Черный легион Сушинский Богдан
— Вы правы, господин командующий. Вряд ли Графф когда-либо выходил в море хотя бы на весельной шлюпке. Подняться до адмирала, оказавшись в эмиграции всего лишь в чине гусарского ротмистра, — такое еще никому не удавалось. Но заметьте: именно его император Кирилл назначил, очевидно, за неимением флота, еще и канцлером.
— Все мы, в конечном итоге, адмиралы без флота и командующие без армий, — с обескураживающей откровенностью отреагировал Власов. И надолго умолк.
Показались черепичные крыши дабендорфского лагеря, вышки, словно полуразрушенные шпили храмов; макеты танков во дворе, за оградой из колючей проволоки.
Лишь когда они вышли из машины и остались один, на один, без шофера, — а дежурный офицер почему-то не спешил к генералу с докладом, — Власов сказал:
— Иногда у меня создается впечатление, господин полковник, что вы и меня готовы прочить в претенденты на царский трон.
— Это вам кажется совершенно невероятным?
— Неожиданным, если хотите. Странным.
— Вся история российского двора соткана из таких дичайших странностей, что восхождение на престол первого из рода Власовых никакой революции в представлениях о превратностях судьбы нашего государства не произведет. А ведь случись так, что победа будет за нами, — в чем хотелось бы не сомневаться, — вопрос о правлении станет очень остро. Крайне остро. И что тогда? На кого уповать? Вы что, готовы просто так, за спасибо, уступить первое кресло державы любому прохиндею, назвавшемуся отпрыском династии Романовых? Или опять уповать на то, что гражданская война нас рассудит?
— Значит, вас все же подталкивают к тому, чтобы вы вели со мной подобные агитационные беседы, — успел констатировать Власов, прежде чем замешкавшийся дежурный офицер, которого едва разыскали, подошел к нему с докладом.
— В какой бы ипостаси вы ни оказались на вершине власти в России, историю царствования дома Романовых, как и историю временного бесцарствия, вам, господин командующий, надлежит знать.
35
Уже неделю Беркута содержали в тюремном подземелье полицейского управления, в камере-одиночке, где маленькое окошечко, пробитое в массивной каменной стене, одаривало его лишь квадратиком холодной серости. В то же время допрашивали его в последний раз двое суток назад, кормили сносно, во всяком случае намного лучше, чем остальных заключенных, а надзиратель даже бросил в камеру одеяло:
— Грейся, Беркут, под двумя, — прогремел своим лязгающим, словно тюремный засов, басом. — Но только помни, что «курортников» вроде тебя у нас обычно вешают. Да в таком состоянии, что и вешать-то уже незачем. Я бы с тобой даже не возился.
— Я припомню тебе эти слова, — незло пообещал Беркут, не притрагиваясь к одеялу. Хотя и знал, что обязательно воспользуется им — стены камеры источали прямо-таки могильный холод, настоянный на заплесневевшей сырости.
Когда на восьмые сутки, под вечер, его вновь повели на допрос, Громов был почти уверен, что на этот раз в кабинете следователя окажется гауптштурмфюрер Штубер. И был буквально потрясен, увидев за массивным столом в кабинете начальника полиции Рашковского.
Он узнал его сразу, этого бывшего старшего лейтенанта и бывшего командира роты прикрытия, уведшего свою роту с боевых позиций и оставившего маленький гарнизон 120-го дота на растерзание фашистам. Узнал, хотя за это время Рашковский заметно сдал, даже постарел, виски его посеребрились, а главное — на нем была форма офицера вермахта с погонами майора.
— Вот так вот иногда судьба сводит людей, лейтенант. При обстоятельствах, которые не мог бы предвидеть даже Господь Бог, — задумчиво сказал Ранпсовский, поднимаясь из-за стола и движением руки показывая Громову на роскошное, старинной работы, кресло, стоявшее перед его столом.
Кажется, он даже сочувственно проследил, как Громов медленно, небольшими шажками, — очевидно, по приказу Штубера его держали с постоянно связанными ногами (уж кто-кто, а гауптштурмфюрер знал, как хорошо он владеет приемами рукопашного боя), — приближается к креслу. Руки Громову тоже связывали каждый раз, когда выводили из камеры.
— Ты что же, оставил мой дот без прикрытия и тотчас к ним драпанул? — спросил Андрей, усаживаясь в кресло и укладывая связанные руки на стол, прямо перед Рашковским.
— Почему «тотчас же»? — спокойно ответил Рашковский, словно беседа их происходила не в кабинете начальника полиции, а где-нибудь в доме, на окраине только что освобожденного городка, в бою, за который встретились два давних фронтовых товарища — Поначалу у меня и в мыслях такого не было. Отходили с боями, трижды прорывался из окружения, каждый раз попадая в новый котел.
— Неужели вот так: окружение за окружением? Вы что же, по существу не сражались, а драпали?
— В том-то и дело. Что ты знаешь об этой войне, в тылу у немцев сидя?
— Еще бы: «сидя»!
— В последний раз я прорвался к своим недалеко от Днепра, — не стал спорить Рашковский. — Но уже без единого солдата, примкнув к какой-то группе. Ну а за Днепром началось: сортировка, проверки, выяснения — откуда пришел, где бойцы, почему оставил позиции? Какое-то время я умышленно околачивался в тылу, при штабе одного разгромленного инженерного полка, выясняя ситуацию и пытаясь найти хоть какие-то остатки частей нашего укрепрайона. Но они словно в воду канули. Поверишь, лейтенант, ни одного знакомого офицера, ни одного бойца не встретил. Вообще ни одного однополчанина.
— Что тебя удивляет? Ты ведь оставил их всех на Днестре.
— Но не все же остались там навечно. Кто-то должен был прорваться, спастись.
— Хотелось бы верить.
— Однажды вечером я разговорился с сержантом из комендантского взвода, и тот рассказал, что только недавно троих офицеров, выбравшихся из окружения без бойцов, расстреляли перед строем как оставивших свои позиции без приказа. А какой там, к черту, мог быть приказ, сам посуди? Откуда и от кого? Если и приказывать уже было некому?
— Считай, что посочувствовал.
— После разговора с этим сержантом я окончательно понял: все работает против меня. Даже твоя бумага — спасибо, лейтенант, — уже не спасла бы. В лучшем случае разжаловали бы до рядового и послали в штрафную роту. Если в мирное время, в тридцать седьмом — тридцать восьмом, коммунисты расстреляли тысячи офицеров и генералов своей армии, ты сам об этом знаешь, то что удержит их от того, чтобы пустить мне пулю в лоб во время войны?
— Расстреливали, допустим, врагов народа.
— Брось, лейтенант, каких врагов, какого народа? Сталин и вся его партийная свора боятся потерять власть. Половину, наиболее мыслящую половину общества, перестрелять или сгноить в Сибири, уцелевших превратить в бездумное стадо — вот и вся их большевистская политика. Уже получив приказ явиться на какую-то там «особую комиссию» из особистов, я ушел из палаточного лагеря в деревню, оттуда в лес. Сначала думал дождаться немцев, сколотить группу партизан и продолжать борьбу в тылу врага. Как в Гражданскую. Но потом решил, что этим я ничего не добьюсь: нужно делать выбор. И сделал: поставил на немцев.
— Хороший термин ты придумал для себя, старшой: «Поставил на немцев». Мы же не в рулетку играем. Мы — офицеры. «Поставить» — значит предать. Предать в любом случае. Даже если допустить, что при осуждении офицеров была допущена какая-то несправедливость.
— Просто ты, полковничий сынок, не ощутил всего этого на своей шкуре. Но не будем спорить. Ты спросил — я рассказываю. Так вот, сдался им, честно сообщил, как все было. Сказал, что хочу служить. Хочу видеть Россию свободной от большевиков-сталинистов. Для этого готов стать офицером немецкой армии.
— Лихо. Озадачил ты немцев.
— Честно скажу: сначала мне не доверяли. Но свели с такими же бывшими офицерами Красной армии, которые уже служат у них. Те долго беседовали со мной, и, видимо, убедили немцев. Какое-то время меня мурыжили в охранной роте, непонятно в каком звании и должности, что-то вроде вольнонаемного при штабе без права ношения оружия. Потом послали в ближнюю разведку за линию фронта.
— Ну, все же поверили?!
— Не будь стервой. Да, так вот, линии там, собственно, не было, так, обычный отступленческий кавардак. Вместе с тремя немцами послали. Все четверо — в советской форме. Походили, разведали. Вернулись все живы, здоровы. Летом еще дважды побывал в нашем тылу. Затем три месяца готовили в спецшколе в Белоруссии. Принимал участие в боях. Заметили, направили под Штутгарт, в Германию. В специальную школу, готовившую командный состав и инструкторов для других диверсионных школ.
— Солидно, — невозмутимо подбодрил его Беркут.
— Ну что тебе сказать? Только там я по-настоящему понял, что такое подготовка офицеров к войне. И не поверишь, тебя вспоминал: «Это как раз для Громова. Ему это по душе».
— Спасибо, что не забыл, — иронически ухмыльнулся Беркут.
— Трудно было, конечно. Неимоверно трудно. Тем не менее окончил школу в чине капитана. Щедро. Даже не ожидал. Думал, опять с лейтенанта. Оказывается, засчитали красноармейского старшого.
— Я не понял, Рашковский, ты вызвал меня для допроса или для исповеди?
— Не рой землю, лейтенант, — помрачнел Рашковский. — Не твоя звезда горит сейчас на небосклоне, не твоя. А привели тебя не для допроса. Сегодня еще не для допроса — для обычной беседы. Как офицер с офицером. Храбрым офицером, профессионалом.
36
«А ведь «профессионал» — это уже от Штубера, — понял Беркут. — Это его деление на профессионалов войны и дилетантов. У нас, в армии, да и вообще в стране, словцо сие не употребляли. По крайней мере относительно армии. «Кадровый», «военспец» — это да, звучало».
— Я помню, как ты сражался там, в «Беркуте». Рукопашную у моста. Знаю про то, как тебя замуровали живьем. И как потом, сколотив группу, отчаянно партизанил. «Группа Беркута» — так она и проходит по всем немецким документам о партизанском движении в этих краях.
— Многое отдал бы за право полистать донесения немецких офицеров по поводу стычек с моей группой.
— Перейдешь на службу, может, и позволят. Меня во всяком случае знакомили.
— Гауптштурмфюрер Штубер старался?
— И Штубер тоже. Этот беседовал чаще других. Он-то и просил поговорить с тобой. Как видишь, я — в откровенную.
— Ценю.
— Кстати, Штубер — единственный человек во всей армии фюрера, кто не желает твоей смерти. Можешь ты, наконец, понять это? Он не хочет терять такого офицера. Ты же знаешь, что ему нужны надежные люди. Говорят, очень скоро его должны перебрасывать куда-то на Запад. То ли во Францию, то ли в Югославию. Так вот, Штубер хотел бы, чтобы к тому времени ты уже был в его группе. Там у него полный интернационал.
— Все это я уже слышал, Рашковский. От самого Штубера.
— Тогда какого черта? Решай. Неужели не понимаешь, что коммунисты ценят тебя лишь до тех пор, пока ты здесь, пока занимаешься террором?
— Я не террорист, Рашковский, — резко ответил Громов.
— Тем не менее… — упрямо повторил Рашковский, — они ценят тебя лишь до тех пор, пока ты здесь и занимаешься террором. Но как только пересечешь линию фронта — спросят, почему не вышел из окружения еще в сорок первом. Почему отсиживался в тылу врага? Что ты там делал? Какие связи у тебя были с офицерами СС?
— Ну и что? Спросят, должны спросить.
— Не будь наивным: «должны спросить»… Ты еще не знаешь, как они спрашивают. Что бы ты ни говорил, как бы ни оправдывался, каковы бы ни были твои заслуги, все равно объявят врагом народа и агентом вражеской разведки. Не сразу — так через год. Как объявляли сотни тысяч людей до тебя. И расстреляют. Конечно же, как агента международного империализма. Или вырожденца. Или правого уклониста. А может, и левого. Ты же знаешь, что такое их большевистские суды-тройки, скольких талантливых полководцев, офицеров они погубили.
— Но это действительно были враги народа. Ты же сам слышал об их заговорах. О них и газеты писали.
— Для таких дурачков писали, как мы с тобой. Которые не ведали всей правды, не знали размаха репрессий. Тысячи людей были расстреляны безо всяких заговоров. Из-за того, что люди хотели жить нормально, по-человечески, без страха, без коллективизации; хотели перестроить армию, модернизировать ее, повысить боеспособность. Просто от нас все это скрывали. А немецкой разведке известны многие факты. И не только немецкой. О них знают и в Америке, и в Англии. Иногда мне кажется, что если бы наш народ знал всю правду о сталинском терроре, он бы просто-напросто восстал и пошел на Москву, на Кремль впереди немецких войск.
— Здорово же они забили тебе башку в этой диверсионной школе, Рашковский.
— Признаюсь, забивали. Но не в этом дело, лейтенант. За эти два года я о многом передумал, многое переосмыслил. В тридцать третьем почти весь наш род Рашковских, а это полсела, вымер от голода. Хотя урожай в наших краях, да и по всей Украине, был таким, что мир мог бы нам позавидовать.
— Хватит, Рашковский. Даже если ты прав. Даже если многие пострадали невинно… Мой отец и дед — тоже военные. И если откровенно… тоже со дня на день ждали, что попадут в мясорубку очередной чистки или окажутся агентами какой-то там разведки. Но какую бы жестокую правду мы ни узнали потом о прегрешениях Сталина и его окружения, это будет потом. И разбираться будем сами. А пока нужно остановить врага. Освободить страну. Независимо от того, как тебе в ней живется: сладко или совсем худо, — освободить.
— Потом примемся за большевиков? — язвительно поинтересовался Рашковский. — Так примемся или нет?
— Затевать новую Гражданскую? Нет уж, хватит. Вот ты говоришь: «поставил на немцев». Но ведь так не может, не должно быть. За нас «поставила» судьба — уже хотя бы тем, что родились именно здесь, на этой, а не какой-либо другой земле. Выбор наш сделан раз и навсегда. Он закреплен присягой.
— К чему вся эта риторика, Громов? Брось! Революция, Гражданская, коллективизация, бесконечные чистки и разоблачения, голод, расстрелы, сибирские концлагеря!.. Неужели, зная все это, я должен быть верен присяге, знамени этого государства?
— А что, кто-то давал тебе право предавать свой народ, даже если партия тебе не по нутру? Мы же не в казино, Рашковский. Мы же не в гусарскую рулетку играем здесь, на этих полях войны, посреди могил наших предков и боевых товарищей. Почему ты не хочешь понять этого?!
— Ты ведь тоже не хочешь понять того, чего понимать не хочешь.
— Через год, черед два, через десять лет, но мы все равно разгромим фашистов. И кем ты предстанешь тогда, если выживешь, конечно, перед совестью своего народа? Героем? Воином? Патриотом? Предателем и фашистским дерьмом — вот кем ты предстанешь! Тебя это устраивает? Тогда можешь ставить на своих коричневых лошадок. А я предпочитаю умереть русским офицером. Так и скажи своему Штуберу. А теперь можешь начинать допрос, если у тебя много свободного времени и тебе нечем его убить.
37
Скорцени возвращался с прогулки по небольшому сосновому лесу, обрамляющему отель, когда на изгибе тропинки перед ним вдруг предстал человек в лоснящемся кожаном плаще и черной, надвинутой на глаза шляпе. Руки он держал в карманах, и Скорцени не составило никакого труда заметить, что по крайней мере одна из них, правая, занята рукоятью пистолета.
Не сбавляя шага, штурмбаннфюрер инстинктивно положил руку на кобуру и расстегнул ее.
— Отто Гюнше[21] — простодушно представился человек, вполне доброжелательно улыбнувшись. — Адъютант фюрера.
— Штурмбаннфюрер Скорцени. — Он не был знаком с этим адъютантом. Во время прошлого вызова в ставку его опекал шеф-адъютант Буркдорф. Скорцени попытался присмотреться к лицу Гюнше. Однако сейчас, в легких предвечерних сумерках, разглядеть что-либо в просвете между поднятым воротником плаща и полями шляпы было невозможно.
— Встречаясь с людьми из службы безопасности, господин Гюнше, не следует держать пистолет в кармане. Да еще и со взведенным курком. У профессионалов иногда срабатывает инстинкт самозащиты — это когда мы стреляем раньше, чем. успеваем подумать о том, что нужно выхватить пистолет.
— Что, так заметно? — озабоченно спросил располневший, довольно неуклюже выглядевший Гюнше. — Мне казалось… Впрочем, я забыл, что имею дело со Скорцени.
— Так уж случилось.
— Вам непозволительно слишком далеко, а главное, часто углубляться в лес. Даже в этот, хорошо прочесываемый. «Волчьим логовом» давно интересуются все диверсионные службы врагов.
— Чего бы они стоили, если бы не интересовались ставкой фюрера? Чем обязан, господин Гюнше?
— Машина на дороге. Фюрер готов принять вас. — Это было сказано так, словно Скорцени давно добивался приема и Гюнше наконец представился случай сообщить, что настойчивость его вознаграждена.
Задавать какие-либо вопросы в этой ситуации не имело смысла. Фюрер готов принять его — этим все сказано.
Усевшись рядом с водителем, Гюнше мгновенно затих, словно бы вместо него на сиденье оказался фантом. Скорцени даже подумал, что это, очевидно, какое-то особое умение адъютантов и слуг: присутствовать не присутствуя.
Машина прошла через шатер сросшихся сосновых крон, однако, достигнув развилки, свернула не влево, к ставке фюрера, а вправо, к выезду из зоны. Скорцени вопросительно посмотрел в затылок адъютанта, но тот вел себя так, словно ничего не происходило.
— На этой встрече, у фюрера… кроме меня, будет еще кто-то? — как можно безразличнее поинтересовался Скорцени, не пытаясь выяснить, почему они приближаются к наиболее тщательно охраняемой границе зоны «А». Однако с ответом Гюнше не спешил. И лишь когда машина, которую офицер, старший наряда, даже не решился останавливать, миновала контрольно-пропускной пункт, нехотя ответил:
— Ваш знакомый. Генерал Штудент. Фюрер считает, что вы неплохо сработались с ним.
— Стало быть, мы движемся не к аэродрому? А к замку барона… Уж не помню, как его там…
— Вам известно о существовании этого замка? — резко оглянулся Гюнше, но, видя, как Скорцени безмятежно откинулся на спинку кресла, мгновенно угас: — Впрочем, вы ведь из такого ведомства…
— Это вы верно заметили.
— Тем не менее советую как можно реже упоминать всуе название сей обители. Фюрер не поощряет любопытства, связанного с местами его уединения. Кстати, сам фюрер иногда называет этот замок «Северной цитаделью».
«Однако упоминать о «Северной цитадели» тоже не рекомендуется, — мрачно ухмыльнулся про себя Скорцени. — Война — сплошное хитросплетение тайн. Сообщить о наличии любой из тайн — значит уже наполовину рассекретить ее. Азы службы безопасности».
Другое дело — генерал Штудент. О нем упоминать не запрещено. Особенно если фюрер считает, что он, Скорцени, и генерал Штудент неплохо сработались. Следовательно, предстоящую операцию тоже придется осуществлять сообща.
38
Возвращение полковника О’Коннела в Великобританию выдалось долгим, трудным и отчаянно безрадостным. Из Рима ему пришлось лететь случайным самолетом до Лиссабона, оттуда в Мадрид, из Мадрида на транспортном самолете в Дублин, который чуть не был сбит немецкими патрульными штурмовиками, принявшими их самолет за английский.
Бесцельно прослонявшись три дня по Дублину, он случайно встретил знакомого морского офицера, командира эсминца. Этот корабль рейдировал по проливу Святого Георга между побережьями Ирландии и Уэльса. На его борту, в каюте командира, полковник и добрался до городка Холихеда.
При всей своей утомительности, вояж не показался О’Коннелу слишком уж затяжным, поскольку он пребывал в том апатическом состоянии, при котором готов был затягивать возвращение в родной офис и вообще в Англию до бесконечности.
Потеряв след Муссолини на побережье острова Санта-Маддалена, он снова обнаружил его лишь тогда, когда стало известно, что группа немецких коммандос сумела освободить дуче из тюрьмы, в которую был превращен альпинистский отель «Кампо Императоре».
Нужно отдать им должное: операция получилась безумно смелой и необыкновенной как по замыслу своему, так и по исполнению. Даже ирландские и английские газеты, которые всегда резко отзывались о любой операции немецкой разведки, в этом случае не могли скрыть своего стыдливо припудренного всяческими оговорками восхищения."
Ясное дело, они утверждали, что в любом случае Муссолини — политический труп. Что попытка вновь укоренить его в Италии бессмысленна и способна привести лишь к затяжной Гражданской войне. По существу они были правы.
Но сама операция… Высадиться с планеров. Пробиться к дуче без единого выстрела при столь мощной охране… Увезти его с вершины горы…
Впрочем, О’Коннел думал сейчас о другом. В десятый раз проигрывая сцену своей беседы с Черчиллем, он пытался найти более-менее приемлемую форму, в которой можно было бы поделикатнее объяснить премьер-министру все то, что произошло в Гран Сассо. Он ведь понимал, что Черчилль надеялся на совершенно иное развитие событий, рассчитывая при этом на профессионалов из военной разведки.
А ведь прояви их ведомство чуть больше упорства, и такую же акцию мог бы провести он, О’Коннел. Для этого достаточно было перебросить в Италию две-три сотни коммандос. Увы, теперь об этом неудобно даже мечтать. Можно только сокрушаться и завидовать. Черной завистью.
Хотел бы он знать, кому из немецких диверсантов достались лавры освободителя дуче. Интересно, решатся ли рассекретить его имя?
В первом сообщении берлинского радио немцы не решились пойти на это. «Один венский фюрер» — и все тут. Кальтенбруннер? Шелленберг? Скорцени? Виммер-Ламквет? В любом случае сработано талантливо. Хотя, конечно, не мешало бы знать имя виртуоза.
39
Прибыв в управление разведки, О’Коннел сразу же попытался доложить обо всем, что произошло в Италии, генералу Лауду. Но, выслушав несколько первых фраз, генерал с нескрываемой иронией на лице выложил перед агентом две немецкие газетенки. Из тех, которые десятками поступают во все отделы контрразведки.
— Простите.
— Немецким вы, кажется, немного владеете, сэр.
— Самую малость. Достаточную разве что для чтения газет.
Бегло просмотрев одну из них, О’Коннел, к своему удивлению, тотчас же нашел ответ, которым сполна мог удовлетворить уязвленное любопытство. Отрядом командовал гаупт-штурмфюрер СС Отто Скорцени. Знакомый ему по многим агентурным донесениям. Почти коллега. Причастность его к операции немцы уже то ли не могли скрывать, то ли вообще не стремились к этому. Их можно понять. Пора бы и у них появиться герою.
Подвиг Скорцени репортер назвал «самым выдающимся из всех совершенных защитниками Третьего рейха». И в этом была доля истины. Как и в том, что самого коммандос журналист позволил себе именовать первым диверсантом империи.
«И никакое это не преувеличение», — великодушно признал О’Коннел, стараясь быть справедливым в оценке работы своего собрата по ремеслу.
Автор небольшой статейки в другой газете от каких-либо пропагандистских определений воздержался. Зато сопроводил свою публикацию фотографией, которая сразу же приковала внимание полковника. Вот как оно все выглядело… Бенито Муссолини в пальто с поднятым воротником и в шляпе. Одетый в какую-то военизированную одежду гигант Скорцени. Группа коммандос. Один из диверсантов, крайний справа, тащит… О, да это же огромный чемодан.
«Вот он! — чуть было не воскликнул полковник, словно чемодан вдруг оказался в его руках. — Тот самый… Архив дуче».
В текстовке под фотографией о чемодане ничего не говорилось. Возможно, корреспондент даже досадовал, что полусогнутый вояка с тяжелым чемоданом портит впечатление от этой воинственной группы.
В той же газете содержался ответ и на второй вопрос, который мучил сейчас полковника: сумели ли парни Скорцени изучить содержимое чемодана? Ведь в присутствии Муссолини они вряд ли решились бы на это. Так вот, в статье сообщалась эдакая милая бытовая подробность, призванная подчеркнуть внимание коммандос к освобожденному пленнику. При эвакуации дуче из отеля его чемодан не смогли (или не захотели, прокомментировал О’Коннел) втиснуть в кабину маленького двухместного самолета. Дуче это разволновало. Еще бы! Однако чемодан не затерялся. В Вене, — куда чемодан бережно доставил один из офицеров СД, — он был в целости и сохранности возвращен владельцу.
«И все? — удивился полковник. — И никаких подробностей о том, что они выудили из этого чемодана, который мог совершенно случайно раскрыться как раз в тот момент, когда рядом оказался фотограф? Значит, офицеры СД предпочитают хранить его содержимое в тайне? Почему? Ведь есть возможность потоптаться по душевным мозолям Черчилля».
— Интересно: что содержится в этом пиратском сундуке? — четко уловил предмет его интереса генерал. — Вас, О’Коннел, это никогда не интересовало?
— С этой минуты только он и будет занимать мой ум.
— А ведь Муссолини не зря таскает его за собой. Что-то в нем есть.
— За вычетом пары носков, белья и двух пар подтяжек, там еще Moiyr быть такие документы, которые не попали и никогда не попадут ни в один архив мира, — невозмутимо поддержал его полковник.
— В таком случае парни из СД не упустят своего шанса. А ведь в этом бауле могли оказаться секретные документы, касающиеся англо-итальянских отношений.
— В этом можно не сомневаться, сэр.
— Именно поэтому, — неожиданно заключил генерал, — жду от вас подробнейшего отчета, в котором желательно обойтись без пафоса. Оставим его газетчикам. Нас, как всегда, интересует то, что не попадает на страницы газет.
— Как всегда, — согласился полковник, слегка ошарашенный холодно-ироничным тоном.
В какую-то минуту он вдруг подумал: «А не посвятил ли Черчилль в тонкости нашей операции и генерала? Если посвятил — он отнесется ко мне, как к подчиненному, завалившему важнейшее задание. Если же нет — у Лауда не появится повода для снисходительной оценки моих стараний. Очевидно, это станет ясно завтра».
* * *
Лейтенанту Роусену он смог позвонить лишь на следующий день. После того, как положил на стол генерала подробнейший отчет о делах в Италии, куда, по официальной версии, он выезжал для тайного инспектирования агентуры военной разведки.
Отчет оценен и оплачен был довольно быстро и скоро скупым генеральским: «Допустим, что все это так… Ждите дальнейших указаний, полковник О’Коннел».
Считая себя свободным, по крайней мере на сегодняшний день, полковник наведался в мебельный магазин, хозяин которого давно числился его осведомителем, и, воспользовавшись телефоном, связался с лейтенантом Роусеном. К счастью, тот оказался на месте. У полковника вообще создалось впечатление, что этому человеку можно было звонить в любое время суток. Эдакий человек-телефон.
— Говорит Ирландец, — сказал полковник в трубку.
— Кто? Ирландец?
— Вас смущает моя фамилия?
— Что вы?! Слушаю, сэр.
— Я хотел бы знать, в какой форме следует доложить Патриарху о продаже мебели.
— Я выясню это, сэр, — ровным, бесстрастным голосом ответил лейтенант.
— Мне позвонить вам?
— Звонить буду я. На домашний. Начиная с семнадцати, сэр.
«Да у него и голос металлический! Голос человека-автомата».
— Начиная с семнадцати, сэр, — механически повторил Роусен, словно подтверждал догадку О’Коннела.
40
В особый бар гестапо «Эдем» Кальтенбруннер приехал первым.
Завидев громадную фигуру обергруппенфюрера, владелец бара гауптштурмфюрер Гюнтер Штольф, лишь недавно оказавшийся в не совсем привычной для себя роли владельца питейно-контрразведывательного заведения, негромко, как принято здесь, поприветствовал его и сразу же провей в небольшой кабинет, стол которого был сервирован на четыре персоны.
Мрачно осмотрев кабинет, начальник Главного управления имперской безопасности метнул вопросительный взгляд на Штольфа.
— Остальных гостей еще только ждем, господин обер-группенфюрер, — худощавый, с глубокими, врезающимися в приклеенные к черепу редкие светлые волосы залысинами, венчающими узкий, по-лягушачьи сплющенный лоб, этот человек в самом деле куда больше был похож на заурядного провинциального кельнера, чем на офицера гестапо. Поэтому под цивильным одеянием скрывать ему по существу было нечего. Если что-то и могло выдать в нем гестаповца, то уж во всяком случае не офицерская выправка и не гренадерская ширина плеч. Разве что иезуитская невозмутимость бледного пасторского лица да холодные, застывшие в глубине поднадбровных колодцев, глаза — белесые, не знающие ни удивления, ни участия.
— Вопросами, меню, подносами — не отвлекать, — хрипло наставлял его обергруппенфюрер. Массивный, похожий на приклад старого австрийского ружья, квадратный подбородок шефа СД двигался при этом, словно камень в жерновах — тяжело и неуклюже.
— Пиво и все, что полагается к нему, будет подано сейчас же.
— На столе должны быть шнапс, вино. Словом, выбор.
Он грузно уселся во главе стола у небольшого декоративного камина и уставился на дверь.
«Первым появится Канарис, — загадал он, будто на судьбу. — Иначе… черт бы его побрал… Пусть этот адмиралишко не думает, что…»
Мысли Кальтенбруннера ворочались так же тяжело и неуклюже, как и его воинственно-волевой подбородок.
Однако первым прибыл генерал Хансен. Возможно, это явление начальника отдела внешней разведки («Отдела 1») абвера Кальтенбруннер воспринял бы с совершеннейшим безразличием: мало ли кто может ассистировать здесь шефу армейской разведки, если бы буквально через две-три минуты не нагрянули адмирал Канарис и его, Кальтенбруннера, подчиненный — бригадефюрер Вальтер Шелленберг.
Начальник разведывательной службы верховного командования и начальник отдела внешней разведки Главного управления имперской безопасности спускались по ступенькам, ведущим в зал, с сияющими улыбками, словно по трапу самолета, у которого их ждал почетный караул. При этом на лицах их вырисовывался такой непринужденно-дипломатический восторг, будто они уже обо всем договорились и человечество может спать спокойно. Что же касается его, Кальтенбруннера, то он здесь такой же статист, как и генерал Хансен.
— Не ревнуйте, обергруппенфюрер, — благодушно успокоил его Канарис. — Моя пятая попытка переманить к себе генерала Шелленберга закончилась такой же неудачей, как и четыре предыдущих.
— Тем хуже для Шелленберга, — с казарменной простотой отшутился Кальтенбруннер, изображая некое подобие дружеской улыбки.
Ему понятен был подтекст запущенного адмиралом успокоительного шара: для Канариса не было секретом, что венец из РСХА[22] давно готов избавиться от красавчика Шелленберга. Причем куда более радикальным способом, чем перепродажей его в любую разведку мира.
Теперь все в сборе. Предмет разговора заранее известен. Поэтому вопрос о Шелленберге временно отпал. Для Кальтенбруннера, во всяком случае.
— Итак, оба наши ведомства стоят перед очевидным фактом: в ближайшие месяцы в Тегеране состоится встреча Рузвельта, Черчилля и Сталина, — взял инициативу в свои руки Канарис. — Совершенно понятно, что фюрер не может допустить, чтобы события развивались по той схеме, которая угодна большой тройке наших врагов.
Чуть выше среднего роста, худощавый, с довольно интеллигентным аристократическим лицом, Канарис не производил того впечатления, которое обычно рождается у сухопутных людей, когда среди них оказывается «морской волк». И еще Кальтенбруннер заметил, что, выкладывая свои мысли, Канарис вскидывает подбородок и совершенно не замечает собеседников.
При первых встречах с адмиралом, во время совещаний в рейхсканцелярии, обергруппенфюрер воспринимал это как проявление аристократического снобизма, что у германских военных встречалось довольно часто и «пережевывалось» им, австрийцем, столь же скептически, сколь и болезненно. Но лишь сейчас он вдруг понял: это привычка капитана корабля. И голос его — негромкий, но властный голос капитана судна, привыкшего общаться через мощный рупор или переговорное устройство, обращаясь сразу ко всему экипажу, а значит, ни к кому конкретно. И привычка, и голос достались Канарису еще с тех пор, когда он командовал крейсером «Берлин».
«Точно таким же, «морским», воспринял бы своего бывшего командира и мой предшественник Гейдрих[23], будь он жив — да не оскудеют для него щедрые столы Вальгаллы», — мрачно цедил свои ленивые мысли Кальтенбруннер, довольно умело управляясь с бутылкой красного итальянского вина.
Разливая, он никогда не интересовался, кто что желает пить. В любой компании вел себя, как в кругу собутыльников. Похоже, с этим смирились все, кому хоть раз пришлось оказаться за одним столом с ним.
— Знать бы еще, где будет происходить эта встреча, — как бы размышляя вслух, произнес Шелленберг.
— Рано или поздно нам станет известно и это, — предостерегающе поднял руку Канарис, сразу же предотвращая всякое гадание на кофейной гуще по поводу того, где же в конце концов встретятся их высокопоставленные подопечные. — Но, согласитесь, произойдет это на Гавайях, в Африке или в пригороде Москвы — изменится не столь уж многое, если к тому времени мы сообща выработаем концепцию наших действий, а главное, подготовим боевые группы и ведущих исполнителей. Если же, вместо того чтобы объединить свои усилия, мы начнем путаться друг у друга под ногами, тогда чего мы стоим?
Собеседники адмирала понимающе промолчали. Шеф армейской разведки мог бы и не провозглашать эти общебанальные истины, но коль уж они провозглашены… Впрочем, среди его словесной половы сверкнуло и некое зернышко информации: адмирал — за объединение усилий.
— Но объединить усилия — значит посвятить в ход подготовки к операции слишком большой круг людей, — резко парировал Кальтенбруннер, отпивая из бокала. — Это не тот случай, когда позволительно столь беспечно рисковать. Одно неосторожное слово кого-либо из посвященных, и вся группа коммандос окажется под дулами контрразведок противника.
Канарис прокашлялся и тоже взялся за бокал. Кальтенбруннер мог бы выразиться и пояснее, прямо заявить: довериться абверу — значит поставить под удар всю группу, а операцию провалить еще на начальном этапе. В последнее время, когда значительно обострились отношения адмирала с Гиммлером, Гитлером и Риббентропом, слышать нечто подобное, пусть даже упакованное в более-менее дипломатичную словесную обертку, руководителю абвера приходилось все чаще.
— Теоретически такая возможность не исключается, — неохотно согласился Канарис. Весь опыт его работы в разведке свидетельствовал, что если разговор об очередной операции начинается с пророчества о провале, ничего толкового ждать от него не приходится. Как всякий моряк, адмирал был подвержен множеству всевозможных предрассудков и мистических видений. Табу на такое начало являлось одним из самых чтимых им. — Однако не исключается она и в том случае, когда операцией будет заниматься только одно ваше ведомство. Но, если таковой будет воля фюрера, я подыщу моим парням не менее достойное занятие. Хотя им и так не приходится томиться бездельем. Что вы скажете на это? — обратился он почему-то не к Кальтенбруннеру, а к Шелленбергу.
Начальник управления разведки и диверсий службы безопасности мельком взглянул на адмирала, потом на своего шефа и нервно потер пальцами подбородок. Кальтенбруннер недолюбливал этого чистоплюйчика Шелленберга уже хотя бы за это его смазливое личико. Утвердившуюся за молодым Шелленбергом кличку Красавчик он произносил с особым, не доступным кому бы то ни было другому, наслаждением.
Однако демонстративное обращение к нему Канариса, как и то, что в баре «Эдем» они появились вместе, — пусть даже это случайность, — начало порождать у Кальтенбруннера неприятные умозаключения. Соперничество между разведкой СД и абвером давно не было секретом даже для провинциальных постовых полицейских. И демонстрация дружбы в этой ситуации могла быть воспринята не иначе как вызов. Ему, Кальтенбруннеру, Гиммлеру, наконец.
— Если не представляется возможным работать вместе, то тем более не представляется рациональным работать порознь, — с соломоновой безапелляционностью изрек наконец Шелленберг. И выразительно взглянул на Кальтенбруннера. Взгляд его голубоватых глаз как бы говорил: «Решение мог бы объявить и я, но, из вежливости, оставляю право вам как моему шефу».
Кальтенбруннер еще несколько мгновений молчал, потом вдруг резко ударил ладонями по ребру стола, что всегда служило сигналом для собеседников, ибо означало: «Я принял решение. Я принял… окончательное решение».
41
Курбатов был очень удивлен, поняв, что в Иркутске о нападении на эшелон все еще не знают. Тем не менее принял все меры предосторожности. У состава оставались только он и Власевич. Остальные рассредоточились за стоящим на соседнем пути товарняком, из-за которого могли, в случае необходимости, прикрывать их отход.
Но страхи оказались излишними. Их продержали на станции всего полтора часа — ровно столько, сколько понадобилось, чтобы сменить паровоз. Этого же времени Реутову и Кульчицкому хватило для того, чтобы по документам группы Цуганова получить продовольственный паек.
— Так что там слышно? — с нетерпением спросил князь, дождавшись их возвращения. Эти парни рисковали больше других. Но Кульчицкий сам вызвался идти на вокзал, желая искупить свою вину перед группой. Реутов же присоединился к нему из солидарности: «Терпеть не могу подобных авантюр, но пропитание добывать надо».
— О нас пока ничего, — ответил Реутов. — Странно. Неужели тот, беглый, не сумел добраться до станции?
— Возможно, ему не поверили, сочли за дезертира, — мрачно предположил Кульчицкий.
— Исключено, — холодно возразил Курбатов. — За кого бы его ни приняли, сообщение все равно проверят.
— До нас они пока что не добрались, — продолжил Реутов. — Но какую-то белогвардейку на станции все же схватили. Говорят, с поезда высадили. Вроде как шпионка.
— Что, белогвардейская шпионка? — насторожился Курбатов. — Вы видели ее?
— На перроне. Красивая баба. Вели к вокзалу, в военную комендатуру.
— Все ясно. Кульчицкий, Иволгин — к паровозу. Машинист сказал, что мы должны отправляться через двадцать минут. Если к тому времени мы не вернемся, постарайтесь задержать эшелон еще на пять минут.
— Решили освобождать?! — изумился подъесаул.
— Тирбах, Власевич, Реутов — со мной. Чолданов и Радчук — следуйте в нескольких метрах от нас. Ожидаете у будки путейщика. Действовать, исходя из обстоятельств.
— Слушаюсь, господин подполковник, — ответил Чолданов, принимая на себя старшинство.
На перроне людно. Седовласые мужики с деревянными чемоданами-сундучками; исхудавшие старухи, укутанные так, словно в селах, из которых они добрались до станции, все еще лежат снега и трещат морозы… Проходя мимо них, Курбатов всматривался в лица, и все они казались знакомыми. Лица женщин из предблаговещенских станиц. Когда две молодухи вдруг вежливо поздоровались с ним, подполковник даже не удивился.
— Вход в комендатуру — из зала ожидания? — спросил он у Реутова.
— Да. Это безумие, князь, — вполголоса проворчал тот. — У нас всего несколько минут. Ни вокзала, ни местности мы не знаем. Вон, у будки с кипятком, целый взвод солдат. Мы не готовы к этой операции.
— Бросьте, Реутов. Мы готовились к ней еще за кордоном.
— Не эта ли красавица? — толкнул Курбатова плечом Рад-чук, движением головы показывая на женщину, стоящую между солдатами на третьей от вокзала платформе.
— Она, — подтвердил вместо князя Реутов. — И всего два человечка охраны. Берем?
Курбатов насмешливо взглянул на него: что-то слишком быстро загорается! Впрочем, это в характере Реутова. Старый, опытный вояка, он перед операцией, перед боем любил поворчать: все не то, все не так. Но как только доходило до дела, мгновенно преображался.
— Эй, кто здесь старший? — еще на ходу спросил Курбатов, преодолевая вторую платформу.
— Я, — ответил один из конвоиров, сержант. Появление капитана и двух солдат ничуть не удивило его.
— Арестованную приказано доставить к воинскому эшелону, вон туда, за водокачку, на запасной путь.
— Так он же вроде бы на Красноярск идет, а эту шлендру велено в Иркутск.
Прежде чем ответить, Курбатов выдержал полный изумления взгляд Алины. Да, это была она. Девушка смотрела на него, как на Христа Спасителя.
— Что уставилась?! — рявкнул на нее Курбатов. — Глазками решила брать?!
Алина вновь метнула на него взгляд, преисполненный мольбы, но тотчас же опомнилась и, горделиво поведя головой, отвернулась.
— Эта может, — масляным смешком хихикнул конвоир-рядовой. — И глазками, и всем остальным.
