Новые работы 2003—2006 Чудакова Мариэтта

В повести «Собачье сердце» к профессору приходит милиция и следователь – тот же «блок», что и в «Московских сценах», написанных двумя годами раньше: «Двое в милицейской форме, один в черном пальто с портфелем…», он же – «человек в штатском» (II, 205–206).

«– Профессор, – очень удивленно заговорил черный человек и поднял брови, – тогда его придется предъявить»; «Человек в черном, не закрывая рта, выговорил “такое…”»; «– Я ничего не понимаю, – растерянно сказал черный»; «– Но почему же? – тихо осведомился черный человек»; «Черный человек внезапно побледнел, уронил портфель и стал падать на бок…» («Собачье сердце», II, 206–207).

Повествование как ремарка. Портретные блоки

Из чего состоят выделенные нами блоки – совокупность повторяющихся элементов?

Прежде всего – это описание действий персонажа, его портрет (№ 9–10), описание костюма (одежда персонажа важна, но она может иметь значение и сама по себе, составлять миниблок и вне прямого соединения с персонажем – так, неизвестно чья шапка или плащ на вешалке). Это микросцены, состоящие из реплик персонажей и авторских ремарок. Блок может включать указание на время суток, погодные условия и т. п., доминировать может и построение диалога (№ 4, 7, 24–26), описание соположения предметов в интерьере (№ 32–33), «музыкальное сопровождение» эпизода (№ 18), характеристики жестов, мимики, голоса и интонации персонажа (сипло, злобно, прохрипел, дернул ртом, кося глаза, побледнев). Можно было бы указать и исключительно повествовательные или повествовательно-диалогические повторы[692].

Не всегда можно различить, где кочуют из текста в текст слова, а где – ситуации, определенным образом представленные. Иногда может казаться, что Булгаков располагает лишь одним-единственным словом для передачи разнообразных тягостных состояний человека – идет ли речь о старшем Турбине («постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года…», I, 184) или о его противнике Козыре-Лешко («Был полковник мрачен», I, 387), – но именно этого кратчайшего повторяющегося описания ему оказывается достаточно.

На лицах его персонажей – две точки внимания автора: выражение глаз и цвет кожи. Персонаж бледнеет (белеет: «Потом юнкера совершенно побелели» – «Белая гвардия», I, 311), буреет (краснеет) либо стареет (на глазах). При особом внимании к глазам, меньше всего интереса – к их цвету. Помимо нижеперечисленного, они могут быть живыми, беспокойными и тревожными. А также – неожиданно (!) наливаться злобой или ненавистью.

Сияя, сверкая и блестя. Но не только

«Сверкнули вовсе не сонные, а, наоборот, изумительно колючие глаза» («Роковые яйца», II, 69).

«Глаза у акушерок засверкали от воспоминаний» («Тьма египетская», I, 116).

«Зубы видения сверкали», «Ее зубы вновь сверкнули», «– Чи воны нас выучуть, чи мы их разучимо, – вдруг ответило знамение, сверкнуло, сверкнуло, прогремело бидоном…».

«Радость сверкнула в волчьих глазах».

«…И только видно было, как тревожно сверкнули в сторону восторженного самокатчика, сдавленного в толпе, глаза, до странности похожие на глаза покойного прапорщика Шполянского…» («Белая гвардия», I, 226–227, 370, 393).

«Женщина сияла глазами» («Стальное горло», I, 99).

«Ангел, искрясь и сияя, объяснил» («Роковые яйца», II, 70).

«– Так, – сказал Рудольф, и глаза его сверкнули»; «Сурово сверкая стеклами пенсне»; «Рудольф сиял и встретил меня теплым рукопожатием»; «Глаза его пылали» («Тайному Другу», IV, 566, 567, 569, 570).

«Краска проступила на щеках издателя, глаза его сверкнули, чего я никак не предполагал, что это может быть».

«У Рудольфи сияли глаза. Дело свое, надо сказать, он любил»; «– Пожалуйста, пожалуйста, – сказал, сияя, Рудольфи»; «– Он говорит, что кончил церковно-приходскую школу, – сверкая глазами, ответил Рудольфи…».

«– Теперь вы наш, – решительно продолжал Стриж. Глаза его сверкали».

«Вошел полный, средних лет энергичный человек и еще в дверях, сияя, воскликнул:

– Новый анекдот слышали? Ах, вы пишете?

– Ничего, у нас антракт, – сказала Торопецкая, и полный человек, видимо, распираемый анекдотом, сверкая от радости, наклонился к Торопецкой».

«Так делать не годится! – озлобленно утверждала дама, и глаза ее сверкали».

«– Так ведь Ивану-то Васильевичу пьеска не понравилась, – сказал Ликоспастов, и глаза его сверкнули».

«Маленькая шляпка лихо сидела на седеющих волосах дамы, глаза ее сверкали под черными бровями и сверкали пальцы, на которых были тяжелые бриллиантовые кольца».

«– Орел! – воскликнул Бомбардов, сверкая воспаленными глазами» («Записки покойника», IV, 419, 421–422, 454, 466, 474, 493, 499, 516).

«– Ах, это был золотой век! – блестя глазами, шептал рассказчик».

«Даже в полутьме было видно, как сверкают глаза Пилата» («Мастер и Маргарита», V, 135, 315).

* * *

«Улыбка постепенно сползала с его лица, и я вдруг увидел, что глаза у него совсем не ласковые»;

«И тут я отчетливо прочел в глазах Ивана Васильевича злобу»;

«Но страшнее всех было лицо Ивана Васильевича. Улыбка слетела с него, в упор на меня смотрели злые огненные глаза» («Записки покойника», IV, 490, 503, 504).

«Хитрость фининспектора не ускользнула от Варенухи, который спросил, передернувшись, причем в глазах его мелькнул явный злобный огонь»; «… Лишь только увидела кота, <…> со злобой, от которой даже тряслась, закричала» («Мастер и Маргарита», V, 153, 51).

Общее для четырех из пяти примеров – злобой (или близкой к ней эмоцией), и именно в глазах, неожиданно и потому необъяснимо для собеседника-наблюдателя сменяется дружелюбная улыбка или индифферентность. Создается ситуация не просто неприятная, а непонятная и зловещая. Ее крайнее выражение – «невиданная злоба» появляется из сугубо мирных лопухов:

«Лишенные век, открытые ледяные и узкие глаза сидели в крыше головы и в глазах этих мерцала совершенно невиданная злоба» («Роковые яйца», II, 98).

Или – у «человека в тулупе» обнаруживаются

«маленькие глазки, из которых сочится ненависть» («Белая гвардия», I, 314).

Это «приспособление» (пользуясь театральным жаргоном) почти автоматически придает повествованию динамику. (Вариант – столь же резкая и неожиданная смена в ранее приведенном примере – из другого блока, № 20: «…Вовсе не сонные, а, наоборот, изумительно колючие глаза» – «Роковые яйца», II, 69).

В ослабленном виде –

«Я злобно и мрачно оглянулся на нее и сказал:

– Попрошу камфары…

Так, что Анна Николаевна с вспыхнувшим обиженным лицом сейчас же бросилась к столику…» («Полотенце с петухом», I, 79).

Угасая и потухая

«Неизвестный шел багровый, дрожа и покачиваясь, молча и выкатив убойные, угасающие глаза» («Самогонное озеро», II, 322).

«– Пантелеймон, мне же нужно, – угасая, попросил Коротков…» («Дьяволиада», II, 15).

«…Вы, вероятно, марксист?

– Марксист, – угасая, отвечал зарезанный.

– Так вот, пожалуйста, осенью, – вежливо говорил Персиков…»;

«…Изумительно колючие глаза. Но они моментально угасли»;

«…Над театром вспыхивала и угасала зеленая струя…»; «Глаза его угасали» («Роковые яйца», II, 48, 69, 75, 103).

«Угасают… Угасают… – свистала, переливая и вздыхая, флейта» («Роковые яйца», II, 91; ария Лизы из «Пиковой дамы»).

«Я, угасая, глядел на желтое мертвое тельце…» («Пропавший глаз», I, 126).

«Но Николка со старшим угасли очень быстро после первого взрыва радости»;

«Тот наконец со стоном откинулся от раковины, мучительно завел угасающие глаза и обвис на руках у Турбина…»;

«– Пустите нас, миленький Максим, дорогой, – молили Турбин и Мышлаевский, обращая по очереди к Максиму угасающие взоры на окровавленных лицах»;

«– Позвольте, профессор, – сказал Швондер, то вспыхивая, то угасая» («Собачье сердце», II, 139).

«Но тот скучающими глазами глядел вдаль, брезгливо сморщившись и созерцая часть города, лежащую у его ног и угасающую в предвечерье. Угас и взгляд гостя, и веки его опустились»; «Тут гость и послал прокуратору свой взгляд и тотчас, как полагается, угасил его» («Белая гвардия», I, 194, 213, 264).

«Кот завел угасающие глаза по направлению к двери в столовую» («Мастер и Маргарита», V, 295, 297, 333).

Блок поддерживается нередкими случаями прямого значения глагола:

«Пятнадцатого декабря солнце по календарю угасает в три с половиной часа дня» («Белая гвардия», I, 333).

«…За буфетом горела настенная лампа в тюльпане, никогда не угасая»[693]; «Глаза дамы потухали…»[694](«Записки покойника», IV, 470, 475).

«На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала действительно редкостная красота», «Вот как потухает изорванный человек, – подумал я, – тут уж ничего не сделаешь…»; «…Мне придется в первый раз в жизни на угасающем человеке делать ампутацию»; «С суеверным ужасом я вглядывался в угасший глаз, приподымая холодное веко» («Полотенце с петухом», I, 78, 79, 80).

Бурея и багровея, скалясь, старея и дергая ртом

«– Ты… ты знаешь, – заговорил я и почувствовал, что багровею, – ты знаешь… ты дура!..» («Звездная сыпь», I, 146).

«… Когда все еще офицеры в Городе при известиях из Петербурга становились кирпичными и уходили куда-то в темные коридоры, чтобы ничего не слышать»; ср. – «и лица у лакеев стали как будто наглыми, и в глазах заиграли веселые огни» (I, 270);

«Шервинский стал бурым»;

«Мышлаевский побурел от незаслуженной обиды…»;

«Шея его и щеки побурели»; «Самоварная краска полезла по шее и щекам Студзинского…»; «Студзинский залился густейшей краской»;

«Генерал, багровея, сказал ему…»; «Шея его полезла багровыми складками»;

«Слабенькая краска выступила на скулах раненого…»,

«Шервинский побагровел»;

«Мышлаевский вдруг побагровел»;

«Волк стал бурым и тихонько крикнул…» («Белая гвардия», I, 207, 241, 258, 259, 297, 329, 358, 361, 373).

«С Филиппом Филипповичем что-то сделалось, вследствие чего его лицо нежно побагровело»; «Багровость Филиппа Филипповича приняла несколько сероватый оттенок»; «Совершенно красный, он повесил трубку…» («Собачье сердце», II, 137, 139).

«Краска выступила на желтоватых щеках прокуратора…»;

«…Кожа его утратила желтизну, побурела» («Мастер и Маргарита», V, 27, 30).

* * *

«…И по-бальному оскалился неуместной улыбкой»;

«… Он оскалился, как волчонок»;

«– Да, слушаю, слушаю, – отчаянно скаля зубы, вскрикивал капитан в трубку»;

«Турбин, замедлив бег, скаля зубы, три раза выстрелил в них, не целясь» («Белая гвардия», I, 312, 314, 322, 347).

«…И, любезно оскалив зубы в сторону Зинаиды Ивановны, добавил: – Ваше здоровье!» (Московские сцены, II, 289)[695].

«… Филя тогда, оскалив зубы, улыбался так, что дама вздрагивала» («Записки покойника», IV, 475).

«Она оскалилась от ярости, что-то еще говорила невнятное».

«Оскалил зубы, всматриваясь в сидящих, и закричал: – Мне страшно, Марго!..».

«– Тебя мне зарезать не удастся, – ответил Левий, оскалившись и улыбаясь…».

«…И оскал ее стал не хищным, а просто женственным страдальческим оскалом» («Мастер и Маргарита», V, 144, 276, 320, 359)[696].

* * *

«Елена рыжеватая сразу постарела и подурнела».

Лицо Тальберга «постарело, и в каждой точке была совершенно решенная дума» («Белая гвардия», I, 195).

«Хлудов.<> (Думает, стареет, поникает)» («Бег», 3, 273).

«Когда же отсмеивался, то вдруг старел, умолкал»; «Вдруг Ликоспастов стал бледен и как-то сразу постарел» («Записки покойника», IV, 439, 452).

«… Финдиректор как будто еще более похудел и даже постарел» («Мастер и Маргарита», V, 106).

«…Турбин, сам пьяный, страшный, с дергающейся щекой»,

«…Мрачно дернул щекой и ушел».

«– Пустите меня, господин поручик! – злобно дернув ртом, выкрикнул прапорщик.

– Тише! – прокричал чрезвычайно уверенный голос господина полковника. Правда, и ртом он дергал не хуже самого прапорщика, правда, и лицо его пошло красными пятнами…».

«– Да, да, – заговорил полковник, дергая щекой, – да… да… Хорош бы я был, если бы пошел в бой с таким составом…».

«Картавый Най-Турс забрал бумагу, по своему обыкновению, дернул левым подстриженным усом».

Най-Турс дергает усом «по своему обыкновению», господа офицеры, возможно, имеют некую общую армейскую привычку. Но эта же мимика – у женских персонажей.

«Лицо Елены изменилось <…>. Губы дрогнули, но сложились презрительные складки. Дернула ртом» («Белая гвардия», I, 213, 226, 273, 296, 419).

«Пряхина схватила лист и с отвращением стала засовывать его в сумочку, дергая ртом» («Записки покойника», IV, 461).

Выходы героев и декорации

Художественное мышление Булгакова было действительно сценичным, как бы тривиально это ни звучало. Он выгораживает площадку, выстраивает декорации, тщательно отмечает источник, направление и интенсивность света, не забывает о звуковом оформлении мизансцены, описывает костюм персонажа, выражение лица, телодвижения.

Рассмотрим еще несколько более пространных, чем приведенные ранее, примеров – это уже не блоки, скорее – схемы построения однотипных фабульных эпизодов. Так, фабульное звено – появление пациента, сопровождающего его лица или посланца.

1. «Как он влетел, я даже не сообразил. Помнится, болт на двери загремел, Аксинья что-то пискнула. Да еще за окнами проскрипела телега.

Он без шапки, в расстегнутом полушубке, со свалявшейся бородкой, с безумными глазами.

Он перекрестился, и повалился на колени, и бухнул лбом в пол» («Полотенце с петухом», I, 77).

2. «И в это время грохнуло в дверь». Как и загремевший болт, это – сигнал к началу событий (действия).

«…Я вошел в сени. Сбоку ударил свет лампы, полоса легла на крашеный пол. И тут выбежал светловолосый юный человек с затравленными глазами и в брюках со свежезаутюженной складкой» («Вьюга», I, 105).

3. В рассказе «Стальное горло», как и в нескольких других, персонаж появляется трижды – с разными интервалами: в момент приезда за помощью, после операции, после выздоровления.

«…Я проснулся от грохота в двери. <> Фельдшер распахнул торжественно дверь, и появилась мать. Она как бы влетела, скользя в валенках, и снег еще не стаял у нее на платке. В руках у нее был сверток, и он мерно шипел, свистел. Лицо у матери было искажено, она беззвучно плакала. <…> Лидку вынесли в простыне, и сразу же в дверях показалась мать. <…> …Вошла ко мне в приемную женщина и ввела за ручку закутанную, как тумбочка, девчонку» (I, 93, 98, 99).

4. Отметим полную, доскональную разработанность мизансцены, которая могла бы быть, скажем, началом акта; это не текст пьесы, а скорее режиссерский сценарий:

«Стук в такие моменты всегда волнует, страшит. Я вздрогнул…

– Кто там, Аксинья? – спросил я, свешиваясь с балюстрады внутренней лестницы <…>.

Загремел тяжелый запор, свет лампочки заходил и закачался внизу, повеяло холодом. Потом Аксинья доложила:

– Да больной приехал…

<…> Лестница долго скрипела. Поднимался кто-то солидный, большого веса человек. <…>.

В дверь втиснулась фигура в бараньей шапке, валенках. Шапка находилась в руках у фигуры» («Тьма египетская», I, 117–118).

Лестница служит постоянной сценической площадкой: в «Белой гвардии» – лестница в гимназии (попавшая из романа в пьесу), лестница в квартиру Турбиных, в «Мастере и Маргарите» – лестница в квартиру № 50, и, как мы только что видели, даже лестница в кабинет врача в сельской больнице.

Преобладающая часть действия происходит в закрытом пространстве (в комнате, квартире или, по крайней мере, «в сторожке, брошенной сторожем и заваленной наглухо белым снегом», где горит непременно «малюсенькая трехлинейная лампочка с закопченным пузатым стеклом»[697], – «Белая гвардия», I, 322). Нужный для действия персонаж, как правило, не находится заранее внутри интерьера среди собравшихся, а входит на глазах читателя. Автор следует, так сказать, за обычной драматургической ремаркой «Входит такой-то», этому входу предшествуют также обычные сценические эффекты – звонки, стук, грохот или скрип двери, затем описывается внешность вошедшего (см. последние четыре примера).

Так строится и начало главы, название которой стягивает наши наблюдения в кратчайшую формулу, – «Явление героя»:

«С балкона осторожно заглядывал в комнату бритый, темноволосый, с острым носом (ср. безымянный, вскоре погибший капитан – «маленький, с длинным острым носом», – «Белая гвардия», I, 322. – М. Ч.)<…> человек примерно лет тридцати восьми.

Убедившись в том, что Иван один, и прислушавшись, таинственный посетитель осмелел и вошел в комнату. Тут увидел Иван, что пришедший одет в больничное» («Мастер и Маргарита», V, 129).

Но и в тех случаях, когда повествование переносится в открытое пространство, место действия оформляется как сценическая площадка. Удобным для такого оформления оказывается, в частности, перекресток – тот, например, который занимает в «Белой гвардии» цепь Николкиных юнкеров и где прямо на них с не видной читателю (зрителю?) точки несутся «серые фигуры», оказавшиеся своими. В центре сценической площадки они «остановились, упали на одно колено и, бледно сверкнув, дали два залпа по переулку туда, откуда прибежали. Затем вскочили и, бросая винтовки, кинулись через перекресток…». Затем «рассыпались» в поперечном переулке, причем «часть из них бросилась в первые громадные ворота», «вторая кучка в следующие ворота. Остались только пятеро, и они, ускоряя бег, понеслись прямо по Фонарному и исчезли вдали» (I, 309–310) – то есть за кулисами сцены.

Еще более выразителен в этом смысле «выход» главного персонажа в том же эпизоде:

«Най-Турс вбежал на растоптанный перекресток в шинели, подвернутой с двух боков, как у французских пехотинцев. Смятая фуражка сидела у него на самом затылке и держалась ремнем под подбородком. В правой руке у Най-Турса был кольт, и вскрытая кобура била и хлопала его по бедру. Давно не бритое, щетинистое лицо было грозно, глаза скошены к носу…» (I, 310–311) –

и далее мимика и жесты Най-Турса акцентированно картинны, зрелищны – вплоть до описания его гибели в «толстовском» остраняющем ключе:

«Он подпрыгнул на одной ноге, взмахнул другой, как будто в вальсе, и по-бальному оскалился неуместной улыбкой. Затем полковник Най-Турс оказался лежащим у ног Николки» (312).

Говоря о театрализованности и зрелищности, мы не имеем в виду легкость перенесения такого описания на сцену; скорее наоборот – предсмертный оскал Най-Турса, как и описание танцевального па являются яркими собственно повествовательными ходами. Театральность этого рода, возможно, и не воспроизводима зрелищно, а вплавлена в повествовательность, обновляя и усиливая ее.

Затем действие переносится в переулок, где после выстрела капитан Плешко «лег у палисадника <…> навзничь» (390), затем на это же место выходят трое, делятся впечатлениями о только что увиденном на площади. «Затем все трое быстро двинулись, свернули за угол и исчезли. В переулочек с площади быстро вышли две студенческие фигуры» – в них читатель-зритель по особенностям фигур («ноги длинные циркулем») должен опознать Мышлаевского и Карася.

Приведем напоследок еще одно постоянное звено описаний – его можно обозначить как «неясная фигура на заднике сцены».

«Затем колыхались тени в коридоре, шмыгали сиделки, и я видел, как по стене прокралась растрепанная мужская фигура и издала сухой вопль. Но его удалили. И стихло» («Полотенце с петухом», I, 81).

«Фигуру возницы размыло в глазах, в глаза мне мело сухим вьюжным снегом» («Вьюга», I, 109).

«…И в жару пришла уже не раз не совсем ясная и совершенно посторонняя турбинской жизни фигура человека. Она была в сером»; «И совсем бы бедного больного человека замучили серые фигуры, начавшие хождение по квартире и спальне, наравне с самими Турбиными…»; «Второго февраля по турбинской квартире прошла черная фигура, с обритой головой <…>» («Белая гвардия», I, 337, 339, 413).

Точно так же движется по квартире – в глубине зеркала – неясная фигура в одной из редакций «Мастера и Маргариты:

«Степа мог поклясться, что какая-то фигура длинная-длинная прошла в пыльном зеркале ювелирши…» (цит. по архиву); в последней редакции романа переделано в описание без слова фигура.

«Какая-то фигурка в пиджачке устремилась было к двери, но Демьян Кузьмич тихонько взвизгнул и распялся на двери крестом, и фигурка шарахнулась, и ее размыло где-то в сумерках на лестнице» («Записки покойника», IV, 499).

«Группа всадников смотрела, как черная длинная фигура на краю обрыва жестикулирует…» («Мастер и Маргарита», V, 365).

* * *

Именно эти особенности организации текста – построение мизансцены на немногих опорных деталях – заставляют, в частности, увидеть на одной из мемуарных страниц начала 20-х годов источник одной из страниц «Белой гвардии» (хотя, повторим, указание источников – за пределами данной работы). Это воспоминания Александра Дроздова «Интеллигенция на Дону», опубликованные в 1921 году в Берлине (в начале 20-х берлинские эмигрантские издания еще попадали в Советскую Россию)[698]. Описывается чтение в литературном кружке в Ростове[699] – в последнюю субботу декабря 1919 года, «когда всякому внимательному взгляду был уже виден развал армии и неудержимый развал тыла», и «настроение было панихидное». После чтения

«в сырости декабрьской оттепели, шли молча по вымершим улицам Ростова <…>. Фонари горели жалко <…> дрянно ругался пьяный офицер и медленно, унылой скисшей походкой, бродили уличные женщины с жалконькими цветками на вымокших шляпках.

– Мужчина, – сказала мне одна, – что не весел?

Кажется, в ее голосе была насмешка. <> Хлопья талого снега валились сплошной стеною, слепя глаза»[700].

В «Белой гвардии» тоже возвращаются из литературного клуба декабрьской ночью (только 1918 года), тоже в ситуации очевидного «развала армии» и проч. Один из персонажей (находящийся явно в «панихидном настроении» по личным причинам – заболел сифилисом) плачет пьяными слезами «под электрическим фонарем» Крещатика и призывает Шполянского:

«…Винтись ввысь!.. Вот так…

<…> Обхватив фонарь, он действительно винтился возле него <…>. Проходили проститутки мимо, в зеленых, красных, черных и белых шапочках, красивые, как куклы, и весело бормотали винту:

– Занюхался, т-твою мать?

<…> Михаил Семеныч действительно походил на Онегина под снегом, летящим в электрическом свете» (I, 289).

Похоже, что при чтении Дроздова Булгаков различил (скорее всего неосознанно) в элементах чужого текста – посетители литературного клуба, декабрьская ночь, пьяный под фонарями, проститутки с цветками на шляпках, насмешливая реплика одной из них и заключающий картину летящий снег – потенциальный каркас характерной для него самого мизансцены и встроил ее в писавшийся в это самое время роман.

Почему не горят…

Драматургическое мышление помогало быстрому олитературиванию биографии («автобиографическое» русло) – Булгаков «распознавал» события своей жизни как годные на роль первого, центрального и заключительного актов драмы.

После такого «распознавания» предтекст (о котором говорилось ранее) уже легко, почти без черновиков – по внешнему виду набело – ложился в текст.

Опираясь на продемонстрированный материал, можно предполагать, что быстрое перерабатывание биографических событий в литературный полуфабрикат происходило при посредстве некоторых готовых схем. Еще одним условием работы этого механизма был навык быстрой вербализации реальных зрительных впечатлений: фраза начинающего драматурга из «Записок покойника», описывающего «фигурки», возникающие перед ним из белой страницы в трехмерной «коробочке», – «Что видишь, то и пиши…» (IV, 435) – должна быть в этом смысле истолкована буквально.

Работая над «фантастическими» повестями, он придумывал фабулу – а разработка сюжета давалась легко (мы не повторяем многочисленных свидетельств об этом), потому что множество «узлов» было готово заранее: и как кого-то коварно избивают, и как ведется разговор, когда один собеседник хочет обмануть другого, и как происходит движение больших войсковых соединений, и какой именно бывает реакция людей на неприятные или радостные, но неожиданные сообщения.

«Узлы» эти очевидным образом выступают на поверхности его прозы, потому что в ней нет многословной, то бормочущей, то разветвленно-риторической речи повествователя, унаследованной русской прозой от Гоголя через посредство Достоевского. Его слог деловит и предметен; повествование – всегда цепь событий. Хотя оно прямо связано с гоголевским словом, но связь особая – автор «Записок покойника» стремится «переписать» Гоголя, стягивая его периоды, стремясь действительно стать Гоголем сегодня[701].

Описаний, захватывающих большой протяженности пространство и длительное время, у Булгакова нет вообще – чтобы создать дальний, не крупный план в «Белой гвардии», он вводит сон Алексея Турбина. Роман начинается памятными словами «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй», но самые нехарактерные страницы – те, где автор стремится дать общее впечатление о зиме и лете 1918 года, давая перечень неких повторяющихся в течение длительного отрезка времени действий:

«Бежали седоватые банкиры со своим женами…»; «До самого рассвета шелестели игорные клубы…»; «Все лето по Николаевской шаркали дутые лихачи…» и т. п. (I, 219, 220).

Здесь – дань начинающего романиста современным литературным приемам; некоторые параллели уже указаны[702], и еще немало, можно сказать уверенно, найдется.

Собственно булгаковский принцип повествования связан с описанием действий однократных (репрезентирующих сколь угодное количество повторений), заключенных в границы разворачивающейся непосредственно перед глазами читателя сцены, которая строится по довольно твердым лекалам. Часть из них нами показана.

* * *

У Булгакова есть несколько патетических высказываний одного толка. Первое – в «Записках на манжетах»:

«…Вдруг, с необычайной, чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить! Порвать, сжечь… от людей скрыть. Но от самого себя – никогда! Кончено! Неизгладимо. Эту изумительную штуку я сочинил. Кончено!..» (I, 488).

Второе – реплика Воланда, разошедшаяся по рукам:

«…я сжег его в печке.

– Простите, не поверю, – ответил Воланд, – этого быть не может. Рукописи не горят» («Мастер и Маргарита», V, 278).

Е. С. Булгакова рассказывала нам, что когда они, соединив свои судьбы осенью 1932 года, отправились во второй половине октября в Ленинград и поселились в гостинице, Булгаков сказал, что хочет прямо сейчас, здесь вернуться к роману. Она возразила: «Но ведь черновики твои в Москве» – и услышала в ответ: «Я все помню»[703]. Приводя эти слова, мы сопоставляли их с обменом репликами в главе 30-й:

«Но только роман, роман, – кричала она мастеру, – роман возьми с собою, куда бы ты ни летел!

– Не надо, – ответил мастер, – я помню его наизусть» («Мастер и Маргарита», V, 360).

Тетрадь, действительно начатая в 1932 году (дата – на первой ее странице), оставляет впечатление беловой рукописи[704].

На основе изучения всех рукописей Булгакова в процессе обработки его архива, реконструкции первой (сожженной) редакции «Мастера и Маргариты» и тех наблюдений, которые приведены в данной работе, можно утверждать, что он не испытывал при этом того, что принято было называть муками творчества[705]. (Ср. в письме к жене в то лето, когда шла огромная работа во время диктовки того самого текста романа, который стал единственным машинописным: «Мы пишем по многу часов подряд, и в голове тихий стон утомления, но это утомление правильное, не мучительное», 2 июня 1938, V, 563).

Текст явно почти полностью складывался в его голове прежде, чем заносился на бумагу – он не зачеркивал фразу по много раз, как, скажем, его сотоварищ 20-х годов Ю. Олеша; потому доработка (додумывание) текста во время диктовки и была для него естественна.

И, наконец, однажды сложившийся текст мог впоследствии при необходимости воспроизводиться почти дословно.

Ставшие расхожими слова «Рукописи не горят», помимо сколь угодно большого числа как более, так и менее глубоких истолкований, имеют еще одно – автобиографическое: «Мои рукописи – не горят».

Заключительные соображения

Первое: назовем константы – то, что относится ко всем прозаическим произведениям писателя или к группам их. Вторая цель – показать, с какого момента и как эти постоянные черты возникают в его работе. Необходимо отделять их от «бродячих мотивов» (напр., «отрубленная голова»), которые используются Булгаковым, но не являются индивидуальной структурной чертой его художественного мира. Третья – наметить иерархию уровней поэтики.

Две наиболее очевидных группы – по форме повествования:

а) написанное от первого лица, б) написанное «в третьем лице».

С этими формами прямо связаны два русла в творчестве Булгакова, которые достаточно описаны в начале статьи.

В первой группе – разнообразные «записки», московские очерки-хроники, два рассказа о Гражданской войне («Красная корона» и «Я убил») и несколько – о советской Москве («Похождения Чичикова», «Самогонное озеро» и др.). Заметим, что внутри произведения нередко два повествователя (два «первых лица») – один обрамляет записки или рассказ другого, обычно – погибшего.

Во второй группе – рассказы о Гражданской войне («Китайская история», «Налет»), московские повести и рассказы (1922–1925), роман «Мастер и Маргарита».

В центре сочинений первой группы – герой – alter ego автора. Это – творящая (либо наделенная скрытым от читателя, но подразумеваемым талантом) личность перед лицом тяжелых или даже губительных обстоятельств, – «юный врач»; безымянный, подспудно уверенный в своем таланте герой «Записок на манжетах», получающий продолжение в герое-повествователе московских очерков-хроник и рассказов (именно в этом самом раннем из известных сочинений зарождается мотив неузнанности героя-творца); Максудов, занятый только творчеством и окруженный «чернью» – завистниками и эгоистами.

Выдвинут мотив непреоборимой силы обстоятельств. Герои – жертвы судьбы. (Из второй группы в этом именно отношении сюда примыкают два «военных» рассказа и повесть «Дьяволиада»). Реально победителен лишь герой «Записок юного врача», печатавшихся – что немаловажно – в редакции 1925–1927 годов (то есть когда уже написаны «Роковые яйца» и «Собачье сердце» и сформирован важнейший принцип описания современности – герой, способный так или иначе ее побеждать): он преодолевает обстоятельства. Герои-рассказчики московских очерков-хроник и рассказов победительны лишь интонационно – традиционной для старой прозы сходных жанров уверенностью повествовательной позиции.

Во второй группе – а именно в повестях «Роковые яйца» и «Собачье сердце» – нарастает мотив победы над обстоятельствами, скрытый мотив возмездия. Реализуются они посредством всемогущества центрального героя – этот признак оказывается у Булгакова важнейшим условием изображения современности в противостоянии (в неизбежно фантастической форме) ее гибельному давлению.

Роман «Белая гвардия» (1922–1923) находится между двумя этими группами. В нем нет «первого лица», но зато есть центральный герой – alter ego автора (с минимизацией, как потом и в «Записках покойника», характерности, личных и портретных черт).

В первой группе особняком стоят два рассказа о Гражданской войне – 1922 и 1926 года. При этом второй, напечатанный спустя четыре с лишним года, прожитых Булгаковым в советской России, в которой он остался волею судьбы, – четыре года наблюдений и интенсивной мысли, предлагает новый вариант первого.

В «Красной короне» (1922) – зарождение важнейших мотивов и героев – их носителей. (В творчестве Булгакова – глубокая внутренняя связь его главных героев; виден общий их исток). Это прежде всего внутренний, в интроспекции героя, мотив вины. Вина тесно связана с ужасом перед гибельной силой, страхом потерять свою жизнь – и продиктованным этим страхом бездействием перед лицом гибели другого человека: «Я ушел, чтоб не видеть, как человека вешают, но страх ушел вместе со мной в трясущихся ногах» («Красная корона»). Мотив вины, главенствующий в этом рассказе, – вместе с неразрывно связанной с ним жаждой искупления и покоя – станет лейтмотивом творчества Булгакова.

Мы показывали в свое время, как мотив вины[706] присутствует и в главах ранней редакции романа «Белая гвардия», и в первой редакции пьесы «Белая гвардия». Там главный герой сделан свидетелем убийства. Далее этот мотив из романа изглаживается. В редакции 1929 года (ставшей основным текстом) убийства совершаются вне поля зрения главного героя. Мотив вины – пунктирен. Главенствует внешний мотив всевластия обстоятельств, судьбы, в данном случае – исторической.

Но мотиву вины будет подчинено все построение последнего и главного для автора произведения. Рассказчик «Красной короны» – с его болезнью и безнадежностью, давлением роковых событий, в поток которых он вовлечен помимовольно, – поведет к Мастеру, собравшему в себе всех героев повествований от первого лица, близких автору. Мотив вины (вместе с мечтой об искуплении и покое) проступит и в нем – в том, что Мастер «не заслужил света» (см. АБ, 135–136). Но главным образом он воплотится в фигуре Пилата. Выстроенная в рассказе 1922 года устойчивая сюжетная ситуация – стремление переиграть прошлое, вмешаться в неумолимый ход допущенных личной волей жестоких событий, – станет навязчивым, вечно мучающим его сном. Но прежде этого в рассказе «Я убил» (1926), – появится вариант героя «Красной короны». Теперь он преодолевает сковавший его в рассказе 1922 года страх и вмешивается в ход событий: убивает убийцу (единственный случай реализации повторяющегося сна).

Это – следующий за профессорами Персиковым (1924) и Преображенским (1925) шаг к будущему вершителю возмездия в последнем романе – Воланду.

Названные мотивы воплощаются посредством устойчивых сюжетно-фабульных и сюжетно-повествовательных ситуаций – сон, болезнь, безумие – со своими же устойчивыми способами воплощения (см. в начале статьи).

Разные герои – носители мотивов – являются вариантами одного устойчивого их прообраза – Врача.

Наблюдаются и тематические тяготения принципов изображения: так, описанная нами иерархия источников света в ночном зримом мире работает главным образом в произведениях о войне – где повествуется о насилии и гибели людей.

Следующий уровень булгаковской художественной системы – индифферентные к темам, типу повествования и мотивам сюжетно-повествовательные блоки, описанию которых в основном посвящена данная работа.

Далее – уровень излюбленных стилистических ходов, слов и словечек.

ВОЛАНД И СТАРИК ХОТТАБЫЧ

В конце 1930-х годов дописывались два очень разных, но сближенных в важной точке произведения – «Мастер и Маргарита» М. Булгакова и «Старик Хоттабыч» Л. Лагина.

Литературному произведению невозможно задавать вопрос – почему оно появилось. Но иногда все же хочется высказать свою гипотезу. Почему замысел со всемогущим героем в центре, распоряжающимся реальностью по своему усмотрению, разрабатывался столь разными беллетристами – одновременно?

Персона, стоявшая в тот год во главе страны, давно уже воспринималась ее жителями как воплощение всемогущества – и в сторону зла, и в сторону добра. О зле разговоров вслух не было, о звонках же кому-либо прямо домой, о неожиданной помощи и т. п. слагались легенды. Само это всемогущество, владение – в прямом смысле слова – одного человека жизнями десятков миллионов во второй половине 1930-х годов было столь очевидно, столь ежеминутно наглядно, что можно представить, как литератора неудержимо тянуло – изобразить не близкое к кровавой реальности (это могло прийти в голову только самоубийцам), а нечто вроде сказки: о том, как некий падишах может в любой момент отсекать людям головы. Неудивительно, что такая тяга возникла одновременно у разных писателей – удивительно скорее, что таких сочинений не было гораздо больше. В этой тяге могло присутствовать и бессознательное желание расколдовать страну, изобразив фантастику происходящего в сказочном обличье, – ведь оцепенелость страны чувствовали и те, кто не осознавали, что они ее чувствуют.

Разительно сходны прежде всего наглядно демонстрирующие всемогущество героя сцены в цирке («Старик Хоттабыч») и в Варьете («Мастер и Маргарита»).

«– Разве это чудеса? Ха-ха!

Он отодвинул оторопевшего фокусника в сторону и для начала изверг из своего рта один за другим пятнадцать огромных разноцветных языков пламени, да таких, что по цирку сразу пронесся явственный запах серы»[707].

После серии превращений «оторопевшего фокусника» Хоттабыч возвращает его «в его обычное состояние, но только для того, чтобы тут же разодрать его пополам вдоль туловища». Не подобно ли тому, как булгаковский кот пухлыми лапами «вцепился в жидкую шевелюру конферансье и, дико взвыв, в два поворота сорвал голову с полной шеи»?

«Обе половинки немедля разошлись в разные стороны, смешно подскакивая каждая на своей единственной ноге. Когда, проделав полный круг по манежу, они послушно вернулись к Хоттабычу, он срастил их вместе и, схватив возрожденного Мей Лань-Чжи за локотки, подбросил его высоко, под самый купол цирка, где тот и пропал бесследно».

Опять-таки приближено к действиям кота, который, «прицелившись поаккуратнее, нахлобучил голову на шею, и она точно села на свое место», а затем Фагот хоть и не отправил конферансье под потолок, то, во всяком случае, «выпроводил со сцены».

Поведение публики, созерцающей действия старика Хоттабыча, тоже весьма напоминает атмосферу на сеансе черной магии в Варьете:

«С публикой творилось нечто невообразимое. Люди хлопали в ладоши, топали ногами, стучали палками, вопили истошными голосами “Браво!”, “Бис!”, “Замечательно!” <…>»

Ну и, конечно, «в действие вмешались двое молодых людей. По приглашению администрации они еще в начале представления вышли на арену, чтобы следить за фокусником» (функция Жоржа Бенгальского у Булгакова).

«На этом основании они уже считали себя специалистами циркового дела и тонкими знатоками черной и белой магии[708]. Один из них развязно подбежал к Хоттабычу и с возгласом: “Я, кажется, понимаю в чем дело!” попытался залезть к нему под пиджак, но тут же бесследно исчез под гром аплодисментов ревевшей от восторга публики. Такая же бесславная участь постигла и второго развязного молодого человека» (с. 65–66; курсив наш. – М. Ч.).

Те же самые, кажется, молодые люди подают голос в романе Булгакова:

«– Стара штука, – послышалось с галерки, – этот в партере из той же компании.

– Вы полагаете? – заорал Фагот, прищуриваясь на галерею. – В таком случае, и вы в одной шайке с нами, потому что колода у вас в кармане!» (с. 121).

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Алик Новиков, Сережа Ильин и Женя Ветров – воспитанники суворовского училища послевоенного времени. ...
Книга представляет психологические портреты десяти функционеров из ближайшего окружения Гитлера. Нек...
Христианство без Христа, офицер тайной службы, которому суждено предстать апостолом Павлом, экономич...
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ ШЕНДЕРОВИЧЕМ ВИКТОРОМ АНАТОЛЬЕВИЧЕМ, ...
«Никто из чиновников и губернаторов не будет снимать со стены портрет В.В.Путина. Эти люди просто по...
Курочка Ряба снесла, как ей и положено по сказочному сюжету, золотое яичко. А дальше никаких сказок ...