетный человек, прочитавший горы книг и не ссутулившийся за письменным столом, точный и лапидарный в изложении мысли, увлекающийся и заинтересованный, всегда идущий навстречу и никогда не навязывающийся, умеющий говорить с людьми на интересующие их темы, бескорыстный и широкий, он был окружен уважением серьезных и талантливых людей.
Этого человека было за что любить, и его любили. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он испытывал недостаток и во врагах. В яблоню, которая не дает яблок, говорит грузинская пословица, камней не кидают.
Он был нужен многим творческим людям, как друг-катализатор, как советчик, у которого можно проверить себя в задуманном, выложить все сомнения, прояснить запутанную ситуацию, спросить и получить ответ. Он умел повернуть предмет неожиданной стороной, логика его была свежа и конструктивна, предлагаемое решение, как пишут о шахматных этюдах, красиво и остроумно…» (В. Катанян. Распечатанная бутылка).
«Брики очень любили литературу. У них был даже экслибрис. Дело прошлое: тогда экслибрисов было больше, чем библиотек. Но экслибрис у Бриков был особенный.
Изображалась итальянка, которую целует итальянец, и цитата из „Ада“: „И в этот день мы больше не читали“.
Такой экслибрис уже сам по себе заменял библиотеку» (В. Шкловский. О Маяковском).
БРОМЛЕЙ (в первом браке Вильборг, во втором Сушкевич) Надежда Николаевна
Актриса, режиссер, драматург, поэтесса, прозаик. Публикации в журналах «Северные записки», «Русская мысль». Книга стихов и прозы «Пафос» (М., 1911) сборники повестей и рассказов «Исповедь неразумных» (М., 1927), «Потомок Гаргантюа» (М., 1930); повести «Записки честолюбца» (1914), «Сердце Anne» (1915), «Повесть дружбы и любви» (1916); пьесы «Архангел Михаил» (пост. 1922), «Король Квадратной республики» (пост. 1925). Была близка к кругу литераторов группы «Центрифуга». В 1908–1922 – актриса МХТ. Роли: мать Эрика («Эрик XIV» Стриндберга), Шут («Король Лир» Шекспира) и др. В 1919 дебютировала в качестве режиссера постановкой пьесы Д’Аннунцио «Дочь Йорио» в 1-й студии МХТ.
«Она писала неплохие стихи, была женщиной остроумной и ироничной, великолепно гадала на картах – „предсказывала“ судьбу. Бромлей занималась и драматургией – две ее пьесы, правда, очень неудачные, „Архангел Михаил“ и „Король Квадратной республики“, шли на сцене МХАТ „2-го“» (П. Марков. Книга воспоминаний).
«Это была женщина сложная и странная. Действительно умная, одаренная, она самой себе представлялась достойной мировой славы, – вероятно, поэтому относилась к окружающим спесиво и часто недоброжелательно. Внешне эффектная, в жизни и на сцене настоящая grande dame, она вела себя как избалованное дитя, манерничала. Об одном актере говорила, что любит его как „женщина, актриса и ребенок“ – ей казалось, что именно такой сплав она являет изумленному миру. Была она остроумна и легко сочиняла смешные поэмы. И даже напечатала стилизованный под восемнадцатый век эпистолярный роман, казавшийся мне интересным в ту пору. Выйдя замуж за Бориса Михайловича Сушкевича, она властно подчинила его себе, называла придуманным ею именем Джэк (очень твердо произносила „э“), которое так не шло к его кругло-милому русскому лицу, и широко оповещала, что „приучает его к косметике“ – смысл этой фразы остался для нас тайной. У Нади было множество маленьких пудрениц, – глядя в их зеркальца, она не скрывала удовольствия от собственной красоты» (С. Гиацинтова. С памятью наедине).
БРУНИ Лев Александрович
Живописец, график, акварелист, художник книги. С 1915 – участник выставок объединения «Мир искусства», «Четыре искусства». Член группы «Маковец». Портрет А. Ахматовой (1922).
«Бруни любили, любили мягкость его отношений, его юмор. У Бруни был вкус к человеческому поведению, к быту. Быта он не боялся, любил уклад жизни, всегда относился с интересом к людям практическим и не подымал романтических метелей вокруг своей профессии. Был он моложе всех нас, казался мальчиком, но умел собирать и сталкивать людей лбами» (Н. Пунин. Квартира № 5).
«Лев Бруни как личность был так сложен, так трудночитаем, в характере его было столько противоречивого, что вряд ли мне удастся сделать его хорошо нарисованный портрет. Но, может быть, основной его чертой, чертой, определившей всю его жизнь, была „влюбчивость“. Влюбчивость не в идеи в искусстве или неведомые пути, открывающиеся внутреннему взору, сколько влюбчивость в „носителей“ этих идей, в вожаков сект искусства. Он был тем, что называется „сектант“, но причем сектант, провозглашающий „ересиарха“, „Учителя“ с большой буквы! Причем влюбленность его в „объект“ была исступленно послушническая!
Мне так иногда было досадно за него, по-дружески, по-человечески! Ведь была и другая сторона его натуры, менее „человеческая“, досадно человеческая…
Был некий таинственный, трудно разумом постигаемый… „голос крови“. Лев Бруни был продукт многих биологических скрещений. В его жилах текла кровь людей в искусстве блестящих, уникальных! Тут и иностранная итальянская кровь Бруни, тут и какая-то частица крови Брюллова, и русская кровь блестящих Соколовых. Словом, говоря простыми русскими словами, все ему „давалось даром“.
…Лева Бруни был в детские свои годы типичным вундеркиндом. Первые уроки он брал у своего деда, акварелиста Александра Соколова. Я видел его акварель, сделанную, кажется, девяти лет, – собака сенбернар. С трудом можно было поверить, что это сделал девятилетний мальчик. Так крепка форма головы собаки, так вкусно акварелью моделирована форма и так красив, музыкален цвет всей этой вещи!» (В. Милашевский. Тогда, в Петербурге, в Петрограде).
«Он был духовным сыном старца Нектария. Интеллект не имел для него большого значения, он его даже презирал. Поэтому его слова, которые он с трудом подбирал, были действительно оригинальны и самобытны. Его очень смелые и все же прекрасные эскизы также всегда были новым словом в живописи. Тогда он пытался изобразить „следы предметов в пространстве“ или свести изображение предмета, например благословляющей руки, к более лапидарному динамическому знаку. Я видела в этом обусловленное эпохой стремление ввести в поле нашего зрения сам процесс становления, время как таковое» (М. Сабашникова. Зеленая змея).
«Он глубоко верит. Его привязывает к Богу доподлинное, как он говорит, знание, что Бог существует…Затем он находит через православие путь к России: его подлинное смирение вызвано глубоким сознанием сложности жизни и слабости индивидуального разума. Бруни, по-видимому, выше всего ценит вековой православный жизненный опыт, который, по его словам, лежит в нас и дает нам плотность и мужество» (Н. Пунин. Мир светел любовью. Дневники. Письма).
БРУНИ Николай Александрович
Поэт, прозаик. Публикации в журналах «Гиперборей», «Новая жизнь», «Голос жизни». В 1911–1914 входил в «Цех поэтов».
«Николай Бруни был поэтом и музыкантом. Он писал стихи, был знаком с целым рядом молодых поэтов, был в курсе всех „злоб дня“ современной поэзии, но он явно еще не обрел свое поэтическое лицо и поэтому как-то зрел в этом смысле!
Но музыкой (он готовил себя к карьере пианиста) он занимался регулярно, но тоже как-то домашним образом, не поступая в консерваторию, так как там „совершеннейшая казенщина и рутина“. К нему ходил какой-то старичок, в которого семейство Бруни очень верило!
Характер у Николая был „не сильный“, а какой-то податливый и неуверенный в себе, поэтому его музицирование, конечно, дало очень много в смысле внутреннего роста, но не сделало его „победителем“ над конкурентами-пианистами!
Человек он был очень „внутренне изящный и чуткий“, но, конечно, отсутствие „железной воли“ было причиной тому, что он не стал ни профессиональным поэтом, ни профессиональным пианистом» (В. Милашевский. Тогда в Петербурге, в Петрограде).
БРЮСОВ Александр Яковлевич
Поэт, переводчик, критик, археолог, мемуарист («Воспоминания о брате», «Страницы из семейного архива Брюсовых», «Литературные воспоминания»). Публикации в журналах «Перевал», «Маски», «Юность», «Новая жизнь», «Свободный журнал» и др. Стихотворный сборник «По бездорожью» (М., 1907). Младший брат В. Брюсова.
«Являлся за чайным столом Саша Брюсов, еще гимназист, но тоже „поэт“; ставши „грифом“, он соединился с Койранским против брата: едкий, как брат, супясь, как петушок, говорил брату едкости; брат, не сердясь, отвечал» (Андрей Белый. Начало века).
«„По бездорожью“. Ловкие и ни к чему не обязывающие декадентские стихи, напоминающие, как большинство современных декадентских стихов, преимущественно Валерия Брюсова» (А. Блок. Из рецензии).
БРЮСОВ Валерий Яковлевич
Поэт, прозаик, драматург, критик, литературовед (теория стихосложения, исследования о творчестве Пушкина – более 80 публикаций), переводчик, литературный и общественный деятель. Стихотворные сборники «Chefs d’oeuvre» («Шедевры». М., 1895), «Me eum esse» («Это – я». М., 1897), «Tertia vigilia» («Третья стража». М., 1900), «Urbi et orbi» («Граду и миру». М., 1903), «Ete’fauoz. Венок. Стихи 1903–1905 гг.» (М., 1906), «Все напевы» (М., 1909), «Зеркало теней» (М., 1912), «Стихи Нелли. С посвящением Валерия Брюсова» (М., 1913), «Семь цветов радуги. Стихи 1912–1915 гг.» (М., 1916), «Последние мечты» (М., 1920), «В такие дни. Стихи 1919–1920 гг.» (М., 1921), «Миг. Стихи 1920–1921 гг.» (Берлин; Пг., 1922), «Дали» (М., 1922), «Меа» («Спеши». М., 1924). Романы «Гора Звезды» (1895–1899; опубликован в 1975), «Огненный Ангел» (М., 1908; 2-е изд., доп., М., 1909); «Алтарь Победы. Повесть IV века» (1911–1912), «Юпитер поверженный» (опубликован в 1934); повести «Обручение Даши» (1913), «Рея Сильвия» (1914), «Моцарт» (1915); сборник рассказов «Ночи и дни» (М., 1913); пьесы «Путник» (1911), «Протесилай умерший» (1913), «Диктатор» (1921). Сборник рассказов и драмы «Земля», «Зеленая ось» (М., 1907).
«Андрей Белый, употребляя для каждого слова большую букву, называл Брюсова в своих писаниях „Тайным Рыцарем Жены, Облеченной в Солнце“, а сам Блок, еще раньше Белого, в 1904 году, поднес Брюсову книгу своих стихов с такой надписью:
Законодателю русского стиха,
Кормщику в темном плаще,
Путеводной Зеленой Звезде, —
меж тем как этот „Кормщик“, „Зеленая Звезда“, этот „Тайный Рыцарь Жены, Облеченной в Солнце“ был сыном мелкого московского купца, торговавшего пробками, жил на Цветном бульваре в отеческом доме, и дом этот был настоящий уездный, третьей гильдии купеческий, с воротами, всегда запертыми на замок, с калиткою, с собакой на цепи во дворе. Познакомясь с Брюсовым, когда он был еще студентом, я увидел молодого человека, черноглазого, с довольно толстой и тугой гостинодворческой и скуласто-азиатской физиономией. Говорил этот гостинодворец, однако, очень изысканно, высокопарно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и все время сентенциями, тоном поучительным, не допускающим возражений. Все было в его словах крайне революционно (в смысле искусства) – да здравствует только новое и долой все старое! Он даже предлагал все старые книги дотла сжечь на кострах, „вот как Омар сжег Александрийскую библиотеку!“ – воскликнул он. Но вместе с тем для всего нового уже были у него, этого „дерзателя“, разрушителя, жесточайшие, непоколебимые правила, уставы, узаконения, за малейшее отступление от которых он, видимо, готов был тоже жечь на кострах. И аккуратность у него, в его низкой комнате на антресолях, была удивительная» (И. Бунин. Воспоминания).
«Внешность Брюсова. Первое, негибкость, негнущесть, вплоть до щетиной брызжущих из черепа волос („бобрик“). Невозможность изгиба (невозможность юмора, причуды, imprevu (неожиданность) – всего, что относится к душевной грации). Усы – как клыки, характерное французское en croc (закрученные кверху). Усы нападчика, шевелящиеся в гневе. Форма головы – конус, посадка чуть кверху, взирание и вызов, неизменное свысока. Волевой, наполеоновский, естественнейший — сосредоточенной воли жест! – скрещивать руки. Руки вдоль тела – не Брюсов. Либо перо, либо крест. В раскосости и скуластости – перекличка с Лениным. Топорная внешность, топором, а не резцом, но крепко, но метко. При негодности данных – сильнейшее данное (не дано, дан).
Здесь, как в творчестве, Брюсов явил из себя все, что мог.
А глаза каре-желтые, волчьи» (М. Цветаева. Герой труда).
«У Валерия Брюсова лицо звериное – маска дикой рыси, с кисточками шерсти на ушах: хищный, кошачий лоб, убегающий назад, прямой затылок на одной линии с шеей, глаза раскольника, как углем обведенные черными ресницами; злобный оскал зубов, который придает его смеху оттенок ярости. Сдержанность его движений и черный сюртук, плотно стягивающий его худую фигуру, придают ему характер спеленутой и мумифицированной египетской кошки» (М. Волошин. Лики творчества).
Валерий Брюсов
«Ни разбросанные, как попало, кубические линии лица, ни несколько заспанные, но всегда просверливающие глаза, ни намеренная эластичность движений (он написал о себе, что он потомок скифов, как же можно было после этих строк потерять гибкость и упругость?), – ничто из этого не было самым существенным в Брюсове. Основным, то есть особо характеризующим Брюсова, была собранность, скованность. Она замыкала и строгие мысли, и девическую застенчивость. Брюсов не был очень умен от природы, но был бесконечно образован, начитан и культурен. Ум Брюсова не был быстр, но очень остер и подкреплен особой, брюсовской логичностью.
Брюсов… был, как это ни странно звучит, с детства немолодым мальчиком. Мальчиком он остался на всю жизнь, и, вероятно, ребенком он умер.
Только у детей бывает такая пытливость, такая тяга „узнать все“. Брюсов кидался на все, и все, на что он кидался, он изучал необычайно основательно. У него были хорошие знания в области латинской поэзии и поэзии французской (русскую он знал просто ослепительно). Брюсов солидно знал историю, математику и даже оккультные науки. Прекрасно играл в винт и преферанс, интересовался спортом, изучал языки (он мог отдаться изучению какого-либо языка специально для того, чтоб прочесть в подлиннике того или иного автора или перевести его произведения). Брюсов считал ниже своего достоинства не знать какой-либо отрасли, а начав знакомиться с этой отраслью, он увлекался и вникал досконально во все детали.
Брюсов смотрел на весь мир, как юноша смотрит на впервые зарозовевшее перед ним в купальне женское тело, на приоткрывшуюся полоску женской ноги выше чулка.
Только видя, как Брюсов теряется в природе, как он становится старомодно нежен и трогателен около женщины, – можно было понять, что всю жизнь он хотел казаться и казался не тем, чем он был.
Он рисовался вождем, эротическим поэтом, демонистом, оккультистом, всем, что можно было быть в те дни. Но это был портрет Брюсова, а не оригинал. Ах, как был не похож Валерий Яковлевич на Брюсова!» (В. Шершеневич. Великолепный очевидец).
«Брюсов никогда не был педантом, в чем иные склонны его упрекнуть.
…Единственное, чего не терпел Брюсов, были проторенные дороги. Необычность, новизна мысли или образа, оригинальность формы – вот что для Брюсова было необходимостью…Чувствую потребность подчеркнуть еще одно примечательное (и для многих, вероятно, неожиданное) качество Брюсова. Я никогда не слыхал от этого „мэтра“ символистов какой-либо проповеди его поэтического направления. Широта охвата ценимой Брюсовым поэзии была беспредельна. Он не выносил только плохой поэзии. В остальном он умел как никто переключаться из одной поэтической атмосферы в другую.
В центре этой галактики, охватывавшей всю мировую литературу, сияло для Брюсова одно неизменное солнце: Пушкин.
…К Пушкину у Брюсова было особое интимное, родственное отношение (ср. название книги „Мой Пушкин“). Нет сомнения, что многосторонняя деятельность Пушкина служила ему моделью.
Однажды Брюсов заявил мне, что мог бы, сосредоточившись, восстановить в памяти все стихотворные произведения Пушкина. Может быть, в этом было преувеличение, но то, что Пушкин был весь у Брюсова на памяти, несомненно…Читая стихи, Брюсов обычно стоял за стулом, прямой, напряженный; держался обеими некрасивыми руками за спинку. Это была крепкая хватка, волевая и судорожная. Гордая голова с клином черной бородки и выступающими скулами была закинута назад. Слова вылетали с как бы припухших губ. Такие губы называют „чувственными“, – пожалуй, на сей раз эпитет был бы по существу. Скрещенные на груди руки и черный застегнутый сюртук к тому времени уже стали „атрибутами“ Брюсова.
Об этом застегнутом сюртуке слишком часто упоминают теперь в докладах те, кто не знал Брюсова лично. Брюсов никогда не был человеком в футляре. Он был страстен, порывист, угловат, но это сочеталось в нем с любовью к некоторой официальности, торжественности. Человек, влюбленный в идею власти, не может быть равнодушным к прелестям субординации и этикета» (С. Шервинский. Ранние встречи с Валерием Брюсовым).
Валерий Брюсов
«Как он прекрасно читал своих классиков с глазу на глаз, как бы весь перечерчиваясь и бледнея, теряя рельеф, становясь черно-белым рисунком на плоскости белой стены; очень выпуклый, очень трехмерный, рельефный в другие минуты, он в миг напряженнейшего пропуска строк через себя перед выкриком их точно третье терял измерение, делаясь плоскостью, переливаясь в передаваемый стих; звук, скульптурность, отяжелевая рельефами, ставился великолепно изваянной бронзой, которую можно и зреть, и ощупывать.
Помнились жесты руки, подающей открытую книгу на стол.
Мощь внушенья красот – в долгой паузе перед подачею слова; в ней слышались действие лепки рельефов, усилия слуха и произношения внутреннего; так он, вылепив строчку, влеплял ее: голосом.
Себя читал, декламируя горько, надтреснуто, хрипло, гортанно, как клекот орла, превращающийся в клокотание до… воркования, не выговаривая буквы „ка“ (математи), гипертрофируя паузы:
„Улица была как буря“ выкидывал:
„Улица“
Долгая пауза.
„Была…“ – пауза поменьше; и – скороговоркой: – „как буря“.
Глаголы – подчеркивал голосом, не существительные.
…Но Брюсов не был эстрадным чтецом, а чтецом-педагогом, вскрывающим форму, доселе заклепанную; завозясь молотками, ударами голоса, сверлами глаз и клещами зубов, как выкусывающих из заклепанной формы железные гвозди, он нам вынимал стих Некрасова, Пушкина, Тютчева иль Боратынского, прочно вставляя в сознанье его…» (Андрей Белый. Начало века).
«Насколько Бальмонт со своими „испанскими жестами“ казался буйным и страстным, настолько Брюсов был духовно загримирован под строгого и невозмутимого джентльмена. Сюртук Брюсова, застегнутый на все пуговицы, и его по-наполеоновски скрещенные руки стали уже традиционными в воспоминаниях современников. Отрывистая и чуть-чуть картавая речь с неожиданной и подчас детскою улыбкою из-под усов была уверенна и точна. Положение „главы школы“ обязывало, и Брюсов чувствовал себя предназначенным для литературных битв. Ему нужна была маска мэтра.
…Соратники Брюсова по „Весам“ любили его называть магом и окружали его личность таинственностью. Брюсову будто бы были ведомы какие-то великие тайны творчества и жизни. И сам он любил казаться загадочным. В молодости Брюсов занимался спиритизмом… При этом Брюсов думал, что можно удачно сочетать оккультные знания и научный метод. Трезвый и деловитый в повседневной жизни, Брюсов, кажется, хотел навести порядок и на потусторонний мир…Дальше литературного и салонного оккультного экспериментализма у него дело не пошло. В этом было даже что-то ребяческое.
…Нет, значительность Брюсова вовсе не в его демонизме, вероятно мнимом, а в его формальных заслугах. Он дал нам пример трудолюбия, точности, добросовестности. Он своим литературным опытом напомнил нам о труднейших задачах нашего ремесла. Бывают писатели, которым дела нет до школы, которые так поглощены жизненной судьбой в сознании ее связи с мировыми целями, что им вовсе не до „истории литературы“. Не таков Брюсов. Он больше всего был озабочен тем, чтобы построить литературную фалангу так, как ему казалось это исторически нужным. Отсюда его ревнивое и подозрительное отношение ко всем, кто одновременно с ним выступал на свой страх и риск, не подчиняясь дисциплине.
…Брюсов был цельный человек. И в своей законченности он был прекрасен, как прекрасны и его точные, четкие, ясные и нередко совершенные стихи. Но Брюсов был не только поэт; он был делец, администратор, стратег. Он деловито хозяйничал в „Весах“, ловко распределяя темы, ведя войну направо и налево, не брезгуя даже сомнительными сотрудниками, если у них было бойкое перо и готовность изругать всякого по властному указанию его, Валерия Яковлевича.
…Ни для кого не тайна, что Брюсов был когда-то монархистом, националистом и даже весьма страстным империалистом. Естественно, что многие недоумевали, когда этот приверженец самодержавной и великодержавной власти оказался вдруг в рядах борцов за новый социальный порядок. Однако для меня было ясно, что Брюсов мог присоединиться к революционному воинству воистину нелицемерно. Правда, у него были на то особые мотивы, не всегда совпадающие с партийной точкой зрения, но ведь поэт пользуется привилегией жить и мыслить не совсем так, как все» (Г. Чулков. Годы странствий).
ВалерийБрюсов
«Был он большой умница и человек исключительно широкого образования. Только в области общественно-политических наук поражал своею наивностью и неустойчивостью. В этом, впрочем, Брюсов был схож с большинством модернистов: умнейшие и образованнейшие люди в вопросах литературы, искусства, истории, философии, религии, иногда даже естествознания, они были форменными младенцами в вопросах общественных и экономических.
…И еще одна черта поражала меня в Брюсове: странная неустойчивость и неуверенность в моральной области. Не то чтобы он был аморалистом; не знаю, как в душе, – однако производить он такого впечатления не хотел. Но казалось, что тут он все время ходит как бы ощупью, совершенно самому себе не доверяя. Эта моральная неуверенность в суждениях и поступках особенно бросалась в глаза, потому что в других областях Брюсов был очень уверен в себе, решителен и категоричен» (В. Вересаев. Литературные воспоминания).
БРЮСОВА (урожд. Рунт) Иоанна (Жанна) Матвеевна
Переводчица. Жена В. Брюсова.
«Умная, в черном, простом, не от легкости, а от взбодренности, смехом встречающая Иоанна Матвеевна: энергичная, прыткая, маленькая» (Андрей Белый. Начало века).
«Под фамилией Рунт она поступила в семью Брюсовых не то гувернанткой, не то домашней учительницей, вышла замуж за Валерия Яковлевича и самоотверженно (быть женой Брюсова было нелегко!) прожила с ним всю его жизнь. Несмотря на смех, она была грустная и очень работящая.
Я хорошо знал ее сестру, журналистку Брониславу Рунт…
Бронислава Матвеевна всегда подсмеивалась над старшей сестрой, особенно за глаза, и была неважного мнения о муже своей сестры. Говорила, что Брюсов „высушил Жанну, как цветок для гербария“.
Иоанна Матвеевна пропускала мимо ушей шпильки младшей сестры, много работала, помогая Валерию Яковлевичу и одновременно печатая под своей фамилией книги. Была она очень любезна. Как-то ей захотелось иметь для какого-то сборника (кажется – „Французские лирики“) перевод одного мадригала Вольтера. Я ей перевел стихотворение. Иоанна Матвеевна немедленно заехала ко мне и привезла в подарок конфет.
Была любезна со всеми и об увлечениях Брюсова отзывалась спокойно, но с ехидцей. По-моему, даже помогала распутывать запутавшиеся отношения. Но делала это всегда очень тактично, говоря о Брюсове в таких случаях как о постороннем человеке» (В. Шершеневич. Великолепный очевидец).
«На диване, сухо помешивая в стакане ложечкой, приехавший после всех – скуластый, седоусый и мрачноглазый Брюсов…А рядом с ним на диване Иоанна Матвеевна – его преданная, добрая жена. Дома за чаем Брюсов говорит ей своим гортанным голосом: „Жанна! Дай, пожалуйста, там у меня в кабинете – знаешь, тот том Верлена, где эта такая аллитерация на «эс», – помнишь, ее еще так Бальмонт любил“ – и она встает и несет ему тот самый том…Они сидят рядом, этот замечательный поэт, настоящий ученый, и его трогательная жена-няня, пестовавшая его всю жизнь, терпевшая со скромными слезами – и первую, и вторую, и третью – и так далее, – всех тех, кому писались брюсовские стихи» (С. Бобров. Мальчик).
БРЮСОВА Надежда Яковлевна
Музыковед, деятель музыкального образования; профессор московской Народной консерватории (1906–1916). Сестра В. Брюсова.
«Преюркая ящерка, с выпуклым лбом, с быстрым выстрелом глаз, черных, умных, сестра Брюсова – музыкантша, теории строящая; ее дружба ко мне заключалась в том, что, сев рядом, гортанным фальцетто нацеливалась в слабый пункт моих слов; всадив жало, блистала глазами; В. Я. [Брюсов. – Сост.] определил раз в игре ее: „Ты – землероечка: малый зверок“. Зарывалась она в подноготную» (Андрей Белый. Начало века).
«Н. Я. была едва ли не самой изумительной личностью, которую мне когда-либо довелось встретить. Наружностью она очень напоминала брата, Валерия Яковлевича. Те же темные густые брови, те же жгучие глаза, та же прямая, сухая фигура. И та же устремленность в движениях, та же изысканная четкость в словах. Только в глазах у Н. Я. светилась ласковая доброта, совершенно чуждая ее брату. Н. Я. была на редкость образованным человеком. Нередко можно было застать ее за книгой Платона или иного греческого философа, которого она читала в подлиннике с такой же легкостью, как любой французский роман. Просто невероятна была та неутомимость, с которой Н. Я. была занята с утра до вечера. То просиживала часов по пяти у своего „Бехштейна“ за фугами или за исполнением классиков, то посещала консерваторию, то давала уроки, то читала серьезные книги. Я долго знала и очень любила Н. Я., но никак не могла решить, ушла ли она в свое время сознательно от христианства или никогда не удосужилась дойти до него. Не проявляя ни малейших внешних признаков христианства, Н. Я. во всех помыслах и поступках была преисполнена идеями некоего высшего гуманизма.
По своим личным средствам Н. Я. могла бы, по окончании занятий, уезжать на отдых за границу. Но она редко поступала так. Большею частью, приблизительно в середине июня, Н. Я. одевалась в скромное ситцевое платье, покрывала голову платком и с мешком за спиной отправлялась на Север. В мешок кроме смены белья и мелочей неизменно укладывался некий зародыш пианино – деревянный ящик с клавиатурой, октавы на две-три, а сбоку – резиновая трубка для надувания. Инструмент этот был необходим для ежедневного упражнения пальцев, и назывался он в шутку „бэби-пиано“.
Месяца на два исчезала Н. Я., посещая на Севере города, селения, монастыри. Всюду знакомилась с остатками старины, с уцелевшими обычаями, с занятными странниками: кооператорами, монахами, сектантами, анархистами, раскольниками. Некоторые из них приезжали к ней потом в Москву и привозили редкостные дары: то старинную вышивку, то расписной туес, полный морошки. Немало среди этих посетителей было лиц, по внешнему виду напоминавших бродяг. Н. Я. неизменно ласково принимала, угощала, расспрашивала их. Нередко одаривала деньгами или вещами.
…Н. Я. никогда не говорила об этой стороне своей жизни и ничем не уподоблялась тем скучным и самодовольным филантропам, которые не переводились в Москве и которые любили поговорить о своих добрых делах – кто с пафосом, а кто со смирением. Театр, концерты, выставки, литературные „среды“ у брата, вечера „свободной эстетики“ – вот тот внешний мир, которым она, казалось, исключительно жила.
Было еще, впрочем, время, когда Н. Я. открыла у себя бесплатные курсы по теории музыки для совершенно особых слушателей. По воскресным вечерам, к искреннему возмущению прислуги („Посмотрите, на что похож паркет!“), в „большой“ брюсовской квартире появлялись юные подмастерья из плотников, булочников, слесарей, а также молодые служанки, портнихи и т. п. Все это размещалось в зале, вокруг концертного „Бехштейна“, и Н. Я. преподавала своим „пролетарским“ слушателям сложную науку о ритме и мелодии. Состояла ли Н. Я. в ту пору в конспиративной связи с подпольной партией большевиков – я не знаю. Об этом она никогда не говорила. Но, при воцарении большевиков, она оказалась в большой дружбе с О. Д. Каменевой и стала директором Московской консерватории.
Вот к этой своей сестре В. Я. [Брюсов. – Сост.] относился совсем по-особенному. Без малейшей позы, без иронии, без задора. За долгими беседами, испещренными греческими и латинскими цитатами, за чтением стихов (иногда тоже греческих) брат и сестра проводили часы. В. Я. казался робким, несмелым. Можно было подумать, что он был младшим: так внимательно и учтиво вслушивался он в слова сестры, даже в том случае, когда она позволяла себе критиковать некоторые из его стихов. Чего, вообще говоря, он не терпел от посторонних» (Б. Погорелова. Валерий Брюсов и его окружение).
«Во всем облике Н. Я. была такая суровая аскетическая выразительность, что, казалось, ей скорее подобает роль социал-демократки, превратившей марксизм в Евангелие, чем музыкантши. И тем не менее это было неправильно. За этой сдержанностью скрывалась подавленная страстность, пламенные мечты о преобразовании личности через музыку, воспитание чувств…Всегда в черном простом платье, перехваченном кожаным поясом, Н. Я. являла вид строгой учительницы, но если удавалось снять эту оболочку, то она сразу оживала и начинала говорить со свойственной ей убедительностью. Она была очень некрасива, те же черты, что и у В. Я., только без одушевляющей его поэтической силы. Меня к ней влек, во-первых, ее чисто мужской ум, во-вторых, она хорошо знала Добролюбова и Коневского… О Коневском и Добролюбове мы разговаривали целые вечера, Н. Я. сохранила к ним подлинную духовную привязанность. Любимый писатель ее, кажется, был Достоевский» (К. Локс. Повесть об одном десятилетии).
БУГАЕВА Клавдия Николаевна
Активный член Московского антропософского общества, мемуарист. Автор воспоминаний о Р. Штейнере (1929; опубликованы в 1987 в Базеле на нем. языке), «Воспоминаний о Белом» (Berkeley, 1981). Жена Андрея Белого.
«Небольшая легкая фигурка, спокойные, какие-то музыкально ритмичные движения. Красивая ритмичная походка была ее особым свойством, впоследствии еще развитым в эвритмии. И говорила она спокойно и просто, но всегда очень по существу. Любовь к шутке, юмор тоже всегда как бы играли вокруг ее лица, смягчая категоричность суждений, нисколько не умаляя этим убежденность в их истине. Но, только заглянув в ее глаза, вы чувствовали то, что, на мой взгляд, можно определить как основу всего ее существа. Я называю это „жар души“. У нее были удивительные глаза. Описать их можно только одним словом – „лучистые“, т. е. лучистые глаза, о которых Толстой не устает напоминать, говоря о княжне Марии Болконской. Они запоминались… Трудно описать, какой ореол окружал ее в Обществе. „Старшие“ говорили „Клодя“, и в их голосе звучала нежность; „младшие“ говорили „Клавдия Николаевна“ с восхищением и почитанием. Ее авторитет… был необычайно высок. Было в обычае именно к ней приходить с разными „личными“ вопросами в антропософии. Она сама никогда не претендовала на такую роль „исповедника“, но так получалось. К ней приходили не только из ее кружка, но и из других. Приходила и я, хотя в ее кружке не состояла. Меня к ней тянуло. Она была очень умна, это свойство замечали в ней прежде всего, даже люди со стороны. Но ум этот и эрудиция были согреты вот тем „жаром души“, который в ней горел и согревал души тех, кто с ней соприкасался. Случилось и мне как-то услышать ядовитое замечание недоброжелателя: „Антропософы как хлысты, у них даже своя богородица есть для радений“. (Это было сказано, когда пошли слухи об эвритмии.) Это, конечно, глубоко неверно, потому что не может быть большей противоположности, чем между антропософией и хлыстовством. Да и сама Клавдия Николаевна больше чем далека от какой бы то ни было экстатичности. Но роль Клавдии Николаевны как некоего „душевного центра“ здесь, пожалуй, подмечена верно» (М. Жемчужникова. Воспоминания о московском антропософском обществе).
БУДИЩЕВ Алексей Николаевич
Прозаик, поэт. Сборник «Стихотворения» (СПб., 1901); романы «Пробужденная совесть» (СПб., 1900), «Лучший друг» (СПб., 1901), «Разные понятия» (СПб., 1901), «Солнечные дни» (1903), «Бунт совести» (СПб., 1909), «Степь грезит» (СПб., 1912); сборники рассказов «Распря» (СПб., 1901), «Я и он» (СПб., 1903), «Черный буйвол» (СПб., 1909), «Изломы любви» (М., 1914), «Крик во тьме» (М., 1916). Знакомый А. Куприна.
«Поистине весь Алексей Николаевич светился какой-то внутренней глубокой христианской чистотой. Именно более чистого душевно человека я никогда не встречал в моей жизни. Всякое насилие, несправедливость, ложь, хотя бы они касались чужих ему людей, заставляли его терпко и болезненно страдать. Фиглярство и обман, наглая крикливость и хулиганство в литературе были ему прямо физически противны. Показной или обязательной набожности в Будищеве не замечалось, но в душе он был хорошо, тепло, широко верующим человеком, светлым, беззлобным и легко прощающим человеческие слабости и ошибки. Насколько я помню, только против германцев, особенно против их способов вести войну, вырывались у него жестокие, гневные слова. А надо сказать, что известиями и слухами о войне он волновался и горел непрестанно с самого ее начала. И без всяких преувеличений можно сказать, что это страстное отношение к войне значительно ускорило его кончину. Умереть, не достигнув пятидесяти лет, – ведь это очень рано даже и для русского писателя, особенно для такого воздержанного, целомудренного, умеренного и постоянного в привычках хорошей жизни, как Будищев.
…Человек лучезарной доброты и в то же время полный истинной прекрасной писательской гордости. Много ему приходилось работать, и не все страницы удовлетворяли его литературную взыскательность, и часто нужда стучалась в его двери. Но он, такой славный на вид, такой мягкий, почти женственный, в личных отношениях ни перед кем никогда не склонил голову, ни у кого не попросил о помощи, никогда не ломал слова, ни разу не поступился тем, что считал честным и справедливым. Так он и прошел свою нелегкую литературную писательскую дорогу, светлый, чистый, радушный, влюбленный в красоту жизни, верящий в красоту человеческой души, с тихой грустью в глазах, с беззлобно мягким юмором в мягкой ясной улыбке» (А. Куприн. А. Н. Будищев).
БУЛГАКОВ Сергей Николаевич
Экономист, религиозный философ, теолог, публицист, литератор. В 1911–1917 – сотрудник издательства «Путь» (Москва). Участник сборника «Вехи» (М., 1909). Книги «Капитализм и земледелие» (т. 1–2, СПб., 1900), «От марксизма к идеализму» (СПб., 1903), «Венец терновый» (СПб., 1907), «Два града. Исследования о природе общественных идеалов» (т. 1–2, М., 1911), «Философия хозяйства» (М., 1912, докторская диссертация), «Свет невечерний» (Сергиев Посад, 1915), «На пиру богов» (Киев, 1918; 2-е изд., София, 1921). С 1922 – за границей (выслан из России).
«То, что я любил и чтил больше всего в жизни своей, – некричащую благородную скромность и правду, высшую красоту и благородство целомудрия, все это мне было дано в восприятии родины» (С. Булгаков. Автобиографические заметки).
«Я знал его, этого сурового марксиста, еще на гимназической скамье, – в Ельце. Он был из города Ливен, сын тамошнего видного протоиерея. Сильный крепыш, суровый, угрюмый. Он никогда не улыбался, не шалил. Всякая шутка и „озорство“ были ему чужды. Сын видного ливенского протоиерея, он из старших классов семинарии перешел уже в седьмой класс елецкой гимназии. Где и кончил блестяще курс, чтобы затем, в Московском университете, продолжать образование на экономическом отделении юридического факультета.
…И вот, прошли года. Прошла вся жизнь, трудовая, кипучая. Петроград, журналистика. И гимназист Елецкой гимназии Сергей Николаевич Булгаков встречается со мною уже как журналист в кружках – „Новый путь“, вскоре после закрытия „Мира искусства“; он весь кипуч и пылок. Был за границей и лично знавал и дружил с Карлом Марксом и Энгельсом. Шло время к первой Государственной Думе. И раз, свежо здороваясь со мною, своим бывшим преподавателем по Елецкой гимназии, он свежо-свежо так сказал:
– Ну, как наставник: если бы Вы там были, откуда я только что пришел, вы бы испугались.
И он потряхивал большой, кудлатой головой. Он был весь в цвету, сильный, ярый. Черный или темный брюнет. Тут же были декаденты, символисты, художники из „Мира искусства“, „Весов“ и проч. Люди новые, эстеты, художники. Он весь грубоватый рабочий-экономист, революционер.
Пройдя школу Маркса „от доски до доски“, лично знакомый, если не ошибаюсь, с ним, он вместе с тем, может быть по традиции духовного и провинциального воспитания, сын ливенского протоиерея (Орловск. губ.), имел кое-что, очевидно, и „в крови своей“, в роде своем, „в породе своей“.
…И вот – марксист и революционер, литератор и журналист, он весь вместе с тем и гармонировал задумчивому миру Владимира Соловьева. Долго, долго, – долгие годы, долгие годы он был предан теософической музе нашего длиннокудрого философа, тоже, как известно, из семьи-рода поповичей…
И вот прошли годы… Начал седеть и С. Н. Булгаков. Но больше седел он в душе и в богатой своей впечатлительности. Признаюсь, более всего я ценю богатое „чистое сердце“ С. Н. Булгакова и что душу свою он „не сберегает“, а – по нашему Некрасову:
- Всяким вольным впечатлениям
- Душу вольную – отдай…
А также и по евангельскому зову, по притче Спасителя; не хоронит душу свою в мглу, в тьму, а принимает богато в душу свою всякое падающее на нее зерно» (В. Розанов. Апокалипсис нашего времени. Подготовительные материалы).
«Булгаков – с плечами покатыми, среднего роста, с тенденцией гнуться, бородку чернявую выставит и теребит ее нервно, застегнув сюртук на одну только пуговицу; яркий, свежий, ядреный румянец на белом лице; и он всхлипывает до пунцового, когда прорежет морщина его белый лоб; нос прямой, губы – тонкопунцовые; глаза – как вишни; бородка густая, чуть вьющаяся.
Что-то в нем от черники и вишни» (Андрей Белый. Начало века).
«Незаметный на первый взгляд… похожий, пока не засветилась в глазах мысль и не прорезалась скорбная складка на лбу, на земского врача или сельского учителя; несмотря на такую скромную внешность, выступления Булгакова отличаются самостоятельностью и глубиной ума» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).
«Темперамент сердца, преданного неустанным волнениям „проклятых вопросов“ о смысле бытия, о сущности религии, о судьбе родины…Что-то юное, что-то… вечностуденческое в этом немолодом уже лице русского человека из интеллигентов» (С. Дурылин. В своем углу).
«К Булгакову бы я сделал примечание: „человек серьезный“. Действительно, основным качеством Булгакова была серьезность. Я не знаю, смеялся ли он хоть раз в жизни. Глядя на его ординарную, хорошо упитанную физиономию, можно было сказать: „ну, этот далеко не пойдет“. И тем не менее, почтенный Сергей Николаевич удивил всех, издав книгу, где политическая экономия рассматривалась с православной точки зрения. Там, между прочим, сообщалось, что „еда есть приобщение к натуральной плоти мира“. Основная цель Булгакова заключалась в некоторой модернизации православия, или вернее, в желании положить предел религиозно-философским увлечениям и ввести их под сень церкви. То, что он впоследствии стал священником, вполне закономерно…В те вечера, когда чей-нибудь доклад варьировал православные темы, он чувствовал себя как дома. В других случаях, когда читал, например, Белый, он становился более чем серьезным» (К. Локс. Повесть об одном десятилетии).
«По типу своей мысли, по внутренней логике своего творчества Булгаков принадлежал к числу „одиночек“, – он не интересовался мнением других людей, всегда прокладывал себе дорогу сам, и только Соловьев и Флоренский вошли в его внутренний мир властно и настойчиво. В мужественном и даже боевом складе ума у Булгакова – как ни странно – жила всегда женственная потребность „быть в плену“ у кого-либо, потому-то живая, многосторонняя личность Флоренского, от которого часто исходили излучения подлинной гениальности, имела столь глубокое влияние на Булгакова.
Булгаков был прежде всего ученым – и строгость научной мысли он перенес и в свои философские исследования. Он всегда „основателен“, всегда глубок и вдумчив, – и это делает его работы ценными и для тех, кто не разделяет его установки, его исходных положений. Но именно в силу своей „основательности“ Булгаков не мог ограничиться „чистой“ философией – метафизическое чутье направило его мысль в сторону религиозную, сделало его философом-богословом» (В. Зеньковский. История русской философии).
«У меня нет цельного представления о его миросозерцании. Причина, может быть, и в том, что цельности не было и в нем самом…По годам такой же, как большинство наших друзей – между тридцатью и сорока, – он казался моложе благодаря какому-то хаосу, еще не перебродившему в нем. Нас с сестрой забавляло ему, которого за своего почитали разные владыки с наперсными крестами, открывать какого-нибудь немножко кощунственного поэта, толковать Уайльда, музыку Скрябина, встречать внимательный, загорающийся взгляд его красивых темных глаз. Узкоплечий, несвободный в движениях, весь какого-то плебейского склада – прекрасны были у него только глаза. От времени марксизма сохранил он задор спора и так же бывал резок, жесток, нападая на инакомыслящих, будь ли то атеисты, теософы разных толков – ни ноты христианского духа примирения…В его думах о России, ее судьбе, судьбе царя был безумящий его хмель – что-то общее с хмельными идеями Шатова у Достоевского. Быть может, и влечение к священству возникло в нем прежде всего как желание привести в гармонию свою слишком мятежную, хаотическую сущность. Как ему, верно, трудно было эти интеллигентные руки, привыкшие к писанию, к резким жестам спора, переучить к плавному иерейскому воздеванию! Мне не пришлось видеть его священником, но думаю, что гармонии он достиг и голос его обрел ту уверенность, которой ему недоставало» (Е. Герцык. Воспоминания).
БУНИН Иван Алексеевич
Прозаик, поэт, переводчик, мемуарист. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1933). Стихотворные сборники «Стихотворения 1887–1891 гг.» (Орел, 1891), «Под открытым небом» (М., 1898), «Листопад» (М., 1901), «Избранные стихи» (Париж, 1929). Сборники повестей и рассказов «„На край света“ и другие рассказы» (СПб., 1897), «Суходол. Повести и рассказы. 1911–1912 гг.» (М., 1912), «Иоанн Рыдалец. Рассказы и стихи 1912–1913 гг.» (М., 1913), «Чаша жизни. Рассказы 1913–1914 гг.» (М., 1915), «Господин из Сан-Франциско. Произведения 1915–1916 гг.» (М., 1916), «Роза Иерихона» (Берлин, 1924), «Солнечный удар» (Париж, 1927), «Божье древо» (Париж, 1931), «Темные аллеи» (Нью-Йорк, 1943). Повести «Деревня» (1910), «Суходол» (1912), «Господин из Сан-Франциско» (1915), «Митина любовь» (Париж, 1925) и др. Роман «Жизнь Арсеньева» (Париж, 1930; 1-е полн. изд. – Нью-Йорк, 1952). Дневник «Окаянные дни» (Берлин, 1935). «Воспоминания» (Париж, 1950). Полное собрание сочинений (т. 1–6, Пг., 1915). С 1920 – за границей.
«Остался портрет, снятый в Полтаве в 1895 году. Мне он нравится больше всех его портретов. Он, как называли их в России, кабинетный. За два года Иван Алексеевич сильно изменился: стал носить пышные усы, бородку. Крахмальные высокие с загнутыми углами воротнички, темный галстук бабочкой, темный двубортный пиджак. На этом портрете у него прекрасное лицо, поражают глаза своей глубиной и в то же время прозрачностью» (В. Муромцева-Бунина. Жизнь Бунина).
«Он сидел за стаканом чая, под ярким светом, в сюртуке, треугольных воротничках, с бородкой, боковым пробором всем теперь известной остроугольной головы – тогда русо-каштановой – изящный, суховатый, худощавый.
…Всегда в нем было обаяние художника – не могло это не действовать. Он был старше, опытнее и сильнее. Я несколько его боялся и по самолюбию юношескому ревниво себя оберегал. Мы говорили очень много – о стихах, литературе, модернизме. Много спорили – с упорством и горячностью, каждый отстаивая свое – в глубине же, подспудно, любили почти одно и то же. Но он уже сложился, я лишь слагался.
…И тогда уже была в нем строгость и зоркость художника, острое чувство слова, острая ненависть к излишеству. А время, обстановка как раз подталкивали писателя начинающего „запустить в небеса ананасом“ (Андрей Белый). Но когда Бунин слушал, иногда фразы застревали в горле» (Б. Зайцев. Молодость – Иван Бунин).
«Желчный такой, сухопарый, как выпитый, с темно-зелеными пятнами около глаз, с заостренным и клювистым, как у стервятника, профилем, с прядью спадающих темных волос, с темно-русой испанской бородкой, с губами, едва дососавшими свой неизменный лимон; и брюзжит, и косится: на нас, декадентов, которых тогда он весьма ненавидел, за то, что его „Листопад“ в „Скорпионе“ не шел (а до этого факта тепло относился он к Брюсову)» (Андрей Белый. Начало века).
«Высокий, стройный, с тонким умным лицом, всегда хорошо и строго одетый, любивший культурное общество и хорошую литературу, много читавший и думавший, очень наблюдательный и способный ко всему, за что брался, легко схватывавший суть всякого дела, настойчивый в работе и острый на язык, он врожденное свое дарование отгранил до высокой степени. Литературные круги и группы, с их разнообразными взглядами, вкусами и искательством, все одинаково за Буниным признавали крупный талант, который с годами все рос и креп, и, когда он был избран в почетные академики, никто не удивился; даже недруги и завистники ворчливо называли его „слишком юным академиком“, но и только.
…Это был человек, что называется, – непоседа. Его всегда тянуло куда-нибудь уехать. Подолгу задерживался он только у себя на родине, в Орловской губернии, в Москве, в Одессе и в Ялте, а то из года в год бродил по свету и писал мне то из Константинополя, то из Парижа, из Палестины, с Капри, с острова Цейлон… Работать он мог очень много и долго: когда гостил он у меня летом на даче, то, бывало, целыми днями, затворившись, сидит и пишет; в это время не ест, не пьет, только работает; выбежит среди дня на минутку в сад подышать и опять за работу, пока не кончит. К произведениям своим всегда относился крайне строго, мучился над ними, отделывал, вычеркивал, выправлял и вначале нередко недооценивал их» (Н. Телешов. Записки писателя).
«И. А. Бунин, как известно, с почти болезненной щепетильностью относился ко всякому печатаемому им слову, порядку расположения слов, пунктуации и т. п. До последней минуты перед выпуском книги не переставал он посылать в ускоренном порядке письма („пневматички“) или телеграммы со слезной мольбой „непременно“, „обязательно“ опустить или вставить такое-то слово или изменить знак препинания. „Заклинаю Вас – дайте мне корректуру еще раз!! Это совершенно необходимо!! Иначе сойду с ума, что напутаю что-нибудь“. Или – „давать рукопись «в окончательном виде» невозможно. Многое уясняется только в корректуре. Если хотите меня печатать, терпите. Чудовищно, непостижимо, но факт: Толстой потребовал от «Северного вестника» сто корректур «Хозяина и работника». Во сколько раз я хуже Толстого? В десять? Значит – пожалуйте 10 корректур. А я прошу всего две!!“ – „Ради Бога, не торопите меня с присылкой рукописи. Чем больше пролежит она у меня, тем будет лучше для всех: для типографии, для меня, для потомства, для славы эмиграции“. И так почти каждый раз» (М. Вишняк. «Современные записки»).
Иван Бунин
«Поразительно было в Бунине то, что мне приходилось наблюдать у некоторых других крупных художников: соединение совершенно паршивого человека с непоколебимо честным и взыскательным к себе художником…И рядом с этим никакое ожидание самых крупных гонораров или самой громкой славы не могло бы заставить его написать хоть одну строчку, противоречащую его художественной совести. Все, что он писал, было отмечено глубочайшею художественной адекватностью и целомудрием.
Он был очарователен с высшими, по-товарищески мил с равными, надменен и резок с низшими, начинающими писателями, обращавшимися к нему за советом. Выскакивали от него как из бани, – такие уничтожающие, раскатывающие отзывы давал он им. В этом отношении он был полною противоположностью Горькому или Короленко, которые относились к начинающим писателям с самым бережным вниманием. Кажется, нет ни одного писателя, которого бы ввел в литературу Бунин…С равными был очень сдержан в отрицательных отзывах об их творчестве, и в его молчании всякий мог чувствовать как бы некоторое одобрение. Иногда его вдруг прорывало, и тогда он был беспощаден…Был капризен и привередлив, как истерическая красавица» (В. Вересаев. Литературные воспоминания).
«Характер у него был тяжелый, домашний деспотизм он переносил и в литературу. Он не то что раздражался или сердился, он приходил в бешенство и ярость, когда кто-нибудь говорил, что он похож на Толстого или Лермонтова, или еще какую-нибудь глупость. Но сам возражал на это большей нелепицей:
– Я – от Гоголя. Никто ничего не понимает. Я из Гоголя вышел.
Окружающие испуганно и неловко молчали. Часто бешенство его переходило внезапно в комизм, в этом была одна из самых милых его черт:
– Убью! Задушу! Молчать! Из Гоголя я!
В такое же бешенство, если не большее, приводили его разговоры о современном искусстве. Для него даже Роден был слишком „модерн“.
…Г. Н. Кузнецова и я смеялись на это. Он любил смех, он любил всякую „освободительную“ функцию организма и любил все то, что вокруг и около этой функции. Однажды в гастрономическом магазине он при мне выбирал балык. Было чудесно видеть, как загорелись его глаза, и одновременно было чуть стыдно приказчика и публики. Когда он много раз потом говорил мне, что любит жизнь, потому что любит весну, что не может примириться с мыслью, что будут весны, а его не будет, что не все в жизни он испытал, не все запахи перенюхал, не всех женщин перелюбил (он, конечно, употребил другое слово), что есть на тихоокеанских островах одна порода женщин, которую он никогда не видел, я всегда вспоминала этот балык. И пожалуй, я могу теперь сказать: насчет женщин это все были только слова, не так уж он беспокоился о них, а вот насчет балыка или гладкости и холености собственного тела – это было вполне серьезно.
Будучи абсолютным и закоренелым атеистом (о чем я много раз сама слышала от него) и любя пугать себя и других (в частности, бедного Алданова) тем, что черви поползут у них из глаз и изо рта в уши, когда оба будут лежать в земле, он даже никогда не задавался вопросами религии и совершенно не умел мыслить абстрактно. Я уверена, что он был совершенно земным человеком, конкретным цельным животным, способным создавать прекрасное в примитивных формах, готовых и уже существовавших до него, с удивительным чувством языка и при ограниченном воображении, с полным отсутствием пошлости» (Н. Берберова. Курсив мой).
Иван Бунин
БУНИН Юлий Алексеевич
Публицист, литературно-общественный деятель. Один из основателей и бессменный председатель московского литературного кружка «Среда» (1897–1916). Директор Литературно-художественного кружка (с 1910). Член правления Толстовского общества, редактор и председатель правления «Книгоиздательства писателей в Москве», председатель Общества деятелей периодической печати и литературы (1907–1914), фактический председатель Общества помощи литераторам и журналистам (с 1913), член Общества грамотности и мн. др. Публикации в журналах и газетах «Вестник Европы», «Русская мысль», «Путь», «Наш журнал», «Русские ведомости», «Просвещение», «Вестник воспитания», «Известия Литературно-художественного кружка». Брат И. Бунина. В романе И. Бунина «Жизнь Арсеньева» выведен под именем Георгия.
«Юлий Алексеевич невысок, плотен, с бородкой клинушком, небольшими умными глазами, крупной нижней губой, когда читает, надевает очки, ходит довольно мелким шагом, слегка выбрасывая ноги в стороны. Руки всегда за спиной. Говорит баском, основательно, точно продалбливает что-то, смеется очень весело и простодушно. В молодости был народовольцем, служил статистиком, а потом располнел и предстал законченным обликом русского либерала…Был он, разумеется, позитивистом и в науку „верил“. Жил спокойной и культурной жизнью, с очень общественным оттенком: состоял членом бесчисленных обществ, комиссий и правлений, заседал, „заслушивал“, докладывал, выступал на съездах и т. п. Но пошлостей на юбилеях не говорил. Нежно любил брата Ивана – некогда был его учителем и наставником, и теперь жили они хоть отдельно, но виделись постоянно, вместе ездили в Кружок, на Среду, в „Прагу“. На Среде Юлий Алексеевич был одним из самых уважаемых и любимых сочленов, хотя и не обладал громким именем. Его спокойный и благородный, джентльменский тон ценили все. Что-то основательное, добротное, как хорошая материя в дорогом костюме, было в нем, и с этим нельзя было не считаться. Когда Среда выступала как-нибудь общественно, Юлий Алексеевич всегда стоял во главе» (Б. Зайцев. Москва).
«Главным и жестоким критиком „Среды“ оказался Юлий Бунин, или Бонза, как его метко прозвали участники ее. Сам он даже в собственном журнале никогда ничего не писал, но хорошо знал и любил художественную литературу и в своих замечательных „критических речах“ на собраниях „Среды“ обнаружил большой аналитический ум.
Всю жизнь свою этот интересный человек старой Москвы, старый холостяк, без гроша за душой, прожил не только в качестве редактора узкоспециального журнала, но главным образом участника и оратора многих общественных организаций, неся, таким образом, несомненно прогрессивное знамя. Участие в „Среде“ было только одним из многих выступлений этого общественника старой складки» (Скиталец. Река забвенья).
БУРЕНИН Виктор Петрович
Поэт, критик, драматург, мемуарист. Публикации в журналах «Искра», «Зритель», «Современник», «Отечественные записки», «Библиотека для чтения», «Беседа», «Дело», «Вестник Европы», «Новое время» и др. Сборники стихотворных и прозаических пародий «Очерки и пародии» (СПб., 1874, 1895), «Песни и шаржи» (СПб., 1886, 1892), «Хвост» (СПб., 1891), «Голубые звуки и белые поэмы» (СПб., 1895), «Горе от глупости…» (СПб., 1905). Сборники прозы «Рассказы в современном вкусе» (СПб., 1874), «Из современной жизни» (СПб., 1878), «Мертвая нога. Роман в Кисловодске» (2-е изд., СПб., 1887; 6-е изд., СПб., 1902). Пьесы «Медея» (совместно с А. С. Сувориным; СПб., 1883), «Мессалина» (М., 1885), «Смерть Агриппины» (СПб., 1886), «Комедия о княжне Забаве Путятишне и боярышне Василисе Микулишне» (М., 1890). Сборники критических статей «Критические очерки и памфлеты» (СПб., 1884), «Критические этюды» (СПб., 1888), «Литературная деятельность Тургенева» (СПб., 1884). Собрание сочинений (т. 1–5, СПб.; Пг., 1912–1917; не закончено).
«Я этому человеку (то есть Буренину) удивляюсь! Масса начитанности, остроумия и толковости, и при этом, вместо критики, какие-то выходки. Верно, это от лени. Он бы мог много послужить вкусу и сознанию общества, а между тем извадил всех считать его только „ругателем“. Всегда сожалел и сожалею об этом его пристрастии удивительном. Все он точно за что-то „отомщевает“, как говорил о нем Писемский. Ничего бы он не потерял, если бы это ему наконец опротивело» (Н. Лесков. Письмо А. С. Суворину. 1887).
«Буренин человек злой, личный, циничный и вообще недоброжелательный, да и не разборчивый на средства, но он обладает несомненным художественным чутьем, тонким пониманием изящного и чувством правды, голос которой иногда звучит в его отзывах… По моему мнению, он не только первый русский современный литературный критик, но и вообще критик выдающийся.
При этом у него есть известная и весьма даже большая доля критической интуиции – и нередко, разбирая, в шутливой и даже ядовитой форме, какое-нибудь общественное или литературное явление из области специальной и ему чуждой, – он, путем художественной догадки, путем интуиции, так сказать, задним числом, изображает самую сокровенную, больную суть явления, известного ему лишь издали и лишь по внешним своим признакам» (А. Кони. Письмо Н. Х. Бунге. 1890).
Виктор Буренин
«Вообще-то, этот человек жил, говорил, действовал в хорошо выработанной маске высокомерного базаровского презрения к суждениям мира сего. Даже испытывал удовольствие, когда своею печатною руганью доводил кого-либо до такого белого каления, чтобы тот, не стерпев наконец, принимался отругиваться столь же бесцеремонно и неразборчиво в средствах полемики. Любил иной раз снисходительно и свысока одобрить кое-кого из своих противников, впрочем, по преимуществу бессильных: при имени Дорошевича он безмолвно зевал» (А. Амфитеатров. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих).
«Виктор Петрович Буренин, реакционный писатель, сотрудник „Нового времени“, в молодости был радикал. Сотрудничал в „Колоколе“ Герцена, в „Искре“ Курочкина и в „Свистке“ Добролюбова. В семидесятых годах он стал ренегатом, перешел в реакционный лагерь и в качестве литературного критика сделал своей специальностью нападки на Михайловского, Чехова, Горького, Блока, Леонида Андреева и других писателей враждебного ему направления. Нападки были грубы и резки. Недаром поэт Минаев сказал о нем в одной эпиграмме:
- По Невскому бежит собака,
- За ней Буренин, тих и мил…
- Городовой, смотри, однако,
- Чтоб он ее не укусил.
Говоря беспристрастно, это был один из самых даровитых писателей правого лагеря. Иные его пародии бывали порой остроумны и метки» (К. Чуковский. Чукоккала).
«Трудно представить себе, с какой ненавистью был встречен журнал [„Мир искусства“. – Сост.] и вся деятельность кружка среди „старомодных“ элементов художественного мира, а через их воздействие и в широкой публике…В числе особенно ярившихся был, конечно, Стасов, для наивно-утилитарных взглядов и мнимого „Национализма“ которого культурно-эстетический космополитизм „Мира Искусства“ был „тузовой“ (стасовский любимый эпитет) нелепостью. Стасову вторил из подвалов „Нового времени“ Буренин, каждую пятницу подымавший оттуда оглушительный лай. Старые враги примирились на этой новой вражде, и маститый „тромбон“ (популярное тогда прозвище Стасова, приклеенное ему именно Бурениным) сочувственно аккомпанировал буренинскому лаю. Последний же становился все неистовее и к весне 1899 г. дошел до таких высоких нот (обвинение в присвоении денег и т. п.), что Дягилев, не обладавший „смирным“ характером поэтов и критиков, решил прервать его… В пятницу на Страстной неделе появился особенно „завывающий“ фельетон Буренина, а в ночь на Светлый праздник, перед самой заутреней, Дягилев и Философов посетили квартиру Буренина – отнюдь не для пасхальных поздравлений… Кратко объяснив вышедшему хозяину цель визита, Дягилев бывшим у него в руке цилиндром нанес ему по физиономии вразумляющий удар, и затем оба посетителя спокойно удалились под крики и ругань бесновавшегося на площадке лестницы Буренина. В каком настроении встретил последний наступивший праздник, история умалчивает, но интересно, что с тех пор в буквальном смысле „как рукой сняло“: все нападки вдруг прекратились, и Буренин точно забыл о существовании „Мира Искусства“. Такой уж это был „писатель“…» (П. Перцов. Литературные воспоминания. 1890–1902).
БУРЛЮК Владимир Давидович
Живописец, график. Член Нового союза художников, «Бубнового валета», футуристической группы «Гилея». Участник многочисленных футуристических выставок. Брат Д. Бурлюка.
«Садимся наконец в вагон. Вслед за нами в купе входит краснощекий верзила в романовском полушубке и высоких охотничьих сапогах. За плечами у него мешок, туго чем-то набитый, в руке потертый брезентовый чемодан.
Радостные восклицания. Объятия.
Это Владимир Бурлюк.
Брат знакомит нас. Огромная лапища каменотеса с черным от запекшейся крови ногтем больно жмет мою руку. Это не гимназическое хвастовство, а избыток силы, непроизвольно изливающей себя.
Да и какая тут гимназия: ему лет двадцать пять – двадцать шесть.
Рыжая щетина на подбородке и над верхней, слишком толстой губой, длинный, мясистый с горбинкою нос и картавость придают Владимиру сходство с херсонским евреем-колонистом из породы широкоплечих мужланов, уже в те времена крепко сидевших на земле.
На следующее по приезде утро в Чернянке закипела работа.
…Владимир пишет мой поясной портрет. Об этом мы условились накануне. Меня сейчас разложат на основные плоскости, искромсают на мелкие части и, устранив таким образом смертельную опасность внешнего сходства, обнаружат досконально „характер“ моего лица.
Позировать Владимиру одно удовольствие. Можно двигаться как угодно, принимать любое положение. Это даже облегчает работу художника: во множественности ракурсов ему скорее удастся определить константу моего лица…В творчестве Владимира плоскостное восприятие внешнего мира играло доминирующую роль. Его предельно упрощенные пейзажи не казались даже нагромождением стереометрических фигур: провинившееся пространство, изгнанное в чистилище кубизма, уже не занимало его.
…Под несколько вялой, немного расплывчатой линией Владимировых рисунков опытный глаз легко находил звериную мощь первобытных изображений на мамонтовой кости. И тематически они как-то перекликались: воинственные микроцефалы, которых сотнями плодил младший Бурлюк, были ретроспективными портретами его прагиперборейских предков» (Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец).
БУРЛЮК Давид Давидович
Поэт, художник. В 1911–1913 член художественных объединений «Der blaue Reiter» («Синий всадник»), «Бубновый валет», «Союз молодежи». Организатор и участник сборников «Садок судей», «Пощечина общественному вкусу», «Дохлая луна» и др. Организатор группы «Гилея» (1911). Листовки и брошюры «Голос импрессиониста в защиту живописи» (Киев, 1908), «По поводу „художественных писем“ г-на А. Бенуа» (1910), «Галдящие „бенуа“ и новое русское национальное искусство» (СПб., 1913), «Пояснения к картинам Давида Бурлюка, находящимся на выставке» (Уфа, 1916). Стихотворный сборник «Лысеющий хвост» (Курган, 1919), «Десятый Октябрь» (Нью-Йорк, 1928). Повести «Морская повесть. Записки бродяги» (Нью-Йорк, 1927), «Ошима» (Нью-Йорк, 1927), «Новеллы» (Нью-Йорк, 1929). С 1920 – за границей.
«Крупный, сутулый, несмотря на свою молодость, расположенный к полноте, – Давид Давидович выглядел медведеобразным мастером. Он казался мне столь исключительным человеком, что его ласковость сначала была понята мною как снисходительность, и я приготовился было фыркать и дерзить. Однако недоразумение скоро растаяло.
Правильно, по-настоящему оценить Давида Давидовича на первых порах мешает его искусственный стеклянный глаз. У слепых вообще лица деревянны и почему-то плохо отображают внутренние движения. Давид Давидович, конечно, не слепой, но полузряч, и асимметричное лицо его одухотворено вполовину. При недостаточном знакомстве эта дисгармония принимается обыкновенно за грубость натуры, но в отношении Давида Давидовича это, конечно, ошибочно. Более тонкого, задушевного и обаятельного человека едва ли можно встретить.
Этот толстяк, вечно погруженный в какие-то искания, в какую-то работу, вечно суетящийся, полный грандиозных проектов, – заметно ребячлив. Он игрив, жизнерадостен, а порою и… простоват.
Давид Давидович очень разговорчив. Обыкновенно он сыплет словами – образными и яркими. Он умеет говорить так, что его собеседнику интересно и весело. Записывать свои мысли он не любит, и мне кажется, что все записанное не может сравниться с его живым словом. Это – замечательный мастер разговора» (А. Крученых. Наш выход).
«Большой, шумный, с неестественно маленькими для его крупной, мешковатой фигуры руками, которыми он постоянно жестикулировал, он неизменно сосредоточивал на себе внимание всех сидящих за столом. Когда он начинал говорить на какую-то тему, особенно для него дорогую и важную, например, о Велимире Хлебникове, никто уже не мог вставить ни слова. Он очень любил народное искусство, примитивы…Давид Бурлюк увлекался и бытовым примитивом, особенно вывесками всевозможных парикмахерских, портняжных мастерских, маленьких лавчонок. Он разыскивал их в южных захолустных городках и собрал любопытную коллекцию» (А. Коонен. Страницы жизни).
«Бурлюк удивлял своим костюмом! Приличный длинный сюртук нотариуса плотно обтягивал его упитанную фигуру. Толстая шея по объему равна весьма кубастой башке с намечающейся ранней лысинкой.
Мягкий отложной свежий воротничок. Он часто отводил борта своего сюртука, и зритель мог любоваться его жилетом, парчовым, сшитым из старой ризы попа!
Типичные византийские цвета, старое золото на темно-бордовом фоне! Кресты же были как-то урезаны, и видна была только небольшая часть их!
…В петлице сюртука была вставлена русская деревянная деревенская ложка, на золотистом фоне кустарная роспись! Она даже как-то гармонировала по цвету с парчовым жилетом!
Манеры его были солидны, неторопливы, увесисты. Голос самоуверенный, возглашающий „истину“, этим он сильно отличался от размашистых, взмахивающих движений рук Владимира Маяковского, жестов горлана и бунтаря!» (В. Милашевский. Вчера, позавчера…).
«Он – это была его постоянная манера, нечто вроде тика, – не раскрывая рта, облизывал зубы с наружной стороны, как будто освобождая их от застрявших остатков пищи, и это придавало его бугристому, лоснящемуся лицу самодовольно-животное и плотоядное выражение» (Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец).
«Давид Бурлюк был старшим в нашем братском будетлянстве; он значительно больше нас знал жизнь искусства, полнее насыщен был теоретическими познаниями, остро владел установившимся, точным вкусом и потому, по существу, являлся нашим учителем.
Его концентрированный темперамент, размах широкой воли к действию, пружинная убежденность открывателя, возрастающая настойчивость в борьбе за новое искусство, за нового человека на земле заражали нас до степени обоснованного упорства, делали нас сознательными, энергичными мастерами, вырабатывали из нас людей современной формации.
Вообще в Бурлюке жило великое качество: находить талантливейших учеников, поэтов и художников, и заряжать их своими глубокими знаниями подлинного, превосходного новатора-педагога, мастера искусства…Только Давид Бурлюк умел, сидя за веселым чаем, как бы между прочим, давать незабываемо важные теоретические, технические, формальные указания, направляя таким незаметным, но верным способом работу.
Легко, остро, парадоксально, убедительно лилась речь Бурлюка, отца российского футуризма, об идеях и задачах нашего движения» (В. Каменский. Путь энтузиаста).
«Сам Давид острил, что кличка Бурлюк больше подходит к дворняжке, чем к человеку. Бурлюк был очень широкоплеч, крепко сшит. Он напоминал першерона. Любил нянчиться с поэтами. Маяковского он поднес на блюде публике, разжевал и положил в рот. Он был хорошим поваром футуризма и умел „вкусно подать“ поэта. Фигура, нужная в каждом течении, полезный работник. Себя считая, конечно, талантом, Бурлюк умел держаться во втором ряду. Он был подлинным „поваром искусства“. Плодовит он был необычно и мог за день написать десяток картин и столько же стихотворений» (В. Шершеневич. Великолепный очевидец).
БУРЛЮК Николай Давидович
Поэт, прозаик, художественный критик, член группы «Гилея». Публикации в сборниках «Пощечина общественному вкусу» (М., 1912), «Дохлая луна» (М., 1913), «Садок судей» (СПб., 1913), «Требник троих» (М., 1913), «Молоко кобылиц» (М.; Херсон, 1914), «Весеннее контрагентство муз» (М., 1915) и др. Брат Д. Бурлюка.
«Третий сын, Николай, рослый великовозрастный юноша, был поэт. Застенчивый, красневший при каждом обращении к нему, еще больше, когда ему самому приходилось высказываться, он отличался крайней незлобивостью, сносил молча обиды, и за это братья насмешливо называли его Христом. Он только недавно начал писать, но был подлинный поэт, то есть имел свой собственный, неповторимый мир, не укладывавшийся в его рахитические стихи, но несомненно существовавший. При всей своей мягкости и ласковости, от головы до ног обволакивавших собеседника, Николай был человек убежденный, верный своему внутреннему опыту, и в этом смысле более стойкий, чем Давид и Владимир. Недаром именно он, несмотря на свою молодость, нес обязанности доморощенного Петра, хранителя ключей еще неясно вырисовывавшегося бурлюковского града.
У него была привычка задумываться во время еды… выкатив глаза, хищнически устремив вперед ястребиный нос, он в самнамбулическом трансе пищеварения настигал какую-то ускользавшую мысль; крепкими зубами перегрызая кость, он, казалось, сводил счеты с только что пойманною там, далеко от нас, добычей» (Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец).
«В своих кратких, скудных, старинных, бледноватых, негромких стихах он таит какую-то застенчивую жалобу, какое-то несмелое роптание:
- О берег плещется вода,
- А я устал и изнемог.
- Вот, вот наступят холода,
- А я от пламен не сберег, —
- и робкую какую-то мечту:
- Что, если я, заснув в туманах
- Печально плещущей Невы,
- Очнусь на солнечных полянах
- В качанье ветреной травы.
Он самый целомудренный изо всех футуристов: скажет четыре строки и молчит, и в этих умолчаниях, в паузах чувствуешь какую-то серьезную значительность:
- Как станет все необычайно
- И превратится в мир чудес,
- Когда почувствую случайно,
- Как беспределен свод небес.
Грустно видеть, как этот кротчайший поэт напяливает на себя футуризм, который только мешает излиться его скромной, глубокой душе» (К. Чуковский. Образцы футурлитературы).
БУРНАКИН Анатолий Андреевич
Критик, журналист, поэт. Редактор альманаха «Белый камень» (М., 1907–1908). Сотрудник (с 1910) журнала «Новое время». Издатель газеты «Полдень» (1914). Книги публицистики «Трагические антитезы» (М., 1910), «О судьбах славянофильства» (Пг., 1916). Стихотворный сборник «Разлука. Песенник» (М., 1911), поэма «Морская поэма» (М., 1911).
«Анатолий Бурнакин был длинноволосый юноша весьма унылого и нелепого вида, длинный, тощий. Он часто выступал на литературных диспутах с самыми неожиданными мнениями и заявлениями, вызывавшими иногда форменные скандалы. Года через два он переехал в Петербург и вскоре стал сотрудником „Нового времени“, подвизаясь на роли маленького Буренина. Юноша был малоприятный…» (В. Вересаев. Литературные воспоминания).
«Что касается Бурнакина, то он тогда [в 1913. – Сост.] только еще начинал писать, но я уже читал кое-что из его работ. Была в них какая-то острота, нечто очень искреннее, но уже отравленное злобой. Все, что в политике считалось относящимся к левым взглядам, вызывало в нем неприязнь и злобу. Один вид его: бледный, с косящими глазами, напоминал человека ненормального или находящегося под действием наркотиков» (А. Штейнберг. Друзья моих ранних лет).
«Если бы имя Анатолия Бурнакина ничего мне не говорило, если бы я поверил в подлинность его песенника, как испугался бы я за современное творчество народа, каким не по-русски сладким и некрепким показалось бы мне оно. Но к счастью, я знаю, что Бурнакин, бывший модернист, ныне нововременский критик, и в интеллигентском происхождении песенника у меня не может быть никакого сомнения. Все же жаль, что русский критик до такой степени не чувствует аромата народной поэзии, что думает подделаться под нее с теми средствами, какие у него есть» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).
БУТОВА Надежда Сергеевна
Актриса МХТ. На сцене с 1900. Роли: Анисья («Власть тьмы» Л. Толстого), Сура («Анатэма» Л. Андреева), Снегирева («Братья Карамазовы» по Достоевскому) и др.