Русский самурай. Книга 2. Возвращение самурая Хлопецкий Анатолий
Надворная советница Иванова оказалась вовсе не старухой, а крепкой, хотя и костлявой, женщиной чуть старше средних лет. Крестника она приняла настороженно, но когда узнала, что прибыл он с японским десантом и обратно в дворницкую из комнат ее переселять не намеревается, помягчела: с помощью Василия вздула пузатый медный самовар и даже достала откуда-то бережно хранимый, еще дореволюционный, цибик с китайским чаем.
За чаем, после того как порассказала бывшая надворная советница про ужасы большевизма, зашел разговор о планах Василия на будущее. Оказалось, что, в смысле развития синематографа, Сахалин – нетронутая целина, хотя в бывшем Народном доме и крутили изредка фильмы, завозимые приезжими китайскими торговцами. Пелагея Яковлевна даже рассказала содержание одной фильмы, «ужасть до чего чувствительной».
Когда чай был уже выпит, Пелагея Яковлевна предложила крестнику погостить у нее первое время: «Потому как, сударь, в нынешние времена без мущины в доме боязно». А вообще-то, поведала она крестнику, оба дома, построенные его родителем еще до первой войны с японцами, хоть и не каменные, но уцелели. Жили там людишки какие-то, платили ли за жилье и кому – неизвестно. А с год назад зимой ушли по льду через Татарский пролив на материк. И теперь окна-двери в тех домах заколочены, а есть ли там какие-нибудь неисправности, про то ей неведомо.
Японский военный комендант Александровска благосклонно отнесся к тому, что у русского переводчика оказалась на острове недвижимость, и дал бумагу, в которой не возражал, чтобы вышеозначенный господин Ощепков вступил во владение имуществом своих предков.
Имущество оказалось двумя добротными пятистенными избами, сложенными из вековечного кедра. Срубы были на совесть просмолены, так что и еще лет сто не тронула бы их никакая гниль.
Та изба, что поновее, не сказала ничего ни уму, ни сердцу Василия – видать, с самого начала предназначалась она батей в поднаем. Внутри не было никакой мебелишки, кроме грубо сколоченных нар, колченогого стола с давно не скобленой столешницей да двух лавок. Стекло на кухонном окне было разбито и кое-как заткнуто клоком сена. Поди, жили там солдаты или старатели – люди временные и к удобствам равнодушные: было бы где портянки высушить да похлебать прямо из чугунка щец.
Зато второй дом, почти в самом конце Николаевской улицы, сразу (через столько лет!) овеял ощущением родимого тепла. Видать, сами стены хранили для него неистребимую память детства. Василий вспомнил даже, где стояла его детская кровать, и вслепую (глаза застлало слезами) нашел пальцами в сухих и теплых на ощупь бревнах стены круглый сучок, который казался в раннем детстве чьим-то подсматривающим глазом.
Мебели не было и здесь – не то растащили, не то порубили на дрова, но висел в переднем углу на конопляной веревочке клочок занавески, когда-то закрывавшей божницу, и Василию показалось, что он узнает и эту выцветшую занавеску, и литой чугунный крюк для лампадки. Самой лампадки – граненой, розового стекла – конечно, не было, но на треугольной угловой полке, прежде хранившей иконы, лежала какая-то закопченная дощечка. Василий подтянулся, достал ее, перевернул – и замер: перед ним был потемневший от времени лик Николая-угодника.
Наверное, это и был тот знак, которого он втайне ждал все это время. И теперь оставалось самое трудное: понять, что этот знак означает, куда зовет, о чем, может быть, предупреждает…
И тревожно зазвучала в памяти Василия знакомая с семинарских лет молитва: «…избави нас, угодниче Христов Николае, от зол, находящих на нас, и укроти волны страстей и бед, восстающих на нас, да ради святых твоих молитв не обымет нас напасть… моли, святителю Христов Николае, Христа Бога нашего, да подаст нам мирное житие и оставление грехов, душам же нашим спасение и велию милость, ныне и присно и во веки веков…»
Он истово молился, и другой светлый лик вживе предстал перед ним и глянул, как всегда, благосклонно и строго: это владыка Николай, духовный отец, словно благословлял Василия в отчем дому. И теперь окончательно поняло сердце Василия, что он дома; что именно отсюда, с этого краеугольного камня, надо начинать ему строить свое гнездо, свою жизнь в продолжение родительской. Это, наверное, и есть на Земле та жизнь вечная, что обещается каждому человеку.
На тот дом, что был новее, через год сыскал он, не без помощи Пелагеи Яковлевны, покупателя на той же улице. Цену назначил без запроса, однако имея в виду, что вместе с владивостокскими накоплениями вырученного должно хватить, чтобы начать свое, твердо обдуманное дело. Покупатель, рыбный торговец Колыванов, попросил небольшую рассрочку, и, чтобы понять, можно ли ему довериться, Василий решил наведаться к нему домой.
Домик оказался чистеньким, с первыми гиацинтами в палисаднике. Хозяин по пестрым домотканым половикам провел гостя в горницу, велел для разговору подать графинчик и закуску. Хозяйка не спеша накинула на стол вышитую скатерть, две девушки – светловолосая, что постарше, и еще подросточек-темненькая – смущаясь внесли горячую отварную картошку, соленую рыбу, миску икры, маринованные завитки молодого папоротника.
Все дышало миром и покоем в этом доме, словно и не было за его стенами ни нашествия, ни всяческого разорения, словно какой-то невидимый купол отгородил эти стены от мятущегося мира. Здесь хотелось не думать ни о выстрелах, ни о японцах, ни об оставленной во Владивостоке фотографии, а просто жить заботами только этого вечера, этим неожиданно дарованным застольем, радоваться общению с этими спокойными радушными русскими людьми.
За стол девиц хозяин не посадил, вероятно, имея в виду деловой характер предстоящей беседы, но во время этого разговора между прочим упомянул, что приобретаемый домок предназначается в приданое старшей дочери Анне – степенной, вальяжной девушке с толстой светлой косой.
Когда в завершение разговора принялись за чай и к столу подсели обе сестры, мать Анны невзначай похвасталась, что вот дочери шить мастерицы, а Аннушка к тому же и рукодельничает в охотку: эту скатерть, что на столе, расшила своими руками.
– Да и батюшка здешний не нахвалится, – добавил отец. – Оклад к образу Пресвятой Богородицы Анна жемчугом украсила.
Все эти похвалы себе Анна слушала краснея, а сама нет-нет да и взглядывала украдкой на рослого, ладного молодца.
Незаметно, искоса присматривался к ней и Василий. «Имя-то какое у нее славное, – думалось ему. – Анна, помнится, по-гречески „благодать“…»
И тепло становилось у него на душе от этого чистого девичьего облика: склоненной светловолосой головки с длинной косой, покатых плеч с накинутой узорной шалью, негромкого застенчивого говора…
Об отсрочке платежа за дом хозяин с Василием договорился, но с того визита так уж повелось, что стал Василий частенько захаживать к Колывановым. К большому, однако, неудовольствию Пелагеи Яковлевны.
– Василий Сергеевич, хочу вам напомнить: ваш отец, можно сказать, всю жизнь положил, чтобы за вами каторжное клеймо не тянулось, – как-то сказала она, поджав губы. – А вас опять в колывановское каторжное гнездо заносит… Сейчас, правда, времена новые – как это: «Кто был ничем, тот станет всем»?
– Колыванов был на каторге? – удивился Василий, пропустив мимо ушей выпад обиженной на Советы Пелагеи Яковлевны.
– Здесь, на Сахалине, из простонародья мало кто не каторжник, – подтвердила бывшая надворная советница. – Но на сей раз речь не о самом Колыванове, а о его жене. Да-да, о Маремьяне, староверке этой. Она сюда за убийство попала. Да не кого-нибудь, родного отца топором угрохала. Она, видите ли, в скит собралась, в костромские леса, к старицам. А тятенька пил сильно, да ее, говорят, за купца-старика замуж хотел спроворить корысти ради.
Василий представил себе Маремьяну Игнатьевну Колыванову – медлительную спокойную женщину с протяжной неторопливой речью – и невольно поежился: Анна было так похожа на мать…
– И что вам, широкообразованному человеку, делать среди этих, так сказать, невежественных торгашей? – продолжала пилить его Пелагея Яковлевна. – У них там, поди, все в дому рыбой провоняло от тятенькиной лавки. Или деньги и в самом деле не пахнут? – снова подколола она крестника.
Василия раздражало это непрошеное вмешательство в его жизнь, но по давней привычке не показывать своих чувств он не возразил своей собеседнице. А у Колывановых бывать не перестал. Там к нему понемногу привыкли, и Анна уже не стала так краснеть и смущаться в его присутствии. А младшая, Настенька, и вовсе шалила и веселилась, как резвый котенок. Вечера обычно заканчивались за чайным столом: рассерженным шмелем гудел самовар, девушки приносили вазочки с душистым вареньем из ежевики и облепихи, наскоро испеченные коржики.
Но однажды, когда после уютного, тепло проведенного летнего вечера Василий распрощался и уже собрался уходить, Маремьяна Игнатьевна приостановила его на крыльце.
– Вот что, господин хороший, ты уж не обессудь меня за прямой разговор, а только неладно получается…
Василий молча удивленно смотрел на нее. Из открытого окна на перила крыльца падал мягкий свет. В доме что-то напевала Анна.
– Ты, что ни вечер, у меня в дому, – продолжала Колыванова. – А у нас ведь девка на выданье. Того и гляди, пойдет о ней дурная слава. Я тебе от дома не отказываю, а только войди и ты в наше положение…
Василий все так же молча поклонился и пошел прочь.
Однако не успел он завернуть за угол, как услышал за собой торопливые шаги. Анна, в едва наброшенном на голову белом платке, бегом догоняла его.
– Мама… Что она вам наговорила? Вы ее, пожалуйста, не слушайте! – Она задохнулась, и слезы хлынули из ее глаз.
Василий осторожно положил руку на ее плечо, но девушка рванулась и так же быстро помчалась прочь.
Василий, почему-то улыбаясь, продолжал свой путь. Отчий дом встретил его тишиной, только залетные мухи с жужжанием бились об оконные стекла. Он засветил лампу и вдруг представил здесь, в этих стенах, Анну, ее вышитую скатерть на столе, пестрые домотканые половички, льняное, шитое крестиком, полотенце на божнице…
На другой день он просил у Колыванова руки его дочери.
– Как она сама, а я не неволю, – отвечал растерянный отец.
Раскрасневшаяся Анна, не подымая глаз, покорно склонила голову в знак согласия. Обрученных благословили.
Потом, когда уже шел деловой разговор о приданом, о том, где жить будущим молодым, Василий предложил, чтобы деньги, причитающиеся за проданный дом, Колыванов вложил в его новое предприятие – открытие в Александровске первого синематографа. А сам дом, купленный у Василия Колывановыми, пусть идет в приданое младшей – Настене: молодым хватит и другого ощепковского дома.
Маремьяна Игнатьевна всплеснула руками, услышав о кинотеатре: «Грех-то какой! Это ведь от дьявола!» – но осеклась, поймав строгий взгляд мужа. Последнее слово в этом доме все-таки всегда было за Колывановым.
Теперь, когда Василий и Анна, уже на правах помолвленных, не только встречались за столом у Колывановых, но и бродили часами по зеленым улочкам Александровска, он позволил себе осторожно спросить у Анны о прошлом ее матери.
– Все правда, – просто сказала Анна. – Да ты разве сам не заметил, что мама тебе на стол особую посуду ставит? У староверов так положено – кто не нашей веры, тот мирской называется. С ним из одной посуды есть и пить – грех.
– А ты? А как же мы с тобой? – невольно сорвалось у Василия.
– Не нами началось, не нами и кончится, – сказала Анна. – Мама ведь вышла же замуж за отца, никонианца. А что ей было делать, каторжной? Не в шахтерские же казармы поломойкой идти? Ну а потом стерпелось, слюбилось. Он в дела наши духовные не мешается, обычаев не рушит. Так и живем. Настенка, вон, и вовсе ни в которой вере не крепка – ни в старой, ни в новой. Строжит ее мама, да что поделаешь – такие времена…
– А ты? – снова настойчиво спросил Василий. – А как же оклад к иконе Божьей Матери? Она ведь нового письма?
Он спрашивал ее об иконе, потому что боялся задать самый главный вопрос: «Ты любишь меня? Или тоже, как мать, выходишь замуж оттого, что нет иного выбора?»
– А что оклад? – засмеялась Анна. – Это ведь рукоделие, только и всего. А за этот жемчуг батюшка нас в проповедях не укоряет и на то, что мы дома своим иконам двуперстно крестимся, сквозь пальцы смотрит. А ну-ка вот я теперь тебя поспрошаю: ты-то сам греха со мной не боишься? Ты ведь, сказывал нам, на священника учился.
– Бог един, Анна, – твердо ответил он. – А коли ты меня любишь, поймешь со временем и то, как я верую, и мою правду. Любовь – сила великая, на ней вся жизнь должна строиться.
– Вон ты на что надеешься, – задумчиво протянула Анна. – А коли правда-то и у меня тоже?
– Двух правд не бывает, а мы с тобой не канат перетягиваем, – ответил Василий, обнимая ее напрягшиеся плечи. Под его лаской они стали податливее, и девушка потихоньку приникла к его груди.
Как-то однажды, прогуливаясь с невестой, Василий стал рассказывать Анне о своем деде, в честь которого его нарекли. Помянул и о той рукописной таинственной книге, что, по словам отца, была у деда и сильно занимала в детстве его, Василия, воображение.
– Постой, постой! А дед твой не нашей веры был? – оживилась Анна. – А то у нас в мамином приданном, в сундучке ее, тоже старинная книга хранится: в аккурат как ты рассказываешь – на телячьей коже написана, на пергамене.
– На пергаменте, – машинально поправил ее Василий. – И что в той книге старинной писано?
– Не знаю я, миленькой! – покачала головою Анна. – Письмо там непонятное, не старославянская вязь, ту я разумею, и не латиница…
– Может, иероглифы? – заинтересовался Василий. – Ну, японское письмо?
– Ой, да не распытывай ты меня! Давай лучше я у мамы поспрашиваю.
Разговор, однако, начала вскоре сама Маремьяна Игнатьевна, опять приостановив вечерком уходившего Василия на высоком, добела выскобленном крылечке своего дома:
– Ну вот что, будущий зятек, поговорить надо. Чтоб не маялся, что дочку убивицы каторжной за себя берешь.
– А мне вроде не с руки маяться, – усмехнулся Василий. – Сам такого же роду-племени. Мне вас корить – все равно что мать родную судить. Так что за доверие спасибо, а спросу моего к вам нет. Я о другом Анну спрашивал.
– Знаю – про веру нашу разговор шел. Так ведь это одно с другим повязано. Давай-ка пройдемся от каких чужих ушей подалее. Ты в Рассее человек новый. Спросить хочу: ты когда об ириновцах слыхивал?
Василий отрицательно покачал головой.
– А о голбешниках, скрытниках, бегунах? Ну конечно, откуда тебе… Тогда разговор наш издалека пойдет. Ты пока слушай, вопросы потом задавать станешь.
Разговор и правда получился долгий, и начала его Колыванова издалека:
– До Антихриста – патриарха Никона – была на Руси вера истинная, отчая… И никто нас не звал ни раскольниками, ни староверами.
Темна и потаенна была страница русского христианства, открывшаяся в тот вечер перед Василием.
Перечитав массу книг о расколе, я узнал, что начало его уходило в семнадцатый век, в реформы патриарха Никона, расколовшие надвое Русскую православную церковь. До тех пор мне казалось, что дело только в двоеперстном крестном знамении и другом написании имени Иисуса. Но все оказалось глубже.
Часть наиболее глубоко относящихся к вере православных христиан не признала за государством права диктовать каноны духовной жизни людей, волевым порядком вносить исправления в переводные с греческого тексты Священного Писания, менять церковные ритуалы, исправлять иконы старого письма.
Надо сказать, что тут с обеих сторон было немало одержимости и фанатизма, хотя раскол оставил немало крупных личностей, вошедших в историю, – взять хотя бы знаменитую боярыню Морозову или протопопа Аввакума.
Правду сказать, эти сильные одержимые страстной верой в свою правоту люди вызывали у меня сложные чувства. Хотелось узнать, как относится ныне Церковь к расколу, как оценивает те давние исторические события. Считаются ли находящимися в лоне православной церкви те, кто продолжает хранить верность заветам дедов и прадедов?
С этими вопросами и обратился я к давнему и авторитетному моему собеседнику по всем духовным делам – владыке Кириллу, митрополиту Смоленскому и Калининградскому.
И вот что я узнал из его рассказа: только в 1929 году Синод Русской православной церкви признал старые обряды «спасительными», и окончательно уже в 1971 году было принято специальное решение Поместного собора, где Церковь не только утверждает это признание, но и «любовию объемлет всех свято хранящих древние русские обряды как членов нашей Святой Церкви, так и именующих себя старообрядцами, но свято исповедующих спасительную православную веру».
Однако трехвековое противостояние Русской православной церкви и старообрядчества не так просто искоренить решением «сверху» – на неофициальном уровне раскол до известной степени сохраняется и до наших дней.
– Раскол, конечно, нанес немалый урон Русской православной церкви, – задумчиво промолвил владыка Кирилл. – Дело не в самих реформах патриарха Никона: благим делом было привести церковные книги и обряды к единому образцу и перед началом новопечатания убрать все разночтения и искажения. Но делалось это, что называется, обвально и сверху, без должного обсуждения, подготовки и объяснения. А изменения оказались столь значительными, что очень большая часть и священства, и прихожан как бы оказались перед необходимостью принять новую обрядность и, как им казалось, новую веру, отличную от той, которой были привержены их деды и прадеды. И в раскол ушла как раз наиболее воцерковленная и истово верующая часть православных. Так что в своей оценке тех исторических личностей, о которых вы упомянули, вы не ошибаетесь.
Разбираясь дальше в истории старообрядческой церкви, я узнал, что со временем среди тех, кого называли староверами и кто, несмотря на запреты и гонения, стоял за прежние, первоначальные, слова с детства знакомых молитв, за право молиться перед иконами старого письма и осенять себя двуперстным крестным знамением, тоже возникло разномыслие, стали появляться свои течения и секты.
Бегуны, или голбешники, и были таким сектантским течением, зародившимся еще в петровские времена. Они называли молодую империю царством Антихриста и видели для истинных христиан только один путь: порвать все связи с этим грешным миром, «не иметь ни града, ни сели, ни дома, таиться и бегать». Последователи основателя секты, Ефимия, называли себя странниками, миру неведомыми. После смерти старца его преемницей стала тверская крестьянка Ирина Федорова, а бегунов стали еще прозывать ириновцами.
Быт преследуемых заставил странников прибегнуть к целой потаенной сети квартир-«пристаней». В некоторых селах они сообщались между собой подземными ходами – катакомбами. Особенно много таких «пристаней» было в северных областях России.
– Такая «пристань» была и в нашем дому, мы ведь искони старой веры, – продолжала Колыванова. – Схрон потаенный имелся между потолком и чердачными перекрытиями. Я с детства знала, что бывают у нас «гости», о которых болтать нельзя; с молитвою носила им в укрытие еду и молоко. Ну а стала постарше – стихи духовные, притчи разные от тех странников слушала да заучивала: про веру истинную, про «число Зверя», про конец света и про то, кто спасется.
Нравилось мне, что люди эти – бессребреники. Живут себе как вольные птицы: весь свет для них – дом… А село-то у нас ярославское было – большое, на тракте проезжем, с трактиром-казенкой. Ну и порушились грехом заветы дедовские. Шибко пил народ. Случалось, в драке и убивали друг друга по пьянке. А уж баб-то били… смертным боем: и за волосы, и кулаком в лицо, и сапогом в живот. Наслушаешься подруженек замужних и закаиваешься: нет, не пойду я на такую муку. А как не пойдешь – не своя воля, а родителева.
А ириновцы-то в чистоте живут, без блуда, в скитах секретных лесных спасаются… Думала я, тятеньку умолю. Да умерла моя матушка, и начал он на ту пору тоже запивать. И довела нас всех эта водочка до беды.
Пришел к нам как-то задворками, ночью, в схрон странник: молодой такой, высокий, а волос темный, волнистый, борода длинная. И очи… Я тебе говорю: ни до ни после я таких очей не видывала. Были у него в котомке плашки деревянные, все непонятными письменами изрезанные. И сказывал он, что путем потаенным пробирается он из края дивного, индийского, высоченными горами от мира отгороженного. И вроде живет в том крае знание высокое от самого Солнца и от звезд, и от того знания люди, говорил он, улучшатся и истребится в мире всякое зло…
А шел он с этими плашками, с этим знанием да с очень ценною, сказывал, книгою из какого-то горного монастыря в леса костромские, к старцу Никитину, который один на Руси ведает, как те письмена читаются.
Думала я, он мне одной все это рассказывает… Ан на беду тятенька все слыхал, и втемяшилось ему спьяну, что за книгу ту потаенную много денег добыть можно. А добром-то ее кто отдаст! Вот, когда все уснули, он и полез с топором в схрон…
Проснулась я от шума какого-то… Смотрю, дверца в тайник открыта и спускается оттуда наш гость… Волосы всклочены, в руке топор, а с топора… кровь капает. А глазищи у странника! Хочу закричать и не могу…
А он мне тихо так говорит:
– Прости, Маремьяна. Не хотел я его убивать. Так вышло – сам он первый на меня топором замахнулся. А теперь мне надо уходить: клятва на мне великая и должен я ее через любой грех, даже через убийство, исполнить – должен донести то, что мне доверено.
Взял он свою котомку, шагнул к двери… А потом вернулся и говорит:
– Тут еще такое дело… Книга у меня с собой, что я тебе сказывал. Боюсь, что не уберечь мне ее в пути… Маремьяна, ты девица честная, имя у тебя из святцев – благочестивое, старинное, и глаза хорошие. Возьми книгу и сохрани. Жив буду – приду за нею. Нет – она сама хозяина сыщет. Прощай.
Заколдовал он меня, что ли? Мне ни рукой двинуть, ни крикнуть.
Опомнилась, когда уже светать стало. В схоронку ступить боязно – тятенька там лежит. Как во сне, взяла с лавки книгу, что странник оставил, отнесла в свой девичий сундучок – он у меня еще от маменьки. Ярославские краснодеревщики над ним мудрили и сработали с секретом – с двойным дном. Нажмешь на счетный гвоздик с медной шляпкой – оно и откроется. А замочек в сундучке с музыкой… Ой, да что это я о пустом-то баю? А впрочем, о чем дальше говорить…
Тятеньку мертвого невдолге нашли, меня по дороге в скит изловили. Нашлись, кто слышал, как я к старцам просилась, а отец меня не пускал… Обвиноватили меня, а я не перечила. Пусть, думаю, несет тот странник свое знание куда обещался. Его ведь никто в нашем дому не видел.
Все на себя взяла, все подтвердила. Приговор каторжный бессрочный приняла без звука. Только попросила сундучок с собой взять с чистым бельишком да с теплыми вещами. Позволили.
Колыванова перевела дух и договорила:
– Продолжать ли? Тебе еще, поди, от матери своей ведомо: привезли баб на остров пароходом, осенним сплавом. Может, вместе с нею мы плыли, одной партией. Тут же, от причала не отходя, и «замуж» выдали. Сначала с Колывановым мы так жили, и вроде кухарки я у него была. А после революции записались гражданским браком. Венчание-то при Советах будто как незаконным стало. Да и не пошла бы я в никонианскую-то церковь.
– Он знает? – спросил Василий.
– Правду-то? А зачем ему? Так проще – ему и так с моей верой заморочек хватает. А человек он хороший, хоть и торгаш.
– Почему же вы мне-то открылись? – сорвалось у Василия. – Я ведь вас ни о чем не спрашивал, ни в чем не подозревал. Я руки Анны с чистой душой просил, без всяких условий и оговорок. Ее вера – это ее вера, я этого не касался.
– Ну, перво-наперво, не хочу, чтобы и через дочкину жизнь эта лжа тянулась. Начинайте жить по правде, с чистой страницы. А другое… Книга эта – так он за ней и не пришел… странник-то.
– Может, приходил – да вас уже увезли, – предположил Василий.
– Нет, – решительно отвергла она его предположение. – Был бы жив, он свою книгу на краю света нашел бы. Я его ждала… А теперь вот изверилась, да и самой о смертном часе думать скоро надо. Ведь времена, сам знаешь, какие: то пальба, то пожары, то люди чужие на острове. Человеческая жизнь и полушки не стоит. Что мне с этой книгой делать-то, кому ее передать?
– Вы говорили, какой-то старец Никитин знает письмена, – задумчиво напомнил Василий.
– Эва! Это через всю-то Рассею с Сахалина до Костромы добираться?! Нечего сказать, ближний свет! Через фронты, через чекистов, через мирское беззаконие? Она и тогда-то была за семью ключами, эта дорога к старцам, – кто не знал, пропадали в пути безвестно. А ныне сохранилась ли дороженька – неизвестно. С ветра, что ли, прилетит к тебе то слово тайное, голубиное, что на пути все двери откроет, все заслоны убирать будет?
Василия Сергеевича Ощепкова уже не было в живых, когда профессор Бехтеревского института мозга и высшей нервной деятельности доктор Барченко рассказывал на допросах в НКВД о своих встречах в Костроме с неким старцем Никитиным, принадлежавшим к секте старообрядцев-бегунов и утверждавшим, что он совершал паломничество «к святым местам» – в Индию и в Тибет, в таинственное Беловодье, скрытое в самом сердце Азии.
Получая там в обителях секретное Знание, такие, как Никитин, странники записывали узнанное на деревянных плашках, вырезая ножом тибетские буквы. Они зашифровывали в этих записях тибетское учение о Солнце и связанной с ним системе развития способностей человеческого организма.
Монахи-юродивые, возглавляемые Никитиным, жили в лесу и крайне редко появлялись на людях и в городах. Однако доктору Барченко удалось встретиться с членами этой мистической общины и на протяжении года осваивать ту самую «древнюю науку», которую хранили в своих святилищах лапландские шаманы, а в самом Тибете помнили лишь немногие ламы и восточные юродивые – дервиши. Барченко был тем человеком, который сумел, по его словам, расшифровать некоторые записи.
Так мудрость буддийских монастырей шла потаенным путем, через многочисленные «пристани» в лесные скиты Алтая и Русского Севера, отзываясь потом самым неожиданным образом в знаниях разных колдунов, окольной дорогой попадая к ученым, занимавшимся различными проявлениями высшей нервной деятельности человека, а также к интеллигентам, увлеченным оккультной мистикой.
И, конечно, внимательно отслеживала обрывки этих знаний власть, надеясь прирастить ими свое могущество и найти в них способ управлять людьми.
Чтобы еще раз не возвращаться к этой теме, поясню, что в 1925 году, по словам Барченко, старец Никитин умер, но у его последователей какое-то время оставались записи, сделанные им во время гималайского паломничества и нарисованная от руки карта его странствия.
Выходило, что костромским бегунам-скрытникам удалось наладить связь со срединными районами Азии, и они знали туда свои тайные тропы… Что-то есть во всем этом, не позволяющее отнести эти сведения к области чистой фантазии, тем более что названные мною здесь люди реально существовали (я имею в виду, в частности, и старца Никитина, и профессора А. В. Барченко).
К тому же существует немало утверждений вполне авторитетных и серьезных ученых, что именно на Русском Севере и была когда-то древняя прародина народов, двинувшихся после начала ледникового периода на юг и заселивших Индию и Тибет. Следы древней культуры этих народов Русский Север и Сибирь хранят до сих пор в языке, в орнаментах, в фольклоре, в остатках языческих верований и в географических названиях гор, рек, деревень.
Может быть, тайные тропы бегунов повторяли путь этой древней миграции – переселения народов? И не потому ли завязалась духовная связь хранителей древнего знания и русских северян, что когда-то у них была общая родина?
Василий и Колыванова некоторое время шли молча.
– Так ведь сказал странник, что книга сама хозяина сыщет, – неуверенно произнес наконец Василий.
– А ты не всякое сказанное слово впрямую понимай! – рассердилась Колыванова. – Сказано было, я думаю, что в чужих руках она мертвая будет: прочесть ее не сумеют, а коли и прочтут – уразуметь не смогут. Ну да ладно. Одним днем такие дела не решить. Подумай пока над разговором нашим.
Они повернули к дому Колывановых. За рассказом Маремьяны Игнатьевны уже стемнело. Возвращаясь, шли они быстро, и снова, как это уже было однажды во Владивостоке, Василию почудились рядом, за темною кущей кустарника, чьи-то чужие шаги. Но на этот раз он не стал делать никаких резких движений, чтобы не испугать идущую рядом немолодую женщину.
Однако Колыванова тоже, видно, услышала постороннего и схватила Василия за руку:
– Чу! Слышишь?! Кто это? – Маремьяна Игнатьевна резко остановилась, схватила Василия за руку, знаком показывая ему молчать.
Шаги уже явственно прошелестели быстрее, и листва кустарника обозначила движение убегающего человека.
– Никак слушали нас? – огорченно сказала Колыванова. – Ну теперь жди беды…
– Может, Анна это? – попытался успокоить ее Василий.
– Нет, то мужик был… Нешто я дочкиных шагов не узнаю? У меня слух-то охотничий. Я с Колывановым в молодости на самого «хозяина» хаживала.
– Неужели на тигра охотились? – поразился Василий. – И не страшно было?
– Как «не страшно»… А все не страшнее каторги. Ее я и вправду боялась, хоть, можно сказать, и по своей воле попала к колодникам.
Василий искоса посмотрел на женщину: не этот ли страх и загнал ее в крепкие руки Колыванова? «Интересно, что за страх гонит за меня замуж Анну?» – снова подумалось ему. И он тут же укорил себя за недоверие.
Расставшись с Маремьяной Игнатьевной, Василий медленно повернул к дому. Он шел, невольно прислушиваясь, но больше не слышал ничего, кроме шуршания гравия у себя под ногами.
Колыванова могла бы и не просить его поразмыслить над ее рассказом: он и так не выходил у Василия из головы. Но он поймал себя на том, что не тайное неведомое знание, о котором говорила Колыванова, больше волнует его сейчас, а то, как скажутся все эти открывшиеся обстоятельства на его общем с Анной будущем. Что знает Анна из рассказанного матерью? Надо ли поговорить с нею обо всем этом? Или следует молча принять существование этой теперь уже и их семейной тайны?
«Ну нет, я не Колыванов – закрывать глаза на то, что жена живет в чем-то отдельной от меня, другой жизнью, не смогу», – думалось ему.
Но постепенно мысли Василия вернулись к таинственной книге. Покажет ли ее Колыванова? И хочет ли он после всего рассказанного увидеть эту книгу, подержать ее в руках? Временами он почти жалел, что был и сегодняшний вечер, и этот разговор, – ему жаль было того ощущения ничем не замутненного мира, которое охватило его в первый приход к Колывановым. Как же он, оказывается, ошибался! Словно под изумрудно-зеленой болотной травой не разглядел смертельно опасную темную глубину…
Ему вспомнилось, как отец называл такие болотные лужайки чарусами. И впрямь что-то зачаровывающее – пугающее и все же манящее – было в колывановской истории. До сих пор все, что связано с верой, казалось ему ясным, светлым и простым. Там были не тайны, а таинства, непостижимые изначально уму.
Он пожалел, что не во Владивостоке, что морскими милями отделен от него отец Алексий – его первый российский исповедник. Наверное, беседа с ним помогла бы успокоить душу Василия, дала бы ему ясное понимание того, что происходит.
Старинные часы, подаренные Василию на новоселье Пелагеей Яковлевной, мелодично пробили полночь. Он ткнул кулаком жесткую, набитую сушеной морской травой подушку и прошептал, засыпая: «Заступник души моея буди, Боже, яко посреде хожду сетей многих; избави мя от них и спаси мя, Блаже, яко Человеколюбец…»
Сон повел Василия своими неисповедимыми тропами, и все мешалось в наплывах этих сонных видений: то чудился дед, которого он никогда не видел въяве; и будто это он, незнаемый родной дед, был тем странником, которого до сей поры ждала Колыванова, и пронзительные глаза его сковывали все существо Василия, так что хотел он крикнуть, двинуться, проснуться – и не мог… И вдруг не дед, а Никола-угодник с родительской иконы смотрел сурово и предупреждал о чем-то своим явлением в заброшенном доме… То оказывался это уже другой Николай, архипастырь Японский, и Василий кидался к нему во сне, как когда-то в детстве, но владыка отступал и вздымал не то благословляющую, не то отстраняющую руку с крестом…
Василий проснулся совершенно разбитым, будто вместо отдыха тяжелая работа маяла его всю ночь. Много дел ждало его впереди, но никогда еще не произносил он с такой искренностью слова утренней молитвы: «Господи, иже многою Твоею благостью и великими щедротами Твоими дал еси мне, рабу Твоему, мимошедшее время нощи сея без напасти прейти от всякого зла противна; Ты Сам, Владыко, всяческих Творче, сподоби мя истинным Твоим светом и просвещенным сердцем творити волю Твою, ныне и присно и во веки веков. Аминь».
В это утро он решил попросить об отставке с должности переводчика, ссылаясь на то, что открывает на острове собственный бизнес. Он еще раньше говорил об этом с Анной, строя с нею планы на будущее, и она одобрила это его решение. Эти сегодняшние дневные хлопоты словно отодвинули от него колывановскую историю туда, где и покоилась она до сих пор, – в прошлое.
Японское командование с сожалением, но и с пониманием отнеслось к просьбе своего вольнонаемного русского переводчика, тем более что он выразил готовность, в случае необходимости в будущем, хотя бы временно, возвращаться к своим обязанностям. Пришлось также пообещать, что по воскресеньям японские солдаты, получившие увольнительную, смогут посещать новый кинотеатр бесплатно: только так удалось получить разрешение от оккупационных властей. И, разумеется, всем желающим потренироваться в искусстве дзюу-дзюцу Васири-сан также обещал свое партнерство. Ведь он и сам был заинтересован в сохранении всяческих связей со своими былыми сотрудниками.
Буднично и незаметно прошла летом 1921 года свадьба Анны и Василия, хотя и порывалась Маремьяна Игнатьевна совершить для дочери старообрядческое венчание, тайное, перед домашним иконостасом. Но тут встал решительно поперек сам Колыванов и, поддержанный будущим зятем, настоял на «венце честном перед алтарем». Для посторонних дело ограничилось записью в книге актов гражданского состояния.
Вышло почти так, как мечталось Василию: с приходом молодой хозяйки стал преображаться старый ощепковский дом. В достатке владела Анна женским умением создать уют почти из ничего.
И теперь ждали его по возвращении после дневных хлопот и мягкий свет лампы с большим оранжевым абажуром, и чистый вышитый рушник на божнице с иконой святителя Николая, архиепископа Мир Ликийских в переднем углу; и вкусный обед на вышитой скатерти.
Но не оставляло Василия какое-то смутное напряжение: история, рассказанная Колывановой, не отпускала его, хотя и просила Анна от имени матери не придавать этому рассказу слишком большого значения: «У нас своя семья, своя жизнь». От себя Анна высказалась еще более определенно: «Не бойся, я тебе эту книгу в приданое не принесла».
Но несмотря на эти заверения, было у него какое-то странное чувство, что книга эта где-то здесь, в его доме, и ждет какого-то своего таинственного часа.
И так, кажется, думал не он один. Через несколько месяцев после того, как Анна стала его женой, однажды, возвратясь вечером от Колывановых, они поняли, что в их доме кто-то побывал: все было перевернуто в их немногочисленных пожитках. Особенно досталось заграничным японским чемоданам Василия и небольшому сундучку, где Анна хранила свои рукоделия, нитки, пуговицы, потрепанные журнальчики с узорами и прочие женские мелочи.
Самым удивительным было то, что ничего из вещей не пропало, даже немногочисленные золотые украшения Анны. Василий не замедлил связать это непрошеное посещение с колывановской историей, хотя Анна старалась уверить его, что это не так:
– Сам подумай, в какое время и в каком месте живем – каторжные-то никуда с острова не делись. Не все же ушли на материк. А что ничего не взяли, так, может, спугнул кто?
На том и порешили. А тревога все-таки осталась. Только говорить о ней избегали. И это вовсе не сплачивало молодую семью.
От этих тревожных смутных ожиданий Василий с головой уходил в организацию своего первого самостоятельного дела. Чем мог, помогал ему своим опытом Колыванов. Да только предприятие-то, которое затеял зять, было очень уж несвычное – это вам не рыбой торговать, – и не верилось, что способно оно принести ощутимую прибыль. Однако риск – дело благородное.
И вот к началу осени 1922 года в Александровске открылся свой первый, пусть пока небольшой, но настоящий кинотеатр. В кассе воссела торжественная и строгая Пелагея Яковлевна Иванова, которую Василий упросил оказать ему эту честь.
Так как фильмы были еще немыми и очень важную роль играло музыкальное сопровождение, пришлось поискать тапера-пианиста. И тут Василию вспомнился Солин – сосед-музыкант из гостиницы «Тихий океан»: не согласится ли этот одинокий, вечно испуганный человечек покинуть шумный непредсказуемый портовый город ради тихого местечка в маленьком кинотеатре на острове?
С первым же идущим с острова пароходом Василий послал ему письмо, где предлагал сообщить о согласии или несогласии на эту вакансию, а заодно и просил о небольшой услуге: побывать в фотосалоне бр. Кузнецовых, узнать, кто там нынче хозяйничает, а в случае если удастся повидать самого Петра Ивановича Кузнецова, передать ему привет от партнера и островной адрес Василия.
Ответ не замедлил: Артур Артурович – так звали тапера – с радостью выразил свое согласие, даже не справившись об условиях: видать, солоно приходилось ему во Владивостоке. Обо всем остальном обещал подробно рассказать при встрече.
Василий явился встречать музыканта и едва скрыл улыбку: очень уж колоритно выглядел длинноволосый Артур Артурович в черной широкополой итальянской шляпе, белых перчатках и с клетчатым портпледом в руках.
– Простите, руки для артиста – это все! – извинился он, торопливо стаскивая перчатку, чтобы поздороваться.
На жительство тапера определили во второй колывановский дом, который привели немного в порядок и теперь сдавали внаем, пока его будущая владелица Настена не подрастет и не обзаведется собственной семьей. Туда к нему вечерком и явился Василий, чтобы узнать владивостокские новости.
Артур Артурович привез с собою последние владивостокские газеты; привет и обещание вскоре дать о себе знать от Петра Ивановича Кузнецова; а также массу неутешительных рассказов о тамошнем житье-бытье при правлении братьев Меркуловых – очередных ставленников японцев. Не легче стало и теперь, когда в июле 1922 года Меркуловы отдали власть генералу-монархисту Дитерихсу.
Тапер почти сразу успел побывать на месте своей будущей работы и высказал озабоченность относительно состояния инструмента: прекрасное фирменное фортепьяно, выписанное когда-то с материка одним из последних губернаторов острова, пережило немало злоключений прежде, чем было куплено Василием в маленьком кабачке, где оно, за отсутствием музыканта, служило пока чем-то вроде стойки для бармена. Теперь инструменту нужен был хороший настройщик.
Проблема казалась неразрешимой. Но как-то встретив одного из своих бывших сослуживцев и отвечая вкратце на дежурный вопрос, как идет бизнес, Василий пожаловался на возникшие трудности.
– Но это пустяки, – удивился японец. – Разве Васири-сан не знает, что в доблестной императорской армии есть люди практически любых специальностей? Хотите, я берусь найти вам настройщика в двадцать четыре часа?
– Буду весьма обязан, – поклонился Василий. – И как я должен буду расплачиваться?
– Пустяки! – небрежно отмахнулся японец. – Эти лентяи рады любой возможности хоть ненадолго улизнуть из казарм. Что касается меня, я буду рад, если питомец Кодокана окажет мне честь хотя бы раз в неделю проводить со мной спарринг. Надеюсь, Васири-сан не сочтет такую плату слишком высокой?
Василий поклонился в знак согласия: не стоило пренебрегать лишней возможностью схватиться с реальным и, похоже, тренированным противником.
Настройщику, которого прислали Василию, пришлось ненадолго улизнуть из госпиталя: этот изжелта-бледный исхудавший японец долечивался после ранения в ногу, но у него оказался абсолютный слух и чуткие пальцы. Первым делом он поставил на подоконник возле фортепьяно камертон и легким прикосновением заставил его зазвучать. После этого настройщик повелительным жестом попросил всех удалиться, и потекли длинные часы его колдовства над каждой клавишей.
Зато после всех этих манипуляций благородный инструмент зазвучал так, что Артур Артурович высказал сожаление о необходимости играть на нем в кино. Василий предложил ему за отдельную плату давать небольшие концерты перед началом сеансов, и вскоре это музицирование стало привлекать в кинотеатр посетителей не меньше, чем самые кассовые картины.
Вскоре пришли и другие новости, о которых не могли сообщить ни прояпонские газеты, ни Артур Артурович: Петр Иванович Кузнецов откликнулся на приветствие Василия присылкой вовсе уж неожиданного «курьера» – для того чтобы передать весточку Василию, он воспользовался тем, что с очередной партией солдат на Сахалин отправился Мицури Фуросава.
– Да как же вас Бог свел? – удивился Василий, когда, разыскав его в кинотеатре, Мицури передал ему привет от Кузнецова.
– Все очень просто, Васири-сан, – хитро улыбаясь, рассказал Мицури. – Я вернулся во Владивосток, а тебя нет. Пошел искать тебя на Полтавскую, в фотографию.
– Почему же туда? Ведь в управлении знали, что я с десантом отбыл на Сахалин.
Мицури покачал головой, как бы удивляясь недогадливости Василия:
– А зачем в управлении знать, что капрал Фуросава интересуется русским переводчиком?
– Ты хочешь сказать, что Кузнецов сразу доверился тебе и рассказал, как увидеться со мною?
– О, нет! – засмеялся Мицури. – Сначала он удивился, что за японский солдат каждый день заказывает у него по шесть своих фотографий. А потом, наверное, прочитал на квитанциях мою фамилию и вспомнил, что ты рассказывал ему обо мне.
– Откуда ты знаешь, что я ему рассказывал?
– Васири-сан, у Мицури свое начальство, у Васири-сан – свое. Ты доложил своему начальству…
– А ты своему? – вырвалось у Василия.
– Нет, но если бы нас увидели вместе, я сказал бы, что проверял русского, который работает на доблестную японскую армию. И проверкой доволен: ничего подозрительного не обнаружено.
– У вас одобряется такая проверка по собственному почину? – недоверчиво спросил Василий. – Там не поинтересовались бы, с чего это ты занялся самочинной проверкой работника японского учреждения? Разве это входит в твои обязанности? Не покажется ли это подозрительным твоему начальству?
– Тебе пора бы знать, Васири-сан, что у нас приветствуется всякое желание заработать поощрение или деньги за проявленную бдительность. Так ты хочешь или нет знать, что кроме привета передает тебе твой компаньон?
– Конечно! – усмехнулся Василий.
– Во-первых, вот иены – это твоя доля прибыли за прошедшее время. Я рисковал, перевозя такие немалые деньги, – не без намека сказал Мицури. – А теперь новости. Ты, наверное, уже знаешь, что в июне прошлого года в Дальневосточной республике появился большой человек – первый кавалер вашего нового ордена Красного Знамени Васири Блюхер. Он теперь военный министр ДВР и главком Народно-революционной армии. И еще одна новость, очень плохая: ты знаешь, что наша контрразведка арестовала троих ваших: Лазо, Сибирцева и Луцкого…
– Это было еще при мне. Что с ними? – нетерпеливо спросил Василий.
– Наши передали их белым. Их пытали и потом сожгли в топке паровоза. Лазо был еще жив, когда его туда затолкали…
Мицури попятился и отстраняюще протянул ладонь, увидев побелевшее лицо и сжатые кулаки Василия:
– Васири-сан, но это сделали не японцы, это сами русские…
– А то вы думали, что белые их по головке погладят! – глухо произнес Василий, с трудом переводя дыхание. Он будто воочию снова увидел, как спокойно и тяжело, с двумя конвойными по бокам, поднимается по длинной лестнице большой черноволосый человек в расстегнутом полувоенном френче… Значит, шли тогда Сергей Лазо и его товарищи, можно сказать, в свой последний, смертный путь.
– Ну да ладно, – сказал Василий, через силу улыбаясь Мицури. – Я же не Чингисхан, чтобы казнить гонца за дурные вести. Вот твоя доля иен за провоз. Бери-бери: за риск полагается плата. А деньги на острове пригодятся.
И пошутил:
– А коли уж обязательно хочешь мне их вернуть, ходи почаще ко мне в кинотеатр: будем квиты.
В эту ночь, увидав лицо поздно вернувшегося мужа, ни о чем его не спрашивая, долго гладила его Анна, как маленького, по волосам, согревая всем женским теплом застуженную душу своего мужа… А он думал, зарываясь в нее лицом: «Боже, Боже мой, почему так немилосердно жестоки люди, почему сама по себе страшная смерть еще должна быть такой мучительной?!» И все пытался представить себе, что чувствуют теперь люди, совершившие такое – ведь не избудешь же в одночасье то, что содеяно, из памяти? А с этим как жить дальше? Недаром говорится, что убийца убивает и самого себя – Божьего человека в себе…
Нет, видно, забыли начисто люди Заповеди Божьи о любви и прощении, если творят такое в ослеплении своем. И ведь прав Мицури: не японцы, не иноверцы такое совершили, а православные христиане.
Он вспомнил рассказ Петра Ивановича Кузнецова о расстреле Колчака и подумал, что и там, на льду Иртыша, стреляли в адмирала тоже русские, наверняка в детстве крещенные люди… Стреляли за то, что он по-другому, чем они, верил в будущее России и за эту свою веру тоже приказывал убивать, пытать и вешать. Насилие рождает насилие, и без христианской любви и умения прощать не разомкнуть этот замкнутый круг… Но как непросто бывает найти в себе силы для прощения и любви…
Василий так и не рассказал жене о том, что его так потрясло, а она и не спрашивала – видать, еще в отцовской семье научилась не задавать лишних вопросов. Еще подумалось ему, что вовремя довелось покинуть Владивосток: и Кузнецову, наверное, проще вести дела в фотографии без своего компаньона, способного в такие лихие времена привлечь к ним обоим чье-нибудь ненужное внимание. Здесь, конечно, есть и, судя по всему, еще будут свои сложности, но это, как говорится, уже совсем другая опера.
В дальнейшем Мицури почему-то не стал пользоваться возможностью бесплатно посещать воскресные сеансы. Зато он робко намекнул, что был бы не прочь посмотреть, чему Васири-сан научился в Кодокане, и Василий охотно согласился во время его увольнений проводить по две-три схватки со своим бывшим соучеником.
Кстати, это был хороший предлог для того, чтобы устроить дома что-то вроде тренировочного зала. Он договорился с Анной, что на холодной «летней» половине дома, где обычно зимой хранились в соломе яблоки, будет в пустой комнате устроено «татами» из плетеных соломенных циновок, застеленных брезентом. И тренировки начались.
Василий сразу понял, что сэнсэй Сато, когда-то учивший и его, и Мицури, сам когда-то прошел ту же школу, что и доктор Кано. Это был все тот же неповторимый стиль, ставший впоследствии фирменной маркой Кодокана.
Принесли занятия с Мицури и еще одну немаловажную пользу: у Василия и здесь, на Сахалине, неожиданно появились ученики. Правда, никто их не записывал в «школу господина Ощепкова» и никто не собирался за них платить.
Дело было так: однажды, собираясь провести очередную схватку с Мицури, Василий нечаянно бросил взгляд на окна и в одном из них увидел прижатые к стеклу любопытные мальчишечьи носы и горящие возбуждением глаза.
Увидев, что они обнаружены, подростки кинулись было врассыпную. Но Василий, распахнув двойные створки окна, позвал их вернуться. Увидев, что дяденька не сердится и взбучкой, кажется, не пахнет, мальчишки несмело стали собираться к дому. Их оказалось человек пять, и, как выяснилось, они уже не впервые наблюдают исподтишка за происходящим внутри дома.
– Ну и что – понравилась вам борьба? – спросил Василий.
Сопение и дружные кивки были ему ответом.
– А хотите тоже так научиться?
– Ага! Спрашиваешь! Еще бы! – дружно загалдели мальчишки.
Договорились, что каждый день с утра мальчишки будут поджидать Василия у крыльца, вместе с ним совершать утреннюю пробежку, а потом около часа он будет учить их первым начальным приемам дзюу-до.